БОРИС ПИДЕМСКИЙ

      Через всю жизнь



      Когда на вопрос, с какого года его знал, отвечаю — с 1927-го, я почему-то не ощущаю, как это много. А ведь это — целых пятьдесят лет, или половина календарного века, а для человека две трети жизни. Мы были рядом с Сергеем Орловым три года в детстве, недолго в юности и очень много после войны.

      Как бы там ни было, нам обоим в истекшем полувеке хватило времени стать, как говорят, закадычными друзьями, сказал бы больше — родными братьями, хотя не по метрикам и паспортам, поскольку родители были разные. Но наши матери тоже дружили, а Екатерина Яковлевна, мать Сергея, была моей первой учительницей родного русского языка и литературы.

      Кстати, мне кажется, врожденный поэтический талант Сергея Орлова, проявившись в детстве, раскрылся в юношеские годы в силу его любви к поэзии, к чудодейственному русскому слову, вложенной, словно драгоценный компас, в добрую светлую душу Сергея руками матери.

      Я не знаю, кто из учившихся в Мегринской школе (мы называли ее Мегорской) в те двадцатые — тридцатые годы выходил из нее без любви к художественной литературе России. И сын этой мудрой учительницы, конечно, не мог являться исключением. Наоборот, он имел счастье впитывать богатство русской словесности больше нас.

      Часто меня просят рассказать, каким был Орлов в детские годы. А это трудно. Трудно потому, что, хотя я и был на целых три года старше его, все-таки оба мы были детьми и не присматривались к тому (а тем более не запоминали), кто из нас как себя ведет, если не числился среди товарищей каким-либо отпетым озорником. Сергей Орлов в таковых не числился. Мне, наоборот, казалось, что он, будучи и веселым и задорным мальчишкой, излишне, что ли, сдержан в выражении чувств, тише других, как-то по-своему спокойнее. И притом большой книгочей. Представить его в детстве без книжки трудно.

      Помню его дошкольником, маленьким, белоголовым, в коротких штанишках, греющимся на весеннем солнышке под открытым уже окном нашей бревенчатой школы, сосредоточенно что-то строящим из вязкой глины и притом никак не реагирующим на уговоры взывающей к нему сестренки Ады: «Гуня, Гунь* [* В детстве Сергея от уменьшительного Сергуня звали Гуня, Гунька Шаров — по фамилии отчима. О том, что он не Шаров, а Орлов, мы узнали уже будучи подростками], ну пойдем же, пойдем. Обедать пора; вон и буксир скова барки тянет, пойдем поглядим».

      Однако Гунька, он же Сергунька, должно быть, решив закончить дело, не отзывался. Рядом лежал какой-то красочный «Еж» или «Чиж» — из журналов тех лет, припекало солнце, пахло весенней зеленью; с проходившего рядом со школой Белозерского обводного канала слышались шум винтов парохода, требовательные гудки, предлагавшие отвести деревянную лаву (плавучий мост через канал). А у меня, да, наверное, и у товарищей по классу, было ощущение маленькой зависти к дошколенку: «Сидит вот, играет на солнышке, сам себе хозяин, а ты торчи за партой, решай задачки». Почему это запомнилось? Видимо, только потому, что откладываются в памяти нашего детства не только дни событийные, громкие. Вспоминаются, к примеру, дни, когда мы с Сережей, его одногодком Борей Хохряковым, двоюродными братьями Буровыми и Дороничевыми возились в поле за школой с каким-то немудреным сельскохозяйственным инвентарем, который осваивал энтузиаст школьной политехники отчим Сергея — Иван Дмитриевич Шаров; дни, когда мы сажали у школы зеленые аллеи, где каждый запомнил свое дерево на долгие годы.

      Когда в семьдесят седьмом году мы проходили с Сергеем на катере мимо затопленного при строительстве Волго-Балта села Мегры, мимо того места, где раньше стояла наша школа и где из воды сейчас торчали черные мокрые стволы — остатки, ставшей уже подводной, аллеи, он тихо, срывающимся от волнения голосом сказал о том, что помнит посаженные им и мною деревья, их он оберегал, пока жил в Мегре.

      Мегринские ребята, как, должно быть, все дети мира, любили играть в войну и разбойников. Было излюбленное место для этой игры — покрытый ивовыми зарослями берег Белого озера, справа от устья реки Мегры и последних домов села, которое растянулось по берегам реки и канала.

      Густой ивняк, густая высокая трава, «тресты зеленые ножи и камыши как палицы», покрывавшие не один километр приозерной поймы, создавали сказочные условия для ребячьих «наступлений» и маневров, «войсковой разведки» и маскировки, для «кавалерийских буденовских атак».

      Сережа участвовал в этих играх, но не часто и почему-то без особого азарта. Не помню, чтобы он в этих играх верховодил, занимал в них командные посты» (может быть, причиной являлся возраст). Но если он приходил и включался в военную игру, то предложений о порядке ее проведения вносил предостаточно. Постоянное чтение, в том числе и книжек о гражданской войне, не проходило и тут бесследно. Тем более что в этот период Сережа увлекался радиосвязью, конструированием детекторных радиоприемников, только что появлявшихся в наших краях; читал статьи о возможностях применения радиосвязи для межпланетных сообщений и в военном деле.

      Играли иногда и во дворе того дома с мезонином, где родился Сергей, — единственною каменного дома в Мегре, в котором вначале была сельская школа и жили учителя, а затем — медицинский пункт. В мезонине жила моя мать-акушерка, а внизу была еще квартира фельдшера, в которую в тридцать третьем году, когда Сережа Орлов вместе с отчимом уехал в Сибирь, вселился с отцом другой, десятилетний Сережа — ныне известный поэт и главный редактор журнала «Наш современник» Сергей Васильевич Викулов. Прожили мы с Викуловым под одною крышей года полтора.

      За нашим белым домом, тихо дремавшим под старыми березами на берегу судоходного, гулкого от пароходных свистков канала, стоял большой деревянный сарай, а за ним простиралась широкая зеленая поляна — «десятина». И поляна, и двор с утрамбованными ногами земляными площадками становились местом игры в мяч, в городки, в «козни» (бабки). В сарае и вокруг него было хорошо играть в прятки, строить дощатые домики — «клетки» — для девчоночьих игр с хождением в гости и угощением «по какбудтости» глиняными «пирогами с луком».

      Сережа Орлов был у нас во дворе раза два или три: новая школа, где он жил теперь, была от каменного дома неблизко, примерно в двух километрах. Чаще мы встречались с ним у школы, у избы-читальни, находившейся рядом, на бечевнике и откосах канала, откуда мальчишки любили кричать на проходившие баржи с лесом: «Дяденька кини-ко ба-ноч-ку!» — и получали иногда с борта пустые банки из-под консервов с яркими этикетками, а иногда и забористую ругань подгулявших матросов. Консервные банки использовались под наживку для рыбалки (основная детская и подростковая забава Мегры), а также как посуда при играх в «клетки».

      Сережа Орлов выпрашивать баночки был не мастер, кричать стеснялся и прослыл среди сорванцов, хором оравших на баржи с берега, «интиллигентом». В то же время уже тогда ему не отказать было в решительности. Помню, как он потащил за собой нас, более старших, нежели он, взбираться на верхнюю площадку вышки, как тогда называли построенный на канале высокий бревенчатый топографический знак, на вершину которого вели двенадцать вертикальных лестниц с рассохшимися ступеньками.

      Взбирались, чуть не цепляясь за воздух, вопреки запретам родителей, учителей и сельских властей; взбирались на спор, будет или не будет виден Белозерск (километров тридцать от Мегры по прямой и сорок по обводному каналу), поскольку, действительно, в ясную погоду десятки золоченых куполов древнейшего города поднимались на глазах из озера как жаркий костер, как второе солнце.

