Константин Павлов
ВСЕ БЫЛО
Автобиографическая повесть в двух книгах
Книга первая
ПЕТРОВ ДЕНЬ
Посвящаю памяти моих честнейших,
а потому многострадальных родителей
Павловых Марии Васильевны и
Александра Ивановича.
И всем людям родного Шекснинского края.
Выражаю глубокую признательность
администрации и Представительному
собранию Шекснинского муниципального района
за переиздание книги, а также
лично Прокопьеву Анатолию Алексеевичу и
Тимофееву Борису Андреевичу за инициативу переиздания.
К. А. Павлов
СОДЕРЖАНИЕ
Признаться, я не очень доверяю борзописцам, выросшим где-то на ухоженном асфальте и бойко пишущим книжки по заказу про разный там секс, наркотики и бандитизм. Мне больше импонируют иные авторы – из работящего мира, для коих история края и вообще всей страны началась не с 1917 года.
С Константином Павловым мы и есть те самые авторы из работящего мира (говорю это без ложной скромности). Мы с ним шли рядом, параллельными дорогами. И прошли всё, что нужно пройти. Сперва испытание голодом и холодом, затем, в подростках, бегство от пустых трудодней, далее Шекснинское пароходство, армия, металлургический комбинат, рабкоровская "обдирка" в газете "Коммунист" (ныне "Речь").
В редакции мы и встречались больше, чтобы обменяться мнениями, а также поспорить, поскольку мнения, бывало, не совпадали... Тем не менее Константин как-то признался, что мои рассказы и очерки старается не читать, так как они настолько близки ему, что прямо-таки затягивают в мою колею слово- и мыслетворчества; в то время как он сам мечтает написать книгу про житье-бытье. А для этого необходимо выработать и сохранить свою манеру изложения, свою индивидуальность, самобытность.
Что ж, резонно. Каждый пишущий невольно влияет на других, как и другие на него. Я пожелал ему успехов и, выработав горячий стаж на заводе, надолго уехал на воздух, доить бурёнок.
И вот через годы на моем письменном столе его первая книга "Всё было". Поскольку я придаю большое значение названиям книг, сразу спросил у Константина Александровича, какой смысл он в него вложил. Он ответил: "Название "Всё было" несет в себе тройное понимание. Первое: всё, что написано в книге, было в жизни, не придумано ни одного факта, случая. Второе: было всё: "слякоть и пороша", горе и радость, беды и счастье. Третье: всё уже было. Было и прошло безвозвратно. Осталось только благодарить Судьбу за то, что было всё, но мы выстояли".
Мне такая расшифровка пришлась по душе. Но ещё более интересовал вопрос: удалось ли автору сохранить в книге свою самобытность? Я забегаю вперёд, чтоб сказать: "Удалось! И ещё как удалось!"
Читаю, не отрываясь: "Ты що, чиганёнок, валеёсси-то здися, али не целовек ты? Утрось всеубегли за грибам, а ты челый динь толькё и умиётъ линичча, цёрт цёрномазой. Пойдем биде вмисте, болозя я за ягодам сдобилась..." Всем словам в книге есть для читателя перевод на современный язык.
Самобытно и само содержание книги. Например, непреходящая любовь героя к девочке Гале, девушке Галине на протяжении всей повести изображается по-своему, незаёмно.
Читается книга легко. Но заставляет размышлять. Пересказывать здесь её дело неблагодарное. Пусть-ка читатель сам углубляется в повествование да почешет затылок хотя бы над тем, откуда берутся бесы ("Пятьдесят-тринадцать") и чем кончается знакомство с ними.
Книга Константина Павлова особенно будет полезна нашему нынешнему юному поколению. Для него сейчас все условия, только учись. И автобусы, и спортивные залы, и обеды в школьных столовых... А вот что пишет Павлов о своей учебе: в школу ходили за 7 километров по снежной целине с самодельными "леворвертами-поджигами", со снопами тресты да мазутными тряпками на кольях, зажигаемых при приближении гривастых волков с их злобными глазами, сверкавшими зеленым огнем...
Было! Всё было. Даже вспоминать жутко. Но вспоминать надо. Это наше былое, наша история.
К чести Павлова, он не ожесточился от невыносимых трудностей и не потерялся во времени. Напротив, выстоял и в будущем пригодился самому себе и другим. Так что, в заключение пожелаю ему творческого долголетия, а читателям – его новых книг, таких же достоверных и раздумчивых.
Юрий Тарыничев, член Союза писателей России.
2 марта 2005 г.
Водораздел (Географическая справка)
Если от станции Шексна ехать на автобусе в Сизьму, сойти на остановке Дуброво и идти прямо на восток по дороге до деревни Красново, то останется три километра в том же направлении до места, где стояла и жила деревня Бугры. Это Чаромские Бугры, о которых и пишется в этой книге. Мною написано «можно было оказаться», потому что деревня уже лет 20 как снесена с лица земли, и место, где она была, исковеркано бульдозером. Каждые 3 – 5 лет я посещаю это место – свое родное пепелище – и оплакиваю его судьбу. И кляну варваров, не знающих родства и не имеющих уважения к прошлому...
Моя глухая лесная деревня, наверное, ничем не примечательна. Но я не краевед, я простой, как все, деревенский мальчишка и многого не знаю, но то, что от жителей других деревень я не раз слышал фразу «на Буграх живут святые люди», говорит о многом. И взяться за написание этой книги меня подтолкнуло то, что ведь никто другой не напишет, значит, и память о деревне и ее людях исчезнет навсегда, как будто их и не существовало.
В 17 лет я уже покинул свою деревню, когда еще не проник в причинно-следственные связи явлений и отношений людей, а попросту – далеко не все понимал, немного в чем разбирался. Поэтому прошу земляков, которых я не упомянул или оценил необъективно, простить меня.
Здесь мне хотелось бы отметить еще весьма примечательный факт, который нигде не упомянут и, может быть, никем не осознан: деревня Бугры, а ныне ее пепелище – возвышенность, на которой оно находится, является водоразделом Беломорского и Каспийского водных бассейнов. Проследим водные стоки подробно. Метрах в двухстах от деревни на север, перед лесом подскотины всегда сырое, топкое, кочковатое место, узкой полосой тянущееся на восток к рукотворному пруду. Из него вода вытекает сквозь проем на противоположном берегу и течет далее на восток по подскотине до второго пруда через полкилометра. Из этого пруда течет опять на восток, образуя на своем пути уже маленькие омуты. Затем ручей пересекает изгородь подскотины, сворачивая на юг, и течет по Тимшенским покосам. Далее сворачивает на восток, идет по топкому лесному участку и выходит в трех километрах от Бугров к Шубину хутору, где уже именуется рекой Вологдой и имеет глубокие омуты, в которых водятся мелкие щуки.
Далее, как известно, река Вологда впадает в Сухону, Сухона – в Северную Двину, а та – в Белое море.
На Буграх чуть не все крестьяне имели гуменники. В них сушили снопы, молотили зерно, веяли его и загружали в мешки. То же самое проделывали со льном. На северном краю деревни, вплотную с прогоном для скота, стоял гуменник Гриши Петрова – дяди моего отца. В нём, в гуменнике, у восточной стены все время была лужа, и никак осушить ее не удавалось. Потом обнаружилось, что это ключ. Он, прогноив нижнее бревно стены, тёк в прогон, по прогону в подскотину, а там уходил в топкую, кочковатую полосу. В прогоне образовался от постоянного течения неглубокий извилистый овражек.
Используя этот факт, мой отец полушутя-полусерьезно говорил: «Река Вологда берет начало в Гришином гуменнике!»
Теперь второй сток. Он возникает на юге от Бугров, метрах в двухстах от них, на границе между землями Бугров и Фому шина. И направляется на запад. Там, где он пересекает дорогу на Фомушино, через него был построен деревянный мост. Дальше начинался лес Клубова хутора, а перед ним прямая, с километр, ляга (ложбина). По ней и течет ручей. И здесь он уже называется речкой Скуловкой и имеет по течению несколько омутов, в которых мы, бугровские ребятишки, лавливали рыбешку. Далее Скуловка поворачивает на юг к Капитолину хутору и там впадает в реку Чурову, а Чурова течет на запад и между деревнями Голодяево и Лысково, впадает в реку Шексну, которая питает Волгу, а та Каспийское море.
Таким образом, деревня Бугры – водораздел.
Когда- то мудрецы закон провозгласили:
"Чтобы осталась жить хотя бы часть твоей души,
Покуда не уснул в бессмысленной могиле,
О жизни на Земле ты книгу напиши".
Константин Ваншенкин
Всё превращает любовь: и неумного делает мудрым.
Всё превращает любовь: красноречье даёт молчаливым...
...
Силу ломает любовь ,но и слабых быть сильными учит,
робких отвагу вдохнуть также умеет любовь.
Эразм Роттердамский
Шел второй месяц войны. Наша деревня Бугры замерла в ожидании неведомого. Почти все мужики сразу ушли на фронт, а бабы еще не знали, как жить без них, и приспосабливались каждая в своем хозяйстве. На улице было пусто и тихо. Не бегали ребятишки, притихли собаки. Казалось, даже горластые петухи и куры кудахтали тише и реже.
Жарким июльским днем я, девятилетний, стоял у окна и вдруг увидел непривычное: по дороге, что проходила по ту сторону пруда, шла высокая женщина с ребенком на руке. Другой рукой она вела девочку лет четырех. Еще одна девочка, чуть побольше первой, шла, держась за юбку женщины. Все они были одеты в яркие, преимущественно красного цвета, одежды. Таких людей в нашей деревне не было.
Я позвал из чулана маму. Она глянула на идущих и заохала:
– Ой, милые! Это же Шура Быкова. К матке, бедняжка, правится. Уже трое, а давно ли вышла за военного. Жили где-то в Белоруссии...
Мать Шуры Быковой, Назарова Мария Федоровна, жила через дом от нас. Она воспитывала сына и двойняшек-дочерей своей умершей сестры Анны, муж которой погиб на финской войне. Свои дети у Марии были уже взрослые. Сын Владимир убит тоже на финской, одна дочь. Граня, призвана на эту войну, еще дочь, Маруся, вышла замуж в городе Коврове, и вот Шура эвакуируется – из Белоруссии.
Приемный сын тети Маши, Шурка, был на два года старше меня. Друг к другу мы ходили гулять, поэтому я, заинтересовавшись приезжими, через некоторое время пошел к ним в дом.
Войдя в избу, я увидел такую картину... У стола с белокурой кудрявой девочкой на руках сидела очень красивая женщина и, плача беспрестанно, рассказывала о том, как в Минске их бомбили немецкие самолеты. Муж убежал в первые же часы в часть и пропал, и она с тремя детьми выбиралась из горящего города. Несколько раз их эшелон попадал под бомбежку, все выскакивали из вагонов и кидались в кусты, канавы, воронки. Бомбы падали прямо на людей и, взрываясь, разносили их в клочья. Части человеческих тел повисали на проводах и деревьях. Несколько раз у нее терялись старшие девочки, и она считала их погибшими. Неведомо каким чудом они невредимыми спаслись из этого кошмара.
По другую сторону стола тетя Маша прижимала к себе двух старших внучек, гладила их головки, жалостливо вздыхала и тоже плакала тихо, беззвучно.
Семейное горе их было так велико, что никто не заметил моего прихода. Я молча прислонился к косяку дверей и впитывал каждое сказанное здесь слово. Таких страшных рассказов слышать мне еще не доводилось. Однако весь описываемый здесь ужас не помешал мне отметить красоту не только женщины, но и всех ее дочерей – Гали, Тамары и Люси. Они для моего деревенского глаза, привыкшего к бледным, невыразительным лицам, к серой, неряшливой, залатанной или дырявой, часто не по плечу одежде, казались игрушечными куклами. Их одежда была разноцветной и яркой, сшита по росту и по фигурке: бархатные куртки, ботиночки из красной кожи, в волосах разноцветные шелковые ленты. Мне казалось, что они рождены для того, чтобы люди любовались ими. А на них свалилась такая беда.
Наконец тетя Маша заметила меня:
– Костюшка, ты що у притвора-то стоишь? Иди на лавку.
Все повернулись ко мне, и я встретился взглядом с шестилетней Галей. Она смотрела на меня большими темными, как маслины, глазами, в которых читались страх и мольба о защите. А как же прекрасно было ее лицо! Оно словно изваяно талантливым скульптором, не допустившим ни одного неточного штриха.
Она не отводила от меня взгляда. Я не выдержал и опустил глаза. Опустил и увидел свои грязные босые ноги в седалинах1, высунувшиеся из грубых домотканых штанин. Мне стало так неловко и стыдно, что я выскочил на мост, пробарабанил пятками по ступенькам крыльца и бросился бежать через луг к своему дому...
С этого дня ее лицо, ее глаза-маслины все время стояли перед моим мысленным взором. Они волновали и томили мою чувствительную детскую душу, постоянно звали, манили и притягивали к себе...
__________________
1 Цыпки, мелкие кровавые трещины от сырости и ветра.
А сейчас я попытаюсь обратиться к истокам своего существования на этой прекрасной земле.
Мои мудрые, работящие, с золотыми руками предки, попав под власть «зеленого змия», начали вырождаться. У моего прадеда Павла Семеновича было всего два сына – Иван и Филипп. Филипп был бесплоден. У Ивана родились три сына – Иван, Александр, Алексей. Иван погиб в германскую войну, у Алексея детей не было. У Александра, моего отца, сын-первенец умер в младенчестве. Потом родились две девочки – Нина и Нюра – с разрывом в три года. Наследника, продолжателя рода, не было, род обрывался. Отец сильно переживал. И вот, на 33-м году мама забеременела мной. Дед Иван, бабушка Марья, отец – все оберегали маму, заботились о ней, не допускали к тяжелой работе. И уже оставалось два месяца до родов, когда мама не убереглась...
В день 14 марта 1932 года сошлись три праздника: воскресенье, Евдокия и Масленица. В деревне моих предков – Чаромских Буграх – Масленица числилась большим праздником и отмечалась весьма широко и разгульно. Со всей Чаромской волости гости на лошадях ехали на Бугры. Не было дома, где бы не готовились к их встрече, не варили густое душистое пиво и хмельную брагу, не гнали хлебный первач – самогон.
Накануне мама наводила в доме порядок к празднику. На мосту стояли мешки с зерном еще с осени. Они вроде и не мешали, когда по дому ходила только своя семья, да и привыкли уже к этому неудобству, а тут соберется не один десяток сторонних людей, в темноте, пьяные, будут натыкаться. Надо убрать. Мужиков дома не было. И перетаскала мама мешки в подмостье волоком.
Наступил день Масленицы. Гости съезжались. У крыльца ржали все новые и новые лошади. А у мамы начались схватки. Отец был в отчаянии. Гостей у крыльца толпится уже больше дюжины, ждут хозяина, а хозяин не выходит, не встречает, не приглашает в дом дорогих гостей. А хозяину – хоть в прорубь головой: то ли жену в больницу везти, то ли гостей приглашать. То и другое неотложно.
Отец посылает брата Алексея к гостям (тот и сам приехал как гость) – объяснить положение и занять их на улице, а сам остается с женой. Прибежала из своего домика свекровь Марья. Тут же суетится Ксения – жена Алексея...
Наконец мама говорит отцу:
– Везти в больницу уже поздно. Тащи сена в чулан за печку да ватное одеяло и иди с братом Олешкой принимать гостей, а я с мамой да Оксинкой рожать буду...
Праздник прошел комом-ломом. А роды не пойми что. Родился мальчик, то есть я, ни живой ни мертвый. Весь помещался на маминых ладонях. Два месяца не издавал ни звука. Титьку сосал мало и вяло, все время спал.
И повис род Павловых на семимесячном недоноске – последней, очень хрупкой надежде. В то, что я выживу, не верил никто.
О своих предках я знаю мало. Причины незнания две. Первая: отец и другие родственники по отцовской линии почти все погибли на второй мировой, когда я по малости лет еще не интересовался прошлым. Вторая: во все времена моей жизни было не принято подробно интересоваться прежней жизнью. В сознание людей внедрена была мысль, что наша настоящая история началась с 1917 года, а до нее все было плохо, и лучше об этом не спрашивать и не знать. Отвращение к минувшему, нелюбовь «к родному пепелищу и отеческим гробам» – обязательная черта советского человека. Кладбища превращались в парки, на могилах сооружались танцплощадки и общественные туалеты. Скудные сведения о предках я получил от мамы, дяди Алексея и его жены Ксении, кое-что нашел в архивных документах.
Прапрадед Семен Матвеевич жил в самом начале XIX века в деревне Бугры Чаромской волости Череповецкого уезда. Между собой люди звали его Сеней, а его детей, а потом и внуков – «Сеничи». Он как истинно христианская душа любил выпить. Выросшие дети и внуки тоже: его пример – другим наука. Деревенские остряки родили о них афоризм: «Сеничи – все пьеничи». (О деревенском диалекте я поговорю дальше). И это была горькая, как сивуха, правда.
Однако Сеня был работящим крестьянином и строгим отцом. Хозяйство держал в порядке. Дети Петр и Павел были ухожены и сыты, работали с ним в хозяйстве и в поле с раннего детства, воспитывались в строгой крестьянской морали.
В страдную пору Сеня хмельного избегал. Для этого на Руси хватало больших и малых праздников. Тогда уж он давал себе полную волю и гудел с мужиками и родственниками не по одному дню.
Когда выросли дети и обзавелись семьями, когда умерла его жена, он повелел сыновьям построить для него далеко в лесу избушку. Срубили избу вместе с баней под одной крышей, обустроили для отцовского проживания и перевезли его со всем необходимым скарбом и провиантом.
И стал Семен жить один, как отшельник. Сам себя обряжал, ни с кем не общался, большую часть времени проводил в посте и молитве. Сыновья приходили редко, только для того, чтобы доставить провизию. Скота у него не было – ни молока, ни мяса он не употреблял. На грядках под окном выращивал овощи и корнеплоды.
Своей затворнической, праведной жизнью и любовью к природе он добился полного контакта и взаимопонимания с лесными обитателями. Зайцы обгладывали принесенные стариком к дому осиновые ветки и не убегали, когда он их переворачивал, – как кролики. Белки бегали по нему, залезая в карман в поисках угощения. Тетерки и рябчики гнездились на чердаке и расхаживали вокруг дома. Он кормил их, как кур.
Как-то шел мимо избушки охотник. Видит, бегают по лугу тетерки, он выстрелил и подстрелил сразу двух тетерок. Услышав выстрел, Семен выскочил из избы с большим деревянным пестом с железным наконечником и на охотника:
– Изувечу душегуба! Они же невинные Божии существа. Они доверились мне, а ты?!
Еле охотник отвертелся и избежал песта.
Так и жил Сеня в лесу, отгородившись от мира, не болея, до 82 лет. Перед смертью вызвал к себе сына Павла. Тот немедля явился:
– Чео, тятя, звал? Все ли ладно?
– Жизнь моя, Паша, на земле кончается – завтра умру. Вымой в бане и побудь около меня перед уходом.
Павел истопил баню, намыл отца. Потом согрел самовар, разложил на столе угощения.
– Садись, тятя, за стол, будем ужинать.
– Не сяду, сынок. Я уже неделю не ем, надо очиститься.
После долгой молитвы перед образами старик разделся и лег на чистые простыни. Сын сел у кровати, вгляделся в лицо отца. Оно показалось ему светлым и прозрачным. Кожа была натянута, морщины исчезли. Лицо было незнакомым, оно больше походило на иконный лик. «Как же отец изменился за эти годы, – подумал Павел, – совсем не он».
Отец поднял глаза на сына и тихо, с остановками, но весьма твердо начал говорить:
– Грехов у меня много, Паша, не знаю, замолил ли я их. Бестолков был молодой-то, Бога не знал. Ты тоже поменьше пей-то. Не делай худа людям, прощай всех, не мсти. С Петрухой ладь, одна у вас кровь. Не балуй Ванюшку и Фильку, построже с ними, не потакай к рюмке – это беда и грех. Тяжкий грех.
Старик замолчал, прикрыв веки, Павел тоже молчал. Через минуту отец открыл глаза и продолжил:
– Избушку мою возьми себе, на амбар. А баню оставляю Петру. Больше у меня ничего нет. А теперь задуй лампу и ложись спать.
Павел горячо возразил:
– Нет, тятя! Я буду всю ночь сидеть около тебя.
– Зачем? – тихо спросил Семен. – Я умру завтра, после полудня. Задувай свет и спи.
Утром старик встал рано. Не одеваясь, помылся и стал перед иконами молиться. Молился тихо и недолго. Павел обряжался в чулане, готовил завтрак.
Семен сел на кровать и позвал сына слабым голосом:
– Ну, сынок, пришло время прощаться. Слаб я, говорить уже не могу... Прости ты меня за все и не поминай худом.
Павел не мог сдержать слез, хотя в жизни не плакал.
– Это ты прости меня, тятя. Я много виноват перед тобой... – он не мог больше говорить.
– Прощаю, ты у меня добрый, тебя все любят. И меня ты не обижал. Благословляю я тебя, не плачь. Живи с Богом.
Семен осенил сына крестным знамением, лег на кровать и закрыл глаза. Павел не отходил от постели; сидел рядом и плакал, глядя на умиротворенное лицо, ждал еще каких-то самых последних слов, но отец больше ничего не сказал. Он дышал все тише и реже и в середине дня, незаметно для сына, совсем перестал дышать.
Павел сложил его руки на груди, закрыл с головой тело простыней и, не вытирая слезы, пошел в деревню за лошадью.
Павел Семенов (в те времена у крестьян отчество одновременно служило и фамилией) был огромного роста, смел и могуч. В округе не было ему равных по силе и смелости. В молодости ходил он матросом на шекснинских судах. Говорили, что на спор он поднимал на причале якорь в 12 пудов, всходил с ним по трапу на борт парохода и без отдыха возвращался обратно.
Годам к сорока прадед стал сутул и горбат, за что получил прозвище – Павлуша Горбатый. Когда в праздники случалась в деревне большая драка, посылали за ним. Он приходил, хватал драчунов по одному и раскидывал – в лужу, в пруд, в ближайший огород. Или складывал всех в кучу и, обхватив огромными руками, долго не давал никому вылезть. Если дрались двое, брал за шиворот в обе руки по драчуну и легонько ударял их лбами. Драчуны остывали, драка стихала. А чаще они разбегались, еще только завидев горбатую фигуру издали.
Когда в деревне случались убийства или кто-то налагал на себя руки, и приходилось подолгу ждать из уезда урядника или пристава для расследования случившегося, надо было охранять покойника в амбаре или сарае. Никто не хотел идти на такое дежурство ночью – боялись. И тут выручал Сенич: шел, запирался в сарае и спокойно спал на пару с покойником.
В молодости он тоже крепко прикладывался к бутылке, переняв это от отца. Но был настолько крепок, что никакой хмель не сшибал его с ног и не лишал разума. За это, за спокойный нрав и доброту души его уважали и любили все, кроме лодырей, воров и болтунов. Вообще, он прослыл в народе поборником и защитником правды и справедливости.
Хозяйство у Павлуши Горбатого было приличное: жеребец на выезд, две тягловые кобылы, две коровы, две нетели, бык и много мелкого рогатого и безрогого скота, домашние утки, куры. Жил он с сыном Иваном до конца жизни. После 80 лет у него появилась болячка на щеке и никак не заживала. Со временем образовалось сквозное отверстие, и когда он ел или пил, то приходилось пальцем его зажимать, чтобы не вываливалось. Доктора признали рак. Так и маялся до конца дней, но при этом шутил: «Дал Бог рот, да и второй дерет».
Однако прожил он, по словам Аксиньи Андреевны, жены его внука Алексея, без малого 100 лет. После него остались два сына – Иван и Филипп – и три дочери – Ульяна, Дарья и Анастасия.
Дед Иван – «Пятьдесят-тринадцать»
Самой сложной и противоречивой фигурой в нашем роду, видимо, следует считать сына Павлуши Горбатого – Ивана, моего деда. Это была яркая, колоритная личность. В нем развились и усилились как достоинства, так и пороки его предков.
Начну с достоинств. Не было такого ремесла, которым бы Иван не овладел еще в молодости и с возрастом не довел мастерство до совершенства. Его называли «мастером – золотые руки». По собственному проекту он построил дом, равного которому по сложности, красоте и размерам в деревне не было. В этом огромном доме я родился, жил до пяти лет и помню его до мельчайших подробностей. Помню и построенную дедом ветряную мельницу за овином. В деревне их было всего три.
Умел он, кажется, все: мебель делал, катал валенки, выделывал кожу, шил из нее обувь, портняжил, плел из бересты лукошки, ведра, кузовки, налопаточники; лудил, паял, клал печки, плотничал и т.д.
Его жена, Марья Гавриловна, тоже была на все руки, поэтому все в хозяйстве производилось своими руками и из собственного сырья. Покупались только соль, сахар, железные изделия – и все.
Но не только руки были у Ивана золотые, и голова работала хорошо. Был он очень эрудирован, прочел все Священное Писание, церковную и доступную светскую литературу. Священнослужители чтили его за строгое соблюдение религиозных обрядов, за истинную веру в Бога, религиозное влияние на мирян. Поэтому Крутецкая церковь щедро помогла ему деньгами, когда он строил большой дом, о котором я говорил выше.
Народ шел к нему за советом по всем житейским вопросам, так как считал его самым мудрым в приходе. Он был честен, правдив и обязателен, всю жизнь стремился к справедливости.
Почему я пишу «стремился», а не «был справедлив»? Потому что таким может быть только человек, близкий к нравственному совершенству – дед же имел такие негативные качества, которые толкали его на далеко не праведные поступки.
Обладая властным, крутым и вспыльчивым характером, он нередко причинял домашним тяжелые, незаслуженные обиды и оскорбления. Хорошо еще, что был отходчив и зла долго не держал; но те, на ком он часто срывал гнев, не могли не помнить своего унижения, и в глубине души их накапливалась неприязнь к хозяину дома.
Конечно, я рассуждаю о прошлом с позиций сегодняшнего, свободного, времени и не беру во внимание, что тогда в семьях еще царили домостроевские традиции. И все же...
Как-то зашел разговор у Ивана с сыновьями, уже женатыми, но еще не отделившимися, об имуществе. Дед, будучи под градусом, заявил:
– Вся движимость и недвижимость нажита мною и потому – все мое.
Снохи – Мария и Аксинья – встали на сторону мужей. К ним примкнула и благоверная деда, Марья Гавриловна. Все доказывали, что сыновья с детства помогали ему и в стройке, и в хозяйстве и, значит, имеют долю. Старик вспылил:
– Так вам долю?! Тогда все вон!!! Идите в свою долю – в пекарню. (Он с сыновьями построил пекарню, где пек крендели и торговал ими в своей лавке).
Все побежали из избы негорюхой1.
– Машутка, ты можешь остаться, – смилостивился свекор над старшей снохой, моей мамой.
Она была редкостной доброты и услужливости женщиной, и за это старик любил ее, никогда не обижал, называл «святая душа». Но сноха проявила солидарность с мужем и вежливо отклонила милость Ивана:
– Нет, тятя, я с Шурой (так она звала мужа Александра). И вместе со всеми убежала в пекарню.
Рано утром все потихоньку вернулись в дом. Старик спал на печи. Обрядили скотину, сготовили завтрак, согрели самовар. Без разговоров. Услышав, что стол накрыт, дед шустро слезает с печи и, как ни в чем не бывало, весело шутит:
– Самовар зашумел – старик с печи полетел.
И, умывшись и сотворив молитву, садится за самовар, добродушно улыбаясь и поглаживая бороду. За ним все занимают свои места за столом. Инцидент исчерпан.
Бывали случаи и покруче. Приезжая ночью откуда-нибудь злой и пьяный, он выгонял зимой, в мороз, всю семью на улицу, не дав никому одеться и обуться. Все босиком бежали по снегу в пекарню, и он не видел в этом жестокости и тирании.
А вот трагическая по своим последствиям история, которую рассказывала мне мама уже взрослому и о которой больше никому не говорила.
Сыновья Санко и Олешка, еще холостые, везли отца зимой с гостьбы из Иванькова на Бугры. Иван, в стельку пьяный, лежал в санях на сене и не проявлял признаков жизни. Сыновья несколько раз тормошили его, укутывали, расстегнули воротник. Когда приехали и затащили его в избу, старик пришел в себя и заявил, что по дороге они пытались его задушить, да, видно, помешал кто-то. Еле его угомонили. Но и проспавшись, наутро он подтвердил свое страшное обвинение. Разразился скандал. Войдя в ярость, старик предал своих сыновей проклятию... После случившегося отношения сыновей с отцом приняли более ровный и прохладный характер. Они не делали ничего, что ему могло не понравиться, больше ладили, но не проявляли теплых чувств, близости. Они ждали, что отец когда-нибудь образумится, пожалеет их, непременно снимет проклятие, но этого так никогда и не произошло.
А в то время считалось, что родительское проклятие обрекает детей на пожизненные беды и страдания. И правильно считалось. Жизнь подтвердила, что это так и есть.
Когда младший сын Олешка женился, с ним на свадьбе стряслась первая беда: с улицы выстрелили в окно из нагана и попали ему в правый глаз. Два стекла рам ослабили убойную силу пули, и поэтому жених не погиб, а только окривел. И всю жизнь маялся со стеклянным глазом. Детей у него не было. Ссоры с женой, пьянки, драки длились долгие годы. Жена часто ходила в синяках. Когда его стювали2, он говорил:
– Буду мутить воду, пока не станет чистой.
Но вода чистой не стала. Пришлось разойтись. Став холостым, он мотался по деревням, пас скот, пробавлялся случайными шабашками. И все пил.
Через много лет, когда у меня уже была семья, большая квартира, я пригласил дядю Алексея в гости. Мне хотелось побольше узнать об их с моим отцом детстве, молодости, об их родителях, дедах. Он приехал с новой женой Анной. В их отношениях было что-то загадочное. Потом я узнал от нее, что она ему не жена, а просто дядя попросил ее сыграть роль жены во время поездки к нам (они гостили и у моих сестер). Ему было не в чем ехать, пропился до кальсон, и Анна дала ему одежду давно умершего мужа. К сожалению, разговора не получилось. Мне хотелось послушать его на трезвую голову, а он не мог беседовать «на сухую». Сидел, опустив голову, и на мои вопросы отвечал односложно, уклончиво. Когда я сказал, что беседы у нас не получается, он заявил прямо:
– Беседа без вина, что баня без окна: приходится мыться шабором (на ощупь).
Пришлось ставить бутылку, за ней – другую. Беседа полилась рекой. Но все в ней было – плоды пьяной фантазии. Ничего не осталось в дядиной голове реального, память была стерта алкоголем. Всю неделю по вечерам он выпивал по две бутылки, играл на гармошке и жаловался на судьбу. Когда наконец они с Анной собрались уезжать, дядя сказал на прощание:
– Ты был прав, Константин, – надо бросать пить. Вот недельку у вас не попил – и лучше себя почувствовал.
Дядя говорил это серьезно. Оказывается, для него это была неделя воздержания от спиртного.
Они уехали. Стали жить в доме Анны. Но супружества не получилось. Дядя пропивал ее вещи, без вина не мог жить ни дня, и она выдворила его. Он снова перебрался в железнодорожную будку, где жил до этого с такой же, как и он, женщиной-пьянчужкой. Через какое-то время его разбил паралич, и он был доставлен в больницу г. Вологды. Никто не навещал его там, никому не был он нужен. Да никто из родственников и не знал о его болезни. В больнице он и умер. Кем и где похоронен – неизвестно. Такова несчастная судьба младшего сына Ивана Павлова – Алексея. О старшем сыне Александре, моем отце, я расскажу более подробно далее, а сейчас возвращусь к повествованию о жизни деда.
Родовой порок Сеничей Иван развил и продвинул до апогея – до высшей стадии алкоголизма. Если пьяный Иван повторял много раз фразу: «Пятьдесят-тринадцать», – при этом легонько похлопывая по груди правой ладонью, все знали: он входит в длительный запой. Многие использовали эту фразу как прозвище. Иные вместо слов «Иван уже пьяный» говорили: «Иван уже пятьдесят-тринадцать».
Ясно, что его пьянство приносило много неприятностей семье и ему самому. Раз ночью, в лютый мороз, Марья услышала стук в стену. Муж был в отъезде. Она подошла к окну и увидела за морозным стеклом морду лошади. Иван приехал. «Но почему он подъехал к окну, а не к крыльцу? Что-то неладно», – подумала Марья и заторопилась одеваться.
Выйдя на улицу, она увидела, что Иван лежит на розвальнях – труп трупом. Ухватив за подмышки, она потащила его в избу. Он едва перебирал ногами. На мосту она, услышав стук его каблуков, завозмущалась: «Надо же, в такую стынь уехать в сапогах! Ну, не дурак ли есть?!» Когда же в избе вздула огонь, увидела, что он босиком: валенки потерял в дороге. Это застывшие ноги, а не каблуки стукали по деревянному полу. Батюшки! Что делать-то среди ночи?
Начала стаскивать с него одежду и наткнулась на литровую бутылку водки в кармане. И сообразила: вылила ее в ведро, ноги стылые туда, и давай растирать их. И ведь спасла. Даже простуды у мужа не было.
В другой раз, в осеннюю слякоть, вернулся Иван от купца Ряхина с Полежаева, опять же в дупель пьяным и весь в грязи, как свинья. А возил он торговцу крендели, выпеченные в своей пекарне из его муки. За это Ряхин хорошо платил, да еще припек оставлял Ивану, и тот сам его продавал. Так вот, Иван должен был вернуться с годовой выручкой, но Марья, обшарив все его карманы, лопатника3 не обнаружила. Потерял, ханыга! И смекнула проворная баба сбегать на край деревни к отводку4, который Ивану нужно было, вылезши из повозки, открыть, чтобы въехать в деревню, а въехав, опять закрыть. По обе стороны отводка огромная лужа и жидкая грязь. В этой грязи и нашла Марья лопатник. А в нем 250 рублей денег. Это были огромные деньги. На них можно было купить 10 коров. И Марья решила: потерял так потерял, могла бы и не найти. И спрятала кошелек в надежное место. Может, пить перестанет.
Наутро Иван хватился денег, обшарил все карманы, возок, потом спросил у жены:
– Ты кошелек не взяла из кармана?
– Нет, ты що? Я разве шарю в твоих карманах?
Иван помрачнел. Потом глухо сказал:
– Значит, обронил где-то...
Марья притворилась сраженной таким известием:
– Ой, Господи! Как жить-то топерь, пьенчуга несчастный... Но Иван тут же ее пресек:
– Тихо ты, не ори! Сам заработал... Не умрешь с голоду. И чтоб никому. Понятно?
Однако потерю Иван и сам переживал тяжело. Он замкнулся, ни с кем не вступал в разговор, работал, часто подолгу задумывался, но никому не поведал о своей беде. Долгое время не пил. Марья про себя радовалась: может, и совсем бросит. Она же никому, кроме снохи Маши и то под большим секретом, не открыла свою тайну. И только после смерти Марьи (она умерла от рака желудка в 58 лет), перебирая в сундуке ее именье, Иван обнаружил там свой лопатник с деньгами. Он позвал сноху Машу, показал ей находку и сказал:
– Ни в жизнь не делай такого. Я ведь из-за этих денег чуть было жизни себя не решил. Прости ее, Господи!
Самые любопытные рассказы о деде Иване связаны с тем, что он, как тогда говорили, знался с чертями. Теперь это называется галлюцинациями на почве алкоголизма. Они бывают зрительными и слуховыми. У деда чаще возникали, а правильнее сказать, были постоянными слуховые, но нередко появлялись и зрительные.
Происходило это примерно так. У него где-то над левым ухом все время звучал молодой веселый голос. Как будто радиоприемник работал, только без выключателя. Это был дежурный черт, и как по радио, он говорил обо всем на свете: сообщал последние новости, делился своими впечатлениями, приглашал слушателя в собеседники, хвалил, ругал его, смеялся над ним, издевался, угрожал ему «в прямом эфире».
Кроме ведущего черта, существовала команда чертей, которая занималась своими черными делами «на местах» и являлась к нему, чтобы рассказать о проделанной ею нечистой работе. Отчитавшись, команда снова разлеталась по деревням и весям, а ведущий оставался над ухом круглосуточно.
Самое поразительное – все чертовские сообщения подтверждались, и это заставляло деда верить в реальное существование нечистых. Скрыть своей «дружбы» с ними бедный старик не мог, так как ему часто приходилось обращаться к домашним за защитой от наседавших «бисей», как он их называл, которые буквально тащили его в петлю. Даже я помню, как он закрывался мною от не видимых никем чертей. Против невинного младенца они были бессильны и потому отступали.
А вот несколько случаев из разряда невероятных.
Знойным летним днем дед был в доме один. Он доплетал берестяную малёнку5 и слушал пустопорожнюю болтовню дежурного черта. На улице было тихо и безлюдно. Под окошком в тени порхались в сухой земле куры. На крыше амбара, па несолнечной стороне, устало сидели серые вороны с раскрытыми клювами: жарко.
Неожиданно с шумом-гиком прилетела к деду компания «чертей-репортеров» и, перебивая друг друга, начала выкладывать новости:
– Ну, Ванюха, мы уж и поработали сегодня! (Ведущего черта тоже звали Ванькой). Старый-то хрыч Гришка-мельник ушел с мельницы, оставил там сына Павлуху, а тот, когда уходил, не перекрестил дверь... да и не закрыл плотно. Ну, мы со всей силы и дунули. И разнесли мельницу. Ха-ха-ха! Я одно крыло аж в лес под Дупельново сволок.