      Увы, купола эти, создававшие позолоченный Китеж-град на Белом озере, не сохранились.

      Наш романтик Сережа Орлов, как правило, настаивал, что видит Белозерск, когда мы его и не видели. В то время мы злились на это, спорили, а сейчас представляется, что он действительно видел невидимое, ибо увидеть его хотел больше нас.

      Из многих встреч запомнилась также встреча осенью 1936 года. Мне привелось быть тогда в Белозерске проездом в Череповец, где я оканчивал медтехникум и по комсомольскому набору учился в летно-планерной школе Осоавиахима (теперь ДОСААФ). Сергей учился в Белозерской ШКМ — в школе, которой сейчас присвоено его имя. Встретились мы совершенно случайно, в коридоре этой же школы.

      Не скрою, в тот раз меня потянуло в школу не столько привязанность к ее стенам, сколько мальчишеское тщеславие. Очень хотелось показаться своим учителям и одноклассникам, уже кончавшим десятый класс, в темно-серой форме курсанта летной школы, с эмблемами авиации на небесно-голубых петлицах, с портупеей через плечо. И вот неожиданно Сережа окликнул в коридоре, поздоровался, как бы узнавая и не узнавая в одно и то же время, взялся рукой за портупею, спросил: «Разве ты не в медицинском?» Узнав, что кончаю летно-планерную школу «по совместительству», не удивился, только сказал: «Это здорово!» Лозунг «Молодежь — на самолет!» в те годы был особенно популярен. Попросил меня около часа подождать, — начинался последний урок.

      После занятий встретили двух моих одноклассников, долго гуляли по городу; говорили, помню, о возможности полета на Луну, но не в связи с какими-то новыми научными данными, а в связи с уже нашумевшим тогда кинофильмом Александрова «Цирк», с его известным аттракционом. Сереже этот аттракцион почему-то не нравился. Он говорил, что это ухудшенный, опрощенный вариант жюль-верновского полета на Луну: «Это просто примитив примитива». Из-за этой фразы мне и запомнился весь эпизод, поскольку тогда было немножко досадно, что Сергей, по возрасту младший, оперирует понятиями, которые были для меня еще новыми. Был какой-то общий разговор об обсуждавшемся тогда проекте Конституции СССР и даже спор, тоже начатый Сергеем; однако в чем было существо этого спора, уже не помню.

      Припоминается, что мы заходили в дом на улице, которая ныне носит имя Сергея Орлова. Сейчас здесь размещается музей с экспозицией, ему посвященной. В первом этаже его был буфет с безалкогольными напитками — продавались квасы белозерские, крепкие, с шумом вышибавшие фарфоровые пробки: «Хлебный», «Мятный», «Брусничный», «Клюквенный»; фруктовые воды, «Крем-сода», сельтерская. Рядом с тележки продавалось мороженое, сливочное, земляничное, в виде упругих шариков, зажимаемых продавщицей между круглыми вафлями.

      И хотя нам было уже по пятнадцать — восемнадцать лет, мы этих лакомств не чуждались.

      В годы войны, как и многие, мы утеряли следы друг друга, хотя, как оказалось, воевали рядом: Сергей — на Волховском, я — на Ленинградском. В неведении прошли и первые полтора послевоенных года. В сорок седьмом я случайно встретил товарища по Мегринской школе М. П. Бурова, изможденного, поседевшего в свои двадцать восемь лет. Оказалось, что он был взят, раненный, в плен, натерпелся мучений, был освобожден из фашистского лагеря Красной Армией. Михаил Буров спросил меня: «Ты знаешь, что Гунька Орлов в Ленинграде?» Я, естественно, не знал. И он рассказал мне, что Сергей горел в танке, стал поэтом, что сам Буров недавно видел книгу его стихов «Третья скорость». Я был поражен. Мы, «мегорские», как-то не привыкли еще становиться известными дальше Белозерья. И вот всего через несколько дней раздается звонок в квартиру и как-то осторожно, стеснительно, старательно вытирая подошвы, входит незнакомый мне внешне человек и, кланяясь моей семье, говорит: «Здравствуйте!» — и мне: «Здравствуй, Борис!»

      Понял, что это Сергей Орлов, поскольку узнать оставленного несколько лет назад круглолицего мальчишку с молочно-розовой кожей щек и звонким певучим голосом, узнать его в вошедшем, с затянувшейся страшной раной вместо половины лица, было трудно.

      Мы обнялись и за чаем просидели весь длинный вечер, радуясь встрече, но притом непривычно изучая друг друга.

      Сергей был как-то по-особому сдержан. Может быть, где-то еще мешала не ушедшая из души воинская субординация, поскольку я с довоенных лет, будучи кадровым военным, продолжал служить в армии и носить офицерскую форму, а может быть, это объяснялось болезненным ощущением внешней своей искалеченности.

      В тот вечер впервые легла мне на стол и маленькая, но самая большая для меня и для дальнейшей судьбы поэта Сергея Орлова его первая, вышедшая в Лениздате, книжечка. На ней написано:

     

      Боре Пидемскому

      в знак доброй встречи,

      в память детства

      нашего в Мегре

      Белозерской

      от души

      Сережка Орлов.

      Сей труд

      на дружеский суд.

      21 декабря 47 года.

     

      В этой надписи был весь Сергей, с его величайшей человеческой скромностью и открытостью большой души. Все, что он писал, немедленно, и, как правило, до печати, передавал на суд друзей. Друзья-фронтовики были для него самыми нужными критиками, независимо от степени их умудренности в литературе, независимо от темы стихов. И мне, как и другим товарищам, он часто позванивал: «Бо-оря, здорово! Я тут, знаешь, стишок накропал, послушай...»

      Не помню, чтобы он когда-либо в разговоре, а не в строке, называл свои стихи стихами. «Стишки», «стишок», и никак не больше. Кстати, в первые годы он и поэтом себя не называл; чувствовалось, что из той же скромности не был внутренне готов поставить себя в один ряд со служителями музы, которой с детства привык поклоняться. Нельзя не поверить его честным строкам:

     

      Я на войне писал стихи украдкой,

      Скрывал стихи от посторонних глаз.

      Под картой в сумке прятал я тетрадку...

     

      Не случайно вырвалось и в «Третьей скорости»:

     

      Пусть нам теперь завидуют поэты,

      Мы всё сложили в жизни, что могли.

     

      Сергей Орлов писал лишь то, что не мог не писать именно в это время, в данный период, в конкретный день, поскольку жил сердцем одною жизнью со всем народом своей страны, поскольку сегодня пережитое им — человеком — требовало проникновенного слова его — поэта.

      На моих глазах рождались стихи «В клубе» и «Марья Гавриловна» после возвращения Орлова из поездки на Волго-Дон; «Ночью в казарме» и «Начальник заставы» — по возвращении его из поездки по приглашению Северо-Западного пограничного округа; стихи «Я не люблю людей, которым...» (1953) и «У леса голубого на опушке...» (1966); главы поэмы «Одна любовь».

      Однажды летом шестьдесят седьмого года мы с Сергеем Орловым и Михаилом Александровичем Дудиным — одним из ближайших друзей Сергея — ехали, как говорят, «с ветерком» по широкому, гладкому шоссе под Ленинградом, любуясь развертывавшимися между березовыми рощами и мачтовыми соснами лесов светло-голубыми холстами неба. Дудин только что возвратился из своей очередной поездки в Пушкинские Горы, из Михайловского, земли своей обетованной, где, мы знали, ему, как и Сергею в Белозерье, и пишется и отдыхается хорошо. Своим характерным медлительным голосом он рассказывал:

      — Зимой ко мне прилетела синичка, и я ей на ветку подвешивал маленькие кусочки сала. Стою у окна, а она совсем рядом садится на веточку, берет передними лапками это сало — и прямо в клюв.

      — Слушай, Миша, а на каких лапках она сидела-то, твоя синица? — взрываясь хохотом, спрашивает Сергей.

      Все хохочем до слез. У водителя автомашины баранка подпрыгивает в руках.

      Улыбается все вокруг: пролетающие мимо разлапистые кроны деревьев, в ярком золоте солнечных бликов листья малинников, изумрудные поляны в коврах одуванчиков и ромашек. Кое-где сквозь деревья прорывается голубизна холодных озер.

      Машина продолжает заглатывать длинную ленту разогретого солнцем бетона...

      И тут у Сергея, смотрящего вдаль, из души вырывается:

      — Красотища-то! Как в кино!

      Снова смеемся, но уже с грустинкой. Насколько же стал человек лишен этой прелести — русской природы, частью которой является сам, если видит ее чаще в кино, если краски ее запоминает по киноленте.

      Через несколько дней Орлов прочитал свои грустные, теплые тревожные строки:

     

      Мы, дети природы, забыли природу.

      Она нам не друг и не враг.

      На лоне ее не бываем по году,

      А годы — костры на ветрах...

     

      Как-то в один из дней сентября, накануне двадцатой годовщины форсирования Невы моим батальоном и вступления его в бой на «малой земле» под Ленинградом — на так называемом Невском «пятачке», мы договорились с Сергеем Орловым поехать туда, на это дорогое мне памятное место.

      Водитель нашей армейской «Волги» Витя Шарков за сорок минут домчал нас до бывшего поля брани, и мы с Сергеем побрели по редкой длинной траве и бурьяну к берегу Невы, от шоссе, от машины, от оставшегося в ней мальчишки-сержанта Шаркова в нашу память, в наши мальчишеские, лейтенантские, фронтовые дни, до сих пор столь ощутимо пахнущие иногда по ночам кровью и толом. Медленно, шаг за шагом преодолевая заросшие бурьяном ходы сообщения, воронки от бомб и провалившихся блиндажей, спотыкаясь о вылезшие из земли, искореженные ржавые части минометов, гильзы снарядов, проржавевшие каски и колючую проволоку, мы шли к реке. Сергей внимательно слушал сбивчивый от волнения рассказ о кошмаре жестокой битвы за этот Невско-Дубровский плацдарм, пристально всматривался в изрытое сталью поле. А надо сказать, что немало лет на этой земле не росла трава, настолько она была нашпигована железом, пеплом, газойлем и фосфором, светившимся осенними ночами.

      На высоком откосе берега мы присели у найденного мною КП полка 20-й дивизии и долго молчали. Затем Сергей запел вполголоса фронтовую любимую песню, написанную Павлом Шубиным, которую на Волховском фронте звали Волховской, на Ленинградском — Ленинградской застольной:

     

      Выпьем за тех, кто неделями долгими

      В мерзлых лежал блиндажах,

      Бился на Ладоге, бился на Волхове,

      Не отступал ни на шаг.

     

      Подумалось: наверное, для глаз посторонних мы представляем странное зрелище — пожилой лысеющий полковник в обнимку с бородатым человеком с всклокоченной рыжей шевелюрой, поющие малоизвестную ныне песню.

      Через день я понял, что Сергей подумал о том же, когда он по телефону после обычных своих слов: «Боря, послушай...» — начал читать:

     

      Мы с товарищем бродим по Невской Дубровке,

      Два довольно-таки пожилые хрыча,

      Будто мы разломили на круг поллитровку,

      Мы с товарищем плачем и солдатские песни поем...

     

      Стихотворение «Невская Дубровка», родившееся за один день после поездки на «пятачок», еще раз воочию мне показало, что Сергею Орлову, создавая стихи, так же как и всем по-настоящему большим поэтам, не приходилось ничего придумывать.

      Часто, когда пишут о Сергее Орлове, почему-то считают обязательным сказать: «поэт-танкист», «поэт-фронтовик» и т. д. Боюсь, что это определение может у людей, мало знавших Орлова, создать о нем впечатление, прежде всего, как о закованном в броню гвардии лейтенанте или поэте, посвятившем себя лишь воспеванию подвига советских воинов. Сергей Орлов был поэтом во всем, во всей своей жизни.

      Незаурядный поэтический талант не только помогал ему строить жизнь, но и немало мешал, как и всем настоящим поэтам, внутренне приспособиться к извечным требованиям быта, службы в аппарате Союза писателей. И не всегда ему, поэту, было легко приспособиться к той прозе жизни, которая не минует никого из нас, независимо от талантов.

      Я внимательно читаю материалы дискуссии в «Литературной газете», идущие под рубрикой «Человек будущего. Каков он?», и все чаще ловлю себя на мысли: человек этот будет таким, каким уже был Сергей Орлов.

      Если бы спросили, какая черта в нем преобладала, без риска ошибиться мог бы ответить: интеллигентность. Глубочайшая, видимо, генами и воспитанием заложенная в отношении ко всем и ко всему.

      Можно очень много говорить о глубоких познаниях Сергея Орлова в литературе и искусстве. Не было талантливого поэта в любом поколении русских стихотворцев, которого он не процитировал бы при случае на память или о котором не имел бы своего мнения. Его выступления и статьи о Валерии Брюсове, Николае Тихонове, Александре Прокофьеве, Леониде Мартынове, Юлии Друниной, Василии Субботине, Николае Ушакове, Алексее Суркове, Марке Максимове, Александре Решетове, многих поэтах фронтового поколения и поэтах русского Севера говорят сами за себя. Он отлично знал Лермонтова и Блока, Киплинга и Антокольского, любил Твардовского и Смелякова, Луговского и Куприна, на память читал Бориса Корнилова, Пастернака и Бунина, знал древнейшие памятники литературы Отечества.

      Мне привелось быть очевидцем, как писал Орлов доклад о Валерии Яковлевиче Брюсове для торжественного собрания в Москве в честь столетнего юбилея писателя.

      На маленьком письменном столе в комнатке Дома творчества лежали листы бумаги, том стихов В. Я. Брюсова, краткая биографическая справка. Сергей ходил по комнате от двери до окна, мимо дивана и стола. Мне, приехавшему в воскресенье его навестить, было сказано: «Слушай, извини, я буду писать, а ты забирайся на диван, читай книжки. Потом погуляем. Хорошо? Чаю хочешь?» Я чаю не хотел, читать тоже. Поэтому лежал и смотрел на работу. Сергей писал. Что-то вычеркивал. Писал снова. Перелистывал страницы сборника, подолгу, оторвавшись от бумаги и книги, смотрел в окно. Мы молчали. И вдруг, не поставив даже точку в наполовину исписанной странице и бросая мне апельсин, Сергей, ножом очищая свой, вдруг засмеялся и сказал: «Нет, ты послушай — в прошлом веке он написал об острове Пасхи:

     

      И много тревожит вопросов:

      Кто создал семью великанов?

      Кто высек людей из утесов?

      Поставил их стражей туманов?

     

      А у нас с Казанским, видишь ли, сейчас те же мысли и вопросы приходят».

      Сергей явно переключался на одну из излюбленных тем: Земля-планета и человек, космос, внеземные цивилизации, ракеты, пришельцы из других галактик.

      Во множестве стихов Сергея Орлова довоенной, военной и послевоенной поры присутствуют космические моменты — плоды раздумий поэта о связи Вселенной и человечества, Земли и человека. Стремление к философскому проникновению в тайны природы и мироздания было характерно для Сергея Орлова с ранних лет, вливалось в его повседневные разговоры с товарищами, в выступления, статьи, стихи, прослеживается во многих опоэтизированных образах природы. «Разве нам не хотелось в детстве дойти до радуги, чтобы увидеть за нею необыкновенный край?» — спрашивает Орлов в статье о поэзии Александра Решетова.