И все заграхали6 дружным разноголосым смехом. Иван уже знал, что черти почти не врут, разве что когда разыгрывают. Но тут не поверил. Он выглянул в окно. Деревья стояли тихо, как нарисованные, только на кужлявой осине чуть покачивались и трепетали листья.
– Врете вы все, черти! – сказал дед. – Такая тишь.
– Ха-ха-ха! – захохотали невидимые. – А ты выйди за криношник, посмотри – и поверишь. Ха-ха-ха!
Дед отложил инструмент, вышел на улицу, глянул за овин. Мать честная! В поле стояла мельница, как комолая корова, – без крыльев и крыши.
Черти поддразнивали:
– Ну, что, Фома неверующий, убедился? Ха-ха-ха! Черти врать не будут, хо-хо-хо!
Потом очевидцы рассказывали, что во время полнейшего безветрия со стороны Игнашкина появился огромный, до неба, крутящийся пыльный столб и с бешеной скоростью помчался к гуменнику Ивана Павлова. Но, пролетев около самых его стен, вихрь, чуть свернув, со страшной силой врезался в Гришину мельницу и разворотил ее.
Григорий Петров с сыновьями стали восстанавливать мельницу и нигде не находили одного крыла. А материала для его остова не было. Все поле вокруг истоптали – крыло как кто украл.
Дед Иван, услышав об этом, пошел к очевидцам вихря и спросил:
– В каком направлении шел столб?
– В сторону поскотины, к Дупельнову, – отвечали.
– Вот пусть Гришины робята идут по линии вихря и в лесу ищут. Крыло там.
Пашка с Николкой пошли и нашли крыло.
Другой случай был еще трагичней.
Прилетают с охоты черти и, захлебываясь от восторга, рассказывают ведущему, перебивая друг друга:
– Уж сегодня нам подвезло так подвезло, поработали славно! Хо-хо-хо!
– Что такое? Не томите! – торопит ведущий черт.
– А вот что: мы Анику беспутовского задавили...
– Ну-у? Вот молодцы! Как вам такого боголюба удалось взять?
– Утрось вышел он из дома злой – повздорил с бабой. И без нательного крестика. Идет, не знает куда, пушит бабу. Ну, мы и заманили его в лес, к ручью. А там внушили петлю сделать из пояса, привязать к кусту – и все!
У Ивана аж мурашки по спине: этому нельзя было поверить. Аника на Беспутове слыл человеком набожным, степенным, к жизни относился по-христиански и на такой грех не был способен. Встревоженный старик пошел в большой дом, позвал мою маму на двор и потихоньку, чтоб никто не услышал, рассказал ей эту страшную новость. И велел молчать, не говорить никому, даже Санку. Зачем распускать слухи? Может, это чертовы враки. Через пару дней слышат – пропал Аника. Мама и говорит свекру:
– Надо, тятя, подсказать им, где искать-то. Время-то теплое. Пусть идут на ручей.
Дед нахмурился:
– Не надо ничего говорить. Если подтвердится, нас же спросят: «Откуда вам это известно?» Мы что ответим? На чертей сошлемся? На нас же и падет подозрение... Это ведь не крыло от мельницы.
Целую неделю искали Анику. А наткнулся кто-то случайно и сообщил в деревню.
Много неприятностей претерпел Иван от этой напасти. Господь Бог карал его за непомерное пьянство. Он понимал это и трижды давал обет бросить пить, прося Бога снять с него такое мучительное испытание. Как только он переставал вести дружбу с Бахусом, черти исчезали. Начинал пить – опять хвостатые появлялись.
После смерти жены Марьи Гавриловны Иван через определенное время женился на Анне Филипповне Березкиной, с Лодыгина. Во время венчания в Крутецкой церкви у него исчезли все голоса. Дед возрадовался, но рано. Выйдя из церкви и надев шапку, он тут же услышал знакомый хохот:
– Ха-ха-ха! А я боялся, что ты шапку оставишь на окне. Я в шапке сидел. Ха-ха-ха!
Испытания продолжались. «Биси» оставили Ивана только незадолго до смерти. В последнюю ночь у его постели по его просьбе сидела мама – любимая дедова сноха. Он умирал от чахотки. Все родные простились с ним с вечера. Ночью он попросил маму простить его за все плохое, что он сделал всем в этой жизни, и попросил молить Бога о спасении его души.
После этого попросил попить. Мама приподняла его голову, поднесла к губам кружку с брусничной водой. Дед сделал три глотка, лег на спину и замолчал. Лежал тихо, но дышал тяжело. Перед утром он умер. Мама не стала всех будить, решила ждать рассвета. Прошло какое-то время, и вдруг дед открыл глаза. Мама вздрогнула, но, странное дело, не испугалась. Иван смотрел на нее какими-то незнакомыми глазами. Затем пошевелил губами и почти беззвучно заговорил:
Маша, ты безгрешная, святая душа. К тебе меня отпустили оттуда, чтобы сказать очень важное: настало время, когда за веру преследуют и судят. Но ты знай, что Бог есть, и не отрекайся от него даже под страхом смерти... Прости.
И он затих навсегда.
________________
1 Спешно, огорченно, со страхом.
2 Упрекали, делали назидания.
3 Кошелек.
4 Большая калитка в ограде для въезда в деревню.
5 Посудина из бересты для зерна, крупы или муки.
6 Громко смеялись
Перебирая в памяти все жизненные перипетии своего отца, я проникаюсь огромным к нему уважением и преклонением перед его личностью. И чувства эти с годами все усиливаются, а не ослабевают. Мне даже кажется, что в своей жизни я не встречал людей, которые бы могли сравниться с ним по уровню морально- нравственных качеств. Мне больше доводилось видеть таких, кто старался показать себя честным перед другими, отец же был честен перед собой. Главным ревизором и контролером его жизни была собственная совесть. Поэтому отец всю жизнь служил и будет служить для меня нравственным компасом.
Вот и сейчас над столом, за которым я пишу эти строки, висит рамка с двумя портретами: Л.Н. Толстого и моего отца – последняя фронтовая фотография. Оба они пристально смотрят на меня и направляют мое перо по пути жизненной правды и честности.
В сельской школе-трехлетке отца учила та же учительница, которая через 30 лет учила и меня, – Виноградова Анна Павловна. Она рассказывала, что отец был лучшим в школе учеником, что второй и третий класс он освоил за один год. Ему исполнилось тогда десять лет. А для выдачи свидетельства об окончании школы надо, чтобы было одиннадцать. Вышла неувязка. Но Анна Павловна ее легко разрешила. Она была дочерью попа. Документы о рождении ребенка оформлялись и хранились в церкви. По просьбе дочери поп изменил дату рождения отца, написав новые метрики. Отец стал на год старше.
В поддельном документе священник по рассеянности записал отцу другую фамилию... До этого у крестьян фамилий не было. Как я уже упоминал, они объединялись в одном слове с отчеством. Например, дед Иван чей сын? Павлов. Так и звали – Иван Павлов. А мой отец Александр – сын Иванов. Александр Иванов.
Но когда отец учился в школе, поступило сверху указание: пусть каждый школяр придумает себе любую фамилию, и она будет передаваться наследникам. Отец придумал себе фамилию – Хазов. С нею учился, с нею закончил школу, но в свидетельстве об образовании пришлось записать ту фамилию, которую дал поп в поддельных метриках, – Павлов.
В деревне долго не могли привыкнуть к фамилиям и называли жителей по-старому. Моего отца, даже я помню, звали Санко Ивана Павлова, а его брата – Олёшка Ивана Павлова.
Несколько кусочков из отцовского детства.
С раннего возраста братья Ванюшка, Олёшка и Шурка (Санко) работали в хозяйстве, помогали родителям. Отец обучал сыновей всему, что было им под силу, держал их в строгости и послушании, в педантичном соблюдении религиозных обрядов. Ребята росли старательными и работящими. Родители ими были довольны. Но ребятня есть ребятня, находилось время и пошалить, и поваракосить1.
Приведу два случая детской шалости из рассказа дяди Алексея. Павлуша горбатый, живший в семье сына Ивана, был уже очень стар, но по-прежнему оставался добродушным и незлобивым. Внуки не боялись его и злоупотребляли мягкостью характера.
Старик вечерами долго молился в темной комнате перед образами. Он вставал на колени, страстно шептал молитвы и, кланяясь, доставал лбом до пола. И вот Шурка, на цыпочках подкравшись к нему, во время расклона положил перед ним на пол ежика, пойманного в саду днем. Дед ударился лбом об иголки ежа, взвыл, зажал руками лоб и, охая, вышел в светлую комнату. Внуки сидели на лавке с невинными лицами.
– Ты чего, дедушка? Пал що ли?
– Да нет, хто-то, видно, чесалку там бросил...
– Павлуша отнял руки от исцарапанного до крови лба. Внуки бросились забинтовывать ему голову.
Второй случай еще каверзней.
Все братишки в своем саду забрались на самую сладкую яблоню и из-за яблок поссорились. Ванюшка толкнул Олешку, тот не удержался, упал на землю и получил вывих плеча. Он заревел дурным голосом. Братья перепугались, подумали, что сломалась рука. Что делать? Если рассказать родителям – получат хорошую порцию ремня. И не сказать нельзя – рука-то сломана вроде. Думали-думали и нашли хитроумный ход.
Когда в избе никого не было, привели Олешку и помогли залезть на печку, где он должен был терпеть боль и притворяться спящим. За ужином отец спохватился: «Где Лелька?» Сказали: «Он уснул на печи». «Ну, пусть спит», – решил отец и не стал его тревожить.
Дед Павлуша всегда спал на печи, поэтому, когда пришел час сна, лег рядом с внуком. Ночью Олешка втиснулся под спящего деда и заорал благим матом. Все перепугались, вскочили, отец с керосинкой встал на приступок.
– Лелька, ты що? Чё стряслось-то?
– Да вон, дедушка придавил, руку сломал, – врет Олешка.
Его бережно сняли на пол. Отец определил вывих и сам вправил руку. Дед виновато глядел с печи и морщился при стонах «придавленного» им внука. Но Иван не упрекнул его ни словом – родитель!
_________________
1 Повредничать, поозорничать
Участник войны и двух революций
Была в разгаре первая мировая война. Старший брат моего отца Иван уже воевал на территории Австрии. Из-за изменения попом даты рождения в метриках срок службы у отца подошел на год раньше. В 18 лет он уже был на передовой русско-германского фронта. Пехотный полк, в котором он служил, дислоцировался в Бессарабии. Условия службы были неимоверно тяжелыми. Жили в землянках и окопах, питались плохо. Война приняла затяжной характер...
Под воздействием революционных агитаторов в войсках началось брожение, недовольство. В феврале 1917 года полк восстал и, перебив офицеров, на товарняках двинулся в Петроград.
Началась февральская революция. Полк получил задание захватить Семеновские казармы, где находилась царская гвардия. Приступили к осаде. Александр палил из трехлинейной «маруси» по стенам казарм и боялся, как бы его пули не попали в такого же, как и он, русского солдата. Он, хоть и был молод, но заповедь «не убий» считал для себя непреложной.
Казармы были захвачены, царское правительство низложено, революция победила. Для продолжения службы Александр был оставлен в Петроградском гарнизоне. Не успели привыкнуть к службе в новых условиях, как на бедные головы солдат свалилась новая революция – Октябрьская.
Александр снова в эпицентре исторических событий: он участвует в штурме Зимнего дворца, в низложении Временного правительства. Победила и эта революция, которую тогда называли переворотом.
Далее его зачисляют во внутреннюю охрану Смольного, где разместилось революционное правительство во главе с Лениным. Он стоял часовым у дверей кабинетов членов правительства.
После переезда правительства в Москву отец некоторое время продолжал служить в Питере, а в 1919 году его направили начальником железнодорожной милиции на станцию Бабаево.
Сегодня нам не представить тех трудностей в работе милиции на желез1юй дороге в годы гражданской войны. О бабаевской службе, в отличие от питерской, сам отец вспоминать не любил.
Через два года Александр вернулся наконец в родительский дом. По стране вовсю шествовал НЭП. Внедрялся снова рыночный способ хозяйствования. В отцовском доме три мужика, старик и одна баба – все работящие, сметливые, мастеровые. Дело пошло. Завели полный двор скотины, давали прибыль пекарня, мельница, большой огород. Не хватало женских рук. Надо женить сыновей. Отец уже присмотрел Санку невесту: есть в Сизьме, в десяти километрах, уважаемая семья Василия Кашина. Два сына и две дочки. Одна,Ульяна, уже отдана на Сыромяткино за Костю Солдакова, другая, Мария, на выданье. Умная,пословная, с восьми лет сидит на коклюшках, большую прибавку дому дает. С виду хороша: большая, статная, а лицом – заря алая. Многие сватают, да Василий не отдает.
– А нам, я думаю, не откажет. Съезди, посмотри, – говорит Иван Санку, – не полюбится – не неволю.
Много смазливых и видных девушек заглядывалось на высокого, стройного красавца Александра Павлова. Некоторые из них ему нравились, но в то время невест выбирали родители. Санко отцу не противился и покатил на легких санках по скрипучему снегу в сиземскую деревню Марьино.
Василий и Аксинья Кашины, узнав, что он из семьи бугровских славутников, приняли его с радушием и почтением. Дочь Мария была на беседе в соседнем доме. Мать сходила и кликнула ее домой. Та зашла в избу, глянула на гостя, на отца, на мать и, как потом говорила, все поняла. И подумала, что пойдет за него.
Мать велела поставить ей самовар. Через 15 минут он шумел уже на столе. Стол накрывала тоже Мария. Сели за чай. Она не поднимала глаз, знала, что гость рассматривает ее, оценивает как невесту. К концу застолья она попросила у отца разрешения уйти в другую половину. Сердце гулко стучало, она никогда еще так не волновалась. Мария чувствовала, что полюбит этого, чем-то особенного парня. Уже почти любит.
Когда она ушла, отец спросил у гостя:
– Ну, что, Александр, скажешь: понравилась ли тебе наша Маша? Александр, не задумываясь, ответил:
– Понравилась, очень понравилась!
– Вот и ладно. Ты нам, да, я заметил, и ей тоже пришелся по душе. Так что, можете засылать сватов.
Через две недели приехали к Кашиным сваты. Начались необходимые по тому времени формальные процедуры: ваш товар – наш купец и т.д. Под конец родители невесты спрашивают ее:
– Доченька, ты согласна выйти замуж за Александра?
Мария, сияющая от счастья, кротко ответила:
– Если вы, тятя и мама, согласны, то и я согласна.
Сватовство закончилось полным взаимопониманием.
Прошла шумная, веселая свадьба на Буграх. Василий Кашин с Аксиньей ночевать не остались, уехали домой готовить на завтра «гостьбу». По обычаю, на второй день свадьбу гуляли в доме невесты. И это называлось – «гостьба».
На следующий день гости, опохмелившись в доме жениха, с шумом и с гармонной музыкой полетели на своих рысаках в Марьино, в дом невесты. Здесь их ждали уже накрытые столы, но хозяин гостей не встречал. Аксинья сказала, что он заболел, у него жар и кашель, лежит в постели в летней избе. Но гостьбу велел справлять без него.
Гости были под градусом, поэтому предложение было принято на ура, и свадьба продолжалась так же шумно и весело, как и накануне. Казалось, ничто не может остановить ее звонкое и радостное течение...
Сыновья Василия, Гаврил и Геннадий, продолжали знакомиться с новоиспеченным зятем, расспрашивали его о жизни, политике, о военной службе. Им нравились его разносторонние познания, незаурядный ум и независимость суждений. Но вот Александр стал рассказывать, как он в 17-м году штурмовал Семеновские казармы, как стрелял по царской охране. Хмель подталкивал его показать себя героем, защитником угнетенного пролетариата. Он явно наговаривал на себя лишнего. И тут вдруг вскакивает шурин Геннадий, хватает зятя за грудки и злобно кричит:
– Так это ты, гад, чуть меня не укокошил?! Мы полдня лежали на полу, голову поднять нельзя было – пули так и визжат... Сколько гусар полегло! По своим стрелял, сволочь!
Геннадий был огромный и могучий (хлипких в гусары не брали), он мог, пожалуй, изувечить Александра, но того спасла «начинающая» жена. Она обхватила брата руками, оторвала от мужа и увела в летнюю избу. Там она со слезами умоляла брата прекратить ссору, чтобы не жить им во вражде всю жизнь.
Брат очень любил сестру, никогда ни в чем ей не отказывал, заботился о ней, во всем помогал. И тут согласился:
– Ладно, зови его сюда, поладим.
Мария привела мужа, а сама ушла к гостям. Через несколько минут зять и шурин вышли к застолью, и шурин объявил:
– Мы замирились. Решили больше не говорить о политике. Налили стаканы, выпили за примирение и вечную дружбу. (Они были друзьями всю жизнь). В руках Александра появилась гармонь «Вятка». Загремела музыка, началась пляска с дробью и залихватскими частушками. Свадьба вернулась в нужное русло.
Аксинья то и дело наведывалась к больному мужу. У него усилился жар, в груди появились хрипы. Временами он впадал в бессознательное состояние. Аксинья позвала дочь. По ее тревожным глазам Александр понял, что отцу плохо, и тоже пошел в спальню. Василий лежал с закрытыми глазами, дышал хрипло и натужно. Зять приложил руку к его горячему лбу.
– Тятя, тебе тяжело? Попить дать?
Василий не отвечал, хриплое дыхание становилось все чаще и чаще. Внезапно оно прекратилось. Все склонились к нему. Он не дышал. Он умер.
Свадьба стихла на взлете. Все разом протрезвели и в скорбном молчании разъехались по домам. Через два дня те же люди сидели за теми же столами, но уже по другому поводу. Вместо счастья и радости глаза их выражали печаль и горе.
Вот что моя мама рассказывала о своем отце и деде. Её дед Иван служил в армии 15 лет. Службу проходить довелось в Египте. Прослужив три года, он получил отпуск на родину сроком в 9 лет. Три года он добирался до дому, три года гостил у родителей и три года возвращался к месту службы. За время гостьбы в родном краю он подыскал невесту, женился и у него родился сын Вася. Когда Иван закончил службу и вернулся домой, Васе было уже 11 лет. Больше детей в семье не появилось.
Когда Вася повзрослел, он женился на девушке Аксинье из деревни Демино. У них родилось два сына – Гавриил и Геннадий – и две дочери – Ульяна и Мария. Василий помнил много рассказов своего отца о службе в Египте и потом передавал их своим детям. К сожалению, дочь Мария, моя мать, мало их слышала, так как с 8 лет постоянно сидела на коклюшках. Помнила только, что в Египте правили какие-то страшные харавоны и имели много рабов. И много воевали.
Наверное, речь шла о египетских фараонах. Но маме было многое трудно понять. Она совсем не училась в школе и не умела читать: зачем девочкам грамота? Машутка плела вологодские кружева и приносила в дом хороший доход. А учеба в школе его бы сокращала, поэтому от умения читать совсем нет проку. Кроме того,мастерица-кружевница – находка для женихов – в девках не останется. Не осталась и Машутка Кашина...
Сыновей же, Гаврила и Геннадия, ходить в школу Василий заставлял. Гаврил окончил три класса церковно-приходской школы и как один из грамотеев деревни впоследствии стал председателем колхоза.
Геннадий же учиться не хотел, постоянно пропускал уроки, сбегал с них, а порой вообще не появлялся в классе.
Вот что он сам мне рассказывал о себе:
– В теплую погоду я уходил из дома в школу, а сам, дойдя в огороде до сеновала, забирался в него, залезал на сено и там лежал, пока не послышатся голоса возвращающихся из школы ребятишек. Тогда я выхожу из сеновала, присоединяюсь к ним и все вместе входим в деревню.
Из школы сообщали родителям о его непосещении уроков и плохую успеваемость, и отец часто не гнушался отодрать сына толстым кожаным ремнем.
– Да, драл меня тятя сильно и много. А надо было еще больше. Шалопай я был, беспутый и глупый, – закончил рассказ мой дядя.
А работал он всю жизнь колхозным кузнецом. И дружбы с братом Гаврилом у него не было.
Но вернемся к моим родителям.
Началась их семейная жизнь. Зря беспокоился Александр, что его тихой и кроткой женке будет тяжело в доме его отца, где царили домостроевские порядки. Мягкий, добрый характер Марии растопил душу сурового старика. Она сразу стала любимицей, подзащитной и доверенным лицом свекра. Впрочем, ее любили и все остальные в семье и в деревне.
Александр не мог нарадоваться своему счастью и до конца жизни был благодарен отцу за столь редкостно удачный выбор.
Когда женился и Олешка, был произведен раздел всего именья. Отец с матерью ушли в маленький домик, пристроенный к пекарне. Александру по жребию выпал большой дом, а Алексею – строящийся дом в деревне Андрюшино и почти вся скотина.
Все стали жить самостоятельно, независимо и, как бы сейчас сказали, суверенно.
Восемь лет, прожитых в огромном, уже обжитом доме, были самым счастливым периодом жизни моих родителей. Они работали в хозяйстве от темна до темна. Завели корову, мелкий скот, птицу. Они родили четверых детей, растили троих, любили друг друга и думать не думали, что их безграничному счастью вот-вот настанет конец.
В 1931 году в Бугровском сельском совете стали создаваться колхозы. В колхоз «КИМ» вошли 4 деревни: Бугры, Лодьпино, Астралиха и Дупельново. Мои родители сразу записались в колхоз. Высшим органом власти в колхозе была группа бедноты. Она могла награждать, карать и миловать жителей деревень по своему разумению. Могла отменять решения правления колхоза, его общего собрания и даже прокуратуры.
В состав группы избирались бедняки и те, которые не дотягивали до середняков. Мои родители не дотягивали, и отца избрали в этот всемогущий орган.
К сожалению, его честность и порядочность привели к тому, что он оказался там белой вороной. Бедняки оценивали людей по имущественному уровню, не учитывая того, каким путем это имущество нажито. Если хозяин умелец, трудяга, создал крепкое хозяйство, он кулак. Если хозяин – лодырь, пьяница, гуляка, а дом у него пустой, он бедняк, уважаемый товарищ, давайте его во власть.
Начали исключать из колхоза и раскулачивать крепких тружеников-крестьян, а их имущество раздавать беднякам, то есть себе. Решения принимались на основе голословных заявлений на заседаниях группы. Вот выписка из протокола заседания от 18 апреля 1932 года. Обсуждалось хозяйство Виноградова Михаила Лаврентьевича – мужа учительницы Анны Павловны.
Один из выступающих говорит: «Хозяйство раньше было крепкое. Была эксплуатация. Есть укрытие этого хозяйства. Виноградовой все бедняки задобрены разного рода барахлом. Хозяйство было зажиточное...» Постановили: «Группа бедноты считает, что пребывание в рядах колхоза быть не может, для чего поручить правлению колхоза проработать вопрос, и провести в жизнь. Группа бедноты постановление общего собрания колхозников отменяет».
Мой отец не мог мириться с таким дремучим произволом и выступил в защиту честных, работящих крестьян. Ему сказали прямо: «Если будешь продолжать заступаться за богатых, сам будешь раскулачен и выслан». Отец продолжал. Его «вычистили» из колхоза и подвели под раскулачивание. Перед тем, как скот и все имущество забрать из дому, его нарядили ехать за сеном за 25 верст. Перед отъездом он сказал маме:
– Меня отсылают, чтобы я не оказал сопротивления, когда будут забирать наше имущество. Ты настройся, не плачь, не ругайся, не проси пожалеть – пусть все увозят.
Он уехал, а мама решилась спрятать свою любимую девичью бархатную шубу. Сунула ее в отцовский башлык и бросила за обшивку дома. Больше ничего прятать не стала.
И вот подъехали к дому подводы за «кулацким» добром. Зашли трое в избу и двое на двор к скотине. Показали маме бумагу – решение группы бедноты, велели расписаться. Неграмотная мама поставила на бумаге крестик.
Начали выносить из дому все, что можно унести. Оставили только одежду, которая была на маме и девочках, Нине и Нюре. Мама сидела на лавке и молча смотрела на законное ограбление ее семьи. Слезы текли по ее лицу. Она не проронила ни слова.
У крыльца мычали корова и теленок, блеяли овцы, кудахтали в сенном кузове куры. На улице еще стоял снег, и животины его пугались.
Когда остались одни пустые стены, бедняк-пьяница по имени Костя подошел к зыбке, в которой спал полумесячный ребенок, и велел маме взять его на руки, чтобы изъять одеяльце и подстилку из-под него. Мама не могла встать с лавки, у нее не было сил. Тогда он сам снял с ребенка одеяло и стал вытаскивать матрасик. Ребенок заплакал.И тут член группы Лидия Михайловна Виноградова, дочка учительницы Анны Павловны, не выдержала, шагнула к зыбке, выдернула у Кости одеяльце, закрыла им ребенка и, встав между грабителем и зыбкой, со слезами выдохнула:
– Пощади хоть ребенка!
Бедняк отступил и вышел на улицу.
А ребенок этот был я.
Ночью возвратился из поездки отец, тяжелыми шагами вошел в избу. Мама показала ему на зыбку:
– Вот, Шура, все, что нам оставили.
Отец нежно обнял ее за плечи, прижал к груди.
Не плачь. Маша, все наладится. Мы снова все наживем. А они голыми были и будут – чужим добром да трудом не разживешься.
Самым бедным в деревне был тот самый Костя. Поэтому тон в группе бедноты задавал именно он. Это был совершенно бессовестный и аморальный тип, ничего святого не существовало для него. Раньше все его презирали, теперь боялись и не смели перечить.
Мне было 9 лет, когда он отправлялся на войну. При всем народе он, не смущаясь, тогда заявил:
– А мне чего бояться войны – воевать не собираюсь... При первой возможности руки вверх – и к немцам. Пусть дураки воюют.
Эти слова всех потрясли. Тогда в стране был высокий патриотизм, все восхищались героизмом красноармейцев, а он хвастался предательством. Выполнил ли он свой замысел, никто не знает. После отправки от него вестей не было.
Так вот, этому Косте раскулачивания нашей семьи показалось мало. Он настоял, чтобы группа назначила отцу «твердое задание», за невыполнение которого можно было твердозаданца выслать в Сибирь. Задание было такое: вспахать поле на Федином хуторе, засеять его пшеницей и осенью собрать для колхоза оговоренный урожай.
На этом поле даже трава не росла, так как там не было почвы, а по всей поверхности лежала белая глина. Какая там может вырасти пшеница?
Отец понял, что дело ведется к высылке, и избежать ее нет никакой возможности. Пошел на совет к родителям. Дед Иван, как ни умен был, а тоже положительного решения не видел.
– У тебя, Шурка, один выход, и тот ненадежный: посей зерно и – в бега. Руки и голова есть, найдешь место. Только ищи подальше, чтобы не нашли. А мы тут Машутке поможем, чем можем. Найдешь работу с жильем – и семью призовешь. Бог поможет.
Мама не представляла, как она в пустых стенах с тремя малышами будет жить, но с дедом согласилась. Другого-то пути не было.
Отец вспахал хутор, посеял зерно и скрылся. Его сразу хватились. Приехала милиция, приступила к маме: «Куда уехал? Не знаешь? Тогда отдай ребенка вон той бабе и с нами в район». Мама ребенка не отдает. Милиционер выдернул двухмесячного из ее рук, сунул чужой женщине и увез маму в Устье-Угольское, в милицию.
Три дня держали ее в КПЗ без еды и воды, требовали адрес мужа. У нее распирало груди, ребенок не выходил из головы, но никакие мольбы и слезы не действовали на блюстителей закона. Действительно, «гвозди бы делать из этих людей».
К концу третьего дня на дежурство заступил пожилой милиционер и сжалился над ней – отпустил домой. Всю дорогу, 25 километров, она шла впробег. Меня нашла у соседки, имеющей своего грудного ребенка, а дочерей – у свекрови.
Началось время тяжких испытаний. Жить с тремя малютками было нечем, а жить было надо...
Больше двух месяцев не было вести от отца. Мама вся извелась: если бы был жив – дал бы о себе знать. В начале августа ночью кто-то постучал в окно. Мама подошла и увидела незнакомого мужика с усами и бородой. Он прижался лицом к раме и глухо сказал:
– Я привез вам письмо от мужа. Никому не говорите об этом. Ответ посылайте через другой район.
Мама приоткрыла окно. Незнакомец подал ей толстый конверт и исчез в темноте.
Письмо несказанно обрадовало маму – слава Богу, он жив! Как хотелось узнать, что же он пишет, родимый. Но читать она не умела, а будить свекра не посмела. Спрятав письмо за икону, она легла в кровать и впервые за два месяца свободно вздохнула. И тут же погрузилась в глубокий, спокойный сон.
Проснулась она еще затемно. У Ивана горел в окне свет. «Уже встали», – подумала мама и, обогнув платок, побежала с письмом к старикам.
Письмо от отца было большое, подробное. В десятках мест он пытался пристроиться к какому-нибудь делу, но без документов не принимали. Кое-где, правда, намекали, что за вознаграждение могут рискнуть, но без гарантии. Денег же у отца было в обрез. Их дал ему дед Иван из своих прошлых сбережений. Переезжая с места на место, отец добрался аж до Кольского полуострова и здесь, недалеко от Кандалакши, устроился наконец плотником на строительство ГЭС на реке Нива. Организация называлась «Нивастрой».
Жил отец в бараке-общежитии, но начальство посулило, если будет хорошо работать, выделить отдельную комнату, чтоб он мог приписать семью. Так что, как только дадут комнату, он сразу напишет, как добраться до Мурмана, а от него до «Нивастроя», и пусть Маша наберется смелости и едет с детьми к нему.
Мама спросила у свекра, где этот Мурман. Тот, покачав головой, сказал, что очень далеко, на Севере, на краю земли. Маму это озадачило и расстроило. Но все равно она хотела, чтобы муж получил жилье, так как она поедет к нему с детьми, хотя бы и на край земли.
А переписываться, по подсказке отца, стали через сиземских братьев мамы. Сизьма была не Пришекснинского района, а Чебсарского. Они приходили проведать сестру, приносили ей письмо от мужа и уносили ответ. Ответ писал свекор.
Подошло время жать пшеницу на Федином хуторе. Бригадир колхоза, тот самый Костя, сказал маме, что «твердое задание» с них никто не снимал и что она должна сжать поле, обмолотить и сдать в колхоз урожай. Если зерна окажется меньше установленного заданием, то наказание понесет она, как равноправный член раскулаченного хозяйства.
И вот мама привязывает на спину зыбку с едой на день, берет на одну руку меня, пятимесячного, на другую – Нюру, двухлетнюю, пятилетней Нине велит держаться за ее юбку и идет через лес на хуторское поле. Там, среди поля, где когда-то стоял дом, растут большие тополя и березы. Мама привязывает за сук березы зыбку и, покормив меня грудью, укладывает в нее спать. Зыбку подвешивала затем, чтобы не могли заползти в нее змеи. Когда я засыпал, она давала Нине мягкие веточки ивы и велела ими сгонять с меня комаров, а сама шла на полосы жать серпом пшеницу.
Сестренки не могли долго охранять меня от комаров, отвлекались по разным причинам, отходили за красивыми цветами, ловили бабочек и забывали про свое дежурство. Меня кусали комары, а уж от укуса овода я просыпался и кричал на весь лес. Мама бежала к зыбке, шлепала старшую дочь, успокаивала меня, усыпляла и опять уходила жать.
Через десять минут все снова повторялось. К середине дня девчонки, разморенные солнцем, тоже засыпали в тени берез, и мама, давая им отдохнуть, сама оберегала меня и их от кровожадных насекомых. Часа через полтора она, пересиливая жалость, будила их на «дежурство» и опять шла на ненавистную работу, роняя слезы на засохшую от зноя землю.
Поле было огромное, а дело продвигалось тихо. Мама была в отчаянии. Она молила Бога, чтобы не пошли дожди, и не помешали убрать поле, и чтобы хватило сил и здоровья для этого. К счастью, ведро держалось устойчиво, и она, работая по 12 часов, за две недели закончила-таки жатву.
А надо было еще все снопы, стоящие сейчас по всему полю в суслонах, свозить в гуменник, посадить в овин, высушить их, вывалить и цепами обмолотить на гумне. Потом собрать зерно и провеять его на веялке. Только после этого, загрузив в мешки, взвесить и сдать в колхозный амбар. И если намолот зерна будет меньше заданного, наказание неотвратимо. А мама видела, что зерна, судя по количеству суслонов и наполнению колосьев, получится едва ли половина требуемого. Как же много еще надо мучиться, чтобы получить неотвратимое наказание! Надеялась только на одно: может, пожалеют малых ее деток, смилостивятся. Люди же они все-таки. Принесли от отца письмо с долгожданным сообщением – ему дали большую комнату, можно приезжать. Давалась подробная инструкция на всю дорогу – от Бугров до Кандалакши и до самого барака. Брат мамы Гаврил, доставивший письмо, заторопил ее:
– Сейчас же начинай собираться. Через три дня я приеду на лошади и свезу всех на станцию.
Мама заволновалась:
– Нет, Ганя, мне надо задание закончить. Как же я все брошу на половине?
– Нельзя никак медлить. Пока кончишь, белые мухи полетят, робетишек простудишь, не довезешь.
Мама не соглашалась.
– Если уеду – вся моя работа насмарку: пойдут дожди, промокнут суслоны, прорастет и сгниет зерно. Разве можно гноить хлеб, да в такое голодное время?!
Спор кончился половинчатым решением: мама привезет снопы, пока они сухие, под крышу гуменника, там они не намокнут. И уж после этого улизнет от групбедовского правосудия.
На сборы времени надо было немного: ни скота, ни имущества не было – одни дети в легкой одежде. Договорились, что Гаврилко приедет на лошади через пять дней среди ночи.
Не буду описывать злоключения, которые пришлось вытерпеть в пути ни разу не видевшей железной дороги, не отлучавшейся из деревни неграмотной женщине с тремя ребятишками. Важно, что она их преодолела, и, сохранив в целости всех детей, благополучно добралась до «Нивастроя», затерянного в глухих мурманских болотах.
Семья объединилась. Мама не могла нарадоваться. Она так любила отца, что готова была на любые трудности, лишь бы с ним рядом. Совсем как жены декабристов. И сейчас она с материнской заботливостью принялась за обустройство жилья, наведение чистоты, порядка и домашнего уюта.
До сих пор я вел свой рассказ со слов моих родственников и близких, так как освещал время, когда меня еще не было или был в пеленочном возрасте. Теперь пора использовать свои собственные наблюдения, впечатления и мысли.
Первые отрывочные картины сохранились в памяти месяцев с четырех. Самое сильное, все время повторяющееся чувство – нестерпимое желание есть. Чувство голода было так велико, что если бы молоко в рот поступало не дозированной тонкой струей, а широким потоком, захлебнулся бы точно. Но природа этого не предусмотрела.
Неописуемый восторг и радость наполняли все мое крошечное существо, когда мне, голодному, мама подавала грудь.
Первое настоящее горе тоже связано с кормлением. Это – отсаживание от груди и перевод на соску. Мама подает мне грудь, а сосок впервые грязный. Но я всецело доверяю маме и беру грязный сосок в рот. И сразу во рту пожар. В ужасе выплевываю грудь и захожусь в реве от жжения и особенно от вероломства такой любимой мамы: как она могла?! Горе мое неописуемо. Я плакал неутешно и, обессилев от плача, уснул. А когда выспался и потребовал грудь, мама снова подала мне грязный сосок. Я опять начал громко реветь и стукать ручонками по груди. Но сосок в рот не брал. Не брал и соску на бутылочке. Голод, в конце концов, заставил меня перейти на коровье молоко.
А вот первое знакомство с лицом природы.
Когда я уже надежно сидел, мама вынесла меня в солнечный день на лужок под окно, посадила на траву и сказала, что будет смотреть на меня в окошко. И ушла. Я смотрел в окно и видел ее там, и это очень было интересно. Скоро мое внимание привлекла большая муха на желтом цветке. Я уже по опыту знал, что муху никак не схватить, всегда улетит, но все равно потянулся к ней. Муха не улетала. Рука у меня еще была нетвердой, плохо слушалась, и все же я спокойно взял муху. И тут же закричал от боли. Мама выбежала, взяла мою руку и показала мне маленькую иголочку в пальце – жало. Выдернув его и пососав палец, она рассказала, что если муха не улетает – это пчела, не бери ее – ужалит, укусит. Так я узнал, что есть пчелы, они жалят.
Я долго не умел ходить. Когда отец или дед брали меня под мышки и пытались поставить на ноги, ноги, прикоснувшись к полу, сами, как пружины, подгибались вверх и больше не выпрямлялись. Они не подчинялись мне, действовали самостоятельно.
Зато я хорошо передвигался сидя. Я сидел на полу – ноги калачом. Чтобы переместиться, я правую ногу не до конца распрямлял, прижимал к полу и подтягивал ею себя к ней, при этом обеими кистями рук отталкиваясь от пола. Двигался довольно быстро. Даже когда уже научился чуть-чуть ходить, а надо было куда-то переместиться спешно, я садился на пол и, шустро загребая ногой, быстренько прибывал к цели.