      Еще в довоенном стихотворении девушка-жница «серп на звезду ближайшую, как спицу, повесила и спать ушла домой». А в военных стихах космических примет не счесть:

     

      Идут машины, словно громы,

      Сошедшие с крутых небес.

     

      Или:

     

      Звезда, летящая комета,

      Как звезды мертвые войны –

      Шипящие в ночи ракеты

      С чужой немецкой стороны.

     

      Или:

     

      Здесь земля дрожала не от страха,

      Просто было горестно земле.

      Осыпались звезды, как на плаху,

      На нее в ночной багровой мгле.

     

      Земля у Сергея Орлова в стихах, написанных в передышке между боями, — и плаха, и шит, и мавзолей для солдата. И есть железная логика в том, что поэт от потрясающего погребения солдат в «Карбусели» (1943):

     

      Мы подняли лопатами белый наст,

      Вскрыли черную грудь земли —

     

      в сорок четвертом пришел своей поэтической мыслью к эпохальному стихотворению «Его зарыли в шар земной, а был он лишь солдат...».

      Космическая тема не оставляет поэта и во все последующие годы.

     

      Мир безначальный, бесконечный.

      Мы пассажиры на Земле,

      Летим, а мимо свищет вечность,

      Сверкая звездами во мгле.

      Где дерзость выше человечьей?

      Случайный гость коры земной,

      В твои дела вмешаться, вечность,

      Он хочет слабою рукой.

     

      Хочу упомянуть еще об одной благородной черте Орлова — о всегда открытой поддержке друзей, о помощи им, ограждении от несправедливой критики и нападок. Было у него какое-то острое, особое чутье на хороших людей — человек нечестный, какие бы посты он ни занимал, долго в близком окружении Сергея Орлова не задерживался. Иногда после резких прямых выступлений поэта против неправедных обид, наносимых товарищу, слышались реплики: Орлов не может, мол, в данном случае быть объективным, поскольку речь идет о его личном друге.

      Орлов отвечал на это, что право и обязанность выступить так и дает ему именно то обстоятельство, что никто не знает человека лучше и всесторонней, чем настоящий друг, и он не допускает даже мысли о своем невмешательстве, иначе какие же они друзья.

      Даже в малой беде, которую нельзя и бедой-то всерьез назвать, Орлов спешил на помощь друзьям. Лет двенадцать тому назад в зале гостиницы «Европейская» официально чествовали большого поэта — защитника города в годы блокады. Один из друзей Сергея Орлова и юбиляра, чуть-чуть захмелев после дружеских тостов, проявил моментом оправданную, но рискованную инициативу. Он вышел на эстраду, вежливым жестом отстранил молодую певицу, только что исполнившую модную песенку, и, взяв микрофон, неумело запел фронтовую боевую песню.

      Неизвестно, как бы ее закончил этот никогда не певший с эстрады самодеятельный «солист», малоизвестный к тому же гостям, но только Орлов вышел из-за столика, быстро прошел через зал к нему, встал рядом и вместе громко запел, приглашая рукой участвовать в песне зал. Известность Орлова, любовь к нему не оставили призыв без ответа, тем более что в зале, под стать юбиляру, было немало фронтовиков. Песня загремела под сводами, поглотив голос запевалы.

      Когда после вечера Сергея спросили, что его, столь стеснительного, никогда публично не певшего, заставило вдруг составить дуэт, он ответил вполне серьезно, что просто испугался за товарища, за его репутацию, «как бы не оскандалился при начальстве», а о том, что «выскочил сам», подумал уже потом, когда «все так ладно кончилось».

      Известно домашнее гостеприимство Орлова. Трехкомнатную квартиру, где он проживал с семьей впятером, постоянно посещали земляки-вологжане. С той же любовью, с какой всю жизнь относился к родной земле, питавшей его вдохновение, он относился и к ее представителям — встречал их с искренней сердечностью, независимо от положения.

      Был, к примеру, его соученик Галик В., которого так до пятидесяти лет в Белозерье и звали — Галиком, а потому его отчества я не знаю. Думаю, что не знал его и Сергей. У этого, хорошей души, но безвольного, неорганизованного человека во всех отношениях не сладилась жизнь. Растерял семью, пристрастился к спиртному, жил кое-как. Однако в минуты прозрения и нравственного раскаяния он без всякого предупреждения иногда появлялся в Ленинграде, у Сергея, и не знаю случая, чтобы не был принят, отмыт, накормлен, как бывший школьный товарищ, как добрый земляк, или же ему не была бы предоставлена возможность переночевать у Орловых.

      Много можно рассказать о добром внимании Сергея к людям, о бескорыстной заботе. Нужно ли? Все, кто знал его близко, помнят об этом.

      Последние годы мы встречались с Сергеем то в Ленинграде, то в Москве, поскольку он жил уже в столице. Встречались то в служебных кабинетах, то дома, то у общих наших друзей.

      Первое субботнее утро октября семьдесят седьмого года. Выходной день. Из-за чайного стола позвал звонок телефона. «Бо-оря, — как всегда, нараспев произносит знакомый голос, — здорово! Я здесь, в Ленинграде. Ты что поделываешь? Может, повидаемся?» Вопросов в таких случаях не возникало. Договорились встретиться у памятника «Стерегущему» в начале Кировского проспекта. Обычные автобусы почему-то не ходили. Еду из Новой Деревни с пересадками, кружным путем. Иду к «Стерегущему» от Петропавловской крепости. За квартал уже видим друг друга. Сергей машет кепкой. Обнимая меня, смеется: «Склероз уже, что ли? Какого черта я тебя тащил через весь город, коли сейчас мне надо добраться к тебе в Новую Деревню — справку взять в поликлинике старых большевиков для прописки Степана Александровича» (его тесть). Радостно, в который раз, сообщает, что, наконец, ему дают в Москве трехкомнатную квартиру и он будет иметь возможность взять к себе в Москву стариков и. сына. Вид, у Сергея довольно усталый, но настроение бодрое. Со смехом рассказывает, как вчера ему в жилконторе отказали дать какую-то справку, как он это переживал и возмущался, а сегодня вдруг понял, что они отказали ему правильно, он был не прав и надо теперь сходить извиниться за свои настояния. Едем на такси в поликлинику. Она не работает (забыли, что суббота). Дотолковались, что в понедельник возьму эту справку и пришлю в Москву. Зову Сергея к себе домой, поскольку рядом. Не идет. Мешает опять его вечная боязнь кого-то стеснить, побеспокоить: «Сегодня выходной у всех твоих, пусть отдыхают, не надо им мешать, чего мы к ним свалимся? Гляди-ко, погодка-та, давай погуляем, дойдем до Пушкина». И мы идем к месту дуэли А. С. Пушкина.

      Сколько раз мы там бывали с Сергеем, сколько друг другу рассказано под этими строгими липами, окружающими обелиск! Вот и сейчас, подходя к нему, Сергей говорит мне о нехватке времени для завершения составления трехтомника, который включен уже в план печати и выход которого немножко поможет ему пережить переселенческие расходы. «Ведь, как говорят, каждый переезд на новое место равняется небольшому пожару», — шутит он.

      У обелиска на месте дуэли обращает внимание на дату его установления — 1937... Затем видит полустертые строки на стелах и возмущается: «Чушь собачья! Не могли сохранить пушкинские строчки на граните. — Снова шутит: — А что же нам после этого, грешным, ждать?» — и со смехом соглашается, что нашему поколению рано думать о памяти. Если бы мы знали, что ему осталось жить меньше ста сорока часов, всего пять пасмурных октябрьских дней...