На Мурмане, как тогда называли наши мужики Мурманскую область, куда мама привезла нас к беглому отцу, мне после полярной ночи исполнился год. И там мы прожили около года. Этот период жизни я уже помню не отрывочно, а связной, цельной картиной. Целыми днями мы, дети, сидели в бараке одни, родители уходили на работу. Отец плотничал на «Нивастрое», мама убирала в столовой. Старшей сестре Нине было 7 лет. Она водилась со мной и с 3-летней Нюрой.
В бараке была тьма крыс. Спать мы забирались на полати под самый потолок. И свет на ночь не выключали, боялись, что в темноте крысы и на полати по стенам залезут. Тольки притихнем – крысы на полу уже пищат. Мне было страшно. Летом там солнце не уходит за горизонт, и все время светло. Теплым солнечным днем я стоял на подоконнике и в раскрытое окно пустил фонтанчик на зеленую травку. Брызги ярко сверкали на солнце, и это было очень красиво. Мимо барака шла толпа женщин с лопатами на плечах. Увидев меня, одна женщина громко сказала:
– Смотри, бабы, пацан-то из окна с..т.
Все повернулись ко мне и громко засмеялись. Я узнал новое слово «пацан», и что писать в окно неприлично.
Прямо вокруг барака росла морошка. Я вместе с сестрами ходил, утопая во мху, срывал крупные красные ягоды и клал в маленькое голубое ведерочко.
Совсем близко подходила узкоколейка, и по ней постоянно бегал небольшой паровоз. Сестры из вредности тащили меня к нему и пугали: сейчас он тебя задавит. Я страшно боялся. Плакал, кричал, но они продолжали тянуть меня до самых рельсов. Паровоз с грохотом несся в пяти метрах, я верещал и дрожал от страха, вцепившись ручонками в сестру. Так они проделывали несколько раз. Машинист видел это и решил проучить издевательниц. Когда в очередной раз они подтащили меня к паровозу, машинист остановился и, высунувшись из кабины, сердито сказал:
– А ну, отпустите мальчонка!
Они разжали руки, и я негорюхой полетел к бараку. Машинист же плеснул на девчонок какой-то мазью из большой железной банки. А они по случаю какого-то праздника были в нарядных кофточках в клеточку и зеленых юбочках. Одежда была испорчена. Больше такого не повторялось.
Раннее детство – время самой сильной, безграничной любви ребенка к матери. Когда мамы не было дома, я все время думал о ней, ждал. Однажды я лежал на полатях и слышу, кто-то входит в комнату. А дверь находилась под полатями. Я свесил голову, чтобы увидеть вошедшего, а там – мама! Я импульсивно потянулся к ней и брякнулся на пол. Мама схватила меня на руки, стала расспрашивать, где бобо, но я даже не ушибся.
Мне было непонятно, почему она все время уходит от меня на работу. Я спрашиваю:
– А когда кончится работа? Когда ты ее всю сделаешь?
– Никогда, Костюшка, не кончится. Сегодня сделаю, завтра снова появится.
Этого я не мог понять: как это – появится?
Прошло светлое полярное лето. Зимой мама заболела почками. Положили в больницу. Мы остались одни. Приглядывала за нами соседка, очень добрая и приветливая женщина. Мама лежала долго, всю зиму. При выписке врач сказал отцу:
– Мы ее немного подлечили, но ненадолго. Не по климату ей здесь. Если хочешь спасти, возвращайтесь, где жили.
Вот и ситуация: оставаться нельзя и возвращаться тоже. Попали, как отец говорил, в непромокаемую. Написал отец об этом в Сизьму шурину Геннадию. Тот сразу отвечает: приезжайте ко мне, встречу и спрячу.
Снова маме с детьми, да еще больной, в дорогу. А что делать? Отец остался работать, чтобы деньги присылать семье – никто не будет кормить четверых.
Геннадий встретил нас на лошади и ночью провез мимо нашей деревни в свою – в Марьино.
Привез он нас тайно. Тайно надо было у них и жить. Словом, в подполье (в политическом смысле). Хорошо, что была уже поздняя весна, тепло. Нас разместили на сарае в сеннике, чтобы ни с кем не встречаться. Но я-то не понимал ничего и рвался в избу, к людям. Меня держали, я кричал и плакал. Ладно, что у дяди были два сына, и один немного старше меня. Когда я плакал, жители думали на него. Летом особенно хотелось на улицу. Мама была все время с нами, отвлекала меня, возилась, как с грудным. Я радовался, что работа у нее все же кончилась...
В один самый прекрасный день в Марьино пришла радостная для многих, в том числе и для мамы, весть. Сталин сказал, что у чиновников на местах произошло головокружение от успехов и они допустили перегибы, раскулачили не только кулаков, а и крепких крестьян-середняков, честных работников. И что таких надо обратно разраскулачить.
Братья Кашины послали знакомых в разведку в наш Бугровский совет. Те подтвердили: Павлов оправдан и, если вернется, будет восстановлен во всех правах.
Вот это радость так радость! Сразу телеграфировали отцу. Мама выпустила свой выводок на улицу, сама побежала ко всем жителям родной деревни со своим счастьем.
Через неделю прилетел отец. И вот вся измученная семья – в родных Буграх. Дом наш был занят. Новому хозяину приказали ужаться в пятистенке, а мы вселились в свою зимовку. Я хорошо помню, какие счастливые были в те дни родители.
Сразу же началась реабилитация: отец и мать были восстановлены в колхозе, им выдали по льготной цене нетель, отца избрали бригадиром. Началась новая, непривычная сельская жизнь в родной деревне.
В госархиве сохранились некоторые колхозные и сельсоветские документы того периода. В них отражен тяжелейший процесс ломки частной психологии людей и насаждения коллективистской. Крестьяне обрабатывали ту же землю, которая всегда была их собственностью, их отцов и дедов, а сегодня стала сразу общей, колхозной. И если раньше все работы люди выполняли по личной необходимости, по собственному желанию и усмотрению, то теперь все эти же дела выполняли по чужой воле, по наряду бригадира. Люди не хотели работать по шаблону, по чьей-то указке, пусть даже правильной. Боялись вложить в общий котел больше других и всячески отлынивали и уклонялись. А что делали, то делали плохо, спустя рукава. Все это запечатлено в жалобах-докладах бригадиров в правление колхоза. Не помогали никакие наказания, накачки, угрозы. Вот в такое время отец и работал бригадиром. Он говорил, что не выдержал бы, если бы перед этим не хватил таких передряг в своих двухлетних скитаниях: пусть будет, что угодно, лишь бы дома.
Когда умер дедушка Иван, мне было четыре года. Была зима. Мы с сестрами играли в избе в прятки. Я спрятался в маленке и сверху накрылся фуфайкой. Ищут, ищут меня – не находят. Вдруг слышу быстрые шаги на мосту, входит мама и плачущим голосом говорит:
– Ребята, дедушка умер, пойдемте прощаться.
Я почувствовал что-то страшное и притих. Сестры быстро оделись и ушли. Я вылез из маленки – и к окошку. Смотрю, мама спохватилась меня и вернулась. Я снова залез в маленку, но не успел закрыться, она сразу меня увидела. Вытащила, набросила на плечи мне оболочку, на голову – шапку и на руках вынесла из дому.
Зашли в дедушкину избушку. Я прижался к маминой ноге и крепко держался за юбку, боясь увидеть что-то ужасное. Потом поднял глаза. Но страшного ничего не увидел. На лавке лежал на спине дедушка и спал. Его ступни были зачем-то связаны белой ниточкой. Бабушка Анна сидела около него во всем черном и тихо плакала. Сестры мои стояли у стола с испуганными лицами и молча смотрели в пол. Мама подвела меня к ним и сказала:
– Вот дедушка наш болел-болел и умер. Теперь его похоронят, и не будет у нас больше дедушки.
И заплакала. Сестры тоже.
Из сказанного я понял только, что дедушки больше не будет, но куда он уедет, было совершенно непонятно.
Потом мама подвела нас к дедушке, сказала, чтоб мы молча попрощались с ним. Мы постояли с минуту, ничего не говоря. После этого она увела нас домой. Первую в своей жизни встречу со смертью, ввиду полной ее неосознанности, я и перенес без страха.
Самый первый вседеревенский праздник мне запомнился в 1937 году. Это были выборы в Верховный Совет СССР. На многих домах, на конторе расклеены большие листы с изображением депутатов области. Мне было пять лет, и я уже читал (научился от сестры-третьеклассницы), поэтому и запомнились их фамилии: свинарка Корюкина – красивая, темноволосая женщина в крупноклеточной кофте – и лесоруб Мусинский – молодой мужчина в темно-синем костюме и белой рубашке с черным галстуком.
Праздник был большой и торжественный. Все селяне отмечали его в огромном сельсоветском доме. Детей же, в том числе и дошколят, как я, собрала учительница нашей начальной школы Анна Павловна Виноградова у себя дома. Был богатый праздничный стол. Вкусный и сладкий. Здесь я впервые угощался манной кашей. На фоне деревенской, крестьянской, пищи она была сказочным блюдом.
Время детства – самое долгое время. Его хватало па все и еще оставалось. В часы, когда его не на что было использовать, я сидел где-нибудь в укромном уголке дедовского сада и предавался глубоким размышлениям. Вот некоторые из них.
Сколько себя помню, в моих ушах постоянно слышался мелодичный переливающийся звук, как будто крошечная свирель звенит на одной ноте. Я решил, что это время, которое всегда течет, издает, как ручей, такой приятный звук. Я не спрашивал ни у кого, слышат ли они этот звук времени, как не спрашивал, слышат ли они, например, шум ветра.
Глядя на легко летающих птиц, я завидовал им и думал, что они бестелесны. Потому что все телесное падает на землю.
А вот тем существам, которые попадают в воду, я сострадал. Если лягушка, убегающая от меня, падала в пруд или в лужу, я пытался ее спасти. Из лужи мне удавалось выскрести ее палкой и пихнуть в траву, а когда падала в пруд, спасти не удавалось – тонула. Мне было жалко ее до слез, и я старался не пугать лягушек, отходить от них в сторону. Личинок, букашек, жучков, пиявок, попавших в воду, спасал во множестве. И был обескуражен, когда мне сказали, что они умеют жить в воде. Как можно в такое поверить?
Когда старшая сестра говорила маме, что она конфеты или печенье не брала, а я видел, что она их съела, я удивлялся, как можно так быстро забыть, и пытался помочь ей вспомнить. Но за эту помощь мне потом от нее еще и попадало почему-то.
Часто вопросы взрослых ставили меня в тупик. Один мужик, встречая меня на улице, не раз спрашивал:
– Ну как, Костюха, живешь, не женился еще?
Я не знал, что отвечать, и считал себя глупым. Поэтому, когда они при мне говорили: «Умный парнишка, сразу не брякнет, сперва подумает...», я мысленно им отвечал: «Если не знаю, что брякнуть, разве это умный?»
Меня очень занимал вопрос существования отсутствующих около меня людей. Я их не вижу, а они все где-то есть. Иногда я в этом сомневался и даже специально ходил к соседям проверять. И всегда подтверждалось: есть, живут. Как это чудесно!
Когда пришло в деревню фотографирование и фотограф требовал от снимающихся перед вспышкой замереть и даже не мигать, я сообразил, что если они будут шевелиться, то и на карточке будет все время происходить это движение и миганье. А надо, чтобы этого не было. Вот и замирали. И решил, что когда-нибудь при фотографировании специально покачаю головой и помигаю.
Очень нравилось слушать беседы взрослых, так как они считали, что ребенок ничего не понимает и говорили так, как если бы его не было. По воскресеньям и праздникам к отцу приходили мужики. Говорили, пили, курили. Дыму в избе скапливалось, как в черной бане: только сантиметров 70 от пола не было дыма. В этой бездымной зоне я и сидел на полу, играя единственной игрушкой – маленькой деревянной лошадкой, сделанной еще дедом Иваном для своих сыновей, и слушал размышления хмельных мужиков. Говорили о бабах, о начальстве, о политике, рассказывали скабрезные анекдоты, сплетни. Я все, кроме политики, понимал и был рад, что мой отец ничего стыдного не говорил. Но другим не мешал, а за политические рассуждения мужики не раз давали ему такую оценку:
– Александр Иванович, ты мудрец. У тебя не голова, а Дом советов. С такой головой надо сидеть рядом со Сталиным!
Это была высшая похвала человеку. Сталина почитали за бога. В один из таких дней, когда тятя вышел из избы, мужики налили в стакан граммов 15 водки и стали заставлять меня выпить.
– Выпей – мужиком станешь!
Я выпил – задохнулся, закашлялся, упал, пополз в спальню, врезался лбом в угол приступка, залез на кровать и сразу уснул.
Шишка долго сидела на лбу. Тятя строго-настрого наказал мне не пить, если опять будут заставлять, и я не пил.
Много лет спустя я попал в военный госпиталь в Сестрорецке (получил ранение на учениях). Врач-женщина спрашивает:
– Пьющий?
– Выпиваю иногда, – отвечаю.
– С каких лет?
– В каком смысле? – не понял я.
– Ну, во сколько лет выпил впервые?
Я вспомнил тот случай и сказал:
– В пять.
– Пишите, – сказала врач сестре совершенно серьезно. – Пьет с пяти лет.
К отцу любил заходить побеседовать известный во всей округе дурачок из деревни Полежаево – Павлуша Реутов. Ему было уже за тридцать, ходил он зимой в любой мороз босиком и с голой головой. На рваной оболочке, наброшенной на голое тело и незастегнутой, сверкали со всех сторон сотни значков и погремушек. Даже на спине.
Он ходил по всем деревням, собирал милостыню, просил горячей похлебки, но вещей не брал. Ночевал в определенных домах, где в любое время привечали нищих, бродяг и странников.
Если Павлуша не заставал моего отца дома, то узнавал, когда тот вернется, и обещал зайти при нем.
– Мине надэ обсудить с им одно дильчё. Толькё он миня понимает, – говорил он многозначительно и уходил, не беря милостыню.
И являлся вновь в условленное время.
Отец действительно его понимал. Он жалел всех обиженных и обделенных судьбой людей, сочувствовал им, поддерживал, не допуская насмешек, издевок.
Беседы Павлуша заводил всегда на неожиданные темы. В один из визитов он поднял, помню, вопрос о церквах: какая из трех церквей выше – Чаромская, Чуровская или Крутецкая?
– Все спорят, що Чуроськая, а я щитаю, що Чаромская. А ты как щитаешь, Олексан Иваныч?
– Я думаю, как и ты – Чаромская, – поддержал его отец.
Павлуша весь просиял:
– Во! Вишь как! Я всем говорю, що ты такой жо умной чёловек, как я. Эдак и оказалось, – радовался Павлуша. – А вот как ты считаешь, со сколькя вёрс надэ разбежачча, щобы перескочить Крутечкюю черкву? С трех вёрс можно?
– Нет, возражает отец, – надо разбежаться не менее, чем с пяти верст.
– Надо жо, и я эдак думал, – говорит удовлетворенный собеседник и продолжает вопросы:
– А Чуроскюю – со сколькя?
– Эту, пожалуй, можно только с семи, – отвечает отец.
– Всё правильнё! – обрадовался Павлуша. – А Чаромскюю?
– Чаромскую, раз она самая высокая, можно перепрыгнуть только разбежавшись за десять верст, я думаю. А ты?
– И я думаю эдак жо! – ликует Павлуша, поглаживая рыжие усы и бородку клинышком. И тут же поднимает какую-нибудь новую, не менее важную проблему.
Обсудив все вопросы, он деловито прощается. Уже у дверей обращается к входящей в избу маме:
– Вот что значит – два умных стритились: зараз все вопросы окомкали. А больше здись и поголчить не с кем, всё дураки.
И уходит, довольный.
Самое для меня занимательное в этом человеке было то, что на лицо он был вылитый Ленин. Меня поражало такое удивительное сходство. В голову приходили авантюристические мысли: может, это Ленин, притворяясь юродивым, ходит по стране с целью вызнать правду об отношении народа к нему и советской власти. Люди, не опасаясь дурака, говорят при нем все, что думают, а он мотает на ус и ночью записывает все в тайную тетрадь.
И как-то я не удержался и сказал об этом сходстве отцу. Он ответил мне очень серьезно:
– Ты правильно заметил. Но нигде, никогда об этом больше не говори. Понял?
– Понял. Но не понял, почему нельзя говорить, – ответил я. Отец пояснил:
– Ленин – самый умный человек на земле, а Павлуша – дурак. Поэтому нельзя их сравнивать, то есть говорить, что они похожи друг на друга. За это могут арестовать.
Я уже знал, что люди больше всего боятся ночных арестов, и поэтому никогда об этом не говорил. О порядочности, смелости и человечности отца можно вспомнить множество примеров. Приведу несколько из них.
Раз приходит он после работы домой, а мама с волнением ему говорит:
– Ой, Шура, я севодни натше провинилась, заругаешь миня?
– Що за вина? Чео наварзала? – вопрошает муж.
– Да вот ведь не удёржалась: пришла баба с тромя – мал мала меньше и просит на погорелое место. Робетишки-то ревят, голодные. Жаль стало. Я и отдала им два старых пальтишка и одни катаники робячьи. У нас-то новые есть...
И замолчала виновато. Муж тоже молчит, думает.
– Не надэ, поди, отдавать было, – спросила мама. – Поди- ко, заругаешь?
– Заругаю, – добродушно сказал отец. – Заругаю за то, что отдала старые, а не новые. Наши-то под крышей, а они где придется. Им и надо было отдать все новое...
Мама от неожиданных слов так и заплакала.
А вот пример другого плана. Я считал, что люди умирают не все, а только некоторые: от несчастного случая, от болезни, при убийстве. А основная масса людей живет всегда. Но как-то от старших ребят услышал, что умрут все без исключения. Я был неслыханно потрясен: это значит, что и я умру. И меня закопают в землю. Навсегда?! Нет, с этим разве можно смириться? Ни за что!
И я решил обратиться с этим вопросом к отцу. Он никогда не соврет и не обманет. Я верю ему всецело. С нетерпением я ждал отца с работы. И вот он пришел. Пришел и сразу увидел, что я не в себе, какой-то потерянный и убитый страшным горем.
– Костюшка, что с тобой? Ты не заболел?
– Нет. Но мне сказали, что все люди умрут... И мы умрем... И я умру. Это правда?
Отец почувствовал во мне непереносимый страх смерти, и такое желание жить, что понял: если он подтвердит смерть каждого человека, то я могу не перенести такого удара. И пошел на хитрость. Он сказал:
– Сынок, ты зря так переживаешь. Сейчас наука работает над этим. Ученые вот-вот откроют лекарство от смерти. И тогда никто, и мы все, не будем умирать, а будем жить всегда.
С меня разом свалился непомерный груз, который раздавливал меня и лишал радости жизни.
Еще опишу случай, говорящий о его смелости и самообладании в критических ситуациях. Отец был секретарем сельсовета, который размещался в деревне Лодыгино. В этой же деревне находился двор для двух племенных быков. Ухаживал за ними бычник Погодин из деревни Дупельново.
Быки были так велики и могучи, что никакая привязь их на лугу не могла удержать: или кол выдернут или цепь сорвут. Поэтому еще в малом возрасте бычкам прокалывали переносицу, вставляли металлическое кольцо и за это кольцо привязывали их на цепь.
В один из жарких дней мой отец работал в сельсовете при открытых окнах. Вдруг он слышит страшный рёв быка. Выглянул в окно и видит: бык гонится за Погодиным и вот-вот его настигнет. Погодин к дому, но бык настиг его и у самой стены сбил с ног. И рогами придавил к земле.
Отец выпрыгнул из окна, отломал конец жерди в изгороди и к быку. Тот продолжал давить на земле бычника. Отец подбежал и огрел быка колом по заду. Бык кинулся на него. А через дом был двор для быков. Отец туда. Бык за ним. Двор был открыт для проветривания. Отец видит – и окно открыто. И бежит во двор. Бык тоже. Отец вбегает в стойло быка, в котором выставлено окно и выпрыгивает в окно. А бык высунул голову из окна и дико ревет, вращая глазами и брызгая кровью. Отец прыжком достиг ворот двора и захлопнул их на железную щеколду.
Всё. Опасность миновала. Он бежит к Погодину – что с ним? Тот сидел на лугу и, морщась от боли, рассказал следующее.
Он привел быка на клеверище, отведенное для этой цели рядом с деревней, привязал его и пошел обратно. Навстречу ехал колхозник верхом на лошади. Через минуту, как с ним разминулись, послышался рев быка. Погодин обернулся и видит, что бык со всех ног бежит за всадником. Когда цепь кончилась, бык не смог затормозить и прорвалась его переносица. От страшной боли он закрутился на месте, ревя изо всех сил и ища, на ком бы сорвать злость.
А верховой уже ускакал и скрылся из виду за перелеском у школы.
Погодин, не зная, в чем дело, бежит быка успокаивать. Бык тоже понесся ему навстречу. Бычник видит, что он не привязан, и побежал от него в деревню. Он успел добежать до магазина, но тут бык его настиг и сбил с ног. К счастью, по периметру стен была сточная канава, и он упал в нее. Рога же у быка были расставлены так широко, что воткнулись в края канавы и он давил не Погодина, а землю. Конечно, и тому досталось: были и серьезные повреждения и ушибы. Но если бы мой отец не подоспел сразу же, бык точно выковырнул бы Погодина из канавы и посадил на рога.
Слушание сказок и историй, которые рассказывала нам бабушка Аксинья, часто навещавшая нас, было занятием еще более интересным. А когда стал сам читать книжки – это было высшим блаженством. Писателей почитал людьми неземными, недосягаемыми. На второе место по недосягаемости ставил певцов и музыкантов.
Любил смотреть в клубе немое кино, но еще больше – спектакли и концерты. Если слышал со сцены незнакомые слова или неверно улавливал их звучание, сам пытался определить их смысл. Например, в песенной строке «Любимый город в синей дымке тает» я не знал слово «дымка». Поэтому фраза в моем восприятии трансформировалась: «Любимый город в синий дым кетает». Незнакомое слово «кетает» я осмыслил по контексту как «погружается», «утопает».
Когда люди в праздники хмелели, всегда пели песни. И в первую очередь, «Когда б имел златые горы». А в ней есть такие слова: «Оставь мои, Мария, стены и проводил меня с крыльца».
Значит, думал я, Мария от него уходила и хотела взять с собой стены дома, но он ее попросил не брать их, оставить. А если бы она не согласилась и забрала их с собой – как бы дом стоял без стен-то?
На этот вопрос я не мог найти ответа и решил, что чего-то не понимаю, а раз так поется, значит, так бывает.
В другой песенной строке – «и колокольчик – дар Валдая» – я не знал, что такое Валдай. И осмыслил это слово как деепричастие «валдая» в значении «болтаясь»: «И колокольчик-дар, валдая, гремит уныло под дугой».
В сказке Пушкина «О мертвой царевне...» в стихе «Смотрит в поле, инда очи разболелись, глядючи» я впервые услышал слово «инда» и принял его за имя царицы: «Смотрит в поле Инда, очи разболелись, глядючи».
В «Сказке о царе Салтане» я не мог правильно понять слова «стороны той государь», так как полагал, что государь может быть в стране, а не в стороне. И осмыслил по-своему: «И в светлицу входит царь, сторонитый государь», то есть важный, сторонящийся мелочных дел царь-государь.
Не таким ли образом в нашей деревне, да и в других тоже, возникло неправильное понимание и употребление некоторых слов. Иные из них имели даже противоположное значение. Например, слово «холуй» обозначало – бойкий, смелый, развязный, грубый человек. Слово «обнадежить» применялось в значении «обмануть», ломать надежду. Слово «оказия» понималось как страшный, ужасный кто-то или что-то. Отца звали «тятя», а «папой» – белый хлеб, булку. Картошку называли яблоками.
Были свои деревенские ругательные слова. Если хотели кого-то унизить, его называли «харавина», «некошнина», «оказия», «покасть», «тварь худая». Ребятишек ругали – «шантрапа», «выпоротки».
Вообще, диалект был таков, что приезжему человеку из города очень трудно было общаться с пожилыми, неграмотными людьми. Они говорили словно на каком-то другом языке. Можно ли понять вот такую, например, фразу: «Пощо гледя изуедать выпоротка вплоть донельзя, ковды и у самого-то нет не на що сдолю?» А перевод таков: «Зачем оскорблять парнишку до крайней степени, когда у самого-то нет ни на что умения?»
Вдобавок к этому все слова деформировались, корежились до неузнаваемости, буквы «ч» и «ц» менялись местами, в творительном падеже у существительных не произносилось окончание: «Ты що, чиганенок, валеёсся-то здися, али не цёловек ты? Утрось все убегли за грибам, а ты чел ой динь толькё и умиёшь линичча, цёрт цёрномазой. Подем биде вмисте, болозя я за ягодам сдобилась».
Когда пошли в школу, учителя требовали произносить слова так, как они пишутся в книгах, в учебниках. Нам было стыдно говорить по-книжному, свое произношение нам казалось более звучным и выразительным.
Я рос очень чувствительным ребенком. Природа во все времена года очаровывала меня. Мое внимание привлекали и прорастающие из земли травинки, и душистые кисти вековых берез с сидевшими на них огромными бархатно-черными мотыльками. Я любил природу и утром, и днем, и вечером. Но не любил ночью, так как мешала темнота, которую я, к тому же, боялся.
Но однажды я проснулся глубокой ночью, открыл глаза и увидел, что в избе было совершенно светло. Я подумал, что наступило утро, но все почему-то спали. Посмотрел на часы. Два часа ночи. В чем дело? Я слез с кровати и на цыпочках подошел к окну. На улице было еще светлее, нигде ни души.
Я бесшумно вышел из дома, и меня охватил восторг: вокруг стоял какой-то мягкий, матовый свет, который ниоткуда не шел, а находился прямо здесь, в деревне, в полях, над лесом. Было тихо, тепло и сухо. Я пошел в середину деревни. Здесь, на центральной лужайке, я поднялся на одерневшее печище снесенного Груздева дома и, оглядывая все кругом, стал наслаждаться невиданной красотой светлой ночи.
У меня нет слов, чтобы описать то, что я видел и чувствовал тогда. Это было удивление и восхищение. Поражало одно: почему люди не идут на улицу наслаждаться всем этим очарованием вместе со мной? Как они могут спать, когда вокруг такая чудесная сказка!
А может, такое происходит впервые, и я один стал счастливым свидетелем этого явления? Может, надо идти по домам и всех будить?
Не будь я столь стеснительным и робким, наверняка сделал бы это.
Долго еще сидел, стоял и ходил я по деревне, надеясь, что еще кто-то проснется и разделит со мной радость, но, не дождавшись, вернулся в дом и тихонько лег в постель.
Утром я сразу же рассказал обо всем маме. Она сказала:
– В июне всегда ночи светлые. Хорошо, что не разбудил никого, это все знают.
Так я открыл для себя белые ночи.
Первый фильм, трактор, автомашина
Не помню, в каком это было году. В клуб, который находился в огромном пятистенке, экспроприированном советской властью у Маши Ваниной (Крутяковой М.Гр.) привезли кинофильм «Ленин в Октябре».
Вся деревня валом повалила в клуб. Отец мой в кино не пошел. Он сказал: «Зачем я пойду смотреть в кино то, что я видел вживую своими глазами?», а мама взяла меня с собой в клуб.
Народу был полон зал. Я сидел у мамы на коленях, вертел головой во все стороны и удивлялся такому скоплению народа. Вдруг сзади что-то застрекотало, а на передней стене, на простыни появился яркий светлый квадрат. И сразу на этом квадрате появились строчки – стоящая в стороне учительница Анна Павловна поставленным, громким голосом стала их читать. Кино было немое.
Потом в квадрате возникли люди. Они открывали рты, смеялись, ругались, но их было не слышно. И мне это было неинтересно.
А интересно было сзади меня. Там стрекотал киноаппарат и мигал и сверкал невиданно ярким светом. Я всё время смотрел туда, а мама постоянно поворачивала мою голову вперед и требовала смотреть на экран. Мне же было невозможно понять, чем эти на стене интересней тех, что сидят вокруг нас в зале... Я еле дождался, когда это наказание кончится.
Первый трактор и первая легковая машина, а затем и грузовая, появились в нашей деревне на моих глазах. Это было незабываемое зрелище. Жарким летним днем по дороге от Лодыгина к нашей деревне двигался большой клуб пыли. Мы, ребятишки, увидели его и стали внимательно рассматривать. Скоро послышались крики и рокот мотора, и мы разглядели такую картину: по дороге ехала большая черная машина с тонкой трубой, из которой кольцами вылетал темный дым и сразу рассеивался. Сзади, с боков и спереди от нее синхронно двигалась огромная толпа людей всех возрастов. Они бежали, подпрыгивали, махали руками, оглашая окрестности громким криком и поднимая дорожную пыль высоко над собой.
Как по сигналу мы бросились навстречу толпе и через несколько минут растворились в ней. Мы сразу узнали колесный трактор, так как уже видели его на картинке в учебнике. И вот мы видим его живьем! Мы тоже прыгаем от восторга, суетимся и испускаем бессмысленные крики.
Трактор с треском вошел в деревню, нарушив ее вековечную тишину. Все ее жители, способные ходить, высыпали на улицу и присоединились к толпе. Ждали, что железный конь остановится посередь деревни и на митинге нам расскажут о нем. Но трактор и не подумал у нас остановиться – он повернул в центре деревни на 45° влево и двинулся в сторону деревни Дупельново.
Увеличившаяся толпа продолжала сопровождать его и туда. Я добежал с нею до подскотины и вернулся в деревню – надо было поливать огород.
Примерно так же и в то же лето мы встречали первую зеленую легковушку «эмку» и большую машину с кузовом. Один молодой деревенский мужик верхом на жеребце предложил шоферу грузовика состязания. Тот согласился. Направление взяли в сторону Сельских. Шофер выговорил себе десять секунд на разгон. По команде «марш» грузовик двинулся, газуя и набирая скорость. Ребятня радовалась этому, так как болели за «авто». Но «джигит» пустил жеребца с места в карьер и перед лесом настиг машину. У поворота шофер затормозил, а скакун, мчавший вплотную за кузовом, не смог погасить инерцию и запрыгнул передними ногами в кузов. Машина снова дернула, и конь юзом съехал ногами на землю, ободрав на них о борт кожу. С учетом травмы победу признали за жеребцом.
С самого раннего возраста детей пугают волками. Пугали и меня. И я их очень боялся. А вот как я увидел волка впервые.
Мы со сверстниками играли в прятки у конюшни, за которой до самого леса шло клеверище. Клевер был уже убран, и на поле поднималась густая нежно-зеленая отава. На этой отаве, метрах в трехстах от деревни, под лесом паслось колхозное стадо овец. В общем стаде всегда паслись и личные овцы, и козы колхозников. И вот кто-то из мальчишек вдруг кричит:
– Смотрите! Волк из лесу к овцам идет!
Мы глянули – точно: огромный волк шел к двум маленьким, беленьким козлятам, которые играли в стороне от стада. Овцы, увидев волка, сбились в кучу и бросились к деревне. Но заметив, что он их не преследует, остановились и стали за ним наблюдать.
А волк спокойно подходил к козлятам, которые по глупости его совсем не боялись и продолжали резвиться. Волк подошел к ним и остановился в двух метрах. Козлята подбежали к нему и стали тянуться к его морде. Волк их разглядывал. Потом взял одного зубами за шею и понес к лесу его безжизненное тело. Второй козленок, тонко блея, бежал за ним. Волк шел и оглядывался на него. Тот все бежал и бежал. Наконец волк остановился и подождал его. Когда козленок подбежал к его морде, он положил мертвого козленка на землю, взял в зубы живого и продолжил путь к лесу.
Мы, наблюдая эту картину, от страха не могли даже кричать. А пастух, как потом говорили, ничего не видел. Он спал.
В то же лето и почти в том же месте нам довелось увидеть стаю волков из пяти штук. Они отбили от табуна молодую каурую лошадь и, окружив ее, наседали со всех сторон. Лошадь крутилась на одном месте, прыгала, лягала задними ногами, но круг все сужался. И вот один из волков запрыгнул ей на спину и, обхватив круп ногами, потянулся мордой к горлу лошади. Лошадь разом упала. Все волки прыжком набросились на нее.
Мы побежали сообщить об увиденном взрослым. Мужики с ружьями и топорами кинулись к месту трагедии. Мы с ними. Показали, где все это видели. Находим место: земля избита копытами, трава измята и придавлена к земле – лошади нет. Но есть след. Волки утащили лошадь с поля в лес волоком, и по примятой траве мы пошли, как по дороге. След привел к густому темному лесу, метрах в трехстах от места нападения.
Перед тем как лезть в чащобу, мужики несколько раз выстрелили в воздух – пять волков могут при трапезе и на людей наброситься. Залезаем в дебри, и вот она, лошадь. Лежит на боку с распоротым и раскрытым брюхом. Кишки и брюшина вытащены из полости и брошены в стороне. Это летом для волков не еда. Они вспороли грудную мембрану и выдрали самый для них деликатес: сердце и легкое. И, конечно, печень, селезенка, почки – все это съедено. Успели проглотить, не жуя.
Саша Бландов позвал нас, мальчишек, к голове лошади.
– Вот, смотрите, горло будто у лошади цело. А возьмитесь рукой вот здесь и понажимайте. И поймете.
После всех осмелился потрогать и я. Когда нажимаешь пальцами на горло, там что-то хрустит. Саша пояснил:
– Волк снизу не берет лошадь – боится копыт. Он запрыгивает на нее, держится всеми ногами, дотягивается до горла, прокусывает насквозь и рвет дыхательное горло, не прорывая кожу. Вот и хрустят горловые хрящи под кожей. Видите, на коже две точки, как от гвоздя. Это от клыков. Ими он и действует...
Мне вспоминается рассказ Борьки Назарова – парня из соседнего дома. Он ходил в подскотину за грибами и вдруг слышит рядом шум и треск. Кто-то большой несся по лесу, ломая ветви и сучья. Не успел Борька испугаться, как прямо на него выбегает корова, а на корове, обхватив ее четырьмя лапами, едет огромный волк. Борька едва не упал со страху, но всадник-волк галопом проскакал рядом с ним и скрылся в ельнике.
Грибник поспешил в деревню и рассказал мужикам, что он видел. Те сразу же с ружьями побежали к указанному им месту и недалеко от него обнаружили труп коровы с распоротым брюхом и без осердия (легкие, печень, сердце). У нее тоже было порвано дыхательное горло подкожно.
А сейчас я смотрел на стеклянные глаза лошади, на ее разорванное брюхо, на окровавленную кругом траву и не мог сдерживать слезы. Почему же одно существо набрасывается на другое, невинное, мирное, жестоко убивает его, лишает жизни? Говорят, и среди людей бывает такое. Почему злые побеждают, а добрые гибнут?
Недавно, неожиданно для себя, я подумал, что ни разу не видел отца, читающим книгу. Почему же в памяти современников он остался знающим и мудрым человеком, как и его отец? Наверное, много успел прочесть в детстве и юности, пока была мирная жизнь. В годы же, описываемые мною, не только читать – есть и спать было некогда.
Но вот пишущим я его видел часто. Он писал по своей должности. Сначала как бригадир, потом его избрали депутатом сельсовета, где он стал членом исполкома и секретарем совета. Писанины было много, и писать он любил – это было видно. Он садился удобно за стол, раскладывал документы, бумагу, брал перо, окунал в чернила и сначала пробовал писать на каком-нибудь обрывке. Потом переводил ручку на чистовой лист и сперва для разгона писал по воздуху над листом. И только после этого касался пером бумаги и резко, отрывистыми порциями гнал строку ровно и быстро. Почерк у него был красивый, четкий, разборчивый.
Я любил смотреть, как его перо легко плетет кружево слов, и мне казалось, что и я могу так же что-то написать. Когда отца не было дома, я взял его бумагу, перо и, еще раз изучив исписанные листы, принялся писать, стараясь это делать точно так же. Я заполнил целую страницу, сравнил с «оригиналом» и увидел, что получилось почти один к одному. Как жаль, что я не умею читать! Что же я тут написал? Спросить у мамы – она тоже не умела. Но вот старшая сестра пришла из школы, я к ней:
– Нина, почитай, что я написал?
– А кто тебя научил? – удивилась сестра.
– Я сам научился... у тяти.
Она увидела лист и засмеялась.
– Ничего не написал. Одни каракули.
Я не поверил ей. Уж очень похоже на тятину писанину. И когда отец вечером пришел и сел писать, я робко протянул ему свой листок и спросил, что я тут написал. Отец посмотрел, улыбнулся и сказал:
– Ничего, сынок, ты не написал. Просто исчеркал лист.
И стал писать свое. Я понял, что мне надо продолжать учиться писать еще и еще. И каждый вечер я пристраивался сбоку стола, когда отец писал, и изучал каждое движение его руки и пера, запоминал все линии и закорючки. Наконец я почувствовал, что смогу что-нибудь написать. Я исписал всего пол-листа так старательно, что получилось не только как у тяти, но, мне казалось, даже лучше.
И вот я снова подаю свой листок отцу.
– А теперь я чё-нибудь написал? – спрашиваю.
Отец увидел в моих глазах такое желание получить утвердительный ответ, что ему стало жаль меня, и он ласково погладил меня по голове. Но обманывать не стал.
– Знаешь, что, сынок. Ты хочешь научиться писать, не умея читать. Это невозможно. Проси Нину, пусть она покажет тебе буквы, научит читать, а потом уж писать.
И я приступал к сестре с такой регулярной настойчивостью, что за очень короткий срок научился читать, а затем и писать печатными буквами.
И опять напрашивается отступление. В этом году в госархиве я разыскал папку с названием «Протоколы заседаний исполкома Бугровского с/совета. 1940 – 1942 гг.». Все протоколы написаны рукой моего отца – постоянного секретаря заседаний и пленумов совета. Все они написаны на левой стороне агиток, портретов, плакатов. Даже в органе высшей местной власти не было ни листа писчей или тетрадной бумаги.
С благоговением я разбирал знакомый с детства четкий, каллиграфический почерк отца. У меня возникло даже ощущение встречи с ним самим. Я будто слышал, как он произносит написанные им слова своим мягким, бархатным баритоном. И эти сухие протокольные фразы стали мне милее и ценнее классических художественных шедевров.
Я подумал о долговечности написанного слова. Много сделал отец своими руками в жизни. И все исчезло, как и не бывало. Родная деревня с его домом снесена. Деревья, посаженные им, доживают последние годы. Мы, его дети, тоже. Ничего материального от отца не осталось. И только вот эти, написанные им протоколы, отражающие всю трагическую сложность его времени, попали на вечное хранение.
Отцу и в голову не могло прийти, когда он записывал ход заседаний, что только эти записи от всех его дел и останутся. И что через 50 лет после его смерти его сын, пытавшийся научиться писать раньше, чем читать, будет сидеть над ними и вчитываться в каждое слово, вглядываться в каждый штрих каждой буквы.
Мне было семь лет, и я еще не умел плавать. Реки у нас близко не было, но был за деревней небольшой «полевой» пруд, в который старшие ребята и девчата в жаркую погоду ходили купаться, а нас, мелочь, с собой не брали.
Но вот в нашу деревню наехало много людей из Коленецкого сельсовета на постоянное жительство. Дело в том, что их деревни стояли рядом с рекой Шексной, а правительство разработало план создания в этом регионе большого водохранилища. Многие деревни оказались в зоне затопления, и их жителей выселяли в деревни, не попавшие в эту зону.
Жителям Бугров, у которых были большие дома, например, пятистенки, велено было «ужаться» и принять бесплатных квартирантов. Народу в деревне резко прибавилось, особенно ребятни.
Однажды солнечным утром я глянул в окно и увидел над деревенским прудом фейерверки искрящихся брызг. Что такое? Выхожу из дома и бегу к пруду. И вижу: в пруду купается множество ребятишек. И всё пришлые. Визг, крик и смех оглашали всю нашу тихую деревню.
Меня охватило удивление: это почему же они купаются в поганом пруду? В него заходят по брюхо коровы, тут же пьют и стят. И лошади. И свиньи. И все. Среди купальщиков были дети моложе меня.
Я подошел к тем, кто стоял на берегу и сказал, что этот пруд поганый. Но они только захохотали:
– А где же купаться? Мы же водоплавающие – без воды не можем.
Вечером всё это я рассказал тяте и спросил, можно ли и мне с ними купаться. Он подумал и разрешил, но добавил:
– Сперва сразу научись плавать. Зайди в воду по грудь, вдохни, сколько можешь, воздуху и плавно ложись на дно животом. Но на дно лечь тебе не удастся: вода поднимет на поверхность. Тебе останется поднять голову и грести под себя руками, шевеля ногами. Если на большой глубине занять вертикальное положение и делать в воде шаги, да отталкиваться от воды кистями, то будешь в воде тихонько идти.
Очень хорошо я запомнил этот инструктаж и на другой день использовал его на практике. И все у меня получилось, как говорил отец. Я переплыл пруд несколько раз вдоль и поперек. И я был невыразимо рад этому.
Коленецкие же люди почти все вернулись домой, так как началась война и строительство водохранилища было заморожено.
В полукилометре от нашей деревни, восточнее ее, был огорожен прямоугольный участок леса площадью 8 га. Многие ребятишки ходили на Сельские (так назывался этот огороженный лес) за грибами и приносили по полной корзине. Звали и меня с собой, но я отказывался, так как боялся потерять их из виду и заблудиться.
Как-то отец говорил мне:
– Рассказывают, что дети много грибов приносят из леса. Ты бы сходил с кем-нибудь в лес, набрал бы грибов. Грибы ты уже все знаешь, я тебе показывал. Какие незнакомы – не бери. Но не беда, если и поганку принесешь, выбросим. Или ты не хочешь искать грибы?
– Нет, я очень хочу, но боюсь потеряться и заблудиться.
Отец сказал:
– Сейчас я тебя научу, как выйти к деревне, если заблудишься.
Он взял газету (бумаги не было), карандаш, нарисовал вверху прямоугольник, а внизу круг.
– Вот этот прямоугольник – Сельские. Этот круг – наша деревня. Между ними клеверное поле. Ходи по Сельским, сколько хочешь и куда хочешь, но не выходи за огород. Если заблудишься и не знаешь, где деревня, иди в любую сторону, только прямо. И упрешься в огород.
Он показал точку огорода, куда я пришел.
– Теперь иди рядом с огородом хоть налево, хоть направо – выйдешь к клеверному полю и увидишь нашу деревню. Он повел карандашом вправо до поля, потом влево до того же поля.
– Понял?
– Понял. Очень хорошо понял. Завтра же пойду за грибами.
Завтра я взял кузовку и пошел к Сережке Ершову, чтоб позвать его за грибами. К моему огорчению, он уже ушел в лес с другими ребятами. Я решился идти один, даже не сказав об этом маме (она же была на работе).
Первым делом я решил на практике проверить то, что рассказал мне отец: покрутился по лесу и пошел наобум. Но прямо, грибов не смотрел, шел долго. Уже начал сомневаться и тревожиться, как вдруг вижу – огород. О радость! Я иду около него влево, преодолевая чащобы и заросли, и только бдительно слежу – не потерять бы огород из виду. И вот оно – поле, а за полем наша деревня.
Иду в деревню и захожу к Сережке. Он уже пришел с грибами, и Анна Павловна – его бабушка – кормила его обедом. Лукошко с несколькими грибами стояло на полу у печки.
Сережка с энтузиазмом выслушал мой рассказ о том, как не заблудиться на Сельских, и сам предложил завтра же пойти туда со мной за грибами.
И вот назавтра, рано утром, мы в лесу. Стали шарить глазами по земле. И сразу обоим грибы начали попадаться. В основном чилики и серушки. Помню, каким радостным чувством наполнилось всё мое детское существо, когда я увидел стоящий у осины первый подосиновик в ярко-красной шляпе. Сережка тоже то и дело кричал: «Ура! Грибы!»
Увлеченные поиском грибов, мы совершенно внезапно уперлись в огород. Я говорю другу:
– Надо идти, держась огорода. Вчера я шел влево, сегодня пойдем вправо – проверим.
Грибов было по пол-лукошка, можно было бы пособирать еще, но мы бы ушли от огорода и могли его утерять. И мы решили продолжить эксперимент. Идем вправо.
Через короткое время, совсем неожиданно, за огородом появилось большое поле. А где же деревня? Её нигде не было. За полем опять поднимался сплошной лес. Значит, это не наше поле, и нам перелезать через огород не надо. Идем дальше. Вдруг Сережка кричит:
– Вон деревня! Вон она! И показывает на край поля. Я смотрю: стоит большой дом, около него колодец с журавлем и небольшой сеновал. И всё. А где же деревня?
– Где деревня-то? Тут же всего один дом...
– Аха, – мычит Сережка. – Один, правда...
И тут я вспомнил, что слышал от старших ребят, будто сразу за Сельскими находится Лутонин хутор, и на хуторе живет один старик Лутоня. Он часто приходит в нашу деревню к своему сыну Косте Апросичеву. И мы в лицо его хорошо знаем. Правее его хутора еще два – Федин и Бландов.
Было жарко. Солнце уже палило вовсю, очень хотелось пить, и я предложил сходить к Лутоне и попросить напиться. И тут увидели в огороде завор, через который проходила торная дорога к лутонину дому. По ней мы и пошли. Подходим к крыльцу. Дом молчит. Постучали в ворота. Через несколько секунд скрипнула дверь избы и чьи-то ноги зашавряли по мосту. Ворота, скрипя, открылись, и перед нами встал старик в домотканой одежде. Он, помню, шибко смахивал на Емельяна Пугачева, и мы несколько оробели.
– Вы откуда? ...явились? – спросил он старческим голосом.
– Мы с Бугров, грибы ищем, пришли попить попросить, – ответил я тихо.
– Повтори. Я худо чую, – громко сказал старик.
Я повторил громко, и он удалился в дом. Через минуту вышел с большим деревянным ковшиком и подал его мне. Я жадно и долго пил, потом передал ковшик другу. Тот тоже пил много. Но вдруг он выронил ковш, схватился за живот и начал блевать. Что случилось? Поднимаю ковшик. Вода из него пролилась, а на дне ползают черви, рачки, козявки и прочая живность. У меня тоже начались спазмы в желудке. Положив ковшик на лавку, я поспешил к Сережке, который уходил от дома, кашляя и блюя.
Домой мы шли по дороге. Об этом водопое никому не рассказывали. А на Сельские за грибами стали ходить если не каждый день, так через день. И долгое время домой выходили по огороду.
Необходимо сказать, что Лутоня – это не имя. Это прозвище. А звали его Евлашов Иван Евлампьевич. Он жил одиноко. После войны переселился на Лодыгино в маленькую, как сторожка, избушку. Там и умер.
К первому классу мама справила мне все необходимое. Я давно ждал этого дня как праздника. И вот оно – радостное солнечное утро 1 сентября 1939 года. Я, счастливый, выхожу из дома вместе с мамой, шагаю через сад к оканавленной дороге к школе. Мама, пройдя со мной до частокола, остается в саду и провожает меня глазами.
На мне все новое с иголочки: светлые хромовые ботинки и светло-коричневые чулки, короткие темно-синие брючки на проймах, белая коленкоровая рубашка, на голове – вышитая разноцветным шелком зеленая тюбетейка. На плече – серая холщовая сумка с букварем и пеналом.
Радость распирает мою душу, сердце бьется усиленно: я ученик, я школьник!
Чтобы выйти на дорогу, надо преодолеть глубокую канаву. Раньше я перепрыгивал ее сто раз. Разбегаюсь – прыг! И падаю коленями на противоположный склон канавы, озеленив травою оба новеньких чулка.
Радость была омрачена, исправить ничего невозможно. Так с зелеными коленками и пошел. К счастью, в школе этого никто не заметил – все не сводили глаз с учительницы Анны Павловны. Уроков не было. Учительница рассадила нас по партам и стала знакомиться с каждым. Все рассказали, из какой они деревни, кто родители, какая семья.
И Анна Павловна рассказала про себя. Она родилась 11июня 1887 года в деревне Крутец в семье священника Крутецкой Георгиевской церкви Павла Смирнова. В 11 лет поступила в Леушинскую церковно-приходскую школу при Леушинском монастыре, что находился на берегу реки Шексны около Мяксы и ныне затоплен водохранилищем. Попечительницей школы была известная игуменья Таисия. В 1904 году Анна Смирнова окончила учебу. В 17 лет она была назначена учительницей Бугровской начальной школы. (Должен сказать, что такие точные подробности я не мог держать в памяти 60 лет. Но случилось так, что в августе 1982 года моя старшая сестра Нина Полетаева с мужем Алексеем навестили родное пепелище и на месте дома Анны Павловны увидели множество старых пожитков. Видимо, дом был разобран и увезен последним, на днях, и дожди не успели размочить и привести всё в негодность. Было много церковных книг и всевозможных бумаг. Просматривая их, они и наткнулись на свидетельства об окончании учебных заведений Смирновой Анны Павловны и ее мужа Виноградова Михаила Лаврентьевича, закончившего Медвежьевское начальное училище. Документы хорошо сохранились.
Когда они были показаны мне, я сделал несколько ксерокопий для себя, а подлинники сдал в музей Чаромской средней школы. С этих копий я и взял все данные).
Меня посадили за парту около печки вдвоем с Пашей Забелиным из деревни Игнашкино. Он был тихий, смирный и добрый. Мы сразу с ним подружились и за два с половиной года ни разу не поссорились. К несчастью и к моему великому горю, в третьем классе он заболел и очень скоро умер. Всем классом мы ходили с ним прощаться, когда везли тело его на дровнях хоронить через Лодыгино. По просьбе Анны Павловны я читал наизусть прощальное слово у гроба. Смерть Паши я переживал долго и тяжело.
Из первого года учебы запомнился такой практичный штрих: не помню, с чьей подачи все ученики стали наматывать на перо ручки тонкую проволочку от носка к основанию. На перышке образовывался довольно приличный карман для чернил. Когда сунешь его в чернила, они наполняли эту емкость, и такое перо могло писать без обмакивания в чернильницу, то есть без заправки, минут 15 – нам это казалось прогрессом. Я даже сейчас считаю такую ручку прародительницей той, которой пишу сейчас.
В нашей Бугровской начальной школе на 4 класса были две учительницы и две классные комнаты. Каждая учительница занималась одновременно с двумя классами в одной комнате. Одна с 1-м и 3-м, другая – со 2-м и 4-м. На другой год наоборот. Так что все четыре года ребенок учился у одной учительницы. Методика была за многие годы хорошо отработана, и ученики не ощущали особого неудобства.
Мне, читавшему с 5 лет, учиться было легко. Иногда Анна Павловна, чтобы задеть самолюбие третьеклассника, предлагала мне, первоклашке, помочь или подсказать ему. Мне это льстило, но не думаю, что было полезно.
Как только я познакомился с ребятами всего класса, мною было сделано наблюдение: дети из одной деревни все на одно лицо. По этой их схожести я сразу определял, из какой деревни тот или иной ученик. Не надо и спрашивать, видно по лицу.
С этим убеждением я жил всю осень и зиму. И думать не думал, что оно ложно, потому что всегда все совпадало. И вдруг! Моя методика лопнула! Вот как это произошло. Витька Рощин из деревни Дупельново два дня уже не появлялся в школе. А мне он зачем-то был нужен. Я подошел к Лешке Ларионову и спросил:
– Лешка, а почему Витька Рощин уже два дня не приходит в школу? Заболел что ли?
– А я почем знаю, – грубо ответил Лешка.
– Так сходил бы, узнал. Вы же в одной деревне живете.
– Аха, в одной: он в Дупельнове, а я в Селиванихе.
Я онемел. Как же так? Ведь у них совершенно одинаковые лица. В чем же дело?..
Мне пришлось долго проводить сравнительный анализ лиц одноклассников, прежде чем убедиться в ошибочности моей теории.
Надо признаться, что до 9 лет я рос ребенком чересчур стеснительным, робким и стыдливым. Был тихим и незаметным человечком. Поэтому моя учительница говорила впоследствии, что она не помнит меня учеником. А отца моего помнит, который окончил школу в 1908 году.
В нашей начальной школе все дети были равноправны. Мы не ощущали классовой розни, а тем более какой-то борьбы. Может быть, потому, что пожилая уже и мудрая учительница Анна Павловна понимала, как вредно для детской психики втягивание детей в классовую борьбу родителей. И поэтому мы не были разделены на бедных и богатых, на красных и белых. И это очень правильно.
По архивным же документам я обнаружил, что борьба взрослых шла не на жизнь, а на смерть. Сколько людей было раскулачено, сослано в Сибирь, поражено в правах! Но и раскулаченные ощетинивались. Безвластные и бесправные, они, бывало, решались на крайние меры, на отчаянные поступки.
Когда проходили октябрьские и первомайские праздники, то народ из восточных деревень с флагами, портретами вождей, транспарантами шли мимо школы (учеба в праздники не отменялась) к Лодыгину с революционными песнями. И мы видели все это из окон школы, а перед самым Лодыгином, недалеко от дороги, в сторону Дупельнова, находилась одинокая могила, вся выкрашенная в красный цвет: и ограда, и гробница, и тумбочка, и звезда. То была могила Александра Порохова из деревни Астралиха. Он был инспектором труда сельсовета и рьяно внедрял в деревнях советскую власть. За это весной 1931 года его подстерегли на дороге к Дупельнову и зверски (так сказано в документах) убили. На месте убийства он и был похоронен. Перед его могилой демонстранты останавливались и отчитывались о проделанной работе, об успехах в деле внедрения и укрепления советской власти. Затем колонны шли на Лодыгино, и на участке около сельсовета торжество продолжалось.
Мы, ребятишки, могилы этой боялись. И когда наступали сумерки, обходили ее стороной. Кто-то за ней прилежно ухаживал: цветы на гробнице почти всегда лежали, свежие, пожухлая трава убрана, а вокруг ограды выкошено и прибрано.
Во время войны внимание к могиле ослабло. Подновлять и починивать подгнившую ограду было некому. Она стояла в забвении и запустении. Потом упала половина ограды. Никто ее не поднял. Вскоре покосились и упали ее остатки. Как-то я, идя из Чаромской школы мимо этого места, вспомнил про могилу и стал искать глазами красную звезду. Её не было видно. Походив по некошеной траве, я наткнулся на покрытые еще прошлогодней травой серые, сгнившие рейки ограды. А чуть в стороне треснувшую тумбочку со следами облупившейся, вылинявшей краски. Звезды не было. Всё безвозвратно прошло.
А какие были горячие речи, истовые клятвы, зажигательные стихи, песни, обещания! Где они? Где их результаты? Их нет. Даже и деревень нет. Всё временно, всё бренно...
Во всей деревне и школе я, такой тихоня, был один. Я плакал, увидев плачущего, краснел, если меня обвиняли, был покорным и послушным, не умел лгать, хитрить, обманывать, оправдываться, защищаться и т.д. Мама жалела меня, говорила, что надо было бы мне родиться девочкой, а бойкой сестре Нине – мальчиком. А деревенские ребятишки, видя мою беззащитность, обижали меня. Все, кому не лень. Даже младше и меньше меня. Я никому не оказывал сопротивления и почти всегда с гулянья возвращался в слезах.
Особенно часто и сильно обижал меня ровесник и одноклассник Колька Груздев. (В деревне не называли Коля, Боря, Ваня, а Ванька, Борька, Колька и т.д.) У него стало уже правилом при первой же встрече набрасываться на меня и избивать. Я только уворачивался и закрывал руками лицо, чтобы он не разбил мне нос. Но это мне редко удавалось. Зимой он любил свалить меня в снег, напихать снегу под рубаху, в рот, в уши. Иногда он совал пальцы мне за щеки и растягивал рот, пока не пойдет кровь. Или душил. Тогда старшие ребята стаскивали его и держали, пока не убегу домой.
Мама переживала за меня, отец учил давать сдачи, но я боялся. И мне страшно было выйти на улицу. Колька избивал меня у самого моего дома и в школе на перемене, в клубе на полу перед экраном, где ребятне было отведено место для просмотра фильмов. Без этого он не мог обойтись.
И вот лето 41-го. Война перевернула всю жизнь взрослых. А мою – фатальная встреча со спасшейся от бомбежки красивой девочкой по имени Галя. Психологи, говорящие, будто детская любовь – это как детская игра, неправы. Я полюбил ее сразу настоящей любовью и сразу понял, что если она полюбит другого и не будет потом моей женой, то моя жизнь не имеет никакого смысла и надобности.
Возникла задача жизни – сделать так, чтобы со временем она меня полюбила. Задача, как известно, далеко не каждому под силу, но хорошо, что я этого не знал. Первое, что пришло мне на ум: как же она полюбит меня, такого незаметного, невзрачного? Да если она хоть раз увидит, как надо мной издеваются сверстники, я на всю жизнь останусь для нее слюнтяем и трусом. Это главное, что надо прекратить немедленно и навсегда. Для этого необходимо победить самого злого обидчика, Кольку. Остальные после этого и лезть не будут, побоятся.
Но немедленно выполнить решение я не мог. Колька до школы был отправлен в Оночисть к родственникам, и надо было ждать.
Среди деревенских девчонок стали появляться и две прибылые сестренки. Вместе со всеми они гуляли по деревне, учились играть в общие игры на центральной лужайке. Они были скромные, вежливые, но живые и веселые. Я старался не привлекать к себе их внимание и незаметно любовался старшей сестрой. Меня очаровывало в ней все: красивая фигурка, легкие движения, мягкий, мелодичный голос и особенно – обворожительные глаза-маслины.
При случайных встречах я демонстрировал полное к ней равнодушие и никогда не заводил никаких разговоров. А все другие мальчишки старались почаще оказаться около нее, делали ей знаки внимания, показывали приемы игры и т.п. На все это я старался не смотреть, но все видел и слышал.
К сентябрю вернулся в деревню Колька. Я старался появляться везде, где был он, но он, словно уловив мой замысел, на меня не набрасывался. А я не мог первым ударить человека. Начали ходить в школу. И там он меня не трогал. Я стал его провоцировать на драку: не подчинялся ему, отвечал грубостью, несогласием, делал подначки. Все это Колька почему-то терпел. Я терялся в догадках: почему он изменил ко мне отношение? Даже другие стали замечать, что он перестал на меня наскакивать. И я уж подумал, что Колька стал старше и у него изменился характер в лучшую сторону. Это бы меня вполне устраивало: мы могли бы и так жить в мире.
Однако реванш состоялся. Раз гуляли мы с ребятами в деревне. Уже был снег. Мы баловались, играли в снежки, боролись. Вдруг выходит из своего дома Колька и идет к нам. Только подошел, Борька Миронов его спрашивает:
– Ты що-то давно драку с Костей не кажешь. Боисся, що ли? Колька встрепенулся, глаза его вспыхнули злобой.
– Я-то? Нашел, кого боеччя. Вот, гляди!
Он резко шагнул ко мне, захватил пальцами завязанные у шапки тесемки и, оторвав их, бросил мне в лицо. Я хотел ответить ему тем же, но у него не было тесемок. Тогда я сунул два пальца за ворот его рубахи и оборвал пуговицы. Колька вскипел гневом и сгреб меня за грудки. Я замечаю, что нет у меня былого страха, наоборот, я доволен, что представилась возможность исполнить свое решение. Я притягиваю Кольку к себе, обхватываю обеими руками, приподнимаю вверх, валю на снег, ложусь на его живот и прижимаю его руки к земле. И так держу. Он вырывается изо всех сил, но тщетно. Угрозы, что если я его не выпущу, то будет худо, меня теперь не пугали. Я сам поставил условие: освобожу только тогда, когда даст слово больше на меня не нападать.
Долго держал я своего врага на снегу. Он не мог вырваться, но не мог и признать себя побежденным, дать слово. Наконец дал. Мы поднялись и стали отряхиваться. Вдруг Колька хватает меня сзади, делает подножку, валит и прижимает к земле. Каков подлец! Я мигом сбрасываю его и снова оказываюсь сверху. И снова ставлю условие.
Парнишки, наблюдающие за нашей схваткой, тоже возмущены Колькиным вероломством и советуют поступить с ним так, как он раньше поступал со мной: накормить снегом, напихать снегу под рубаху, разбить нос и так далее. Я сунул снегу ему за воротник. У него, как от боли, исказилось лицо, а мне стало не по себе: я не переносил чужой боли. Больше я ничего не предпринимал, только держал, и все.
И вот Колька снова обещает не наскакивать, и я его выпускаю. Но он и в третий раз нападает на меня сзади, и все опять повторяется. Он плачет в бессильной злобе, но сквозь слезы опять дает обещание, а когда поднялся, страшным голосом пригрозил:
– Сейчас я принесу топор, и тибе, гад, смерть!
И побежал к своему дому.
Старшие ребята сказали, что он на такое способен и нам лучше разойтись по домам. И все разошлись. Я остановился у пруда и долго смотрел на Колькино крыльцо – выйдет с топором или нет? Не вышел.
Я был удивлен своей смелостью. С меня будто свалился страшный груз постоянной боязни, несвободы, непредсказуемости. Я почувствовал себя независимым человеком. Как это прекрасно – жить и никого не бояться!
Дома мама заметила во мне изменения.
– Що ето ты севодни едакой счесливой? Расскажи-ко.
Не скрывая радости, я сказал:
– Я первый раз оборол Колькю. Три раза. Больше не полизёт.
Мама обрадовалась больше меня. Она обняла меня, прижала к груди.
– Молодец, Костюша. Сам не лизь и другим не поддавайсь.
В школу я пришел, едва скрывая радость. Колька на меня не глядел, обходил. Но на большой перемене подкараулил меня в коридоре и, выскочив из-за вешалки, ударил кулаком по зубам. Потом схватил за ворот и крикнув: «Откушу нос!», – потянулся ко мне оскаленными зубами. Я наклонил голову и ткнул лбом ему в зубы. У Кольки лопнул пополам верхний зуб, и, отпустив меня, он выплюнул обломок на пол. У меня текла кровь со лба и из губ. Прибежала учительница, обмыла мне лицо холодным кипятком из питьевого бака, прилепила на лоб бинт и отпустила домой.
После этого статус победителя Колька навсегда уступил мне. Мы больше ни разу не ссорились и не дрались. Когда он обижал младших или девчонок, они бежали ко мне за зашитой, и он при мне их не трогал. Мой авторитет среди сверстников вырос, я чувствовал себя новым человеком. Я ликовал. Моя первая тактическая цель была достигнута.
С Колькой у нас сложились товарищеские отношения. В старших классах мы жили с ним на одной квартире. Ни разу не ссорились. Уже взрослым, навещая деревню, я всегда гостил у него, вместе ходили на охоту. Я даже слышал от людей, что он хорошо отзывался обо мне как о человеке и удачливом охотнике.
Заезжал и он ко мне, бывая в городе. Выпивали, вспоминали детство и отрочество. Но даже в сильном подпитии у нас не было недовольства друг другом. Видимо, характер меняется с годами.
А о наших детских сражениях чуть не до конца его жизни напоминала «форточка» на его передних зубах.
Хорошо помню, как в марте сорок второго уходил на фронт отец. Он браковался язвой желудка, но на очередной медкомиссии сказали: «Военные врачи вылечат». А через два дня – отправка.
Мама сникла, все у нее валилось из рук. На последнюю ночь, чтобы быть всем вместе, мы улеглись на полу: отец и я – по краям, сестры Нина и Нюра – между нами. А мама не ложилась, всю ночь просидела она у изголовья отца, держала в руках его голову, гладила волосы, лицо, плечи, словно чувствуя, что прощается с ним навсегда. Мы тоже не спали.
Утром отец стал прощаться. Стараясь быть спокойным, сказал:
– Трудно вам будет. Очень трудно. Но вы держитесь. Во всем выручайте друг друга. Всем, чем можете, помогайте матери, ребята. – Он положил руку мне на плечо:
А ты, сынок, остаешься за меня. Будь мужчиной и хорошо учись. Я на тебя надеюсь.
– Мама поехала с отцом до райцентра, вернулась на другой день. Осунувшаяся, похудевшая, она сказала только одно слово: «Взяли». И по ее щекам безудержно потекли слезы. Она и потом никогда не плакала в голос, как другие бабы. Но как только отвлекалась от работы, задумывалась, на глазах сразу проступали слезы, и она плакала беззвучно и горько. Безмерна была ее любовь к мужу. За всю свою жизнь я не встречал ни в жизни, ни в книгах такой глубокой и преданной любви – тем более, между супругами с двадцатилетним стажем, имеющими троих детей. Они оба как бы слились в единое целое, мать даже представить себе не могла, как она может жить без мужа.
И вот такой день наступил. Мне только-только исполнилось 10 лет, сестрам – 12 и 15. И война своим страшным грузом легла на наши плечи.
Мы продолжали учиться. Наша начальная школа стояла у небольшой лесной гривки между нашей деревней Бугры и соседней, через километр – Лодыгино. Со всего сельсовета, в котором было 12 деревень, ходили сюда дети, некоторые за 3 – 4 километра. Такой путь непрост для семи-одиннадцатилетних ребятишек, особенно в зимние метели и морозы. Но как редко школьники пропускали уроки, как мало болели! Они стали дружней, активней, выносливей, чем до войны, когда их возили в школу на лошадях.
«Ты так похож на моего сына...»
В один из зимних дней на уроке чтения меня толкнул в бок товарищ по парте:
– Смотри – красноармейцы!
Я посмотрел в окно и увидел: мимо школы двигалась цепочка людей в длинных серых шинелях, с красными звездами на шапках, в ботинках с обмотками. Весь класс бросился к окнам – мы впервые видели настоящих бойцов Красной Армии. На их плечах висели всамделишные боевые винтовки и автоматы, но мы заметили, что шли они медленно, тяжело. И наша учительница Анна Павловна сказала:
– Ребята, вы видите, какие они уставшие. И, наверное, голодные.
– А можно, я отнесу им свою еду? – робко спросил Паша Забелин.
– Это было бы очень здорово, по-пионерски, – сказала учительница.
Все бросились к своим партам, схватили мешочки и свертки с едой и, не одеваясь, побежали на улицу. Я тоже понес свой мешочек с бутылкой молока и двумя пряжениками из ячневой муки с головицей. Протянул свой обед высокому бойцу, лет сорока, с добрыми голубыми глазами. Он берет мешок, на ходу перекладывает еду в карманы шинели. Я семеню сбоку. Вернув мне мешок, он вдруг порывисто наклоняется, поднимает меня, прижимает к себе и тихо говорит: «Спасибо тебе! Ты так похож на моего сына. Спасибо!»
Он бережно опускает меня на дорогу, и я замечаю на его глазах слезы. У меня тоже подкатывает к горлу комок, я отворачиваюсь и убегаю в школу.
Видимо, проводилась переброска какой-то военной части. И шла она несколько дней. Мы уже брали в школу двойную, тройную норму еды, чтобы поделиться с красноармейцами.
На ночь они останавливались в деревнях. В тот первый день у нас в избе ночевали трое. Один был болен, сильно кашлял. Мама поила его чаем с брусничником и мятой, давала дышать паром над чугунком со сварившейся картошкой. Всех накормила щами, капустой, грибами и молоком. Они ели и благодарили, так как у самих в этом походе ничего не было.
Вечером больного пришел навестить их командир. Я сразу узнал в нем бойца, которому отдал еду у школы. Он меня тоже узнал. Стал спрашивать об учебе, о жизни. А потом сказал:
– Смотрю я на тебя, как на сына. Подарил бы что-нибудь тебе на память, да нету ничего при себе.
И вдруг, будто что-то вспомнив, снял с крючка свой вещмешок и достал пилотку с красной звездочкой.
– На, держи. Она уже в боях побывала. Носи и вспоминай сибиряка Березина. Не забудешь фамилию?
– Спасибо! – сказал я. – Не забуду, у нас в деревне есть почти такая же – Березкин.
Какой восторг вызвал во мне этот подарок! Настоящая, побывавшая в огне войны красноармейская пилотка! От волнения я не уснул всю ночь. И потом нигде, никогда не расставался со своей краснозвездной пилоткой.
Утром бойцы уходили. Мама положила им в вещмешки картошки в дорогу, а они сделали нам еще один подарок – алюминиевую солдатскую кружку.
Вскоре после этого в нашем доме появился красноармеец- родственник – мой двоюродный брат по матери Костя Солдаков. Он приехал в отпуск после госпиталя, куда попал по ранению, и теперь в родительском доме в деревне Сыромяткино набирался сил и здоровья. К нам он пришел всего на два дня, и мы не сводили с него глаз. Он был высок, строен и красив лицом. Офицерская форма с портупеей и наганом в кобуре делали его в моих глазах героем войны. Он рассказывал нам о сражениях, атаках, наступлении и ни слова – о поражениях и отступлении. Мы зачарованно слушали его. Я завидовал ему, жалел, что по малости лет не могу быть вместе с ним и геройски сражаться.
Костя написал записку и попросил меня снести ее на Лодыгино Ольге Березкиной, лучшей в колхозе активистке, певунье и плясунье, с которой они были знакомы до войны. Я тотчас побежал. Ольга с волнением прочла записку и тут же написала ответную. Видимо, она пригласила его к себе, так как Костя, прочитав, сразу оделся и ушел на весь вечер к ней.
На другой день мы провожали его за деревню, почти до подскотины. Мама плакала, а я пытался узнать, сколько еще продлится война. Я не говорил, но втайне хотел, чтобы она шла подольше, чтобы я подрос и тоже, как брат, пошел на фронт и успел добивать проклятых фашистов.
Фронт не дошел до нас. Но мы постоянно думали о войне, работали на нее, жили по законам, диктуемым ею. Ложась спать, мы рядом с кроватью складывали вещи, которые, в случае тревоги, должны взять и уходить в лес.
Я не раз задумывался, как бы мы стали жить в лесу без мужчин, да еще зимой. И не находил ответа. Однако в том, что мы уйдем в лес по первому сигналу, я не сомневался ни на минуту.
Все чаще с юго-запада доносились до нас глухие раскаты орудийных залпов и взрывы авиабомб. Ночами небо в той стороне угрожающе пылало кроваво-багровым заревом. Немецкие самолеты уже бомбили железную дорогу, от которой до нашей деревни было всего 10 – 12 километров. И в школе самым главным предметом было военное дело. И мальчики, и девочки должны были носить поверх одежды тугие ремни. Если не было – пояса или просто веревочку.
Каждый ученик имел деревянную винтовку, четыре деревянные гранаты и настоящий противогаз. Винтовки и гранаты делали сами, а кто не мог, просил старших ребят. Они хранились в классе в специальной пирамиде. Противогазы же должны были быть всегда при себе.
Вокруг школы мы выкопали зигзагообразные окопы и щели, замаскировали их. От них – пути сообщения в лесок, к земляным укрытиям. На этом участке мы и проводили занятия по военному делу: изучали тактику ведения наступления и обороны. Военруком была та же учительница, что и по остальным предметам, Ольга Михайловна Смирнова.
Однажды нам удалось увидеть настоящий советский истребитель. Получив в бою повреждение, он потерял управление и упал в снежное поле у деревни Беспутово. Мы всем классом побежали туда. У самолета были покорежены лопасти пропеллера, выворочены шасси. Вокруг валялись осколки оргстекла от кабины. Но летчик был жив и даже не имел сильных ушибов. Он разрешил нам посидеть в кабине, взять осколки стекла и сам пошел с нами, чтобы сообщить по телефону о месте падения самолета. Уходя, я обернулся, чтобы еще раз взглянуть на самолет. Он лежал на снегу, как большая подстреленная птица, неловко задрав шею и распластав безжизненные крылья...
Слишком рано мы стали взрослыми
Жить становилось все тяжелее. Сейчас даже трудно понять, как могли преодолеть такие невероятные душевные и физические нагрузки наши женщины.
Моя мама, к примеру, помимо своих женских работ выполняла и почти все мужские: пахала, сеяла, молотила, садила и сушила овины, ставила скирды, метала стога, рубила дрова, клала печи на скотных дворах и в избах, вила веревки, выделывала кожи, готовила табак-самосад... И это еще не полный перечень.
Женщины работали и за лошадей, которые тоже воевали. Приходилось впрягаться в телегу, в плуг, в борону, носить на спине кузова с сеном и мешки с зерном, таскать волоком из лесу дрова. И план по производству продукции все увеличивался, надо было покрывать то, что не давали оккупированные врагом территории.
Голодали не только люди. Животные тоже. Поскольку сильных мужских рук не было, одни женщины и дети не в состоянии были обеспечить кормом на всю зиму огромное количество коров и овец. К марту сено кончалось. И переходили на солому. Когда и она кончалась, разбирали крыши колхозных дворов, которые были покрыты соломой. Животные тощали, слабли, и когда и крыши были скормлены, коровы не в силах были подняться на ноги, лежали, жалобно мыча.
Из житейского опыта люди знали, что у животных при постоянном лежании появятся незаживающие пролежни. Поэтому их подвешивали на веревках и кормили минимально и поили на весу.
Если бы корма хватало, то при нехватке лошадей можно было бы коров научить возить повозку с грузом. Но они висели еле живые. В силе были только три животины: два племенных быка на Лодыгине (их морить запрещалось) и личная корова Тани Серебровой на Буграх по кличке Курдыня. (Говорили, потому, мол, что Таня была колхозным кладовщиком). После Курдыни она завела Милку, которая на фоне тощих и хилых колхозных, да и всех других коров блестела и лоснилась от упитанности и доила по 30 кг в день. Летом, когда стадо паслось в лесу, на Тимшинской чистке. Милку увели воры. Пастух, по прозвищу Крот, в содействии этой краже не признался. Концов не нашли.
За быками, а также и за Таней Серебровой теперь ухаживал А. Березкин. Последнего он и сам не скрывал и не раз принародно пел частушку:
Я не пьяница, не вор.
Я не огурешник.
А Серебриху полюбил.
Так перед Богом грешник.
И вот этот Березкин сделал сбрую для быков и для Таниной Курдыни. Для быков сконструировал хомут на петлях (потому что у них очень широкие рога), а Курдыня была комолой, и ей легко подходила лошадиная упряжь.
И они с Таней на пару ездили на быке и на корове за дровами, за кормами и за всем, что было необходимо. Я удивлялся, какие громадные возы тащил без всякой натуги бык. Трактор не смог бы везти такой.
Дочка Березкина, Ольга – активистка, затейница и редактор колхозной стенгазеты – сочинила и опубликовала в газете об этом частушку:
Посмотрите-ка, подружки:
Таня едет на телушке,
А Березкин – на быке
С погонялочкой в руке.
Вообще, Александр Филиппович Березкин был незаурядным и оригинальным человеком. Я его помню стариком. Лицом он походил на филина: большие острые глаза да с горбинкой нос – всё остальное закрыто бородой. Не пил, не курил, был веселым и разговорчивым. Все годы продолжал строить свой дом. Сначала была изба и чулан с русской печкой. Потом пристроил в сторону нашей деревни кладовку, спальню, потом двор для скотины, амбар, потом баню и в конце сеновал. Это под одной общей крышей. Говорил, что еще что-то будет пристраивать, но...