      Небрежение, проявленное кем-то к памятнику Пушкину, помню, его огорчило не на шутку. Уже в электричке, когда решили поехать за город, Орлов стал пересказывать воспоминания А. В. Луначарского о советах В. И. Ленина, родившихся под влиянием книги Кампанеллы, расписавшего в ней утопический город будущего фресками, — использовать в России памятники и архитектурные сооружения для размещения лозунгов, цитат и стихов, поскольку Ленин считал, что фрески в нашем климате недолговечны. А вот прошло всего сорок лет, и надписи, высеченные в граните, тоже стерлись. «Но все-таки это чушь собачья, — повторил он излюбленное выражение возмущения, — чтобы это дело допустить. Ведь это не памятник купцу первой гильдии (назвал какую-то смешную фамилию), который незачем и уже некому восстанавливать».

      Этот разговор привел снова в беседе о фресках Дионисия, которыми мы оба восхищались. Сергей стал жаловаться на то (увы, не в первый раз), что не находит времени закончить поэму о Дионисии, опубликованную кусками.

      Расстались мы с Сергеем рано вечером на платформе станции Комарово, после того как немного посидели у меня на «казенной» даче. Спешил он на старую свою квартиру на улице Братьев Васильевых, спешил, чтобы до поезда на Москву «порыться вечером в старых бумагах». Он надеялся найти в них несколько ранее написанных «стишков», чтобы включить в третий том сочинений, с составлением которого задержался и боится этим «подвести издательство».

      Я не стал его задерживать, тем более что договорились о встрече в Москве через неделю, откуда мне предстояло лететь в заграничную командировку.

      Последнее, что он крикнул мне, садясь в электричку: «Гляди не останавливайся в гостинице. Жми с вокзала прямо ко мне, у меня и переночуешь! Велка будет рада!»

      Когда 9 октября я садился с тяжелым сердцем в самолет, летящий во Франкфурт, Сергея Орлова уже не было, он остался лишь только в сердце, навсегда в сердце, остался в своих талантливых негромких стихах, которым, мы чувствуем это все больше, уготована большая судьба, в стихах, которым суждено жить дольше на столетия, чем довелось ему — человеку.

     

      ПЕТР ОЙФА

      Белозерск

      Сергею Орлову


     

      На Белом озере туман,

      и все так зыбко, так непрочно,

      как этот матовый молочный

      на Белом озере туман.

     

      Там деревянный городок,

      где храмы каменные встали.

      Особой светлостью хрустален

      тот стародавний городок.

     

      Он долгой дамбой огражден»

      от волн озерных обособясь.

      От княжеских междоусобиц

      он дамбой века огражден.

     

      На Белом озере туман.

      Рыбачий бот идет с радаром.

      А было: парус падал старый

      на Белом озере в туман.

     

      Я невзначай, зашел сюда,

      вот так порой велят года нам,

      и этот край стал столь желанным –

      вновь невзначай зайду сюда.

     

      Чтоб в сумрак неба и воды —

      мне с палубы под гул машинный

      открылся городок старинный

      сквозь сумрак неба и воды.

     

      На Белом озере туман,

      но Русь шумит волной проточной.

      И вдруг рассеялся непрочный

      на Белом озере туман.

     

      1967

     

      ИВАН ГРИГОРЕНКО,

      бывший командир роты тяжелых танков

     

      От атаки до атаки

     

      Зимним вечером 1967 года наша семья смотрела телепередачу из Москвы. Выступали поэты-фронтовики. Прежде чем ведущий назвал фамилию Орлова, я вскрикнул: — Сережа! Зрячий!

      Мои домашние немало удивились такой реакции. А я не мог слова вымолвить: слезы душили меня.

      В одном из выступавших я узнал командира нашего взвода старшего лейтенанта Сергея Орлова.

      Последний раз я видел его на поле боя, когда его вместе с башенным стрелком вытащили из горящего танка. На нем дымилась фуфайка, руки были обожжены. А главная беда, о которой сказал мне тогда Орлов, состояла в том, что он ничего не видел. Так мы распрощались. Я ушел в бой, а Орлова отправили в санчасть, и я не сомневался, что он ослеп.

      В полку любили Сергея Орлова. В нашей роте он был агитатором, редактором «боевого листка».

      Не помню, слышал ли я тогда стихи самого Орлова, а вот частушек, разных прибауток, стихов, сдобренных соленой шуткой, он знал множество. Я думаю, что в той работе с людьми, которую он вел как агитатор, эти чтения имели большое значение для поднятия морального духа. Но постепенно и собственные стихи, которые он читал товарищам, все больше становились продолжением его агитационной работы.

      Как-то две роты нашего полка были посланы под Карбусель. Там должна была начаться разведка боем. Перед нами поставили задачу — захватить высоту, на которой стояла когда-то деревушка. Бой выдался тяжелым. Танки почти не имели простора для маневрирования, а у фашистов вся местность была хорошо пристреляна. Я поддерживал с Орловым связь по рации. Он доложил, что разбил две вражеские противотанковые пушки.

      Из того боя не вернулось много наших товарищей. Их памяти и посвятил Орлов свое известное стихотворение...

      От атаки до атаки копились стихи у Орлова. Когда в 1967 году мы встретились, он читал мне некоторые из них, и передо мной возникало пережитое...


      Л. ЛЕВИН


      „...Потому что все это было только вчера"

     

      Каждый литератор, ставший участником Отечественной войны, ждал новых писательских имен, которые война обязательно должна была выдвинуть.

      Моя военная судьба сложилась так, что первые полгода мне было решительно не до литературы. Но в январе 1942 года меня перевели из минометного батальона, воевавшего на Невской Дубровке, в редакцию армейской газеты.

      Нельзя сказать, что газета оставляла ее рядовому сотруднику особенно много времени для размышлений о литературе. Но после того как нашу редакцию покинули драматург Дмитрий Щеглов и поэт Всеволод Рождественский, я был назначен писателем армейской газеты...

      Одной из моих непременных обязанностей стала переписка с армейскими литераторами. Прозаических произведений никто нам не присылал, стихи же приходили почти ежедневно. Отвечать их авторам — по понятным, надеюсь, причинам — следовало без особых задержек.

      Некоторые из приходивших в редакцию стихов печатались в газете. Имена их авторов порой становились известны в нашем армейском масштабе, не дальше...

      Но вот однажды — это было ранней весной 1943 года на Волховском фронте — ко мне в затопленную водой землянку неподалеку от приладожской деревни Дусьево явился лейтенант в танкистском шлеме.

      Входя в землянку, лейтенант нагнулся, и я увидел только широкие скулы и выбившийся из-под шлема мальчишеский белокурый чуб.

      — Мне бы капитана Левина, — тихим, совсем не лейтенантским голосом, скорей даже робко сказал лейтенант.

      — Я вас слушаю.

      — Меня направил к вам подполковник Гричук. — Это был редактор нашей газеты. — Тут у меня написано кое-что. — Лейтенант уже совсем застенчиво протянул мне видавшую виды фронтовую тетрадку.

      Я полистал ее и сразу понял, что передо мной — поэт.

      Для того чтобы понять это, не требовалось ничего, кроме элементарного умения читать и понимать прочитанное.

      Одно из стихотворений лейтенанта — «В землянке» — начиналось так:

     

      Сладок отдых нам в тесной землянке

      С непривычною тишиной.

      Громобойные замерли танки

      В перелеске за мшистой стеной.

     

      Что ж молчишь ты, товарищ бедовый,

      И задумчиво смотришь в огонь?

      Лучше с песней в землянке сосновой

      Разверни на колене гармонь.

     

      В другом стихотворении — «У костра» — я прочел:

     

      В перелеске давно рассвело,

      Мы костер разложили с утра.