Несколько лет он был коровьим пастухом. И здесь проявлял выдумку. Например, зная, что коровы любят соленое, он подзывал вожака стада Тамарку и мочился перед ее мордой. Она сразу начинала есть обмоченную траву, выгладывая ее до земли, а он при этом громко и долго повторял слово «стю-стю-стю». И очень скоро Тамарка, услышав от пастуха эти звуки, быстро шла к нему за угощением.
Так, хорошо. С утра пригнав стадо по прогону в огороженную подскотину, он догонял его до леса, и коровы одни бродили по огромной территории. А он разводил костер на берегу пруда и занимался каким-то своим ручным делом. Когда же в полдень доярки шли из деревни с ведрами для дойки коров, и ехала повозка с бидонами для молока, Березкин начинал во все горло кричать: «Тамарка, Тамарка! Стю, стю, стю!» И Тамарка, будучи вожаком, быстро шла на голос и выводила из леса все стадо на дойку.
Если же коровы в нужное время были очень далеко и не слышали его голоса, он брал в руки гармошку «Вятку» и играл призывную музыку. Если и тогда коровы не появлялись, он брал рожок с раструбом, который смастерил сам, и играл ту же музыку. Рожок достигал коровьих ушей в любой точке подскотины.
В летние каникулы все школьники вливались в общий трудовой фронт. Младшие шли на поливку овощей, прополку корнеплодов и зерновых, старшие вставали в ряды взрослых. За каждым мальчишкой закреплялась лошадь, сбруя, повозка и плуг. Ты отвечал за все имущество, а также за то, чтобы лошадь была здорова, чтобы за ночь она наелась и хорошо отдохнула. Для этого нужно было проснуться в середине ночи и сбегать в поле,чтобы перевязать ее на свежую траву. А в ночи и всего-то часов пять, из них часа полтора выкраивались для лошади. Ну, как проснуться в четыре утра? Нас поднимала бригадирша Шура Быкова – Галина мать. Не будь она такой неотразимой, ей бы ни в жизнь не справиться с бригадирскими обязанностями. Она стаскивала меня с печи или кровати, ставила на ноги, тормошила, ласкала, жалела, уговаривала, умоляла. И я сдавался: раздвигая пальцами веки, шатаясь, шел к рукомойнику. Да и как мог я не сдаться, если в тайных мечтах она числилась моей будущей тещей.
А целый день работать на лошади по нормам взрослого мужчины было тоже нелегко. Ведь мы были тощими, малорослыми, слабыми. Хомут на шею лошади я надевал с телеги, а если в поле, то заводил ее в канаву или ставил у пенька, камня, кочки, чтобы достать до головы, которую она задирала вверх, не желая запрягаться. А как плуг, который втрое тебя тяжелее, занести в борозду?
Как-то вез я горючее из района. Аромат молодых цветущих трав, залитые солнцем поля радовали и веселили сердце. Я сидел на охапке сена спереди одреца и, подергивая вожжи, насвистывал песни. Сзади меня покатывалась с боку на бок железная бочка с горючим. Дорога пошла под гору, к ручью, и лошадь Люстра сама побежала рысью. Я не стал сдерживать, рассчитывая, что с разбега ей будет легче преодолеть мелкий ручей и крутой подъем из него. Так я делал и раньше, даже когда ехал напорожне. Но тут случилось непредвиденное. Забежав в ручей. Люстра резко встала, чтобы напиться. Трехсотлитровая бочка по инерции сдвинулась вперед и всем своим весом придавила меня к передку одреца. Грудь мою так сплюснуло о перекладину, что я не мог и вздохнуть. Меня охватил ужас, но я ничего не мог предпринять. Люстра стояла и пила. Я потерял сознание.
Когда пришел в себя, почувствовал, что лежу у бочки в задней части повозки и мы уже подъезжаем к следующей деревне. Видимо, когда лошадь напилась и дернула воз из ручья на крутой берег, та же инерция сдвинула назад бочку и меня с ней. А от дорожной тряски восстановилось мое дыхание.
Что ж, на ошибках учиться бывает больно, зато надежно: больше я не ездил с незакрепленным грузом.
Подобных случаев с нами, слишком рано вступившими во взрослую жизнь, приключалось множество: падали с лошади, попадали под телегу, дровни, косилку, лошадь наступала на босую ногу, кусала за плечо, лягала, бодали быки и коровы. А сколько было порезов: ножом, пилой, топором, косой, плугом...
Опишу один очень памятный случай. Зимой 1943 года к нашему дому подъехали три лошади, запряженные в дровни-розвальни. Входят в избу три молодых парня. Среди них мой двоюродный брат из Сизьмы Толя Кашин. Он радостно восклицает:
– Мы сизьмари, едем домой из района, из Чебсары. Решили заехать, вас проведать, давно не видались.
Мама обрадованно предлагает им раздеться и участливо спрашивает:
– Чайку хотите? Сейчас самовар поставлю...
– Не откажемся, – отвечает Толя. – Мы со вчерашнего утра ничего не ели...
Мама заохала:
– Ой-ё-ёй! Так вас не поить, а кормить надо. А у нас и нету ничего. Кроме, вон, картошки вареной.
– Так это прекрасно, тётя Маша, – говорит Толя. – Картошка – второй хлеб, а теперешнего дак и лучче.
Мама скоренько поджарила картошку на сметане и подала с черными пряжениками из головицы. Они съели всё мигом, и Толя говорит:
– А теперь и попить бы можно. У мамы уже шумел самовар. Она налила им по кружке кипятку, подставила ладку с сахарином.
– Пейте, робятки. И доедайте «пироги»-то, завтра новых напеку.
– Все заулыбались на «пироги» черного цвета. Но съели все. После необходимой информации о жизни у них и у нас ребята засдоблялись домой. Уже стемнело. Я накинул оболочку и вместе с мамой вышел их провожать. Сизьмари попрощались и сели в дровни. Лошади дернули. Вдруг последний ездок говорит мне:
– Хочешь прокатиться? Садись.
Я посмотрел на маму. Она кивнула. Я прыгнул в уже двинувшиеся дровни, и мы понеслись к Дупельнову. По дороге мы перегнали одну лошадь и двигались в середине. Отдохнувшие кони бежали резво, и мы через 6 – 7 минут достигли лесной опушки. Боясь оказаться один в лесу в темноте, я стал просить ездока остановить лошадь, но он, наоборот, подергивая вожжи, разгонял ее еще больше. Уже пошел высокий и темный ельник. Поняв, что меня увезут в глухой лес, где было много волков, я спрыгнул с повозки на ходу и продолжал бежать вперед, гася инерцию и забыв про лошадь, бегущую вплотную сзади. И сразу получаю торцом оглобли сильный удар по затылку, падаю и тут же оказываюсь под дровнями. И меня там тащит, давит, переворачивает, ломает.
Конечно, я кричу изо всех сил, но лошадь не может встать на полном бегу, и меня тащит с полминуты. Наконец, дровни встали. Парень соскочил с них, поднял один полоз и вытащил меня из-под дровней.
– Как ты? Цел, ничего не сломано? Может, свезти домой? Я потоптался на месте, сделал несколько шагов. Вроде бы все органы целы, болей сильных нету.
– Нет, ничего не сломано. Сам сойду, поезжай.
И поплелся к деревне. А он сел в повозку и, хлестнув лошадь, помчался догонять своих.
Дома я ничего не сказал маме, чтоб ее не расстраивать. Синяков и ссадин на теле, которые быстро прошли, она не видела.
Однако наиболее тяжелые следы в памяти оставило не это. Самой тяжкой из выпавшей мне работы была и останется работа почтальоном. Зимой после школы я шел не домой, как все, а в деревню Лодыгино, на почту. Там складывал в казенную кирзовую сумку приготовленную для меня почту и разносил по домам двух деревень нашего колхоза «КИМ». Кроме журналов, газет и писем, разносил денежные пособия матерям и женам участников войны – по 75 рублей за каждого воюющего. А поскольку воевало все мужское население, то сумма собиралась немалая. Но не это было самое трудное – невыносимо тяжело нести людям похоронки, эти мертвенно-бледные стандартные бланки. О, как я боялся их появления среди писем, как ненавидел! Я согласился бы тащить сумку в два-три раза тяжелее, чем нести одну эту невесомую бумажку, вестницу смерти. А похоронки приходили часто – они пришли почти на всех мужиков и парней нашей деревни.
Многие женщины не умели читать и писать, и я охотно выполнял их просьбы – читал фронтовые письма, писал под диктовку ответ. Но похоронки читать я не мог. Я даже не мог вручать их матерям и женам, потому что не представлял, как же они переживут такую внезапную страшную весть. Мысленно воображая эту картину по дороге с почты, я сам задыхался от слез, терял силы и отдавал как-нибудь незаметно, не вместе с почтой, кому-нибудь из членов семьи, чтобы они выбрали время и место, подготовили мать к этому... Так было и с моей мамой, с нашей семьей, когда пришло извещение на отца. Его на почте утаили, не выдали мне, считая, что со своей тонкой чувствительностью я не смогу скрыть этого от матери, а она не переживет гибель отца. Узнали мы об этом уже много спустя после войны. Сделали запрос в часть и получили повторное извещение о том, что отец пропал без вести в марте 1945 года и что об этом тогда же известили родных. До сих пор я благодарен тем, кто отвел когда-то от нас этот непереносимый для мамы удар.
Война требовала все большей и большей дани. Лозунг, что висел на стене нашего класса: «Всё для разгрома врага!» – был не только лозунгом, но и военным приказом. И он выполнялся. Всё, что производили в колхозе, отдавали государству. До 500 трудодней на человека в год вырабатывали колхозники, но почти ничего на них не получали. Сами жили только за счет своих усадеб. А как вспахать, удобрить, посадить, вырастить, собрать урожай, если от темна до темна все на колхозных работах? Только за счет сна. Осенью, когда ночи темные, работали со светом фонаря, пока был керосин. А потом жгли костер. Ночами косили и для своих коров. Иногда приходилось это делать уже при выпавшем снеге. Не раз такие сенокосы на лесных неудобьях срывали бабам многочисленные в те годы волки. Только зазвенит коса под лопаткой при точке, серые хором и взвоют за кустами. Бабы – деру! А без сена-то корова не проживет, без коровы – нам не прожить. Что делать? Выход находили: брали с собой звонкую железяку, вешали на сук и стучали по ней молотком. Иногда по краям поляны, где надо косить, разводили костры – волки огня боялись и близко не подходили.
Хлеб собрали, вымолотили, а как молоть? В деревне, в старой маслодельне, были сооружены большие общие жернова, под силу только взрослым. Но почти в каждом доме были еще маленькие ручные жернова – весьма малопроизводительные. Чтобы смолоть решето зерна, надо три часа крутить жернов. В основном, эту работу делали мы, ребятишки. Работа нетяжелая, но страсть как нудная, потому мы ее и не любили. Однако не роптали – было б что молоть.
Хлеба не хватало, хотя и не пекли его в чистом виде, без примесей. С половины зимы переходили на одни заменители: головица, мякина, пыжина, дуранда, костяная мука, толченая солома, березовая кора, капустные кочерыжки, опилки, мох и т.д. Наступал царь-голод, принося самые страшные испытания. И если мы его выдержали, то только благодаря тому, что хоть мало (сдавали государству), но ежедневно было молоко. И картошка. Когда мама плакала из-за того, что нет хлеба, я ее успокаивал: «Не плачь – на картошке проживем». Она вспоминала эти слова всю жизнь.
Однако, несмотря на голод, фронт надо было одевать и кормить. И каждый год государство выпускало тиражи денежных займов у населения. Они были добровольно-обязательные. Человек должен был оторвать от личного урожая, которого и так не хватало, продать кому-то и отдать деньги государству. Так вот, мама, будучи законопослушным и высокосознательным человеком, всегда одной из первых ухитрялась расплатиться по займам. Это отмечалось всегда на собраниях, а также в колхозной стенгазете.
Запомнилась в газете об этом частушка, сочиненная той же Ольгой Березкиной:
Мама Павлова – доярка,
Дедко Крюк – старик седой –
Заплатили заем сразу
До копеечки одной.
И вообще, мама была одной из лучших работниц колхоза, и только она была награждена медалью «За доблестный труд в годы Великой Отечественной войны».
Скажу несколько слов и о дедке Крюке. Его звали Николай Крючков, а Крюк – прозвище. Он не был взят на войну по старости, но отличался живостью ума и тела, не имел вредных привычек, много знал и немало повидал в жизни. Как-то он сказал: «Я побывал в девяти странах. Россия десятая». Он делал сложные физические упражнения, ходил на руках. Не матерился. Использовал только один самодельный матюг: «В рот тя кок».
В войну его назначили ночным сторожем деревни. Работу он исполнял добросовестно. У дома Евстафия Смирнова, меж берез на перекладине висел лемех от тракторного плуга – вместо колокола. Крюк ночью стучал по нему молотком – сколько часов,столько и ударов. А меж часами – один удар. Людям это нравилось: всегда знали время.
Но продолжу голодную тему. Три женщины – Екатерина Груздева, Клавдия Ледешкова и моя сестра Нина Павлова – зимой 1943 года отпросились съездить в Вологду на базар, чтобы продать огородные припасы и на вырученные деньги купить что-то из одежды. Поехали на лошади. А лошадь им дали такую, которая работать не хотела, была хитрой и вредной. Это был мерин по кличке Лентяй. На понукания он не реагировал, бегом не бегал, если его хлестнешь, то он сразу встанет и будет стоять. На нем никто не хотел работать – его и дали.
Ехали ночью. Перед Кущубой их нагнала грузовая машина с солдатами в кузове. Женщины хотели уступить ей дорогу, но Лентяй никак с нее не сходил. Видя это, солдаты взяли его под уздцы и потянули в сторону. Но мерин сделал три шага и лег в снег. И как ни хлестали его вицей, он не вставал. Тогда солдаты распрягли его, оттащили дровни с дороги, прогнали машину вперед, вытащили дровни, потом Лентяя на дорогу, где он поднялся на ноги, запрягли его, и только тогда он тихонько повез наших извозчиц. Через несколько минут вдруг опять встал и не трогался с места. Моя сестра подошла к его морде и увидела наполненный чем-то большой мешок, лежащий поперек дороги. Позвала баб. Его развязали, а в нем оказалась отборная фасоль. Как они обрадовались! Это ведь все равно, что зерно, хлеб. Затащили мешок в дровни и задумались: откуда его Бог послал?
И порешили: наверное, солдаты везли в кузове фасоль в мешках. И пожалели женщин – бросили один мешок поперек дороги, пусть заберут для себя. А иначе как? Ведь если бы мешок лежал до солдат, то их машина не могла бы проехать по дороге. Значит, они бросили.
А продолжение такое. Привезли они мешок на Бугры. Деревня обрадовалась. Разделили на всех. Стали молоть, варить кашу и печь лепешки. И тут всех стало тошнить, а кого-то и рвать. Меня тоже рвало. Кто-то предположил: это фасоль травлёная, приготовленная для посева. Нельзя ее есть... но и не есть нельзя, так как пустые желудки. Стали добавлять в нее всякие примеси: мякину, головицу и т.д. И всю фасоль съели. Никто не умер.
Вспоминаю, как сидели мы, голодные школяры, за партами в зимней одежде – кто в отцовских катаниках и шапке, кто в платке матери. Жались друг к другу – грелись. Дров для школы готовить некому, в классах аж чернила замерзали. Руки держали в рукавицах, изо рта пар шел.
...Горестно смотрит на нас Анна Павловна. И чтобы как-то приободрить нас, говорит о счастливом будущем:
– Будет, ребята, хорошая жизнь. Я-то, может, и не доживу до нее, а вы все доживете. У каждого из вас будет своя одежда и хлеба – сколько угодно.
Разрежет мать каравай на тарелку и скажет: «Ешьте, ребятки, досыта. Если мало будет, еще каравай изрежу». У нас текли слюнки, и нам не верилось, что такое когда-нибудь может быть.
А сама Анна Павловна до войны была весьма дородной, упитанной женщиной. Икры ее ног не влезали в голенища валенок, и она разрезала их сверху, далее чем до середины. И сапоги тоже. И так ходила в школу. Сейчас же, придя в школу пораньше и ожидая учительницу, мы, школяры, видим в окна, как она, длинная и тонкая, как вичка, тихо идет от Бугров к школе и ее, слабую, ветер сдувает на край дороги.
Жили мы воспоминаниями да мечтами. Сколько раз в различных вариантах расписывали друг другу сцены былых обедов с хлебом и белыми пирогами. Хлеб виделся в мечтах. А в жизни – съешь свою долю черного суррогата, глядишь на мать, а она отведет взгляд и грустно скажет:
– Все, ребята, сыты. Выходите из-за стола.
Выходя, я каждый раз задумывался: как же это мама определяет, что мы сыты? Видно, умеют это только взрослые. И я, когда вырасту, тоже буду понимать, что такое сыт...
Всю зиму в голове стояла одна навязчивая мысль: дожить, дожить до травы. Весна приносила нам жизнь с первым же побегом крапивы на солнечных припеках. И мы переходили, как тогда шутили, на подножный корм. Съедобные травы становились основными продуктами питания. Как только поля освобождались от снега, и земля немного прогревалась под солнцем, мы перекапывали картофельное поле и отыскивали оставшуюся после осенней копки картошку. Ее было мало, и она была перемерзшей и сгнившей, но все равно, какие вкусные из нее получались лепешки! Они были лучшим угощением, деликатесом. Их так и называли: лепешки из гнилой картошки. Если удавалось накопать картошки побольше, то испеченные из нее лепешки сушили впрок. Потом мы таскали «сушки» в кармане и жевали их, как вяленку.
Когда поля чуть подсыхали, шли на жнивье собирать колоски. «Охота» за ними была делом легким, чистым и интересным. Какая радость охватывала тебя, если натыкался на небольшой огрех или кучу колосков, собранных мышами на зимовку.
Хлеб из мороженых зерен имел неприятный сладковатый привкус, поэтому из них хлеб не пекли, а варили кашу. Говорили, что в таком зерне есть ядовитые вещества, и есть его нельзя. Но все ели, и я не помню, чтобы кто-то отравился. Потом на полях прорезались пестыши (полевой хвощ), похожие на винтовочные пули. Мы собирали их, ели сырыми, варили из них на молоке кашу, отдаленно напоминающую крупяную. Потом появлялись кислица, подорожник, липовые листья, лебеда, дудки дягиля, шишки клевера, полевой мак (купальница), конский щавель и многие другие цветы и листья.
Сельсовет, конечно, пытался оказывать посильную помощь. Во второй половине зимы в школе организовывались для нас бесплатные обеды. Варили из муки жидкую похлебку, называемую баландой. Она была вкусной необычайно и существенно поддерживала наши истощенные организмы. А летом в колхозе, как только начиналась жатва, шелушили руками свежее зерно и прямо в поле в огромных котлах варили из него что-то вроде густой каши, которой дали название «завара». Делалось это на свой страх и риск, но без спасительной «завары» люди бы не смогли работать.
Многих людей, особенно детей, голод доводил до полного истощения. В больших семьях младшие, неразумные дети съедали свой кал, болели рахитом, были недоразвиты и физически, и умственно. Приведу курьезный случай. В одной голодной семье мальчик до самой школы почти не говорил. Потом стал любое слово выражать одним, чаще, последним слогом. Например, каша – ша, ножик – жик, топор – пор и т.д.
И вот раз он приходит в один дом, а там находилась одна 17-летняя девушка Валя. Он подходит к ней и говорит:
– Ля, дай пить ды.
Та в изумлении вытаращила на него глаза:
– Что ты сказал, негодяй? Повтори!
Он повторил буква в букву.
– Ах, ты, шпаненок! С таких лет уже распутством ладишь заниматься. Бессовестный, как тебе не стыдно! А ну, пойдем к матке! Она тебе спустит кожу с жопы!
Она схватила его за руку и потащила к двери. Но мальчик, что-то лопоча, тянул ее к кадке с водой и повторял:
– Пить дай ды!
Только тут она поняла, что он просит пить, расхохоталась, напоила и извинилась за то, что отругала.
Существенным подспорьем были собранные ребятишками грибы и ягоды. Кроме того, мы научились делать ловушки-петли для лесной дичи. Зная место ее обитания, мы ставили не по одной сотне петель, и нас нередко ждала удача: в петли попадали и хохлатые рябчики, и краснобровые тетерева, а иногда повисала на дратве и осторожнейшая птица – красавец глухарь... Но это только летом.
Во все голодные годы Сизьма, родина моей матери, в народе именовалась второй Украиной. Там не было голода, там употребляли в пищу натуральные продукты и хлеб без всяких примесей и добавок. Мама водила нас, своих детей, туда в семьи своих братьев, чтоб поесть там натуральной пищи, заглушить хоть на время чувство голода. Сравнение Сизьмы с Украиной дало мне повод предположить, что там более плодородные земли, дающие больший, чем у нас, урожай.
Но вот однажды, это было уже в половине 80-х годов прошлого столетия, к нам в гости пришла сестра Галиной бабушки Маши – Смирнова Зиновия Федоровна. Она в годы войны была председателем колхоза «Дружина» (деревня Красново). Мы проговорили с ней целый день. О нашем прошлом. В том числе и о военном времени. Сейчас я расскажу только об одном кусочке ее жизни, но, наверное, самом важном.
Оказывается, и у них в деревне не было голода. Если в нашем колхозе «КИМ», в трех километрах от ее деревни после выполнения продовольственного плана назначался сверху второй, а потом и третий план – пока сусеки колхозной кладовой не вычищали под метелку, и на трудодни колхозникам ничего не оставалось, то в колхозе «Дружина» выполнялся только один план.
Всё, что собирали сверх него, тайно, ночью раздавалось жителям деревни на трудодни. И все должны были об этом молчать. Если б кто-то об этом донес в верха, то председатель колхоза была бы приговорена к расстрелу.
Вот какой риск сознательно пережила Зиновия Федоровна, вот какое мужество она проявила! И у меня возникает вопрос: так может, и в Сизьме выполняли один план по зерну? Потому и не голодали?
Была и сильная нужда в одежде и обуви. Летом еще можно было как-то перебиться. Я, например, все лето проходил босиком, в пилотке, ветхой рубашке и трусах (слова «шорты» тогда не было). Так и в школу пошел. Даже октябрьские дожди и грязь меня не остановили. Пятиминутную пробежку по холодной воде и грязи ноги выносили. Но в начале ноября сильный мороз покрыл землю ледяной коркой. И мне пришлось сидеть дома. Учил сам уроки, ждал снега. Катаники, хоть и взрослые, у нас были. Были мамина девичья шуба, отцовский башлык.
Но снега не было. А по голым застывшим комьям, как по бороне, враз издерешь катаники до дыр. Вот и приходилось ждать.
Однажды пришел ко мне после школы мой первый друг Сережка Ершов:
– Ольга Михайловна велела тебе завтра обязательно прийти: будет контрольная проверка по военному делу.
Как быть? Я заволновался: военное дело – главная дисциплина. Мама тоже расстроилась, побежала по соседям просить на один день какую-нибудь обутку. Но вернулась ни с чем.
Стараясь меня успокоить, мама перед сном сказала:
– Утро вечера мудренее. Может, даст Бог, ночью снег выпадет. На том и легли спать. Утром, разбудив меня, мама растерянно сообщила:
– Я выходила на крыльцо – снегу нету. А окна застыли, видно, мороз еще пуще разошелся. Как жо быть-то тебе?
Я рассказал маме план, который на такой случай составил ночью:
– Надо напиться много горячего чая, чтобы всему было жарко, выбежать босиком в деревню и бежать быстро-быстро по сухой дороге к школе. Бежать, где пыль. Пыль же не застыла и не такая холодная. Не обморожу ж я ноги за пять минут...
– Ты прав, сынок, надо бежать. Иди пить чай, он готов, – согласилась мама. Но в голосе ее были слезы.
И я побежал. Действительно, по сравнению с обледенелой землей пыль казалась теплой. Бежал во весь дух, поднимая столб пыли. Добежал до ледины – это половина пути. Но здесь, на низком участке, пыли почти не было, был лед. А дальше за мостиком – снова подъем и опять сухая, пыльная дорога. Только бы преодолеть низину! Я нажимал, что есть сил. Вот и мостик. Чувствую: ноющая боль в ступнях сменилась колющей. Больше не могу!
Дальше все происходило как бы не по моей воле. Остановившись на бревнах мостика, я сдернул с головы пилотку и быстро, пока не остыла, встал в нее обеими ногами, разогнул края, закрыв ими ступни сверху. Секунд через двадцать боль начала исчезать, и я пошел на штурм второй половины пути.
Ольга Михайловна, увидев меня, всплеснула руками. Она сразу все поняла и поддержала меня:
– Молодец! Пришел – не подвел.
Контрольную проверку проходили парами. Мы стояли в паре с Сережкой. Он был в зеленой рубашке, черных брюках и кожаных сапогах. Его называли лучшим строевиком школы и даже предсказывали военную карьеру. Он гордился этим и всерьез мечтал стать офицером.
Сначала надо было исполнить дуэтом строевую песню, маршируя на месте. Звучит команда: «На месте шагом марш!» – и одновременно с поднятием левой ноги мы запеваем:
С юга до Урала Ты со мной шагала Партизанскою тропо-о-о-й!
Сережка поет громко, гулко топает по деревянному полу каблуками и энергично машет руками. Однако по силе голоса и я ему не уступаю, а колени поднимаю выше, чем он. Вот только ударов моих босых пяток не слышно, да и голые коленки высовываются так неестественно. Мне стыдно, что я в трусах, стыдно своих голых, запачканных пылью ног. От пристальных глаз учительницы мои чувства не ушли, и она снова нашла слова поддержки:
– Молодцы оба, обоим ставлю «отлично». Но Костя пел громче и ногу выше поднимал.
Как я был ей благодарен!
Потом выпал спасительный снег, и я быстро наверстал отставание.
Надо сказать, что отсутствие одежды и обуви переживалось нами еще острее, чем пищи: ее можно заменить многими суррогатами, вплоть до березовых опилок, а сапоги, штаны, фуфайку чем заменишь?
Помню, каким праздником стала моя жизнь, когда мама купила мне новую фуражку. Она была стального цвета, формой – картуз, и мне казалось, сильно смахивала на картуз Сталина. Я весь день не снимал ее с головы, а на ночь повесил на такое место, чтобы ее было видно отовсюду и даже с печки, где я спал. И как только я просыпался, сразу бросал взгляд на невыразимо красивую фуражку и мысленно приветствовал ее.
Когда я уже был подростком, мама достала где-то черного шинельного сукна, и Шура Быкова сшила из него мне настоящие брюки-клеш. Я не знал, что мне делать от охватившего меня счастья! Я ходил по деревне, и мне хотелось громко кричать о том, что у меня, мол, настоящие суконные брюки, а не посконные штаны. Но я не кричал, терпел. Я же не дурак кричать, и так все увидят. И я ходил деловито от дома к дому и полагал, что мои брюки видела вся деревня. Или, самое малое, ее добрая половина.
Но тут, дорогие читатели, я увлекся и по времени заскочил вперед. Возвращаюсь в начальную школу.
В этот год Галя уже училась в первом классе. Мы оказались в разных с ней классных комнатах, и я был очень рад этому: не видя ее постоянно, мне было легче таить свои чувства, во-первых; во-вторых, мой имидж в классе, как бы теперь сказали, был еще слишком низок, чтобы привлечь ее внимание. Я знал это по девчонкам из нашего класса – я их совсем не интересовал. Но времени впереди было достаточно, и я надеялся сделать так, чтобы оно работало на меня.
Теперь, когда меня перестали дразнить, унижать и обижать мальчишки, надо было избавиться от застенчивости и стеснительности перед девчонками, развить силу, смелость, волю и главное – общительность.
Чтобы стать сильней, мы постоянно занимались борьбой с другом Сережкой, подтягивались на перекладине, прыгали через заворню1, бегали наперегонки. Кроме того, физических нагрузок летом в колхозе и так было через край.
Для выковки смелости я часами сидел в полной темноте, которую очень боялся. Даже ночевал один в доме. Не убегал от бегущей на меня собаки, совал в рот горящую спичку.
Волю воспитывал так: в сорокаградусный мороз выбегал в одной рубашке в огород, вставал у столба, как часовой, терпел мороз, считая до тысячи. Нос, уши и кисти застывали добела. Я оттирал их снегом. Потом они болели. Когда заживало, я повторял испытание. А раз утром мама пришла со скотного двора и сказала, что такого мороза она не помнит – вороны на лету замерзают и падают замертво. «Ого, – подумал я, – это то, что надо: пробегусь-ка я неодетый до скотного двора – и волю закалю, и ворон посмотрю». Вышел незаметно и во весь дух рванул ко двору. Добежал до конюшни – дальше не могу. Лицо уже обесчувствело, руки побелели, под рубахой иголки колют, в горле шуршит морозный воздух.
Сворачиваю к приворотку конюшни, ищу ворон – нету. Вижу, на сенной трухе валяются три замерзших воробья. Хватаю двух и домой: едва добежал. Мама увидела мое лицо, заругалась:
– Ну, есь ли ум у тибя? Ведь сказано, що стужа – не дохнуть. Пощо гледя побег! Да ишо голой.
– Я хотел погледить, как вороны валятся, – виновато отвечал я. – А нашел только трех закуковелых воробьев.
– Ой, бедный мой! Суй скорее руки-те в ведро с водой.
А еще волю я воспитывал деланием того, чего не хотелось делать; и через послушание: подчиняясь другому, ты все равно сам заставляешь делать то, что тебе приказали. Мне мама никогда не повторяла наряд дважды. И нам обоим было легко. Впоследствии везде считался исполнительным и надежным.
Хуже всего продвигалось дело с общительностью. Ее приходилось вырабатывать посредством воли. То есть заставлять себя не стесняться подолгу быть среди девочек, вести себя раскованно, непринужденно с ними болтать, шутить и даже острить. И делать это естественно, легко, с удовольствием.
Поступать так я учился у тех, кому это было дано от природы. А мне это доставалось тяжело.
Как я и думал, все наши мальчишки-четвероклассники сразу влюбились в Галю. И не скрывали этого. Они гадали на нее на ромашках летом, говорили о своих чувствах и при этом не ревновали друг друга. Только один второгодник из Дупельнова прямо на уроке предупредил всех официально:
– Если хто потом задумает на Галинке женицца, тово я убью.
Мальчишки удивлялись, почему я равнодушен к этой очаровательной первоклашке. Они не понимали, что любовь – это тайна, ее нельзя выставлять напоказ, как картину. Я же любил, страдал, ревновал и все это хранил в глубочайшей тайне.
Позднее я из этого вывел афоризм: «Тайна – это только то, о чем не ведает никто».
Кончался последний учебный год в начальной школе. Перед экзаменами собрали всех отличников школы в нашем классе, расположили напротив двери, над которой висел плакат со словами: «Всё для Красной Армии! Всё для разгрома врага!» – и сфотографировали. В центре снимка обе учительницы. По правую сторону от них – Галя Быкова, по левую – я. Как дорогую реликвию храню я эту фотографию до сего дня.
В пятый класс я проходил босиком полтора месяца и с первым инеем перестал – не было сапог. Не стал ходить и Колька – просто из солидарности со мной. Дорогой читатель! Сейчас я неожиданно для себя вспомнил весьма характерный для того времени факт, который сегодняшние старики должны хорошо помнить. Это колодки. Что это такое? Это тип ботинок: на толстую осиновую подошву с каблуком приколочен мелким гвоздями парусиновый передок со шнурками и задник. С виду ботинки, как ботинки, которые напоминают туфли на высоких платформах в недавнее наше время. Ходить же в них невозможно, так как деревянная подошва во время ходьбы не прогибается. Но ходить приходилось: другой-то обуви нет. При каждом шаге задник натягивался и очень скоро отрывался от подошвы. Мы пытались его приколотить снова, но парусина быстро истиралась, и колодки приходилось выбрасывать.
Как-то мы разговорились об этом с Сергеем Витальевым, и вот что он мне подсказал: «Надо, отступив от каблука сантиметр-полтора, перепилить подошву ножовкой, а потом на этот распил приколотить кусок толстой бычьей кожи. Тогда подошва будет гнуться».
Я сделал так, и, действительно, помогло: ходить стало легче. Но ведь ходили-то не по асфальту, а по сырой траве, по грязи... Подошвы размокали, гвоздики выдирались, колодки разваливались. Поэтому большинство колхозников отдавали предпочтение лаптям, в том числе, и я. Лапти в нашей местности назывались ступнями. Возвращаюсь к тому, что мы с Колькой бросили школу.
Снег выпал в конце ноября, идти в школу было уже поздно, и нас запрягли на колхозные работы. Мы стали возить корма на колхозные дворы из стогов и остожий, стоявших на полях вокруг деревни.
Работали по 12 часов. Начинали темно и кончали – уже огни погорели. Трудились мы дружно, не ныли, хотя и уставали страшно. Но на следующий год твердо решили ходить в школу. Потому что работали бесплатно, все наработанное забирала война. Мы это понимали. Но понимали и другое: в городе бесплатно не работали.
Я часто задумывался: все родители и учителя постоянно говорили детям: «Если будете плохо учиться, останетесь в колхозе месить грязь и копаться в навозе бесплатно». И возникал вопрос: а если все будут хорошо учиться, потом уедут в город, а старики умрут, кто будет кормить страну? Ответа никто не знал. Да его, видимо, и не было. Руководили по принципу: после нас – хоть потоп. Об этом говорят вымершие и умирающие сейчас деревни.
________________________
1 Жердь, перекрывающая проход (завор) в изгороди
Письма отца, к моему большому сожалению, не сохранились. Когда я уже служил в армии, дом наш стал разваливаться от старости, и мама перешла жить в дом к Анне Павловне. Мама говорила, что коробку с письмами она перенесла с собой. Но как я ни искал ее потом, нигде не нашел. А отыскал всего лишь три маленьких письма-треугольника. Запишу из писем отца то, что осталось в моей памяти с военных лет.
В каждом письме он мало писал о себе, а больше о нас: чтоб мы были дружны, во всем поддерживали друг друга, особенно маму, заботились о ней, помогали во всех делах и слушались. Мне он писал, чтобы я больше читал умных, а не развлекательных книг, старался дойти до сути и замысла авторов.
А однажды он прислал нам 400 рублей и просил маму издержать их на покупку хороших книг для меня, а не на питание, как бы ни плохо было с едой. Конечно, он не знал о нашем голоде, не знал истинного положения – мы ему об этом не писали, поэтому заботился о пище духовной. Но мама, ясное дело, издержала деньги на магазинный хлеб.
Еще помню такое письмо: «Маша, пусть письма пишет Костюшка. У него получается коротко и ёмко. А здесь большие письма, бывает, и прочитать некогда...», и писать стал только я, стараясь делать это как можно короче.
Однажды он написал из-под Таллинна, что бои идут настолько тяжелые, что только через три дня после них приходили в норму ума. Он каждый день мог погибнуть, поэтому в одном из последних писем обратился ко мне: «Костенька, когда тебе исполнится 45 лет, вспомни меня и поймешь, как хотелось мне жить, поднимать вас, работать и как не хотелось умирать».
Не только в 45 лет, а почти постоянно я вспоминаю отца и мысленно с ним общаюсь и как бы советуюсь.
В один из летних солнечных дней, находясь у себя дома, я услышал доносящийся с улицы непривычный звук: будто кто-то стучит палкой по дощатой стене. Подхожу к окошку и вижу: по дороге лошадь везет телегу, в которую помещен длинный, высокий ящик, а впереди ящика сидит мужик с кнутом и стучит кнутовищем по его стенкам. Лошадь и мужик были мне незнакомы, не наши. И я пошел узнать, кто они и откуда.
Извозчик остановился посередь деревни и продолжал стучать по ящику. Смотрю: из ближайших домов идут к телеге люди с какими-то узлами в руках. Скоро я узнал извозчика: он с семьей мыкался, как и мы, по Мурманам, и там мы общались. Это был Семён Лисов из деревни Селеваниха. Мне рассказали, что сейчас он работает трунником, скупает по деревням трунье и сдает государству.
Что такое трунье? В словарях этого слова нет, поэтому дам объяснение: это изношенная, пришедшая в негодность одежда, любые матерчатые вещи, всякое ветхое тряпье, барахло. Не помню цену килограмма трунья (взвешивалось безменом), какая-то мелочь, но тогда дорога была каждая копейка. Поэтому люди берегли любую тряпицу и продавали регулярно приезжавшему труннику.
Для чего государство покупало трунье? Говорили, что его перерабатывают на бумагу. А сегодня? Сегодня я вижу в мусорных контейнерах и вокруг них еще хорошую одежду, выброшенную за ненадобностью состоятельными людьми. И я задаюсь вопросом: почему власти ликвидировали барахолки? В городе много бедных людей. Они охотно купили бы поношенные, но еще добротные вещи за низкую цену. Вытаскивать же их из мусора, запачканные и испорченные, стыдно и унизительно.
В середине зимы приехала из Кипелова сестра Нюра. Она жила там у дяди Леши – спасалась от голода. Приехала, чтобы взять к себе меня на недельку – поесть у дяди досыта настоящего хлеба. Мама обрадовалась такому предложению, договорилась с бригадиром о моей замене на работе, и мы с сестрой отправились на станцию Чебсара, за 12 километров.
К станции мы подошли уже затемно. Горели осветительные фонари, блестели рельсы, пыхтели паровозы. На рельсах стояли цепочкой аккуратные домики с множеством окон – вагоны. Все это, начиная с электролампочек, я видел впервые и жадно разглядывал невиданный станционный антураж, впитывал незнакомые звуки и запахи. Сестра проворно вела меня за руку через пути, не давая рассмотреть все, как следует. Подошли к зеленому поезду с северной стороны. Нюра объяснила, что этот поезд следует на Вологду и скоро его отправка. Билетов в кассе не бывает, все вагоны забиты военными. Поэтому мы поедем на подножке, как и она ехала сюда. И показала, как надо сидеть на подножке. Я залез на ступеньку, втиснулся под поручень и вцепился в него руками. Сестра проинструктировала:
– Если на большом ходу станет страшно, закрой глаза и крепче держись за поручень руками и коленями.
А мне и сейчас уже было страшно: первый раз вижу поезд, рельсы, и сразу висеть в тридцатиградусный мороз на подножке – это не фунт картошки.
Сестра устраивается у соседнего поручня. Поезд свистнул и дернул с места. Я чуть не вылетел из-под поручня. Вцепившись изо всех сил, я приготовился к следующим рывкам. Но больше их не было. Поезд плавно набирал скорость. На изгибе дороги было видно, как черный, густой, с красными искрами дым валил из трубы паровоза и сразу сваливался на сторону, как огромная лошадиная грива, накрывая собою несущийся назад черно-зеленый лес. Поезд несся, как бешеный зверь, злобно рыча и рявкая.
Радость новизны перемешивалась во мне с чувством страха, и все вместе сливалось в одно ощущение, которое я осознавал как радостный страх.
Но вот и Кипелово. Сестра спрыгивает с подножки и идет помогать спуститься мне. Когда я распрямил ноги, мне показалось, что на коленях что-то наклеено жесткое, мешающее их сгибать. Засучив штанину, я увидел на коленях небольшие трещины, из которых чуть-чуть проступала кровь. Нюра сказала, что на ветру кожа застыла и при разгибании ноги лопнула. Тетя Ксенья залечит. Так и пошли.
Тетка кормила меня обильно и вкусно. Это запомнилось на всю жизнь. Но она не говорила, как мама, когда я сыт. Мне приходилось ориентироваться на сестру и дядю. Я съедал чуть меньше их, хотя мог бы съесть вдвое больше, живот, растянутый мякиной, позволял.
Все было для меня ново и интересно на станции. Но самое сильное и яркое впечатление оставили железная дорога, составы, паровозы. Каждый день я ходил к вокзалу насматриваться на все это и слонялся там до сумерек. Тогда поезда шли с освещенными вагонами, и мне было видно едущих в них военных. Я устремлял взгляд в каждое окно и вглядывался в лица солдат и офицеров – надеялся на чудо: вдруг я увижу отца, а он – меня. Читал же я в книжках о таких случаях.
Но чуда не произошло.
На запасных путях стояли десятки разбомбленных составов. Я лазил по разломанным вагонам, надеясь найти там что-нибудь, например, хотя бы кусочек медной или алюминиевой проволоки, которые можно положить на рельсы перед идущим поездом, чтобы он расплющил их и превратил в золотистые и серебристые пластинки. Из таких пластинок можно делать «золотые» и «серебряные» колечки.
В некоторых пассажирских вагонах не было ни сидений, ни перегородок – одни дырявые стены. И все стены и пол измазаны застывшей сейчас глиной. Я не мог понять, что за вагоны без сидений и почему они в глине. Но однажды, во время сильной оттепели, я зашел в такой вагон, и на меня пахнуло густой вонью, как из рундука школьной уборной. И я догадался: это не глина, а человеческий кал. При бомбежке или обстреле людей разнесло в клочья и размазало по стенам.
Больше я по вагонам не лазил.
Перед отъездом домой дядя подарил мне новые военные лыжи. Я привез их домой (обратно ехали в тамбуре – дядя посадил), и у меня были самые лучшие в деревне лыжи.
Зимой вечера очень долгие. Одиноким бабам тоскливо сидеть дома в темноте (керосину-то не было), и они собирались к кому-нибудь в избу, чтобы разделить горе, обменяться радостями, словом удовлетворить потребность в общении, в разговорах насущных.
В войну, как бывает в голодное время, людей одолевали не только тараканы, клопы, но и вши – головные и платяные. Вот на этих беседах бабы и искали вшей в головах друг у друга при помощи закругленного ножа – вшивика. Это считалось нормальным и обыденным делом.
Но для этого нужно, чтобы был хороший свет в избе. Он добывался так. Среди избы, на потолке, висел железный светец. По форме он напоминал люстру. От стержня вниз и в стороны отходили как бы ветви с петелькой на конце. Таких ответвлений было более десятка. Если светец поставить вверх «ветвями», то он будет напоминать букет. Но он висел вниз. В петельки на концах вставляли лучины. Под углом. От величины угла зависела величина пламени, а значит, и яркость света. И от количества зажженных лучин.
Сначала зажигались лучины в верхнем ярусе. Потом – во втором сверху и так до нижнего. Когда догорал нижний, в верхнем уже были вставлены новые лучины и зажигали их. Лучины были березовые. Они не трещат, не «стреляют», горят спокойно и беззвучно. И пламя у них не красное, а белое.
Под светцом, на полу лежал кусок жести, чтобы на него падали угли, пепел, огарки.
«Осветителем» избы назначался определенный человек, который весь вечер дежурил у светца: зажигал лучины, регулировал яркость света, вставлял новы, следил, чтобы не привело что-либо к пожару. В нашей избе на светце всегда стоял я. Мне это было очень занятно. Остальные за светом не следили, а занимались своими делами.
Отмечу, что за годы войны стены и потолки наши так закоптели, что потом их отмыть от копоти уже никак не удалось.
Постоянным занятием колхозниц на таких беседах было и гадание на тарелке. Делалось это так. На левой стороне плаката (бумаги не было) рисовался круг. По его внешней окружности распределялись буквы всего алфавита. Затем брали тарелку и на ее внешней стороне, на самой кромке чернилами рисовали стрелку и клали тарелку в круг вверх дном.
После этого вызывали дух какого-нибудь известного всем человека, например: «Вызывается дух Суворова. Скажи нам. Дух, жив ли солдат Круглов Дмитрий?» И после этого все, кто за столом, клали пальцы обеих рук на тарелку. Тарелка начинала двигаться стрелкой к букве, потом к другой, к третьей, и люди составляли из них слова. Ответы чаше всего были оптимистические, что успокаивало гадальщиц.
И в этом, я думаю, была большая польза гадания.
Необходимо сказать, что не было тогда и спичек. Бабы ходили в дома, где топилась печка, просить горящих углей. Потом мы научились высекать искру из кремня и зажигали пепел в гуталиновой баночке.
Настала весна сорок пятого года. Никакой праздник не оставил в моей душе такого радостного чувства, как День Победы. Что война кончилась, мы узнали так. Сестра Нина ушла в школу в седьмом часу утра. Я собирался на работу. Мама обряжалась в чулане. И вдруг с радостными восклицаниями сестра возвращается и кричит во весь голос:
– Война кончилась! Война кончилась!
И бросается обнимать нас с мамой. И мы все трое плачем от радости и не знаем, что делать. Мы выбегаем из дома. На середине деревни уже толпа людей. И скоро все жители, от мала до велика, обнимали и целовали друг друга, плакали, смеялись, пели, плясали, ликовали.
И я смеялся, пел, плакал вместе во всеми, я был счастлив, потому что теперь, если отец еще жив, то его уже не убьют, и он к нам вернется. Мы опять заживем все вместе...
А светлое, радостное солнце поднималось над деревней все выше. Оно освещало первый день послевоенного мира.
Весной я был пашником, а летом неожиданно для себя стал телячьим пастухом. Работа не самая престижная, но тогда выбирать не приходилось. Надобность в пастухе возникла неожиданно...
До этого не одно лето телят пас Шурка Базаров, мой ровесник. Их семья вместе с другими перед войной приехала к нам с Коленца, который попадал в затопляемую зону планируемого водохранилища. Но, как я уже писал, война план приостановила, и все вернулись обратно, а Базаровы остались. У них было восемь детей, и жили они очень бедно и голодно. Старшие дети рано начинали работать, и Шурка с десяти лет пас телят...
В это лето он вдруг начал отказываться пасти. А мать Федора и слушать не хочет: подумаешь, работа – телят на поле сгонишь да обратно пригонишь. Весь день сиди на жопе да лежи под кустом – телята сами траву щиплют. Но Шурка категорично заявил:
– Ишо три дни попасу, и все. Больше не пойду!
Федора не придала веса его словам и тут же о них забыла. А через три дня Шурка напомнил:
– Три дни прошло. Я больше не пастух.
Мать вспылила:
– Ты опеть за свое? Иди и паси, раз на другое нет сдолю!
– Сказал – не пойду! – упорствовал Шурка.
– Ах, ты, харавина такая! Сейчас вичу принесу, так бегом побежишь. Ишь, он не пойдет... – ругалась Федора, решительно направляясь в чулан, чтобы выдернуть из голика вицу.
А Шурка взял из-за галанки топор, поставил босую ногу на порог и рубанул наискось по ступне. Кусок ступни отлетел в сторону, а Шурка упал на пол без чувств. Мать пришла с вицей и тоже чуть не упала в обморок. Взяв себя в руки, она послала сына Тольку к отцу на конюшню (отец был конюхом), а сама взяла отрубок, приложила на место и примотала натуго полотенцем. Кровь из ноги почему-то совсем не текла.
Отец Никита тотчас приехал па телеге и отвез пришедшего в себя Шурку в больницу. Лежал он там долго, но отрубленную часть ступни приживить не удалось. Он стал немного хромым.
Я начал пасти телят и все удивлялся – почему Шурка не захотел быть пастухом? Работа на фоне всех других – не бей лежачего. Действительно, лежи себе под кустом или грейся на солнце, сидя на кочке. Можно с собой взять книжку и читать. Можно мечтать, размышлять. Или делать свистульки, трости, рогатки. А телятки такие милые и приятные, сами себе пасутся дружной кучкой.
Но вот началась жара, полетели оводы. А среди оводов, оказывается, есть особенные. Старики их называют «строки». Телята и коровы боятся их панически. Заслышав их гудение, они настораживаются, поднимают морды, напрягают уши и ищут их глазами. Потом дружно задирают хвосты трубой и, обезумев, в карьер скачут, не видя куда. И никакая сила не сможет их остановить. Если попытаться это сделать и встать на их пути – растопчут. Они убегают в лес, в заросли, в чапарыгу, и там прячутся. И попробуй их найти.
Вот когда я понял беднягу Шурку. Понял и пожалел. И раз уж зашла о нем речь, расскажу еще кое-что.
Он окончил всего четыре класса, учился слабо. Ничем, как и я, в нашей среде не выделялся. Нужды и голода хватил порядком. Когда вылечил ногу, работал на всех деревенских работах, кроме пастьбы. В 16 лет у него проявился изобретательский талант, который требовал выхода. И он без чертежей и образцов заставил в своей бане крутиться жернова – от ветряка на крыше. И молол для всей деревни муку.
Мы с ним говорили на эту тему. Он мучился своей темнотой, неграмотностью. А в голове выстраивались проекты разных устройств и механизмов. Поступить в какое-то училище он не мог. Надо было начинать с начальной школы. А это ненормально. Стал пить. Женился, детей не было. Жизнь оказалась ненужной. Он взял ружье, поставил на пол, положил подбородок на дуло и пальцем правой ноги нажал на спусковой крючок. Череп слетел с головы к потолку, как шапка.
В нашем колхозе было четыре стада животных: коровы, телята, овцы с козами и свиньи. Коров пасли пастух с подпаском, а телят и овец – по одному пастуху. Когда я был телячьим пастухом, то со всеми другими договаривался пасти своих подопечных вместе на одном пастбище. А осенью, например, пастбищами служили все поля, с которых убран урожай. В одном поле пасти было и веселее, и легче. Правда, свиньи паслись всегда обособленно, где-нибудь поближе к воде. При совместной пастьбе я наблюдал не только телячьи характеры и повадки, но и поведение коров и овец. Вот мои наблюдения.
Пасли мы в тот день за Лутониным хутором на Тимшенской чистке. Животные с чистки в лес никогда не уходили. Все были на виду, и мы, пастухи, сходились для бесед, жгли костер, отдыхали среди пахучих трав. И я однажды случайно подсмотрел такую сценку. Вожак овечьего стада, племенной баран по кличке Марат, деловито шёл к вожаку коровьего стада Тамарке. Подошел. Встал перед ней. Она наклонила к нему голову. Оба прикоснулись носами на несколько секунд. Затем Марат развернулся и быстро пошел от коровы по лугу. Отойдя метров на сорок, он остановился и повернулся головой к Тамарке. Оба они смотрели друг на друга. Но вот Тамарка наклоняет голову на уровень головы барана, и тот летит к ней что есть духу, подлетает и со страшной силой ударяет мощными, загнутыми калачом рогами ей в лоб, да так, что всё его тело и задние ноги инерция поднимает вертикально вверх. Затем он возвращается в горизонтальное положение, глядит на Тамарку. Та качает головой и отходит в сторону, тем самым признав свое поражение. А Марат уверенным шагом победителя гордо шагает к своему овечьему стаду.
Здесь я не могу удержаться, чтоб не рассказать о трагическом конце Марата. Это был очень спокойный, умный и добрый вожак. И даже ласковый. Мне часто приходилось бывать в овчарнике, кормить и поить овец – помогать маме, которая ухаживала за ними. И всегда я подходил к Марату, гладил его морду, трепал голову, разговаривал с ним. Это ему нравилось, и он сам часто подходил ко мне общаться.
Однажды, гладя его, я увидел, а вернее, ощупал, что острые концы его завитых рогов повернуты перпендикулярно к голове, и до черепа оставалось каких-то полсантиметра. Но шерсть мешала это увидеть, и возможность впиться рогам в голову – они же растут – была явной и близкой. Я рассказал это маме. Она – начальству. И рога укоротили, отпилив от них сантиметров восемь.
Зимой я ходил в школу, в овчарнике почти не бывал, а к весне мама сказала, что Марат заболел, почти не ест и не пьет, больше всё лежит. Я побежал к Марату. Он лежал на боку. На мой приход не реагировал. Я сразу ощупал его рога. Их тупые опиленные концы были уперты в череп. Я рассказал об этом маме, и она пошла к зоотехнику Назарову. Тот обещал прислать кого-нибудь с пилкой, но прошла неделя – никто не приходил. Мама еще ходила к зоотехнику, и опять пустые обещания. И Марат умер. Да...
Второе наблюдение. Когда у нас отелилась корова Милавка, то вся наша семья удивлялась ее некоровьей нежности и заботе о своем новорожденном. Такого ни раньше, ни позже никому видеть не приходилось. А когда пришла пора сдавать государству мясо, мама бычка не отправила с коровой пастись, а оставила его в хлеву, чтоб живым весом отправить его на сдачу в район.
В тот день пасли мы коров и телят в поле у самой деревни. Часа через три Милавка начала ходить по всему стаду – искать своего теленка. А убедившись, что его в стаде нет, побежала в деревню. Я за ней, хочу обогнать, чтоб ее вернуть, но куда там – несется галопом. Прибегаем в деревню, она – в хлев. А теленок был уже увезен в район. Я этого не знал и не поспешил закрыть дверь хлева. Она, едва не сшибая меня, выбегает из двора, наклоняет морду к земле, обнюхивает ее и бежит по следу одра, в котором увезли ее дитя. След вел из деревни к Лодыгину, туда и поскакала Милавка.
Мне надо было вернуться в поле к телятам, что я и сделал. Когда после пастьбы пришел домой, Милавка была на дворе. От мамы я узнал, что она могла бы убежать и до района (25 км), но в четырех километрах от нашей деревни ее встретил прошлогодний пастух, узнал её, накинул на рога веревку и привел к нам.
Как могла корова учуять след теленка, если его везли в повозке, а не вели по земле? Этот вопрос до сих пор остается для меня без ответа.
Описывая тяготы и лишения военных лет, я вижу, что картина получается мрачной и безысходной, будто люди были постоянно убиты неизбывным горем, непосильным трудом, жили под неисчезающим страхом. Это не так. Не было парализующего силы и волю страха. Наоборот, было мобилизующее все духовные и физические силы чувство опасности, которое поднимало людей на непосильный, казалось бы, труд, на преодоление голода, лишений, нужды – на ежедневный, можно сказать, героизм.
Труд не был наказанием. Он был необходим фронту, стране, он был спасением Родины от порабощения, и поэтому даже через пот и слезы он приносил удовлетворение. К тому же, каждый из нас сознавал: там, на фронте, еще тяжелей, трудней и опасней.
Нет, не только горе и слезы заполняли нашу жизнь. Были и светлые дни, и радостные события. Мы умели и могли веселиться и даже смеяться.
Была радость общей работы. В коллективе люди отвлекались от тяжких дум. Дух общности и взаимовыручки царил не только в коллективном труде, но и в домашних делах, бытовой жизни. Помогали друг другу обрабатывать огороды, делились последним хлебом, одеждой. Например, мне рубашку дала жившая у нас на квартире эвакуированная тетка Анна, шорты – дядя Геннадий, пилотку – боец-фронтовик.
А как велика была радость от писем с фронта! Как ждали их! Как вместе читали! Если вести были хорошие – радовались все. Если плохие – утешали друг друга, сочувствовали, делили горе.
Часто можно было услышать, что война отняла у нас детство. Так ли это? Восстанавливая в памяти события ребячьей жизни, прихожу к заключению, что нет.
Работа на лошадях, например, возка навоза – что может быть интереснее для мальчишки? И даже для девочки. На дворе бабы намечут телегу, а в поле сгребут в колышки. А ты как шофер, управляющий машиной. Причем машиной живой, которую ты любишь, жалеешь, разговариваешь с ней. И которая в ответ тоже тебя понимает, узнает, слушается.
А другие работы: совместный со взрослыми сенокос, теребление льна и особенно его околот на овине, заготовка веточного корма, сбор ольховых шишек и дранье ивового корья, подвозка снопов на гумно, пастьба коней ночью и катание на них верхом до отертости копчика и eщe многое другое. Сколько проявлялось выдумки, изобретательности, сколько было шуток, острот, смеха!
В школе, дома и на работе мы любили петь песни: «Варяг», «Раскинулось море широко», «Три танкиста», «На позицию девушка», «Синий платочек», «В землянке» и многие другие.
Мы много читали. Читали и вместе вслух, и поодиночке запоем. Шкаф школьной библиотеки был прочитан весь, так что приходилось читать по второму разу.
Как все дети, мы сочиняли стихи. Раз по дороге из школы мой друг Сережка похвастал:
– А я умею стихи сочинять. Вчера один стих сочинил.
– Ну-у? – удивился я. – Расскажи.
Он с выражением продекламировал:
Вот кончились уроки,
И мы идем домой.
А солнце ярко светит
Над нашей головой.
Я был восхищен и сражен его успехом. Раньше ни ему, ни мне не удавалось сочинить больше двух складных строчек, а тут – целое четверостишие.
Придя домой, не обедая, я сразу сел за бумагу и стал усиленно сочинять стихи. Нo стихи не шли. Я не знал, о чем писать. С улицы доносился птичий щебет. Я посмотрел в окно и увидел тему: весна.
Долго я черкал, исправлял, но все же, к своему удивлению, написал вдвое больше своего друга. Вот что получилось.
Весенний месяц март,
Ему уже конец,
А под окном поет
В скворечнике скворец.
Поет он про любовь.
Про солнце и весну.
Как будто и не знает
Про голод и войну.
На другой день в школе я только и думал, с каким восторгом выслушает Сережка мои стихи, когда пойдем домой. Я едва дождался конца уроков. Однако он, вопреки моим ожиданиям, спокойно прослушав стихотворение, не только не проявил восторга, но и сделал критическое замечание:
– Ты про скворца написал неверно. Он никогда не поет в скворечнике. Он поет около скворечника или на нем.
Я был сильно огорчен такой реакцией друга. Но видел, что он прав, и не обиделся на него, так что наша дружба от этого нисколько не пострадала.
А стихи эти, кроме самого близкого человека – мамы, я никому больше не показывал. Мама же сказала:
– Очень хорошо написал. Так ведь и люди: поют, веселятся молодые, хоть кругом и война. Вот сегодня опять девки беседу собирают.
Я любил ходить на беседы больше, чем на постановки и концерты в клуб. На сцене играли жизнь, а на беседах жили, играя. В этот вечер беседу устроили в огромном пятистенке Сергея Витальевича. По всем стенам стояли лавки, а стол и кровати были сдвинуты в задний угол, в кут. Этот кут и был «ложей» для нас, ребятишек. Отсюда мы вбирали в себя опыт бесед.
Взрослые парни были на войне, и на беседах по лавкам сидели почти одни девушки. Свои и из соседних деревень. Подростки постарше топтались между «ложей» и беседой. Иногда сидели с нами, а порой делали вылазки и в сторону девичьей половины.
Главным номером были пляски и частушки. Плясали под балалайку. Иногда под «сухую» – это когда кто-нибудь из девушек голосом имитирует гармонную игру. Частушек девушки знали на память многие сотни, да еще и сами сочиняли на злобу дня, по требованию сердца.
Как сейчас вижу, выходит на середину избы наша деревенская красавица Санька Базарова. Толстая темная коса с алой лентой – ниже пояса, большие серые глаза под взметнувшимися крыльями черных бровей светятся лаской и добротой, во всю щеку ало полыхает румянец. Ну, копия актрисы Мордюковой в молодости!
Выходит она и пляшет так, что не оторвать глаз. Но вот она замедляет, приостанавливает пляску (балалайка играет почти неслышно) и, повернувшись к нам, добродушно поет небезобидную для нас частушку:
Снежки пали, снежки пали.
Пали и растаяли.
Всех хорошеньких забрали.
Шантрапу оставили.
Шантрапа – это мы. Это оскорбительно-собирательная кличка подростков и малышей. Но разве можно обидеться на такую красивую девушку? Да еще после того, как она, исполнив частушку, подарила нам обворожительно-ласковую улыбку. Мы еще больше полюбили ее.
Были у нас увлекательные походы в лес. С ночевкой, с костром, с рассказами страшных историй, с курением цигарок из прошлогодних сухих листьев. Мы имели луки и стрелы с железными наконечниками, арбалеты (лук, вмонтированный в деревянное ружье со спусковым механизмом), самодельные наганы- поджиги, кухонные ножи.
А какие были увлекательные игры! Как жаль, что все они сегодня в деревнях совсем забыты. Мы играли в прятки, в лапту, в бую, в лунки, в большой круг, в попа-загоняло, в городки, в колесо. Мне неведомо, какие считалки имеются у сегодняшних детей, наши, наверное, забыты. Поэтому приведу здесь хотя бы две:
«Эка-тэ, бэка-тэ, сука-тэ, мэка-тэ,
Абель, фабель, домино,
Ики, пики, грамматики,
Злоцы, флоцы, яблоко»
«Жили-были три китайца:
Як, Як ци драк. Як ци драк карикатон.
Жили были три китайки:
Ципа, Ципа дрыпа, Ципа дрыпа Лимпопон.
Все они переженились:
Як на Ципе, Як ци драк на Ципе дрипе.
Як ци драк карикатон на Ципе дрипе Лимпопон».
Купались в полевом пруду, в омутах, в Скуловке, ловили в них щурят и пескарей, делали запруду, чтобы распшрить в ледине пруд. Зимой катались на чунках, лыжах, коньках, корежках.
Но самой интересной была, конечно, игра в войну. Со своими деревенскими друзьями мы устраивали настоящие сражения. По всем правилам военного искусства – не зря в школе учились военному делу – мы вели наступление, оборону, осаду. Отступление не предусматривалось.
Трудность была в том, что никто не хотел играть немцев. Опять нас выручили пилотки (три штуки появились в деревне после перехода военной части). Их носили самые высокие чины – командиры полков. Л поносить хотелось каждому. Вот мы и решили: кто согласится играть немцев сегодня, завтра будут играть русских и получат в свое распоряжение пилотки.
При сражениях у нас было все, как на войне: ранения, контузии, пленения, осады и т.д. Однажды «немцы» осадили нас в крепости (в колхозной недействующей маслодельне) и передали в рупор, что если мы не выкинем белый флаг, то принудят к сдаче блокадой. Мы ответили, что умрем, но не сдадимся. Тогда они заперли выход и ушли по домам. И нас забыли.
А была зима. Мороз, поди, градусов 25. И если бы мама не подняла баб на поиски, то мы там могли бы замерзнуть.
Опишу одну нашу детскую шалость, которая была, возможно, совсем не так уж и безобидна. Зимой в середине нашей деревни навивало огромные бугры снега, о чем я уже писал ранее.
Самый высокий бугор наметало против дома Сергея Воробьева. А он поблуживал, как и Берёзкин, с Таней Серебровой, дом которой стоял за этим бугром.
В один из дней, когда мы, детвора, резвились на этих буграх, Воробьев вышел из своего дома и кликнул нас. Мы тут как тут. Он говорит:
– Есть для вас хорошее дело: на этом бугре надо выкопать и замаскировать яму прямо на тропе, где ходят люди. Примерно через час тут пойдет Берёзкин к Тане и провалится в яму. Я выйду, поговорю с ним, чтобы он больше не ходил. И если он согласится, помогу вылезть. Согласны?
– Согласны! Ура! – хором обрадовались мы.
Он дал нам лопаты, и мы весело взялись за дело. Когда мы выкопали сантиметров 70, Сергей Витальев (так в деревне его называли все) сказал нам:
– Теперь яму расширяйте: чем глубже, тем шире яма. Чтобы ему не вылезти. А вам я поставлю лестницу для вылезания...
Мы рубили плотный снег на кубы, выбрасывали их вверх, в отверстие, а там другие мальчишки бросали их в пустое место у стены маслодельни. Работа спорилась, и через полчаса мы докопались чуть не до земли. Сергей Витальев опустил нам лестницу, мы вылезли. Теперь он сам наложил на отверстие прутьев, на них слой тресты, её засыпал снегом, снял с себя валенок и им имитировал тропу. Ни малейшего подозрения искусственная тропа ни у кого не вызвала.
– Теперь все лопаты – на мост, а мы – в избу, будем смотреть в окна. Скоро он пойдёт.
И вот мы, снедаемые любопытством, ждем у окон Березкина, предвкушая исполнение коварного замысла. Минут через 15 он появляется, подходит к сугробу, бегом взбегает на него и... исчезает в западне. Сергей Витальев так и присел с радостным возгласом. И мы ликуем: цель достигнута! Сергей Витальевич говорит:
– Сейчас кричать будет. Не выходите, пусть поорёт.
И, правда, минут через пять, видимо, убедившись, что не вылезть, Березкин стал звать на помощь:
– Люди! Помогите! Помогите!
Хозяин наш злорадствует – не выходит: пусть знает, как к чужой бабе ходить.
Вдруг быстро приближается баба, что живёт в соседнем доме, Руфинка Алросичева. Поднимается на бугор, заглядывает в яму и охает:
– Ой, батюшки. Это ведь ребятишки, шпанята. И все убегли. Сейчас позову Сергея Витальева, ты, Саша, потерпи...
И она идёт к нам в дом. Дверь заперта. Стучит. Выходит хозяин.
– Кто там? – притворяется он.
– Это я, Руфина. ...Скорее – беда.
Хозяин открывает ворота:
– Что у тя стряслось? Говори, не щокарь!
– Да вон, шпанята-то вырыли на бугре яму, прямо на дороге. Березкин в иё и ввирзился. Дак пособи ему вылезти из иё. Лисничу ему надо...
– Ну, вот, добегал... Пойду, погляжу, – говорит Сергей и неспешно поднимается на бугор.
Мне очень жаль Берёзкина, и я переживаю: поможет или нет? А Руфина уже ушла домой.
Но вот Сергей заглядывает в западню, злорадствует:
– Что, кобель, – наказал тебя Бог? Теперь застынешь, не вылезти. Западня надежная... Хорошая...
Берёзкин что-то жалобно говорит, но нам на крыльце не слышно. Наверно, умоляет помочь вылезть.
– Нет, нет! И не проси! Получил, что заслужил, блудник! Долго еще они переговаривались. Но минут через десять Сергей говорит:
– Ну ладно, уж заплакал... Я опущу тебе лисничу, но с условием: ты сейчас уйдешь обратно на Лодыгино и больше к Серебрихе ползать не будешь. Ни-ков-ды! Согласён?
Берёзкин не отвечал.
– Не согласён. Я пошёл домой. Околевай, значит.
Берёзкин что-то тихо сказал. Сергей оживился:
– Это другое дело. Сейчас принесу лисничу. Но если нарушишь слово, пеняй на себя.
Сергей опускает лестницу и сердито говорит:
– Вылезешь – снесешь лисничу на крыльчо.
И сам уходит в дом – от греха подальше. Мы тоже. Берёзкин вылезает, вытаскивает лестницу, несет к дому, ставит ее к стене и, прихрамывая, уходит к Лодыгину.
Читателя, понятно, интересует: перестал ли Березкин ходить к Тане? Перестал, но очень ненадолго. Терпел, может, с месяц. А потом опять стал появляться. Ходил с тростью. Может, ушиб ногу. Может, для обороны. А бугор обходил.
Надо отметить, что экстремальные (тогда говорили – тяжелые, опасные) условия жизни выковывали в людях положительные качества и мешали развиваться порочным, низким. Люди становились добрее, заботливее, бескорыстнее и честнее. Они стали больше проявлять друг к другу внимания, уважения, терпимости. Все эти качества я бы назвал чертами единения. От них люди становились сплоченней, сильней и чище. Исчезли былые сплетни, наговоры, интриги.
Все сказанное распространялось и на детей. Я не представлял, как можно сказать неправду, отказать в помощи человеку, взять чужое.
Приведу один пример из той жизни. Моя мама ухаживала тогда за коровами и курами. В конце зимы, когда куры начали нестись, возникла неожиданная проблема: почему-то они стали съедать собственные яйца. Как их сохранить? Решение было такое: надо сидеть кому-то в курятнике целый день и караулить – как только курица снесет яйцо, забирать его, не дав расклевать. Сидеть предложили мне, и я на целые дни засел в душный курятник в компанию с хохлатками. Тогда у меня и мысли не пришло о непрестижности работы. Всякое дело ценилось.
И вот сижу я на колоде, смотрю на гнезда, что в ящиках по всем стенам. Рябая курица, сидящая на гнезде, немного привстала и начала напрягаться – несет яйцо. Снесла! Я быстро подхожу, но она еще быстрее разворачивается и часто-часто долбит яйцо клювом. Не успел. Часть яйца она склевала, а остальное пролилось на подстилку.
К следующей несушке я подхожу заблаговременно и, как только она снесла яйцо, быстро забираю его. Но курица нахально расклевывает его в моей руке. У третьей я уже, подобно акушеру, принимаю яйцо прямо в ладошку и кладу в лукошко. «Роженица», видя это, начинает долго кудахтать – ругаться.
Дело у меня пошло. И все же 3 – 5 яиц в день бывали расклеванными, так как неслись иногда по две, три и более куриц сразу, и я не мог «обслужить» всех дновременно. Не совсем разбитые яйца я осторожно складывал в отдельную коробочку и вместе с целыми сдавал в кладовую колхоза.
Когда я рассказал об этом маме, она сказала (надо учесть, что от голода я был истощен чуть ли не до уровня дистрофии):
– Расклеванные-то ейча ты бы съел. Все ровно пропадут, не спасти...
Такие слова от мамы я услышать не ожидал.
– Как это съел? Они же колхозные. Могут кому-нибудь отдать на трудодни.
Мама понимала, что яйца вряд ли будут использованы так, как я говорил, но переубеждать не стала, а согласилась со мной:
– Верно, сынок, чужое взять – свое потерять.
А вот иллюстрация взаимной заботы и поддержки в семье. Той зимой мы жили с мамой вдвоем. Мои сестры были отправлены на временное жительство в Кипелово и Сизьму – к дядьям, у которых с питанием было получше, и они согласились взять племянниц, чтобы уберечь их от голода. Звали и меня, да мама не отпустила. Одного, говорит, как-нибудь прокормлю, а то как я одна-то жить буду?
Утром мама вставала в 6 часов. Услышав бряканье ухватами в чулане, поднимался и я. – И сразу смотрел в окно. Если ночью выпало много снегу или мела метель, одевался, брал на мосту дедовские охотничьи лыжи и шел прокладывать для мамы тропу к скотному двору и курятнику. До двора было метров триста, не меньше. Первый, черновой, ход проходил нормальным шагом. А обратно и потом еще несколько раз, я шел с прихлопом, утрамбовывая лыжню, чтобы она не проваливалась под ногами мамы и других скотниц.
Когда я возвращался с этой физзарядки, у мамы уже был накрыт стол. И мы садились завтракать. Я был благодарен ей за приготовленный завтрак, она мне – за проложенную дорогу...
Так было ли у нас детство? Конечно, не было безоблачного, беззаботного детства, всем обеспеченного и изолированного от бед и страданий народа. Но суровое, трудное, протекающее со всей страной в общей экстремальной атмосфере, а значит, духовно здоровое и во многом яркое и интересное детство – было. Как в песне:
У нас и детства не было отдельно, А были вместе – детство и война.
Были. И война, и детство. И оно, как глубокий жизненный корень, питает и врачует мою душу и по сей день.
Средняя школа от нас в семи километрах, в селе Чаромское. Пришлось квартировать у местных жителей. Домой за продуктами ходили по воскресеньям.
Горькое было житье – наподобие того, что описано у В. Распутина в «Уроках французского». Расскажу о том, чего в той книге нет, – о волках. Их тогда было очень много. Говорили, что они тоже «эвакуированные» – линия фронта пригнала их с захваченных немцами территорий. И правда, они были «не наши». Встречались волки почти черные, седые или с большими, как у львов, гривами. Ночью они бегали по деревне, хватали собак и кошек, иногда проникали во дворы к колхозному и личному скоту. Даже на людей нападали.
Однажды мы, жившие в Чаромском, с ужасом узнали, что в родной деревне волки съели нашу учительницу Анну Павловну – остались только ноги в валенках. Слух этот нас потряс. Еле дождавшись субботы, отпросились с двух последних уроков, чтобы засветло дойти до дому. Но по дороге встретили женщин из нашего колхоза, они успокоили, мол, только сейчас встретили Анну Павловну.
Интересно, что такие «пули» были про нее пущены еще два раза. Но Анна Павловна только отшучивалась:
– Значит, долго жить буду.
И прожила 92 года.
Мы позаботились о самообороне. Сделали огнестрельное оружие – наган с деревянной рукояткой и стволом из металлической трубки. Конец трубки расплющивали, загибали и на сантиметр заливали баббитом. К рукоятке ствол прикручивали стальной обожженной проволокой. Заряжали порохом и картечью – их нам давали сыновья ушедших на фронт охотников. Выстрел производился поджиганием спички, закрепленной около порохового отверстия в стволе. Убойная сила была немалая – картечь пробивала доску в два сантиметра.
Кроме того, выходя из дому в 6 часов утра, мы брали с собой по два снопа тресты и несколько мазутных тряпок на проволоке. Нужно было пересечь несколько перелесков и один трехкилометровый лес. Не раз видели стаи волков, сидящих совсем близко от дороги. Тогда зажигали и снопы: два факела несли впереди группы, два – позади. Волки отходили, но не совсем: шли лесом параллельно, сопровождая нас до конца леса. Мы видели их глаза, горящие красно-зеленым огнем. Жуткое зрелище!
Пятый «Б» класс, в котором я учился, был особенным. В него зачислили всех второгодников, а также сына директрисы Светловой Александры Георгиевны Юру и дочь завуча Андреевой Екатерины Никандровны Алису Голубеву. Классным руководителем была начинающая, только из института, учительница Зверева Вероника Владимировна. Она вела уроки русского языка и литературы.
Класс оказался самым трудным в школе. Второгодники учились слабо, зато хорошо умели откалывать номера и срывать уроки. А как же трудно было молодой, без опыта, учительнице справляться с оболтусами-переростками!
Однажды, чтобы избежать двоек, второгодник Коля Козлов предложил сорвать урок литературы. Для этого всем следовало по звонку залезть под парты и там сидеть до прихода учительницы. На требование вылезть – не отзываться и не вылезать.
И вот сидим, затаились. Входит Вероника Владимировна. Увидев пустой класс, остановилась в замешательстве. Потом строго говорит:
– Сейчас же вылезть и сесть за парты! Тишина.
– Повторяю, немедленно сесть за парты!
Ни звука.
Она разворачивается, топ-топ каблуками и хлопает дверью.
Мы победили. Вылезаем.
Но за дощатой перегородкой, где сидит директор, мы слышим разговор: Вероника Владимировна рассказывает о случившемся. На нас нападает страх: сейчас придет Александра Георгиевна. Ее боялись все стопроцентно и при этом стопроцентно уважали.
Она была уже в годах, со строгим, неподвижным, как на иконе, восковым лицом и тихим, хрипловатым голосом. Она никогда не кричала и даже не повышала тона. Но ее тихие, выразительные фразы усмиряли и ставили на место любого шалуна, драчуна, грубияна. Александра Георгиевна тоже закончила Леушинскую церковно-учительскую школу и была Педагогом с большой буквы.