      Хорошо нам сидеть у костра,

      Забирая горстями тепло.

     

      Это очень похоже на дом,

      Молено, сидя на хвое, вздремнуть...

      И танкист задремал над огнем,

      Головою склонившись на грудь.

     

      Но, пожалуй, больше всего поразило меня стихотворение «Карбусель».

      Я хорошо знал, какой ценой удавалось добиться самого незначительного успеха под этой проклятой Карбуселью, какие потери были в пехоте, как вязли танки в волховских весенних болотах, превращаясь в неподвижные мишени для немецких противотанковых орудий.

      Стихотворение «Карбусель» лейтенант посвятил памяти своих товарищей, погибших в боях за эту деревню:

     

      Мы ребят хоронили в вечерний час.

      В небе мартовском звезды зажглись...

      Мы подняли лопатами белый наст,

      Вскрыли черную грудь земли.

     

      ...А была эта самая Карбусель —

      Клок снарядами взбитой земли.

      После бомб на ней ни сосна, ни ель,

      Ни болотный мох не росли...

     

      Прогремели орудия слово свое.

      Иней белый на башни сел.

      Триста метров они не дошли до нее...

      Завтра мы возьмем Карбусель!

     

      Тут же выяснилось, что лейтенант действовал под Карбуселыо на своем танке «KB» и не раз ходил в атаку.

      Рассказывал он об этом крайне неохотно и все время старался перевести разговор на стихи.

      — Вы когда-нибудь печатались? — спросил я, видя, что расспросы о боевых делах тяготят моего собеседника.

      — Почти нет. Мальчишкой послал восемь строчек на детский конкурс. Получил премию. Корней Чуковский полностью привел мой стишок в «Правде»

      Я попросил его прочитать этот стишок и вот что услышал:

     

      В жару растенья никнут,

      Бегут от солнца в тень.

      Одна лишь чушка-тыква

      На солнце целый день.

     

      Лежит рядочком с брюквой,

      И кажется, вот-вот

      От счастья громко хрюкнет

      И хвостиком махнет.

     

      Нетрудно себе представить, как прозвучали эти строчки, насквозь проникнутые дыханием мирной жизни, апрельским днем 1943 года в сырой землянке на Волховском фронте!

      Прощаясь, лейтенант доверчиво согласился оставить мне на какое-то время свою заветную тетрадку — я хотел, не откладывая дело в долгий ящик, отобрать несколько стихотворений для нашей газеты.

      Когда он ушел, я вновь и вновь читал и перечитывал его стихи, и у меня все тяжелее становилось на душе.

      Не за горами были новые бои, вероятно еще более трудные, чем под Карбуселью. Не век же нам сидеть среди волховских болот и лесов! Какую же участь готовят эти новые бои только что ушедшему от меня командиру танка «KB»?

      Без малейшего риска я мог предсказать ему будущее настоящего поэта. Вот он, один из новых писателей, кому суждено появиться в годы войны, чтобы запечатлеть ее на страницах своих книг!

      Надо действовать. Надо добиться, чтобы его перевели к нам в редакцию. Причем делать это нужно, конечно, тайком от него. Сам он никогда не захочет покинуть свой танк. Надо сделать все помимо него и поставить его перед свершившимся фактом.

      Что говорить, нам, военным журналистам, тоже порой доставалось. Но это же было все-таки не то, что на танке «KB»! Прежде всего, я решил добиться, чтобы лейтенанта хоть на несколько дней отозвали в распоряжение редакции, К тому времени у меня наладилась переписка с добрым приятелем довоенных дней — А. Тарасенковым. Он служил в частях морской авиации на Ладоге и находился совсем неподалеку от нашей деревни Дусьево. Повидаться нам не удавалось, но переписывались мы часто.

      В моем письме к Тарасенкову от 12 мая 1943 года был такой абзац: «Я поглощен сейчас вытягиванием из одного танкового полка молоденького паренька, пришедшего ко мне как-то со стихами и оказавшегося очень талантливым поэтом. Посылаю Вам в качестве образца одно его стихотворение, написанное, по-моему, прелестно. Сейчас он на пять дней у нас в командировке, но я рассчитываю, что удастся его оставить у нас насовсем. Если это выйдет, я могу умереть спокойно — хоть одно доброе дело я в своей жизни сделал!»

      К письму было приложено стихотворение «Карты», переписанное мной из той самой заветной тетрадки. Привожу его целиком:

     

      Трудный день окончен в школе,

      Вечер темный за окном —

      Погадай, родная, что ли,

      Карты разложи кружком.

     

      Карты врут, а сердцу легче,

      Сядь поближе у огня.

      Погадай за день истекший

      На бубнового меня.

     

      Только карта все плохая,

      Вижу — дрогнула рука...

      Справа падает лихая

      Дама черная — тоска...

     

      Слева — дальняя дорога

      Да казенный интерес.

      Снова на сердце тревога —

      Туз виней, шестерка крест...

     

      Но, быть может, в этот вечер,

      Средь других едва видна,

      Предвещающая встречу

      Карта ляжет хоть одна.

     

      Хоть одна, война не вечна.

      Мир наступит над землей,

      И вернусь в далекий вечер

      Я, согласно карт, домой.

     

      Подпись — гвардии лейтенант Сергей Орлов. (Стихотворение никогда не печаталось и было впервые опубликовано в этом очерке, когда он появился в «Литературной газете».)

      Но оставить Орлова в редакция не удалось.

      Какое-то время он у нас пробыл. Стихи его одно за другим печатались в нашей газете — она называлась совсем не по-военному: «Ленинский путь». Впервые имя гвардии лейтенанта Сергея Орлова появилось в газете 3 мая 1943 года. Вслед за стихотворением «Тебе, боец!» 11 мая мы напечатали «Танк „KB"», 12 мая — «Немцев гонят к мысу Бон...», 13 мая — «Мы выполнили Сталина приказ...». Но короткий срок командировки окончился, и Орлов вернулся в свой танковый полк.

      В июне 1943 года — впервые за время войны — я съездил в Ленинград. Нужно было получить у наиболее известных поэтов блокадного Ленинграда стихи, которые наша скромная газета могла бы напечатать «первым экраном». Мне удалось получить стихи у В. Инбер, Б. Лихарева, А. Прокофьева, В. Саянова. Встретившись с Прокофьевым, я тотчас заговорил с ним об Орлове. Он сказал, что вместе с Саяновым и Лихаревым собирается побывать в нашей 8-й армии. Может быть, на месте удастся сделать все возможное.

      В июле ленинградские поэты действительно приехали в нашу «восьмерку». Мы с Прокофьевым отправились в 286-ю стрелковую дивизию, которая считалась «моей», потому что я в ней часто бывал. Пока мы были вместе, я не раз напоминал Александру Андреевичу об Орлове. Когда мы вернулись из дивизии, Прокофьев разговаривал об Орлове с членом Военного совета армии генералом Зубовым, но добиться ничего не удалось.

      Ленинградские поэты уехали. Оставался последний шанс — обратиться к подполковнику С. Глушанкову. Он ведал в политотделе армии агитацией и пропагандой. Это был человек, влюбленный в литературу. К людям, так или иначе с ней связанным, он относился с неподдельным уважением.

      Но Сергей Венедиктович меня не поддержал.

      — Дорогой друг, — сказал он как можно мягче, — если бы ваш Орлов был рядовым солдатом, все было бы очень просто. — Он напомнил, как по его инициативе отозвали из части и перевели в армейский ансамбль солдата, оказавшегося выпускником одного из московских театральных училищ. — Но Орлов — лейтенант, командир танка. Кто разрешит нам перевести его в редакцию? — Глушанков тяжело вздохнул: — Ничего не поделаешь, война! Одно из двух — или он геройски погибнет в бою, или уцелеет и напишет замечательные стихи о танкистах.