Входит она. Мы залпом вскакиваем и замираем. Директриса медленно проходит пронизывающим взглядом по глазам каждого ученика и очень тихо говорит:
– Садитесь. Мы бесшумно садимся и дрожим от страха. Она говорит:
– Вы сорвали урок. За это будете сидеть два. А сейчас учите домашнее задание.
И все. Ушла. А мы бесшумно достаем книжки, тетради и готовим уроки на завтра. Мы чувствуем себя виноватыми.
Так же тихо мы просидим еще два урока с Вероникой Владимировной. И потом дней десять мы находимся под воздействием визита Александры Георгиевны, но дальше опять начинались «вывихи».
На другой раз инициатором срыва был второгодник Ванюшка Орлов. Он предложил всем спрятаться за печку в углу класса. А так как поместиться все туда не могли, смекнул: надо встать в два этажа. Предложение понравилось, пошли претворять. Человек 12 прижались друг к другу, как селедки, а остальные забрались, без обуви, к ним на плечи. Приладились и затихли. Звонок. Входит Вероника Владимировна. Никого. Под партами – пусто. «Сбежали с урока», – подумала и пошла в учительскую. Мы быстро рассыпались и уселись за партами. Сидим тихо, ждем. Но к нам никто не идет. Кончился урок, начался следующий – никого. Посылаем дежурного, Кельсия Голубева, в учительскую – спросить, будут ли у пас уроки. В учительской учителя и директриса что-то обсуждают. Кельсий спрашивает:
– Я пришел узнать, будут ли в 5 «Б» уроки?
Александра Георгиевна недоуменно глядит на Веронику Владимировну, потом говорит Кельсию:
– Вы же сбежали из класса. Вернулись, что ли?
– Мы не сбежали, – мямлит сконфуженный Кельсий, – мы за печкой спрятались.
– Как за печкой, там и полкласса не уместится, – не верит директриса. – Ты уж говори правду. Вернулись?
– Я говорю правду. Мы друг на друге стояли в два этажа, – краснея и заикаясь говорит Кельсий.
Директриса смотрит на него молча. Видимо, представляет в уме то, что он сказал. Потом говорит:
– Ладно, Голубев, иди. Я сейчас приду.
И все опять повторилось, только в этот раз мы сидели и занимались в классе дотемна.
А вот «вывих» из другой серии.
Вероника Владимировна вела последний урок – русского языка. На классной доске она написала несколько предложений и, повернувшись к классу, стала объяснять новый материал. А мелок положила перед собой на стол. Объясняя, она прижалась вплотную к столу, и от ее движений, покачиваний стол чуть-чуть шевелился, а так как он имел небольшой уклон в ее сторону, круглый мелок скатился к краю и прижался к ее черной юбке. Она продолжала увлеченно что-то объяснять, слегка покачиваясь на носочках, а прижавшийся к ней мелок рисовал на юбке и рисовал. И нарисовал большое лохматое пятно на том самом месте...
Сначала захихикали на первых партах. Потом на других, и вскоре весь класс хохотал во весь голос. Учительница пыталась унять смех, но чем больше унимала, тем больше нам хотелось смеяться. Известно, что смех усиливает сам себя, и мы уже все лежали на партах и были близки к истерике.
Вероника Владимировна посчитала, что это новый способ сорвать урок, и демонстративно вышла из класса. Через пару минут пришла Александра Георгиевна. Мы уже вытерли слезы и успокоились. Она очень строго спросила:
– Над чем вы так громко, на всю школу, смеялись, кто скажет? Этого сказать не мог никто. Она спрашивала каждого по очереди. И каждый, опустив голову, молчал. Когда всех, в том числе и своего сына, опросила, сказала:
– Что же, будем ждать, пока не найдется смелый. Хотя бы пришлось сидеть всю ночь.
Она спокойно достала из портфеля книги, тетради, разложила их на столе и стала что-то писать. Мы загрустили. Она всегда свое слово исполняла. А если мы не придем совсем домой, как это переживут родители? Но и рассказать причину смеха никто не решался. Если бы пятно нарисовалось где-то на боку или спине, или еще где-нибудь, можно бы рассказать, а тут – стыдно, и все. Неужели придется спать за партой? Похоже, что придется.
Все это, примерно, думал каждый, и никто не видел способа, как изменить ситуацию. А директриса спокойна: ее, кажется, совсем не волнует перспектива ночевать в классе.
Но вот неожиданно для всех подал голос Лешка Перлов. Он был бойким, но положительным парнем, хорошо учился, был горячим спорщиком, правдолюбом.
– Я могу сказать, – в голосе его чувствовалось волнение.
– Можешь, так скажи, – спокойно отреагировала Александра Георгиевна.
– У нее пятно... вот на этом месте, – он показал пальцем у себя на то место, где у учительницы было пятно.
– Минутку, – сказала директриса и вышла из класса.
Мы все повернулись к Лешке и стали восхищаться его смелостью и находчивостью. Он принимал наши восторги, не скромничал, что, мол, это для него пустяки. И правильно делал – это был Поступок.
Через минуту вернулась директриса. У нее было доброе лицо, она почти улыбалась.
– Вы свободны. Благодарите Перлова, Он молодец.
Она собрала бумаги в портфель, сказала «до свидания» и вышла. Много нервов попортили мы Веронике Владимировне, злоупотребляя ее неопытностью и мягким характером. Мне хочется хоть теперь принести ей, от имени класса, извинения за нашу подростковую жестокость. Хоть я в душе всегда ее жалел, но по безволию подчинялся законам толпы и не мог им противостоять.
Любимым учителем класса и школы был историк Белокуров Александр Михайлович. Он был педагог от Бога. Такая проблема, как обеспечение дисциплины на уроках, которая для многих учителей является неразрешимой, для него никогда не существовала. Она, дисциплина, понимаемая многими как тишина во время урока, ему была не нужна. Его уроки походили на театр, в котором он играл роли всех героев объясняемого материала. А ученики являлись зрителями, а иногда и исполнителями эпизодических ролей.
Не слушать его на уроке было невозможно. Воплощаясь в героев, он кричал, хохотал, плакал, бросал воображаемые камни, мел, указку-копье, наблюдал в подзорную трубу – рулон-плакат, махал, отбиваясь от врагов, дубиной (скатанной географической картой), падал убитым, ползал по полу по-пластунски, сидел в засаде за шкафом, разговаривал на языке дикарей, изображал страшного людоеда и т.д., и т.п.
Мы, ученики-зрители, заражались и тоже смеялись, плакали, кричали, приходили ему на помощь, отражали атаки воображаемых врагов и торжествовали победу с шумом и громкими криками «ура!»
История была самым легким и любимым предметом, на ее уроки мы ходили, как на концерты. Материал, объясненный таким учителем, нельзя не знать, невозможно забыть. Он любил нас, тянулся к нам, часто вокруг него ученики собирались вне класса, вне школы. С ним хотелось быть, слушая его без конца. Он был круглые сутки педагогом. И был только педагогом.
К прискорбию, у нас лучшие люди всегда гонимы. И когда директором школы стала Е.Н. Андреева, его уволили. Говорили, что за участие в Шекснинском восстании 40 лет назад. Я слышал, что донесла об этом Андреева и за это получила орден Ленина. Как это низко! Как бесчеловечно!
Ему пришлось жить в бане. Он был одинок. Я слышал от одноклассников, будто бы он сказал, что будет жить в бане, пока не восстановят в школе. А уже прошло более 10 лет. А еще он сказал: «Я могу работать только учителем. Я люблю детей и знаю историю наизусть. Если меня реабилитируют, я могу тут же пойти в класс и без подготовки вести урок». Так с этой мечтой-надеждой он, видимо, и умер.
По географии нас учила Полина Алексеевна Серова – молодая яркая шатенка, с серыми лучистыми глазами и стройной фигурой. Одевалась она изысканно и со вкусом. У нее был чистый грудной голос, приятная дикция, женственные движения. Наверное, она была первой красавицей среди учительниц нашей школы. Во всяком случае, я так считал! Полина Алексеевна имела уже опыт учительской работы, глубоко знала свой предмет, но передавала она нам свои знания как-то холодно, равнодушно и более всего заботилась о тишине на уроке. Поэтому дисциплина у нее на занятиях всегда была на высшем уровне. К нам, ученикам, она относилась или сверхстрого, или вежливо-равнодушно. Чувствовалось, что учительство для нее не главное дело в жизни. Она жила чем-то другим, далеким от школы, а в ней только отбывала время. Мне казалось, что она даже тяготится работой, школой, учениками.
Вот почему ее совершенная красота отдавала холодом и не влюбляла в себя подростков-мальчишек, а ее предмет не был ни любимым, ни интересным.
По выходу первого издания этой книги, на её презентации в поселке Шексна одна читательница сказала мне, что в оценке Серовой я ошибся, что она имеет звание «Заслуженная учительница». На это я ответил, что я очень рад такой ошибке. А здесь хочу добавить, что оценки учителей властями и учениками совпадают редко. Доказательством этому служит и судьба историка A.M. Белокурова, приведенная здесь.
С особой теплотой вспоминается учительница по математике Нина Александровна Капустина. Она учила меня три года, в 6-м и 7-м классах была классным руководителем, много сил отдавала внеклассной работе. Она любила математику и потому любовно передавала свои знания ученикам. А все, сделанное с любовью, оборачивается хорошими результатами. Она любила и детей – своих учеников, а они любили ее. Поэтому математика нам давалась легко, и экзамены по ней нас не пугали.
Мне удалось узнать Нину Александровну, причем очень близко, и как человека, и как женщину, и как мать. Дело в том, что мы с сестрой Ниной и Нюрой Цветковой из Дупельнова одну зиму жили у нее на квартире в деревне Тарасово, недалеко от школы. С ней жили симпатичный пятилетний сын Лева и дальняя родственница старушка Кузьминична. Все мы жили дружно, заботились друг о друге, помогали словом и делом.
По характеру Нина Александровна была бесхитростна, проста и открыта. По простоте душевной она рассказывала квартиранткам-десятиклассницам все свои сердечные тайны. Рассказывала им, но при мне. И когда делилась с ними о несложившейся любви, я сочувствовал ей больше, чем эти девицы, еще не ведавшие, что за штука любовь. Ибо я к тому времени уже пять лет страдал от безответной любви. И поделиться своей болью ни с кем не мог. Как не мог выразить и сострадание Нине Александровне: я для нее был еще ребенок...
За зиму, прожитую вместе, мы так все привыкли друг к другу, что стали словно родные. И хотя связи после моего ухода из школы мы не поддерживали, все же через людей я знал, как и с кем Нина Александровна живет, где и кем работает. А год назад она сама приехала в Череповец к сыну, узнала мой адрес и пришла в гости. Мы проговорили с ней до двух часов ночи. Теперь она делилась мыслями со мной.
На следующую зиму школьное начальство разрешило ученикам из дальних деревень жить прямо в школе. Нас таких набралось семь человек. Здесь была самая лучшая житуха. Никто не надзирает, не поучает, никому не мешаешь.
Соломенные постели днем лежали на площадке чердачной лестницы. Сразу после уроков приносили их в класс, чтобы до ночи прогрелись. Топили печку, варили картошку, щи или суп – готовили обед и ужин из принесенных из дому продуктов, которые еще дома были разделены на пять равных долей. В субботу не варили, не готовили – бежали после уроков обедать домой.
Частенько к нам приходили ученики, жившие на частных квартирах, иногда с нами и ночевали. Так что было нам весело и интересно.
Ребятишки в то время были по большей части скромные, честные и сознательные до наивности. Предоставить их самим себе, без взрослого глаза, было делом обычным. Озорничать, варакосить или затевать что-либо непристойное детям, пережившим войну, редко приходило в голову. Это, как известно, прихоть сытых, обеспеченных, а мы перебивались с хлеба на квас, да и хлеб-то был из различных суррогатов и назывался хлебом больше по предназначению, а не по содержанию.
Класс наш считался и был слабым. И отличников было небогато – всего один. Это был Вася Анакин из деревни Большое Высоково – высокий, красивый, скромный и строгий к себе мальчик, всегда прилично и аккуратно одетый. Все предметы ему давались легко, но он не страдал ни зазнайством, ни самохвальством.
Без пяти минут отличниками были Юра Светлов, Витя Виноградов, Лёша Перлов, Алиса Голубева, Нина Кузнецова, Тамара Платонова.
Конечно, мы шалили, баловались, носились по этажам и лестницам и, как все мальчишки, занимались борьбой друг с другом. Но никогда не дрались.
За обе зимы у нас не случилось ни одного ЧП. Правда, были два неприятных случая, и один едва не стал трагическим, но обошлось, слава Богу.
Один случай банальный. Боролись мы с Киней Хачиным и разбили в раме огромное стекло. Пришлось ему принести за 5 километров стекло, выставив его из окна пятистенка. Сами обрезали его у преподавателя физики Павла Александровича Светлова по размеру (он нас научил) и сами вставляли.
А второй случай пострашней.
После уроков, когда школа опустела, мы затопили в классе печку и, пока Она разгоралась, занялись просмотром личного оружия – тех самых самодельных поджиг. Стали выяснять, чья поджига убойней. Каждый хвалил свою и хаял чужую.
– А это можно проверить, – сказал Парменко Куратин. – Чья пуля выше улетит, у того и убойная мощность сильнее.
– Но пули же не видно, – усомнился кто-то.
– А мы вместо пуль стрелы запыжуем.
– Где они, стрелы-то? Их ишо делать надэ.
– А зачем их делать? Сунем вон карандаш – вот те и стрела. И гляди, докуда он поднимется, – закончил спор Парменко.
Все согласились. Вынули из стволов пули, взяли карандаши и побежали на улицу. Стрельбы вести решили прямо у крыльца, а стрелять одним карандашом, по очереди. Двое судей стояли поодаль и на глаз определяли высоту полета карандаша. Стрельбы начались...
Отстрелялись все семь человек. Подвели итоги. Первое место занял, как и ожидалось, Парменко. Его карандаш скрылся на несколько секунд из вида. Мой «леворверт» показал пятое место. «Значит, пороху маловато ложу, – подумал я, – надо добавить дозу».
Вернулись в класс. Печка уже прогорела. Подкинули дров еще. Довольный Парменко говорит:
– А у меня знайте чего есть? Патрон от пулемета.
– Ну-у! Покажи! – попросили мы.
Он достал из ранца огромный пулеметный патрон – самый настоящий боевой, с пулей. У нас глаза в кучу:
– Ни шиша себе! Где взял-то?
– Военные дали. За табак. Надо вынуть пулю и этим порохом зарядить поджигу. У меня и тот заряд был из пулеметного пороха.
– А-а-а, дак вот почему твой карандаш выше всех улетел?!
Парменко стал рукой выворачивать пулю. Но она не поддавалась. Кто-то подал ему ножик, чтобы им отогнуть края гильзы. Он подошел к печке, упер патрон в железку на полу перед печкой и только начал ковырять его, как бесшумно открылась дверь и вошла Екатерина Никандровна (она уже была директором). Все, кто сидел, встали, руки с поджигами завели за спину. А Парменко резко отскочил от печки и встал к парте с ножиком в руке. Директриса, заметив это, подошла к печке и заглянула в нее. Там были только горящие дрова. Она распрямилась и долго, пристально смотрела на каждого из нас. Потом грозно спросила:
– Из чего вы стреляли у крыльца школы?
Ее дом стоял в 70 метрах от школы, из окон она все видела. Мы молчали, так как вопрос был не персональный. Она повернулась к Парменку:
– Ты, Пармен, стрелял?
– Нет, не стрелял, – соврал Парменко.
Она повернулась ко мне:
– А ты?
Я врать не умел и только открыл рот, чтобы сказать «стрелял», как внезапно в печке грохнул взрыв. Все горящие поленья и угли вылетели из печки и, едва не задев директрису, врезались в стену. Екатерина Никандровна обмерла. Лицо ее побелело, язык отнялся, ноги онемели. Она стояла на месте, вращая глазами и шевеля беззвучно губами. Мы тоже стояли, остолбенев. Наконец она пришла в себя и выбежала из класса.
Только тогда мы увидели, что на стене в пазах горит пакля. Это нас подстегнуло, и мы бросились тушить стену. Закончив со стеной, мы стали выяснять, что же такое произошло.
Оказывается, когда директриса вошла в класс, Парменко с испугу механически бросил патрон в печку и отскочил. Хорошо, что взорвался он не в тот момент, когда в печку заглядывала директорша.
Мы приготовились к исключению из школы. Но никто никогда об этом нигде не сказал ни слова, как будто этого и не было. Наши страхи постепенно улеглись и забылись.
Нина Александровна знала, что я имел склонность к рифмоплетству. Иногда в рифму писал даже письма сестре Нюре. А Толя Клубов любил рисовать и печатать. Поэтому она предложила нам записаться в редколлегию школьной стенгазеты. Мы оба согласились. Ему поручили оформлять лист, делать рисунки, шаржи. А мне – придумывать остроумные подписи к ним.
Газета выходила нерегулярно, я даже название ее забыл. А вот свою сатирическую подпись к шаржу помню. В газете был нарисован шарж на пятиклассника. Он тоже жил с нами в школе, учился плохо, второгодничал, всегда был грязный, лохматый, неряшливо одетый. Для ночлега он ставил парту с постелью к истопленной печке, ложился ногами к устью и ночью, по мере выстывания класса, усовывался ногами в печку все дальше и дальше. К утру, бывало, исчезал в печке с головой, и мы вытаскивали его оттуда. У него были в волдырях ноги, а штаны во многих местах прожжены до дыр.
Я не называю его имени, потому что позднее он «проявился» – выучился, отслужил в армии и сейчас работает на металлургическом комбинате начальником.
Вот какое четверостишие написал я под шаржем на него:
Почему столь грязен вид?
(Еще улыбается!)
Потому что в печке спит
И не умывается.
До сих пор стоит в глазах длинный плакат над дверями класса. Его крупными красными печатными буквами написал Толя. Для оригинальности во всех буквах «п» он левую ножку изогнул внутрь. Буквы выглядели как «л» и читались как «эл». Известный стих Пушкина мы читали по-новому:
«Мой друг! Отчизне лосвятим
Души лрекрасные лорывы».
А. Лушкин
В таком исполнении плакат висел много лет.
Дорога от Бугров до села Чаромское проходила, петляя, через пять деревень. Когда в апреле на снегу появлялся наст, мы шли по прямой линии Бугры – Чаромское. И этим сокращали путь примерно на километр. Помню: вместе со мной пошла по насту агроном Нина Ляпушова, которая квартировала у нас в доме. Выйдя из дома, я пнул ледышку и сказал ей:
– Хочешь, эту ледышку я допинаю до Чаромских?
– Хочу, но не допинаешь, надоест.
Но я допинал её до самой школы. И сказал Нине:
– Жаль, что не поспорил с тобой на что-нибудь.
Она же ответила так:
– У тебя огромное упорство и настойчивость. В жизни ты достигнешь больших высот. Запомни мои слова.
Лет через сорок я случайно встретился с Ниной. Долго беседовали. Мне вдруг вспомнился наш разговор, и я спросил, помнит ли она ту ледышку и её «предсказание». Оказалось, помнит. Я сказал ей:
– Но я не достиг никаких высот, ты ошиблась. Она, не задумываясь, парировала:
– Значит, не захотел.
И ведь она, пожалуй, права. А может, нет... Но вернемся к теме.
Когда я перешел в седьмой класс, Галя окончила начальную школу и подала заявление в пятый класс Чаромской школы. Осенью наши пути сошлись. Я был и рад, и не рад этому. Рад потому, что буду часто ее видеть. А не рад потому, что она будет часто меня видеть. Я все еще был недостаточно общителен и робел, замыкался в ее присутствии, не находил нужных слов и тем для разговора.
По пути в школу мы с Колькой шли мимо начальной школы, где она жила тогда, и Колька всегда звал меня зайти за ней, чтобы вместе идти дальше. Но я ни разу не согласился. Мы проходили мимо, в школе горел свет – она собиралась в путь, и Колька не мог понять, почему я не хотел сделать доброе дело – взять за компанию с собой симпатичную пятиклассницу.
Отказываясь взять Галю с собой, я не обрекал ее одну на опасный путь. Мы ждали ее рядом – на Лодыгине, где собирались школьники со многих деревень, и шли дальше все вместе (зимой с факелами и поджигами). Так что ей одной приходилось перейти поле метров 300.
Дальше она шла всегда в окружении девчонок и мальчишек с веселыми разговорами, а я – где-то в стороне или сзади.
В школе я избегал ее компании, а при случайных встречах по-прежнему не заговаривал. Бойкие же мальчишки-старшеклассники и здесь сразу заметили ее, некоторые из них стали писать записки. Со мной иные из них этим делились, а мне оставалось демонстрировать равнодушие, ревновать и продолжать скрывать свою все усиливающуюся любовь. Мысль о том, что она может кончиться, не приходила мне в голову. И жил я только тем, что стану таким, какие нравятся, каких любят девушки, и Она полюбит меня.
В нашем классе появился новый учитель – Павел Александрович Светлов. Он преподавал физику. Как и его жена Александра Георгиевна, он чем-то отличался от всех других учителей. Его высокий рост, громкая отрывистая речь, пронзительный острый взгляд действовали на нас повелительно. Его тоже все боялись и уважали. Мы каким-то образом чувствовали, что его строгость не ради себя самой, не ради просто тишины в классе, а как необходимое условие для усвоения изучаемого материала.
Во внешности, отношении к делу и людям он проявлялся как глубоко порядочный, кристально честный человек и всесторонне образованный педагог. В его манере держаться с коллегами звучала нотка аристократизма и собственного достоинства. Это исключало возникновение в их отношениях фривольности и панибратства. И на уроках никому из нас не могло прийти в голову напроказить, наваракосить.
Педагогической особенностью Павла Александровича было то, что он спрашивал только тех учеников, которые не выучили урока. И ставил им жирные колы. А затем добивался их исправления. Поэтому успеваемость по физике всегда была хорошей.
В 70-х годах в Череповец из Мурманска приехала дочь Светловых Рита к своей двоюродной сестре Зое. Она хотела заказать здесь бетонные надгробия с мраморными плитами на могилы родителей. Узнав об этом от Зонного мужа Юрия Меньшакова, с которым мы работали в листопрокатном цехе ЧМК, я предложил свою помощь. И мы за один день свезли и установили надгробия на кладбище в деревне Княже, в двух километрах от села Чаромское. На могилах Светловых шумели кронами уже толстенные, по 30 сантиметров, белоствольные красавицы-березы, оберегая их вечный сон.
Я был душевно удовлетворен тем, что волею судьбы мне представилась возможность поклониться могилам своих Учителей. Светлая им память!
47-й год оставил в моей памяти множество заметных событий. Главное – повторился голод уровня военных лет. Опять противная Головина, мякина, жмыхи, лепешки из гнилой картошки, колоски и спасительница-трава. Зимой опять выручала картошка.
А квартировали мы в тот год – я и Паша Тарасов из деревни Березуги – в большом деревянном доме за церковью, около самого погоста, в центре села Чаромское. В этом же доме жили несколько наших учителей, среди них и военрук. У него была малокалиберная винтовка. И когда в марте на березах погоста появлялись тучи черных с сизым отливом грачей, он давал нам каждый день винтовку с двумя патронами и говорил:
– Добудьте мне грача. Если собьете двух – один вам.
Мы открывали форточку и тщательно целились в сидящих на деревьях птиц. Один выстрел делал Паша, другой – я. Сначала оба давали промах. Военрук сам брал винтовку и показывал, как правильно стрелять.
– Главное – плавный спуск, чтобы не дрогнул ствол, – говорил он.
Скоро мы стреляли как он. Без промаха.
Мясо грачей казалось нам вкусным и аппетитным. Оно издавало легкий запах курятины, но было плотным и жестким. До прилета грачей пробовали варить ворону, но съесть не могли. Больше отталкивала не невкусность ее мяса, а то, что мы постоянно видели, как вороны питаются всякой падалью и нечистотами: психологическое отторжение.
В летнее же время я приносил из леса множество всякой дичи.
Как у меня появилось ружье, и как я был охотником – тема отдельного рассказа, и он впереди.
Одежды у людей не было, ходили в рванье. Ребятишек одевали кое-как и во что попало. А мне очень здорово повезло. Я ходил в школу в маминой девичьей бархатной шубе и отцовском башлыке, которые мама спрятала при раскулачивании. Правда, шуба была мне сильно велика, но это ничуть меня не смущало: ведь такой богатой одежды не было ни у кого...
Прошла денежная реформа. Она проводилась внезапно-неожиданно. Я столкнулся с ней практически нос к носу. Мама, собирая мне котомку на неделю, сказала, глотая слезы:
– Нечево нету у нас, сынок. Толькё картошка да пряженики из головичи. Дак возьми вот десяточкю и после школы поиси в столовке на два рубли. Тибе и хватит, дотенёшь до субботы.
– Конечно, дотяну, мама. Ишо и на другую недилю заякономлю, – обрадовался я таким большим деньгам.
И вот после уроков бегу в столовую. Заказываю щи, кашу овсяную, стакан чаю и два кусочка настоящего хлеба. Подаю красный червонец с Лениным и жду сдачу. А мне говорят:
– Надо еще десятку за твой обед. Топерь десятка – как рубель, а цены старые.
Дали мне кашу, чай да полкусочка хлеба. Я съел и побежал домой, к маме.
Где-то в конце апреля в нашей местности прошел ураган. В школе гудели стены, дребезжали стекла, сотрясалось все здание. Шквальный ветер ронял пешеходов с ног, уносил в облака птиц, ломал деревья, сносил крыши домов. Мы сидели в классе и боялись, что сдует и унесет в лес школу вместе с нами.
Испуганные учителя прекратили занятия и, когда стихло, отпустили нас по домам. Входим в первую на пути деревню Демино. Вся центральная улица завалена крышами. Мы шагаем прямо по ним. Многие дома стоят, как разбомбленные: крыши нет, над срубами торчат развороченные кирпичные трубы. Местные ребятишки сказали нам, что нескольких человек придавило. Не знают, выживут ли.
У меня страх в сердце: как там у нас-то, как мама с сестрой? Дальше бежим впробег. В деревне Родино разрушений меньше. В Астралихе – тоже. Вот последний перелесок, видна наша деревня, наш дом. Кажется, он цел, стоит. Слава Богу!
Но вот подходим ближе и видим, что на первом, недостроенном, Афони Голубева доме нету крыши. Нету ее и кругом на земле. Где же она есть-то?
Я смотрю на свой сад, а в нем, перед самой нашей избой, лежат вывороченные с корнями огромные тополя. А крыша у дома сдвинута назад, как кепка на затылок. Обхожу дом и вижу: крыша с Афонина дома валяется на лугу перед конюшней. Я сообразил, что ее ураганом сорвало, понесло по воздуху к нашему дому, свалило тополя, ударило ею по князьку нашей крыши, перебросило через дом и уронило на землю у конюшни.
Вхожу в дом. Мама радостно ахает и хватает меня в объятия – жив! И они обе живы! Только Нину немного ушибло кирпичами: когда ударилась летящая крыша о нашу крышу, она в испуге выскочила на мост, а там сыпались с борова кирпичи, и один задел ее за плечо. Хорошо, не по голове.
Были в деревне и другие разрушения. Но жертв не было.
Когда полностью растаял снег, и в самых темных лесах исчезли его грязно-белые подушки, но когда еще не вышла, позвали меня дупельяна (так у нас называли всех, кто жил в деревне Дупельново), братья Витька и Валька Рощины, на речку за их деревней – пострелять рыбы. Я не бывал на той речке и, чтобы узнать, где она протекает, согласился. Пригласил еще трех мальчишек из нашей деревни, и мы вшестером двинулись на северо-восток от Дупельнова, в сторону бывшего казенного леса. Ружье было только у меня. Братьям Рощиным взять ружье с собой почему-то в последний момент дедушка Миша не разрешил. Пошли так.
Километра через два путь нам перегородила речка шириной семь-восемь метров. Течение в ней было быстрое, вода темная, дно и берега тоже. Увидеть рыбу в такой реке невозможно. Но братья утверждали, что мужики из их деревни не один раз стреляли в этой речке щук. Возможно, где-то есть светлое песчаное дно, и нам нужно его поискать. Пошли вниз по течению.
Вскоре мы увидели на речке перегородку: с берега на берег положен толстый еловый ствол, а сверху вдоль всего ствола часто-часто вколочены колья. В этом заборе три промежутка, в которых закреплены верши из ивовых прутьев. Братья Рощины предложили проверить их и вынуть, если есть, рыбу. Я был против. «Не для нас они поставлены, – сказал я, – хозяин придет и сам проверит». Но они меня не послушали, вынули верши и вытряхнули несколько щурят себе в сумку.
Мы долго петляли по берегу речки, еще дважды натыкались на верши, правда, пустые, но светлой воды и песчаного ложа обнаружить не смогли. Решили идти домой, но не обратно по берегу, а напрямик. Вели нас знатоки того леса Рощины.
Шли гуськом. Вдруг идущий впереди Витька крикнул, что нашел ежика. Все побежали к нему. Я смотрю, вместе с нами бежит большой незнакомый мужик лет тридцати. На нем старая зимняя шапка, драная грязная фуфайка, рваные штаны, а ноги босые. И красные, как у гуся. «Беглый!» – подумал я, и меня охватил страх. По спине побежал холод, на затылке свело кожу, во всем теле появилась противная дрожь. «Только бы, – думаю, – не выронить ружье». Я сбавил шаг и двигался позади всех.
Подбежали к Витьке. Он палкой ворочал ежика, но всем уже было не до того. Все увидели среди нас оборванного босяка и не знали, что теперь делать. Я понял, что исход дела зависит только от меня, и отошел немного назад, чтобы он не мог вырвать у меня ружье. Ружье я держал дулом в его сторону, а мысленно сам себе внушал: вот где надо воспитывать смелость – при реальной опасности, а не дома, в темноте, и решительность тоже.
Ребята от него тоже отодвинулись, стояли кучкой.
Беглый смотрит на меня и говорит:
– Иди застрели ежика-то, чего стоишь?
Я понял, что он хочет, чтобы я разрядил ружье, и тогда он может его вырвать и с нами расправиться. Я сказал:
– Я ежиков не бью.
– А кого бьешь? – спросил он.
– Охотничью дичь, – отвечаю.
– У тебя что ли патронов не останется на дичь, если застрелишь ежика? – зондирует беглый.
– Патронов хватит. А ежи пользу приносят, их нельзя убивать.
Он еще продолжал склонять меня на убийство ежа, а я, отвечая ему, одновременно лихорадочно думал, как мне поступить. Вижу, ребята смотрят на меня, как на своего лидера, который должен найти выход из опасной ситуации. Это придало мне решимости, дрожь в теле прошла, и я твердо, повелительно говорю:
– Ну, ладно, хватит играть в ежика! Все быстро идем в деревню. Ты, Витька, идешь первым, все – за ним. А я – сзади. Пошли!
Смотрю на беглого. Он завертел головой, в глазах растерянность, хотел было свернуть в сторону, но, глянув на меня и увидев, что мой палец на спусковом крючке, пошел за всеми.
Шли редколесьем. Молчали. Я держался на расстоянии десяти-двенадцати метров от беглого. Он шел, не оглядываясь и не останавливаясь. А меня мучила мысль: «Если он бросится на меня, смогу ли я, неспособный заколоть курицу, выстрелить в человека? Но если не смогу, то он застрелит меня из моего же ружья. И других мальчишек – тоже. На мне будет вина и за их смерти. Значит, я должен смочь». У меня уже нет того первоначального страха, нет дрожи и физической слабости, есть только психологический запрет на убийство человека, который надо преодолеть. И я мысленно приказывал себе: «Преодолей!»
Мне казалось, что я настроил себя на применение оружия при нападении, и это меня успокоило. Я стал уже думать о том, как приведу беглого в деревню и сдам его председателю.
Но вот перед нами встал густой еловый лес. Витька обернулся на меня. Я махнул – продолжай идти, а сам сократил дистанцию до конвоируемого. Идем по густому лесу. Я держусь строго на расстоянии видимости, так как понимаю: стоит потерять его из глаз, и он может напасть на меня сзади.
Слева, рядом с нами, появилась густая поросль молодых елей. И тут беглый, не оборачиваясь, делает несколько прыжков в ее сторону и исчезает в ней. «Стой! – кричу я на весь лес. – Стреляю!» А сам быстро огибаю слева заросли, чтобы увидеть, не в них ли он затаился, и вижу: прыгая от куста к кусту, он зигзагами удирает от нас. Я выстрелил в воздух. Он на миг остановился и, нагнувшись, нырнул в чащобу. Я заряжаю ружье картечью (до выстрела в патроннике была дробь № 3). Меня окружают ребята. В их глазах радость и благодарность.
Опасность миновала. Но на всякий случай мы меняем курс градусов на сорок и бесшумно уходим от этого места. Перед деревней мы условились: никому о случившемся не рассказывать, а то матери не будут пускать нас в лес.
В годы школьной учебы я, как и все, был октябренком, пионером и комсомольцем. Никаких торжественных, волнующих приемов в октябрята и пионеры в памяти не сохранилось. В комсомол принимали в райкоме комсомола, до которого было от нас 25 километров. Пришлось идти туда пешком. Мы готовились, учили историю и боевой путь комсомола, думали, будут спрашивать, но нам тихо и буднично выдали комсомольские значки и билеты, поздравив при этом с вступлением, и все – идите, топайте обратно. Вернулись очень усталые и недовольные.
Это было перед окончанием 7-го класса, а больше учиться мне не пришлось. В колхозе же комсомола не было. А вот о пионерской жизни осталась приятная память. Правда, я по смиренности характера никаких должностей не имел, но в различных играх, заданиях (помочь старикам, вдовам) участвовал с удовольствием. В них я преодолевал замкнутость, застенчивость, необщительность. И считаю, что с первого класса в школе необходима общественная организация, которая вырабатывает в детях коллективистские навыки, коммуникабельность, общительность, то есть умение жить среди себе подобных. И то, что сегодня в школах нет таких организаций, говорит о недальновидности ведающих образованием в стране. Многие дети, став взрослыми, столкнутся с непреодолимыми психологическими трудностями. Вместе с водой (идеологией) выплеснули и ребенка.
Кажется, я совсем мало обращаю внимания читателя на тотальный страх, исходящий от властей всех мастей, в атмосфере которого мы жили постоянно. Приведу один пример из жизни людей нашего колхоза, а именно, как этот страх влиял на каждого жителя деревни.
Жил в деревне старик по имени Василий Иванович Иванов. Был он колхозным пасечником. Дело своё знал в совершенстве и ревностно его исполнял.
Он являлся человеком строгих моральных правил, чистых помыслов и глубокой веры в Бога. Таких людей в народе называют святыми.
Отклонения от библейских заповедей он допустить не мог и искренне сокрушался, если их нарушали другие. Хорошо помню, как перед войной повесился на своем сеновале Алексей Груздев, отец Кольки, и как осуждал его поступок Василий Иванович. Он говорил, что это прямая дорога в ад, что это незамолимый грех.
И вот весной, кажется, 1947 года он пошел к ульям – проверять, как пчёлы пережили зиму. Открывает первый улей, второй, третий – пчёлы мертвы во всех. Старика охватил страх: ведь это тюрьма.
Он в панике. Он бежит к председателю колхоза и сообщает ему страшную весть. Тот холодно выносит старику приговор:
– Что ж, решение одно: сгноим в тюрьме!
Василий Иванович, потеряв самообладание, еле приплелся домой, поднялся на чердак, накинул веревку на перекладину и сунул голову в петлю...Если бы он, преодолев страх, пожил бы какое-то время, , он бы остался жить: проверка пасеки показала, что все ульи живы. Это старику показалось... Но такова в стране была сила страха...
Мне было уже 15 лет, а я еще не видел ни реки, ни парохода, ни города. Некоторые мальчишки уже не по одному разу бывали в городе, плавали на пароходе и много чудесного рассказывали, а мне оставалось только слушать да завидовать им. И вот в теплое ведренное лето мне привелось все это увидеть своими глазами.
Моя сестра Нюра теперь жила в Череповце у тети – Павловой Анфии Федоровны, которая работала заведующей горздравотделом и материально была хорошо обеспечена. Зная, как мы в деревне нищенствуем и голодаем, она велела Нюре написать нам письмо и от ее имени позвать меня дней на 5 – 7 в гости, чтобы поддержать мой организм хорошим питанием и показать город.
Когда я прочитал маме письмо, она спросила:
– Охота съиздить-то к Нюре? Стосковал, поди?
– Очень охота, – отвечаю моментально.
– Дак що, – говорит мама, – съизди, болозя кличут. А тетку- то не боисся, она ой какая строгая. Али нечево?
– Не боюсь. Нюра-то живет, ничего.
– Ну и с Богом, хоть ежи у их поиси настоящие, а не из травы. А на билет-от я займу у Павловны, она дас.
Ехать я пожелал на пароходе и пошел на пристань «Анисимовские гряды», что в 15 километрах от нашей деревни. День был солнечный, настроение – лучше некуда: наконец-то я все это увижу, сегодня, скоро!
На подходе к реке я волновался не меньше, а может, даже больше, чем через 30 лет при подъезде верхом на верблюде к египетским пирамидам. Для меня это тоже было открытием окружающего мира.
Издали реки видно не было. Дорога шла среди высоких зарослей кустарника. Он кончился у самого берега, поэтому реку Шексну я увидел внезапно и в упор. Водяная ширь ее меня поразила. Я подумал, что мне, пожалуй, ее не переплыть, хотя я в деревне считался лучшим пловцом, переплывая пруд не один десяток раз подряд.