      Я на всю жизнь запомнил эти слова.

      Между тем Орлов, ничего не ведавший о переговорах, которые велись за его спиной, время от времени появлялся у нас в редакции. 5 сентября газета дала литературную страницу, где было напечатано стихотворение гвардии лейтенанта С. Орлова «У костра». Кстати сказать, рядом печатались стихи другого даровитого лейтенанта, которого также ожидало будущее поэта, — Анатолия Чепурова. Через две недели мы напечатали стихотворение Орлова «В землянке» (оба эти стихотворения вошли в его книгу «Третья скорость», вышедшую в Ленинграде в 1946 году и явившуюся его поэтическим дебютом). В ноябре появились стихи, написанные гвардии старшим лейтенантом С. Орловым, — «Счастье», «Сталинград». К тому времени Орлов командовал уже не танком, а танковым взводом.

      Осенью 1943 года было решено издать книгу о боях на Волховском фронте. Меня отозвали в Политуправление фронта. Вернулся я в редакцию лишь в феврале 1944 года. В жизни 8-й армии произошли за это время большие перемены. Она, наконец, покинула насиженные места среди волховских болот и перебралась под Новгород. Все нетерпеливо ждали наступательных боев.

      Орлов прекрасно выразил это тогда в стихотворении «Прощание с землянкой»:

     

      Мы не вернемся вновь назад:

      Мы этот день два года ждали.

      Ракеты к западу летят,

      Зовут грохочущие дали...

     

      Когда я вернулся, мой друг Дм. Хренков — откуда ему было знать, что двадцать лет спустя он напишет книжку о поэте Сергее Орлове! — рассказал, что Орлов все время поддерживал связь с редакцией. Последняя — случайная — встреча была по пути к Новгороду. Одна из редакционных машин увязла в снегу. Проходивший по шоссе танк остановился и мгновенно вытащил машину. Это был танк гвардии старшего лейтенанта Сергея Орлова, направлявшийся к полю боя.

      Орлов участвовал в боях за Новгород и в феврале 1944 года написал стихотворение «Танки в Новгороде»:

     

      Матерь — новгородская София…

      Стены опаленного Кремля...

      Через улицы твои пустые

      Мы прошли с ветрами февраля,

     

      Громыхая тяжкою бронею,

      Будто витязи седых взамен,

      Александра Невского герои —

      Танковый отдельный батальон.

     

      Однако воевать ему оставалось недолго — в одном из февральских боев тяжелый снаряд угодил в его машину. Орлов был охвачен пламенем, жестоко обгорел, но его все-таки удалось спасти. Ни о какой службе в армии, конечно, не могло быть и речи.

      В стихотворении, посвященном матери, Екатерине Яковлевне, Орлов написал:

     

      Я на землю по трапу ступил,

      За которую в битву ходил,

      Спал в снегу у лесного костра,

      Шел навстречу горячим ветрам,

      В тесном танке два раза горел,—

      Несмотря ни на что, уцелел.

     

      «Несмотря ни на что» — это звучит достаточно весомо. Особенно если иметь в виду строки, написанные примерно через год, уже после Победы: «Вот человек — он искалечен, в рубцах лицо. Но ты гляди...»

      Жестокие слова, сказанные подполковником Глушанковым в деревне Дусьево летом 1943 года, оказались вещими.

      Уцелел.

      Написал замечательные стихи о танкистах.

      Но какой ценой?

      Поздней осенью 1946 года я — уже в штатском платье — приехал в Ленинград. Мы встретились с Орловым. 31 декабря он подарил мне только что вышедшую под редакцией его нового друга М. Дудина книгу стихов «Третья скорость».

      «От старого волховчанина, — написал Орлов на книге. — За все доброе в дни 8-й армии».

      1 марта 1947 года я предложил А. Тарасенкову, уже давно вернувшемуся в родное «Знамя»: «Может быть, Вы напечатали бы мою рецензию на книгу стихов Сергея Орлова „Третья скорость"? Орлов — мой фронтовой питомец, мы вместе с ним были на Волховском фронте, в известной всем волховчанам деревне Дусьево (неподалеку от Вашей Ладоги). По-моему, книга его заслуживает положительной оценки. В частности, очень хорошее стихотворение „Его зарыли в шар земной...", которое Вы с Вишневским справедливо защищали от нападок...»

      Рецензия моя на «Третью скорость», не помню уж почему, появилась не в «Знамени», а в «Звезде».

      Незадолго перед тем один из московских критиков (этого человека уже нет среди нас, и не стоит называть его фамилию) написал, что в стихотворении С. Орлова «Его зарыли в шар земной...» звучит «нота ноющей жалобы и безвыходной размагниченной тоски». Приблизительно тогда же подверглось резкой критике стихотворение М. Исаковского «Враги сожгли родную хату...».

      Теперь, когда прошли десятилетия, особенно хорошо видно, что эти произведения, имеющие между собой много общего, по праву заняли выдающееся место в нашей поэзии первых послевоенных лет, да и вообще в советской поэзии.

      Полностью приведя стихотворение в рецензии, я спрашивал: «Действительно ли в этом стихотворении звучит „нота ноющей жалобы и безвыходной размагниченной тоски"? Я думаю, что нет. Оно говорит о смерти солдата с подлинно солдатской суровой мужественностью. Простые похороны бойца поэтически осмыслены как выражение высшей воинской доблести и чести».

      Эти строки, написанные тридцать лет назад, справедливы, но истинный масштаб стихотворения «Его зарыли в шар земной...» все-таки не оценен в них по достоинству. Теперь этот масштаб окончательно ясен.

      Стихотворение написано с почти лермонтовской силой.

      Почему именно лермонтовской?

      Потому что оно — осознанно или подсознательно — перекликается со знаменитой лермонтовской «Могилой бойца»:

     

      Он спит последним сном давно,

      Он спит последним сном,

      Над ним бугор насыпан был,

      Зеленый дерн кругом.

     

      ...На то ль он жил и меч носил,

      Чтоб в час вечерней мглы

      Слетались на курган его

      Пустынные орлы?

     

      Хотя певец земли родной

      Не раз уж пел о нем,

      Но песнь — все песнь, а жизнь — все жизнь!

      Он спит последним сном.

     

      Трудно поверить, что это написано шестнадцатилетним мальчиком. «Но песнь —все песнь, а жизнь — все жизнь!» — от этой горькой мудрости не может не сжаться любое человеческое сердце. А чего стоят «пустынные орлы»!

      Бессмысленная тщета подвигов, которые совершил уснувший навеки боец, губительный тлен, вечное забвение, несмотря на тс что «певец земли родной не раз уж пел о нем», — таков бесконечно скорбный, властно омрачающий душу смысл «Могилы бойца».

      Автор стихотворения «Его зарыли в шар земной...» также глубоко скорбит о павшем герое. Но его стихотворение — торжественно-скорбный салют, высшая воинская почесть, оказываемая павшему. Эта почесть тем более высока, что павший — простой рядовой солдат, «без званий и наград»:

     

      Ему как мавзолей земля —

      На миллион веков.

      И Млечные Пути пылят

      Вокруг него с боков.

      На рыжих скатах тучи спят,

      Метелицы метут,

      Грома тяжелые гремят,

      Ветра разбег берут.

     

      В этом посмертном пейзаже все дышит грандиозным, глобальным движением: «Млечные Пути», «грома», «ветра», «пылят», «метут», «гремят», «разбег берут»...

      Сама Вселенная салютует павшему своей вечно продолжающейся бесконечной жизнью.

      Заключительная строфа, при всей ее разящей скорбности, тоже звучит как торжественный последний салют:

     

      Давным-давно окончен бой...

      Руками всех друзей

      Положен парень в шар земной,

      Как будто в мавзолей...

     

      Перекличка с «Могилой бойца» — не только ритмическая — здесь, пожалуй, наиболее явственна («Он спит последним сном давно...» — «Давным-давно окончен бой...»). Но на этот раз речь идет не о тлене и забвении, которые скорбно венчают жизнь и смерть павшего воина, а о бессмертии и вечной воинской славе. Поистине, «на миллион веков...»

      Рецензию на первую книгу Орлова я назвал «Перед второй книгой».

      Она — эта вторая книга, недаром озаглавленная «Поход продолжается», — не заставила себя долго ждать. Вышедшая в 1948 году, она окончательно закрепила за Сергеем Орловым место среди поэтов фронтового поколения, имена которых настолько хорошо известны, что я не стану их перечислять.

      В 1971 году, через четверть веча после выхода книги «Третья скорость», Орлов подарил мне двухтомное издание своих избранных сочинений и написал: «С памятью о 1943 и 1944 годах, о нашем Волховском фронте, дусьевских болотах, войне, потому что все это было только вчера».

     

      Эти заметки были написаны при жизни Сергея Сергеевича Орлова. Он знал о них, собирался их прочитать, но так и не собрался, — все было недосуг. После потрясшей всех неожиданной и безвременной кончины его я не стал ничего менять или добавлять. Зачем? Нашего друга Сергея Орлова больше нет. Но есть и будет поэт Сергей Орлов.

      Поход продолжается.

     

      ДМ. ХРЕНКОВ


      Ночь перед боем


      За тридцать послевоенных лет мы с Орловым так и не собрались снова побывать под деревней Дусьево, где познакомились в сорок втором, и где начиналась боевая биография моего друга-танкиста. Лишь год спустя после смерти Орлова, осенним днем семьдесят восьмого, я поехал туда.

      Лента дороги — не той грунтовой, изобиловавшей ухабами да ямами, а широкой, асфальтированной, свежей после недавнего дождя — стремительно бежала от Синявина к берегам Волхова.

      Ручаюсь, что не только Орлов, но и все волховчане, воевавшие здесь более трех десятков лет назад, не узнали бы этих мест. На всем пути через бывшие Синявинские болота поднялись веселые домики на садово-огородных участках. Всюду, слева и справа, к дороге тянулись ветви яблонь, густо усыпанные плодами.

      «Долина смерти», «Тропинка смерти»... Именно так эти места когда-то окрестили фронтовики. И в самом деле, здесь хозяйничала смерть — лютая, жадная, ненасытная. Тем радостнее, что эти "обильно политые солдатской кровью рубежи украшены теперь садами и цветами.

      А дорога все бежала из-под колес. Не узнаваемая и вместе с тем, чем дальше от Ленинграда, тем больше еще сохранившая какие-то неуловимые приметы давних дней.

      И раз и другой мне показалось, что проскочили тот лесок, где когда-то располагался танковый полк резерва Главного командования. Впрочем, ничего удивительного в этом не было. Лес отступил от дороги. Капониры, в которых, словно слоны, забросившие за спину хоботы, стояли тяжелые танки, оплыли, и теперь только опытный глаз мог отличить остатки старых окопов от танковых укрытий. На опушке, как и в давние времена, передавали лесные новости сороки, но теперь, заглушая их, перекликались грибники в цветастых куртках с плетеными корзинами в руках.

      Не берусь утверждать, что нашел ту самую землянку — «прокуренный насквозь блиндаж», где юный Орлов слагал «корявые, но жаркие слова», веруя, что потомок, прочтя их, «задохнется от густого дыма», «ярости ветров неповторимых, которые сбивали наповал». Сколько их было — таких блиндажей и землянок! Они спасали нас от осколков снарядов и непогоды, но, как и теперь видно, ранили землю. И она здесь до сих пор в оспинах, как лицо человека, перенесшего тяжелую болезнь.

      И все-таки, мне кажется, я нашел то, что было, что могло быть нашим недолгим домом. «Словно черные свечи», дремали над полуразвалившейся землянкой три ели. Ни двери, ни прокопченной дымом железной трубы, ни нар. Заглянул в черную пустоту и отпрянул: кто-то — рыба ли, птица ли — тоже меня испугался, — по черной воде пошла рябь. Постоял молча, вспомнил стихи. Неужели это про нее писал Орлов:

     

      Та землянка в волховских болотах.

      Где я жил безбедно — не тужил,

      Нынче стала болью тягомотной,

      Стоном всех моих суставов, жил.

      Там, над ней, в ночи горят ракеты,

      Трассы пуль свистящие летят,—

      Где я сплю без задних ног, одетый.

      Без забот и снов, как дети спят.

      Плещется вода от взрывов тяжких

      На полу, как в речке, подо мной.

      «Значит, мимо... Пронесло... Промашка…

      Это — где-то по земле самой...»

      Я же сплю и ничего не слышу,

      Ничего не чувствую в метель.

      Фронт землянку подо мной колышет,

      Но не сильно, будто колыбель...

     

      Я провел в этой землянке только три ночи. Первая почему-то не осталась в памяти. Вторую помню хорошо. Мы только что вернулись из-под Карбусели, деревушки, значившейся только на карте, а на местности, в натуре, представлявшей собой «клок снарядами взбитой земли. После боя на ней ни сосна, ни ель, ни болотный мох не росли». Неподалеку от места боя, рядом с лежневкой, на едва приметной высотке в тот день появилась еще одна братская могила. В ней остались ребята, которые «триста метров не дошли» до Карбусели. После похорон мы, помянув товарищей, завалились спать на нары.

      А утром Сергей прочитал нам свое ныне знаменитое стихотворение «Карбусель».

      Но больше всего мне запомнилась третья ночь. Тогда мне почему-то снова пришлось заночевать у танкистов.

      К тому времени мы с Орловым хорошо знали друг друга. Лес неподалеку от Дусьева был чем-то вроде постоянных квартир для тыловых подразделений танкового полка РГК. Его батальоны появлялись на разных участках переднего края, принимая участке б боях, которые то вспыхивали, то затихали. Танкистам нужен был простор, а они топтались между болот, машины то прокаливались по брюхо в черной вонючей жиже, то, выйдя с трудом на передний край, горели, как факелы. Горел в одном из первых же своих боев и Сергей Орлов. Но тогда все обошлось более или менее благополучно. Орлов отделался легким ранением, а танк его удалось вытащить. Пока был на излечении его командир, успели отремонтировать и машину. Потом Орлова назначили командиром танкового взвода. Это никак не сказалось на его жизни: те же выходы по так называемым колонным путям на передний край, те же разведки боем или короткие стычки и снова недели утомительных ремонтных работ. В короткие перерывы между ними мы встречались. Благо, полк и редакция нашей армейской газеты располагались неподалеку друг от друга.

      Немного осталось нас, знавших и видавших Орлова в «кубанке овсяных волос», «без шрамов военной поры», в черном ребристом шлеме, таком же черном комбинезоне, ловко перехваченном широким ремнем. Он был ладным пареньком, ловким, расторопным, смекалистым, наш Серега Орлов.

      Сохранилась фотография, правда не очень удачная, — Орлов у танка. Она не дает полного представления о том, как выглядел тогда наш товарищ. Но тогда же кинооператор А. Л. Богоров снял фильм (или, скорее, одну часть журнала), который, кажется, так и назывался «Поэт-танкист», только вот беда — уже более тридцати лет мы не можем разыскать его. Но сам факт, что фронтовой оператор счел возможным сделать специальный сюжет об одном человеке, красноречиво говорит о том, сколь известным был в нашей армии Орлов.


К титульной странице
Вперед
Назад