Обойдя последний огромный ивовый куст, я увидел, что пароход уже стоит у берега, и, чтобы не опоздать, припустил к нему бегом. А сам не свожу с него глаз. Вижу, мостки с борта на землю не убирают, люди на палубе спокойно ходят, покуривают. Стало быть, пароход еще не отходит, и можно постоять и полюбоваться со стороны им, живым пароходом, и всем великолепием речного простора.
Пароход был большой – не меньше дома Евлаши Назаровой, нашей соседки, зеленый, с мачтой на носу и с флагом на ней. Именно такие я рисовал, когда был маленьким. Ну, хорош пароходец! И я на нем сейчас поплыву – чудеса!
К сожалению, мне было непонятно, где у парохода нос, а где корма. Оба конца одинаковые, острые. Поэтому я не мог определить, в какую он направляется сторону – в город или от города. И я решил у кого-нибудь из стоящих на палубе спросить об этом.
И вот впервые в жизни поднимаюсь по мосткам (я не знал, что они называются трапом) на палубу парохода, изо всех сил скрывая волнение и восторг. Подхожу к курящим у борта мужикам, спрашиваю:
– Скажите, а куды этот пароход едет?
Мужики удивленно уставились на меня и молчали. Потом один говорит, лукаво усмехаясь:
– В Москву он едет, паренёк, в Москву. А тибе куда надэ?
И все громко засмеялись.
Я почувствовал издевку и молча отошел в сторону.
Пароход все стоял. Я переживал, а спросить еще у кого-то боялся – опять обсмеют. Но и не спросить нельзя – вдруг и вправду в Москву едет пароход.
Стал я высматривать человека, который бы сказал мне правду. Остановился на старушке, сидящей на узелке. У нее было доброе, как у учительницы, лицо с печальными глазами. Подошел к ней и тихо-тихо, чтоб другие не слышали, спрашиваю:
– Бабушка, скажите, пожалуйста, куда этот пароход едет?
– Какой пароход, сынок? – участливо спросила бабушка.
– Вот этот, на котором мы с вами, – я показал пальцем на пол. Старушка приветливо улыбнулась и тихонько сказала:
– Это, сынок, не пароход. Это пристань, дебаркадер. А тебе в Череповец надо?
– Да.
– Парохода на Череповец все и ждут. Он вот-вот должен подойти.
Лицо мое залилось краской, я не знал, куда деваться от стыда. Старушка поняла это и стала меня успокаивать:
– Ты, поди-ка, первый раз на реке?
Услышав подтверждение, предложила мне быть около нее, а она все будет показывать и объяснять.
Тут все зашевелились, начали уворачивать поклажу и смотреть на реку вправо.
Старушка сказала:
– А вот и пароход наш, «Клим Ворошилов» называется.
Я посмотрел туда же и увидел белое многоэтажное здание с трубой, выплывающее на реку из леса. На носу стояла крестообразная мачта с красным флагом, из трубы валил густой черный дым. Пароход плавно подплывал к нам, к пристани. Я зачарованно наблюдал, как он бережно причаливал к малюсенькому, по сравнению с ним, дебаркадеру. Так вот какой настоящий-то пароход! Вот это да! Это действительно!
Когда мы погрузились на пароход, и он, дав длинный, ревущий гудок, отчалил от пристани, на реку уже начали опускаться сумерки. В помещениях и на мачте судна вспыхнули электрические лампочки. Светясь множеством окон кают и иллюминаторов, пароход ровно двигался по тихой темной воде, как сказочный волшебный дворец.
Благодаря доброй старушке, которой я старался держаться, чувствовал я себя уверенней и спокойней. И даже проявлял любознательность: ходил по салону, по переходам, долго рассматривал сквозь железные решетки в полу машинное отделение и людей, работающих в нем. Там было тепло, светло, сверкали двигающиеся механизмы, шипел пар. Вместе с теплым воздухом оттуда исходили острые, незнакомые мне приятные запахи. Я хотел бы оказаться на месте работающих там людей. Вернее, работать с ними.
На ночь мы уселись на деревянные сиденья со спинками в общем салоне со старушкой вместе. Но уснуть не удалось. Все пассажиры были в тревоге. Они боялись, что их могут обокрасть пароходные юнги-воришки. Боялся и я, хотя у меня не было никаких вещей, а денег всего один червонец, который лежал в правом кармане штанов, завернутый в носовой платок. И я все время держал руку в кармане, чтобы никто туда не залез. Под сиденьями кто-то ползал и шевелился. Пассажиры слышали это, но ничего не предпринимали, а только прижимали к себе свои мешки и котомки. Боялись. Это ползание прекратилось только перед рассветом.
Как только первый солнечный зайчик впрыгнул к нам в салон через круглый иллюминатор, я осмелился выйти на носовую палубу. Неописуемой красоты природа предстала перед моим взором. Ветра на реке не было. Легкие полупрозрачные клочья тумана недвижно висели над водой, а у самой ее поверхности парили миллионы невиданных серо-розовых насекомых с длинным хвостом и большими, как у саранчи, крыльями. И по всему зеркалу реки: и впереди парохода, и с боков – из воды то и дело выпрыгивали рыбы и хватали этих парящих насекомых. (Позже я узнал, что речники называют их метлой).
Лес по левому берегу был темно-зеленый, почти черный, и сквозь него мелко и часто просверкивали острые лучи и лучики поднимающегося за лесом солнца. На правом же берегу высокий смешанный лес празднично-розово окрашивался мощными потоками солнечных лучей.
Высоко в небе и над самой мачтой парохода стремительно носились белокрылые красавицы-чайки. Пронзительно крича, некоторые из них бесстрашно пикировали в воду, но тут же рывком поднимались вверх и, изящно описав огромный круг в воздухе, возвращались и повторяли водную процедуру: они охотились за рыбами, которые охотились за метлой.
Кругом и всюду просыпалась девственная природа, радуясь свету и вечной земной жизни. И наш блистающий белизной пароход, плавно и почти беззвучно двигаясь среди этой природной гармонии, казалось, не нарушал, а напротив, венчал ее, придавая ей завершенность.
У меня захватывало дух от этой совершенной красоты, от присутствия в ней, от сознания бытия на этом чудесном свете.
Я сел под рубкой на какой-то выступ и так сидел, наслаждаясь неповторимостью медленно сменяющихся картин на реке, на уходящих назад берегах. Мне было так хорошо! И лишь одно огорчало: не с кем было разделить мою радость.
Солнце уже было в зените, и разогретый воздух задрожал в причудливых переливах над всей ширью водных просторов, когда «Клим Ворошилов» подошел к городу и, сбавив ход, медленно пришвартовался к двухэтажному зеленому дебаркадеру. В самой верхней части дебаркадера большими красивыми буквами было написано: «ПРИСТАНЬ ЧЕРЕПОВЕЦ».
Матрос в форме и фуражке с кокардой открыл дверку на середине борта, и другой матрос с пристани пихнул в нее мостик с поручнями. Все пассажиры повалили по нему на пристань и далее – на берег. Плотная толпа вынесла меня на твердую землю и стала рассеиваться в разные стороны. Я осмотрелся, старушки моей нигде не было видно. Прямо передо мной поднималась высокая гора, весь видимый склон которой порос могучими лиственными деревьями с пышными, раскидистыми кронами. Я пошел за большинством пассажиров, огибавших гору слева по торной грунтовой террасе, ниже которой, еще левее и параллельно ей, за деревянным ограждением тянулась мостовая, выложенная булыжным камнем. Это, я понял, была дорога к пристани для машинной и конной тяги. За мостовой поднималась такая же гора с такими же деревьями и деревянными домами наверху.
Поднявшись на самый верх, я увидел, что это совсем не гора, а такой высокий берег реки. Справа, среди деревьев, белела запущенная, без звонницы и крестов, церковь. Впереди большой ухоженный луг – площадь, за которой начинался город.
Ранее я уже упоминал, что все деревенские жители очень завидовали живущим в городе. Благоговел и я перед городом – заочно. Как себя помню, постоянно слышал о городской жизни как об антиподе деревенской. В деревне – тяжелый ручной, от темна дотемна, бесплатный труд, нищета, голод, бескультурье, темнота, косноязычие. В городе – работа по часам, зарплата, фабричная одежда и товары, магазинные продукты, училища, техникумы, институты, кино, музеи, театры, стадионы, радио, электричество и красивая речь.
Город – магическое для нас слово. Попасть в него жить – мечта каждого, мечта несбыточная. Паспортов деревенским не выдавали, а без них – сиди дома. Единственная перспектива была у детей – это поступить после школы в техникум или институт, окончить его и получить направление на работу в городе. Но для этого надо было хорошо учиться. А хорошо учиться на голодный желудок мало кто мог. Поэтому поступали в техникумы и институты единицы.
Правда, для мальчишек был еще один путь – дожить до армии, а отслужив, попытаться закрепиться в городе. Но это удавалось только тем, кто на службе приобрел рабочую профессию. А просто стрелки, артиллеристы, летчики, матросы и т.д. опять появлялись в родной деревне и впрягались в жесткий колхозный хомут. Городская жизнь для них оставалась недоступной на всю жизнь.
И вот он, город, – передо мной! Я жадно всматриваюсь в утопающие в зелени дома и пересекаю площадь по левой ее стороне, по мостовой, к белому двухэтажному зданию. А от здания, которое оказалось медицинским училищем, начиналась улица Дзержинского – та самая, на которой и жила моя тетя. Все было так, как написала в письме сестра. Надо было идти дальше ее половины, до дома № 72а.
Посередине улицы горбилась булыжная мостовая, оканавленная с обеих сторон. Деревянные добротные дома стояли строго по одной линии и соединялись ровными, плотными дощатыми заборами. У каждого дома в заборе были высокие и широкие ворота, а рядом маленькая калитка. Вдоль домов и заборов тянулись по земле узкие панели из гладких, истертых обувью прохожих досок. Я ступил на них и не спеша двинулся в глубь города.
День стоял солнечный и тихий. Вся земля, кроме серой мостовой, светилась буйной молодой зеленью. По канавам ярко горели бесчисленные огоньки нежно-золотых одуванчиков. Вдоль панели вгустую теснились жирные, ушастые подорожники. Могучие стволы серебристых тополей по всей длине улицы как бы утверждали надежность и основательность городской жизни. Пройдя пару кварталов, я увидел лежащие по канавам огромные окарзанные тополя – последствия апрельского урагана. В душе ощущение праздника все усиливалось.
Сестра увидела меня в окно, как только я вошел в калитку забора, и выбежала встречать. Первое, о чем она попросила после объятий, чтобы я называл ее не Нюрой, а Аней. Потому что в семье тети заявили, что деревенское имя Нюра в городе произносится как Аня. Я тут же согласился: тетя знает. И очень скоро привык к новому имени. Дольше всех не могла смириться с изменением имени мама и называла при встречах ее по-старому.
Аня проинструктировала меня, как вести себя с тетей: при встрече не тушеваться, громко здороваться, назвав ее по имени и отчеству, смело отвечать на ее вопросы и не бояться у нее что-то спросить, держаться свободно, естественно, как дома.
Сестра знала мой робкий, застенчивый характер и боялась, что я не понравлюсь тете, которая терпеть не могла тихонь и молчунов. Аня не знала, что я давно работаю над собой и кое в чем уже добился успеха. Встречи с тетей я действительно не боялся.
Пошли в дом. Поднялись по крутой одномаршевой лестнице на второй этаж. Зашли в просторную трехкомнатную квартиру. Дома никого. Богатый интерьер комнат сверкал полировкой и абсолютной чистотой. Вещи, предметы убранства, украшения, мебель, люстры, радио, фортепиано – все я видел впервые и не знал ничему названия. Для меня все это уместилось в одном обобщающем слове – богатство.
Показав квартиру, Аня позвала меня на кухню – обедать. Я ничего не ел уже около суток, да и раньше питался только травой, а тут – что я вижу тут, на столе? Ржаной, без примеси, ароматный хлеб, белые булки, баранки, печенье, сахар, конфеты: карамель и шоколадные – два сорта колбасы, сыр, жареная рыба, сливочное масло и что-то еще и еще.
Тот, кто не испытывал длительного голода, не может представить, что я почувствовал при виде всех этих яств. Я готов был и мог бы съесть все, что тут лежало, но сестра сказала, что с голодухи такую жирную и калорийную пищу в большом объеме есть опасно, и дала всего только попробовать, а насытиться предложила овощами, картошкой и фруктами.
Встреча с пришедшей на обед тетей прошла лучше, чем я ожидал. Я выдержал ее долгий сверлящий взгляд и свободно ответил на все ее житейские вопросы. У нас даже завязалась непринужденная беседа. Потом во время обеда она сказала Ане, что я ее своими ответами и смелостью общения приятно удивил, так как даже взрослые редко можут держаться так свободно.
Такая оценка для меня была очень значимой – стало быть, я продвигаюсь к своей цели.
Подружился я и с детьми тети – с дочерью Галей, которая была только на год меня моложе, и с сыном Левой – первоклассником. Обычно городские дети относились к деревенским как к серым существам-недотепам. Они же приняли меня просто, приветливо и все время относились как к равному.
Галя познакомила меня с кучей своих подружек и тем предоставила мне возможность проверить себя на умение держаться, не теряясь в среде сверстниц. Получилось. Девочки, как потом я узнал, меня хвалили за то, что веду себя с ними свободнее и смелее, чем городские мальчишки. Все они были весьма смазливыми, привлекательными, имели уже поклонников и очень удивлялись, что я не проявил никаких инициатив. «Неужели ни одна из нас ему не приглянулась?» – спрашивали они Галю, которая мне это передала. И добавила, что каждая из них не отказалась бы со мной переписываться. Я сказал, что еще для этого молод, и, хотя Галя меня горячо переубеждает и приводила разные примеры, стоял на своем. А в душе торжествовал: я начинаю уметь нравиться девочкам. Даже городским. Только бы не сглазить!
Много позже мне рассказали, что и сама Галя в меня влюбилась. Аня показывала мне город. Мы ходили с ней в кинотеатр «Горн» и «Летний» в парке культуры и отдыха, который по старинке еще называли «Соляной». Все фильмы были звуковые, киноаппаратов не видно, и динамку крутить, как в деревне, не нужно. Звук в кино был таким громким, что когда выходили из зала на улицу, то человеческий обычный голос казался шепотом. Потом уши привыкали.
Как-то Аня позвала меня в парк вечером. Вход был платный. Пришлось перелезать через ограду. Парк был полон гуляющего народа. И, оказывается, гуляют так ежедневно. У нас в деревне гулянки бывают только по большим праздникам. Подошли к огороженной площадке, откуда гремела музыка. «Это танцплощадка», – сказала Аня. Посмотрели сквозь ограду на танцующих, позавидовали. Ни она, ни я танцевать не умели.
Рядом с танцплощадкой под нависающими ветвями деревьев о чем-то оживленно болтали четверо пацанов моего возраста в синих форменках и в синих фуражках с молоточками над козырьком. Яркие блики от электрофонарей играли на их блестящих козырьках и ремешках фуражек. Они громко смеялись, были веселы и довольны. Сестра сказала, что это ремесленники – ребята, которые обучаются рабочим специальностям в ремесленном училище. Я, гуляющий в домотканых штанах и рубахе, выкрашенных в кубовый цвет анилиновым красителем, очень позавидовал им.
Покружив по аллеям парка около часа, мы, полные впечатлений, возвратились домой.
Глубокий след в памяти оставило посещение городского музея. Я ходил в него один, но несколько раз. И здесь все поражало мое воображение. Я вникал в смысл и назначение всех экспонатов, разглядывал орудия труда, одежду, утварь давно живших в этих местах людей и думал: «А вот они и нам бы, деревенским, позавидовали, у нас хоть нож, топоры и плуги железные. Им, поди, и не снилось такого».
Я раньше никогда не видел рынка, барахолки. Аня повела меня и туда. Рынок был на месте нынешнего вещевого рынка, на углу улиц Ленина и М. Горького. Тогда там торговали всем: и товарами, и продуктами, и животными, и всякой всячиной. В северной части рынка была толкучка, здесь у входа торговали гармошками, и потому тут вечно стоял звон гармонной игры. Гармошки играли наперебой. Подгулявшие мужики и бабы использовали даровую возможность – лихо отплясывали русского и орали непристойные частушки.
Сразу за рынком, на запад, стояла полуразрушенная церковь, а севернее ее, где сейчас Комсомольский парк, шумели вековые березы и тополя старого городского кладбища.
Каждый день, иногда с сестрой, иногда один, бродил я по улицам и закоулкам города, изучая его. И все в нем мне казалось прекрасным. Он был похож на большую образцово-показательную деревню. Каменные здания были только на Советском проспекте. На всех остальных улицах стояли красивые деревянные, милые моему сердцу дома и домишки, аккуратные сарайчики, крепкие покрашенные заборы. Улицы пересекались строго перпендикулярно, создавая большие земельные квадраты, по периметру которых и располагались все жилые и нежилые строения. Внутри же квадратов были возделанные участки земли, принадлежавшие жителям окружающих домов. Это были личные огороды, на которых горожане выращивали для себя и на продажу фрукты, овощи, корнеплоды, всякую зелень и цветы. Очень многие владельцы домов держали скот: коров, овец, коз, поросят, а также кур. Поэтому городской рынок был обильно насыщен огородной и молочно-мясной продукцией. Особенно привлекательно смотрелись бульвары на улицах Луначарского, Володарского и Заря Свободы. У них была простая, надежная и эстетическая ограда: деревянные столбики, соединенные парой тонких и ровных бревнышек. Надежно и красиво.
Город выглядел чистым, опрятным, уютным. И тихим. Машин на улицах пока еще не было. Транспорт в основном был гужевой. Еще существовали извозчики. Цоканье подков и дробный стук тележных колес по булыжной мостовой воспринимались ухом как нечто естественное и приятное и не ассоциировались с понятием «шум».
Люди казались мне добрыми, спокойными и приветливыми. За время моего недельного пребывания в городе я не увидел и не услышал ничего, что подпортило бы хоть немного мое впечатление о нем. Я полюбил его сразу и навсегда.
Возвращался домой я тоже пароходом. Сестра проводила меня на пристань, вручив целую сумку продуктов. Это по тому времени было самым лучшим подарком. Я уезжал со страстным желанием во что бы то ни стало вернуться в Череповец на постоянное жительство.
Только начал я ходить в восьмой класс, как с мамой случилось несчастье. Она везла с колхозного поля снопы на овин, и у одреца свалилось колесо. Мама подняла груженый одрец, чтобы надеть колесо, и что-то повредилось в ее организме. Ее отвезли в Чаромскую больницу, и она пролежала там три месяца. Мне пришлось бросить школу и искать способы самостоятельного выживания. Ни хлеба, ни денег не было. Но была только что заложенная в погреб картошка, и было, как я уже писал, у меня ружье. Оно- то и выручило.
А оказалось у меня ружье вот как.
До войны в деревне было много охотников. Почти все они не вернулись с фронта, погибли. А ружья дома остались. Подрастающие сыновья стали их прибирать к рукам, ходить с ними в лес, стрелять в живность. У нас в роду охотников не было, ружей тоже.
Еще был тогда старый охотник Сергей Витальев. Имел он бельгийскую централку 16-го калибра штучного изготовления. Она была легкая и удобная, и старик довольно удачно охотился на дичь и зайца. Был и молодой мужик-охотник Санко Назаров, зоотехник. Он приобрел где-то ружье самого маленького калибра – 32-го. Охотиться он любил ужасно, но возвращался с охоты чаще всего пустым, потому что у него была только одна левая рука. Правую руку у него еще до войны в валки конной льномялки забрало и изжевало. Ладно, что мой отец руками на ходу сорвал со шкива приводной ремень, а иначе, пока бы лошадей остановили, его бы всего в валки затянуло. Руку ему отрезали, стал инвалидом, зато на войну не попал, жив остался.
И вот в шестом классе, под влиянием этих охотников и особенно сверстников с ружьями, у меня вдруг прорезалась такая страсть к охоте, что подчинила себе всю мою волю, чувства и мысли. Я начал просить Назарова продать мне ружье. К моему удивлению, он сразу же согласился. Теперь надо было уговорить маму. Это мне казалось делом нетрудным, она мне во всем шла навстречу, и тут, я полагал, не откажет. Но ошибся. Мама наотрез отказала:
– Толькё не ружье! Сколькё бед с ими, с ружьями, сколькё калек, смертей! А ты у миня один... Да у нас и в родстве спокон охотников не бывало, с чево ето у тибя? Нет-нет, не куплю. Разговор копчён, всё!
Мамин отказ не охладил, а еще больше распалил мою страсть к охоте. Я на время перестал говорить о ружье, но как только выпадал подходящий момент, я мягко и убедительно повторял просьбу.
В конце концов мама не устояла и отдала барана Назарову за ружье. Я принес его домой и, как самое главное украшение дома, повесил на передней стене так, чтобы его было видно мне даже из спальной комнаты, даже с печки. И не сводил с него глаз. Как когда-то с картуза.
В благодарность маме за покупку я еще больше помогал ей в делах по дому в выходные дни, стал лучше учиться в школе, проявлял внимание и заботу о ее здоровье. Наши отношения стали еще лучше, теплее.
Первая охота оказалась интересной, но неудачной. Была весна. Поля уже освободились от снега, и было совсем тепло. Утренние и вечерние зори озвучивались в окрестных лесах непрестанным тетеревиным воркованием и звонким чуффыканием. Это черные краснобровые петухи созывали тетерок на токовище, где в их присутствии они будут вести жаркие бои друг с другом.
Эти бои охотники называют токами, а места токов – токовищами. Одно из токовищ я высмотрел или, точнее сказать, выслушал на окруженном лесом поле под Астралихой.
Вот на это поле я и отправился с ружьем в один ясный, тихий вечер. До сумерек оставалось еще около часа, когда я прибыл на место. Осмотрев поле, я принял решение не строить шалаша на нем, а спрятаться под огромной, у самого поля, елью, нижние густые ветви которой опускались плотным куполом до самой земли. Я посчитал, что это будет лучше шалаша, потому что на токовище все остается, как было, и не насторожит ничем птиц.
Забравшись под елку, я сделал в лапнике несколько небольших отверстий, через которые просматривалось все поле, пристроился поудобнее у ствола и, притихнув, стал ждать токовиков.
На закате установилась полная тишина, и было слышно, как на соседнем болотце громко и дружно квакали лягушки. Далеко слева от меня, в направлении Абрамова хутора, трижды тявкнула собака тоненьким голосом. «Это, наверное, лиса, а не собака», – подумал я и в это время услышал посвистывание крыльев тяжело летящей птицы. «Ура! Первый летит!» Наблюдаю сквозь отверстие за полем, лихорадочно ищу глазами приземляющегося косача, но не вижу, а слышу: птица, гулко хлопая крыльями, садится на вершину елки, под которой я схоронился, и крепким баритоном произносит: «Кэ-кэ». И затихает.
Я замер, затаил дыхание, у меня стучало в ушах, сердце выскакивало из груди. Что же делать? Вылезти из-под елки – птица улетит, едва я шевельнусь. Значит, надо сидеть и ждать, пока она слетит на землю, и тогда – она точно моя.
Сижу, дышу через рот, весь – слух и зрение. Тишина. Но вот птица на елке пошевелилась, шурша перьями о хвоинки, и начала пробовать голос: «Бу-бу, бу-бу-бу». И так несколько раз. Я понял – это петух-организатор, сейчас начнет свою призывную песню. И точно. Над лесом разнеслось его звонкое «чуф-фы-ык», и полились бесконечные переливы повторяющихся звуковых колен из семи звуков «бу» с ударением на первом слоге: «Бу-бу, бу-бу, бу-бу, бу-у». У каждого колена мотив был один и тот же. Он очень близко напоминал мотив строки «сени новые мои» из песни «Ах вы, сени...»
От охотников я знал, что на эти-то звуки с ближних лесов и слетаются на токовища черные петухи и серые тетерки-курочки, садятся на голое поле и начинают свадебные игры-бои. Знал я, что во время пения косач плохо слышит, и к нему легко подкрасться на выстрел. Стало быть, сейчас я мог потихоньку вылезти из укрытия и выстрелить в токовика. Но мне так хотелось увидеть своими глазами настоящие тока! А на елке сидит, видимо, запевала-организатор, вожак, и, убей я его, сорвется вся тетеревиная свадьба. Нет, буду терпеливо ждать.
Вожак пел беспрерывно, все громче и громче, но птицы не прилетали. Начало смеркаться. Я уже думал, что тока не состоятся, и не попытаться ли мне сбить моего певца на елке, как слышу: со всех сторон засвистели крылья, и передо мной на полосах начали появляться черные, как головешки, краснобровые тетерева.
Меня охватило радостное возбуждение. Сердце снова забухало часто и громко, все тело охватила дрожь, руки тряслись, я совершенно не владел собой – какая уж тут стрельба!
Я всячески успокаивал себя, но сердце не подчинялось. Я откинулся к стволу дерева, опустил ружье и стал наблюдать за полем.
Тетерева кружили по земле на приличном расстоянии друг от друга, изредка чуффыкая, но не сближаясь. Серых курочек было не видно. Возможно, они и не прилетели, но скорее всего, сумрак скрывал их от моего взора.
Было уже почти темно, когда хозяин елки слетел на поле, и сразу начались петушиные схватки. Косачи, как по команде, сблизились и бросились друг на друга. Они вспрыгивали на спину соперника, клевали его в голову, подскакивали метра на полтора вверх, катались клубком по земле, разбегались в стороны и снова стремительно сближались. И все это совершенно беззвучно. Только хлопанье и упругие удары крыльев друг о друга слышались над пустынным полем.
Завороженный такой неописуемой картиной, я на какое-то время забыл о ружье, а когда вспомнил, было уже совсем темно. Тетеревов уже можно было увидеть, только когда они подскакивали и, распустив крылья и хвосты, оголяли белое оперение. Пытаясь поймать такой момент, я направил ружье в их сторону, но оказалось, что уже не видно не только мушки, но и ствола вообще. Я выстрелил наобум, приблизительно и выбежал на поле. Кругом было темно и тихо. Только лягушки на болоте продолжали квакать все так же громко и дружно.
Покружив пару минут по месту только что кипевшего боя и ничего не обнаружив, я огорченно вздохнул и поплелся к дороге, ведущей в мою деревню.
Я ругал себя за то, что увлекся и не стрелял пока было светло. Теперь вот иду пустой. Но где-то внутри было и удовлетворение: я сам увидел живые настоящие тока. А это немало.
Дома я появился за полночь. Мама сидела у окна. Со слезами в голосе она сказала:
– Как жо ты миня напугал! Повись ружье и не дотрагивайсь боле. Я скаялась, що купила. До завтрия доживу, дак продам.
И пошла спать. Я не оправдывался. Она права: что делать в лесу в темноте? А идти искать, кричать – куда? Лес на 360 градусов, в какую сторону ушел – неизвестно. Вот и плакала у окна до полуночи.
Однако угрозу свою мама не исполнила. Она знала, как тяжело пережил бы я лишение ружья, и отказалась от этой мысли. Через неделю, в выходной, она сама предложила мне пойти на охоту, но поставила условие: возвращаться всегда к наступлению темноты. Этот наказ я никогда не нарушал, и неприятностей из-за ружья у нас с мамой больше не было.
И вот теперь, через два года, я остался один дома. Вопрос пропитания меня не пугал – ружье прокормит. С зарядами проблем не было. Порох и капсюли я выменивал у ребят, которым ружья и припасы достались от отцов, на дробь, которую я делал сам. А делал так. На колхозной свалке я находил баббитовые подшипники, на костре выплавлял из них баббит и разливал для охлаждения на противень. Толщина слоя – 3 – 4 миллиметра. Когда металл застывал, разрезал или расстригал его на полоски, тоже шириной 3 – 4 миллиметра. Эти полоски резал на такие же кубики и катал на ветру в жестяной банке с пропеллером. Получалась самодельная дробь.
К этому времени я наловчился стрелять по летящей птице навскидку, редко давал промах и почти всегда с охоты возвращался с добычей. Дичи было полно. Ее можно было настрелять, едва зайдя в лес, на самой опушке. Рябчики, вальдшнепы, куропатки, глухари, тетерева, утки расплодились во множестве. Бывало, утром мама говорит мне:
– Вот печкю затоплею, а варить и печи нечё. Одна картошка. Может, добегаешь с ружьем до Скулова, настрылеёшь рябков?
Я – с радостью. И не успеет еще печка протопиться, я уже несу тепленького тетерева или пару-тройку хохлатых рябчиков. Мама рада. Она любила «куретину» из леса и считала мясо «рябков» самым мягким и вкусным.
Та осень была сухая и теплая. Я поднимался утром чуть свет, съедал приготовленный с вечера завтрак и в берестяных лаптях (сапоги берег для школы) отправлялся с ружьем в лес. Все окружающие деревню леса я изучил на глубину нескольких километров и хорошо знал, где какая дичь ночует, кормится. Поэтому мне хватало пары часов, чтобы обвеситься трофеями и вернуться в деревню.
Многие деревенские хозяйки договаривались со мной на продуктообмен, как сказали бы теперь – на бартер. В обмен на дичь мне давали молоко, сметану, творог, яйца и другие продукты. А те, которые жили получше, давали настоящий хлеб и даже пшеничные пироги.
Помню, сбил я в поскотине за Польцом огромного глухаря. Поднял за ногу на плечо, а он головой по земле волочится. Так и шел до деревни. Все задники лаптей и низ штанин были измазаны кровью. Еще за деревней меня встретили ребятишки. Увидев издали огромные распущенные крылья, они подумали, что я тяну орла или журавля, и очень удивились, что это глухарь, что они бывают такими огромными.
Зайдя в деревню, мы остановились у дома Маши Ваниной. К нам сбежалась едва ли не вся деревня, все дивуются невиданно большой птице. Смотрю, подходит ко мне Дуняшка Миронова из соседнего дома и подает целую кастрюлю яиц. И говорит:
– Оддай, Костюха, мине ие, тетерю-то эту, а я тибе ишо столькё жо еич сгоноблю1.
Я охотно отдал ей глухаря, так как дома у меня была еще не реализована добыча от предыдущей охоты.
После особо удачной охоты, а такая случалась часто, я разделывал дичь и тушил ее с картошкой в самом большом, литров на 6, чугуне. Потом подзывал кого-нибудь из мальчишек, чаще всего это был десятилетний Толька Воробьев, и велел ему собрать всех деревенских ребятишек ко мне на обед. С какой радостью они бежали к моему дому со всех концов деревни! Голодные, они в три счета съедали весь чугун подчистую. Это был для них не обед, а пир!
Но были в деревне люди недовольные моей удачливостью на охоте. Так, старый охотник Сергей Витальев, у которого было бельгийское ружье, последнее время стал возвращаться с охоты совсем без добычи. А от людей слышит, что я ежедневно приношу из леса богатые трофеи. И заподозрил он, понимаете ли, меня в нечистом деле: не вытаскиваю ли я дичь из его петель, которых у него понаставлено по дальним борам очень много – не одна сотня.
Для того, кто не знает, что такое петля, коротко скажу – это разостланная на тетеревиной тропе петля дратвы (толстой нитки). Когда птица в нее ступает ногой, она своим весом освобождает от зацепления нагнутый прут, из к концу которого привязана дратва. Прут выпрямляется и затягивает петлю на ноге птицы. Всё, она привязана. Приходи и бери.
О подозрении старика, будто я очищаю его петли, мне рассказал его внук, Вовка Бармотин.
И вот как-то я вернулся с охоты с четырьмя крупными тетеревами. Сложил их на мосту в прохладное место и стал затоплять печку. Минут через 10 вижу в окно – подходит к дому Сергей Витальев. Я выхожу на крыльцо, встречаю его, здороваюсь. Но он на мое «здрасьте» не отвечает, а сразу, с ехидцей так, спрашивает:
– Сказывают, ты больнё удачно поохотился?
– Да, – отвечаю, – неплохо. Четырех косачей сбил. Всех влёт.
Старик хитро ухмыльнулся в рыжеватые усы:
– И как ты изловчаесся – с таким-то ружьишком. У меня вон 16-й калибер, не твоему чета, а сшибчи не могу. Больно уж они верткими стали, как воробьи: фрр – и нету. Не уснешь и курок взвести.
Я сразу понял, куда он клонит, и поэтому осмелился высказать старому охотнику свое мнение:
– Это не тетери верткие стали, дядя Сережа, а, поди-ко, ты стал тише поворачиваться.
Он лукаво прищурился:
– Ты думаешь? А ну-ко покажь свою добычу-то...
– Пожалуйста, – говорю, – смотри. Вон они на мосту у лестницы лежат.
– Нет, ты вынеси их сюда, на свет, – потребовал он.
Я охотно вытащил птиц на крылечко и положил на широкую лавку. Сергей брал в руки каждую и внимательно осматривал со всех сторон, ища места их поражения. Одного тетерева он отложил в сторону, а после осмотра всех показал отложенного и жестко сказал:
– Этого ты вытащил из моей петли!
– Как из петли, если у него крыло перебито дробью? Разве ты не видишь? – возмутился я.
– Вижу, что перебито. Но у него на ноге вся кожа содрана. Значить, ты стрелял в ево, ковды он в петле болталса. Меня не омманешь...
Версия его была вполне правдоподобной, и я не находил никаких аргументов, чтобы опровергнуть ее. Я говорю:
– Я охотился на Абрамовом хуторе, а твои петли – в Алексеевском Клину. Как же я мог вынуть из твоей петли?
– А как ты докажешь, что ты не был в Клину? – продолжал напирать Сергий.
Мне, совсем ещё зеленому юнцу, было очень неловко спорить с пожилым человеком. Я был приучен относиться к старшим уважительно, соглашаться с их мудрыми мыслями, а тут вдруг такие несправедливые обвинения. И чтобы поскорей разрешить этот тяжелый спор, я решил пожертвовать одним косачом.
– Я считал, что надо верить людям, – говорю спокойно, – но если ты думаешь, что я вру, то забирай этого тетерева себе. Мне и трех хватит. И скажи внуку Вовке, чтобы со всеми ребятишками приходил ко мне на обед – будет суп из тетеревятины.
После моих слов «забирай тетерева» он было потянулся рукой к птице, но, когда я пригласил внука на обед, опустил руку и, ничего не сказав, молча сойдя с крыльца, медленно зашагал от моего дома.
Больше от него претензий не было.
_____________________
1 Накоплю
Однако живет во мне до сих пор потребность покаяться в некоторой доле вины перед этим, давно умершим, односельчанином. И вина эта связана опять же с его петлями: я не помешал, а даже поспособствовал вынуть из его петли огромного глухаря другому деревенскому парнишке. Кроне Сереброву.
А может, это и не вина, как знать? Вот послушайте.
Кроня был на два года старше меня, но, к несчастью, от рождения «со сдвигом». Причем существенным. С раннего детства постоянно что-нибудь варакосил, вечно затевал непредсказуемые каверзы.
Например, еще в сытые годы мать поставит противни с пирогами на печку, чтобы поднимались, а он сгребет ладошкой со всей печки глиняную пыль, печины и рассыплет на пироги. Мать снимет противни, увидит и закричит в гневе:
– Ты що, дурачина, наделал-то! Все налетушки довёл! Слезай – всю жопу издеру!
А он с печи:
– Нечево не довел. Это я начинку наложил.
Мать настегает Кроню вицей, но пироги этим не спасешь, они уходят в корм скотине. Еще каверза. У их соседей были курицы белого цвета. И у них тоже. Кроня взял и выкрасил своих дегтем. Мать увидела, заругалась:
– Ты пощо это вымарал курич-то эдак, а?
– Пощо-пощо! Щобы отличать наших от ихних.
Курицы стали хиреть, перестали нестись. Мать корила сына, говорила, что это из-за дегтя. Пришла зима. Кроня оклал всех кур в сенной кузов, принес в лютый мороз на пруд и тал полоскать их в проруби. Холодная вода деготь не смывала. Поэтому мыл долго, старался. Пока принес домой, все курицы застыли.
Снова бранит его мать:
– Опять ты, беспутый, наварзал, оставил нас без курич, простофиля!
Кропя оправдывается:
– Ты же говорила, що из-за дегтя оне занемогли, вот я и хотел смыть деготь...
В их семье была старенькая бабушка Лукерья. Когда бабушка и внук оставались дома одни, он брал со стены отцовское ружье, заряжал его, залезал с ним на печку, наводил на бабушку и приказывал ей маршировать по избе, держа ее все время на мушке. Бабушка знала, что у него хватит здолю выстрелить, и потому исполняла все его команды.
Когда она пожаловалась дочери (Крониной матери), он сказал, что выполняет домашнее задание по военному делу – учится держать под прицелом движущуюся цель.
У него была феноменальная память. А наша школа, как известно, учила не мыслить, а запоминать предложенное учебниками. Поэтому Кропя был первым отличником школы. И если бы не нищета и голод, которые не позволили ему учиться после четырех классов, он мог бы достичь в науке высших пределов. Такие примеры известны.
В жизни он был, как и я, робким, физически щуплым и слабым. Его все дразнили и обижали. А мне его было очень жаль, я понимал его состояние, сочувствовал ему, заступался за него. Близкого же общения избегал и я – долго выслушивать его «завихрения» было невозможно. А он, чувствуя во мне защитника, тянулся ко мне, хотел дружить, чаще общаться... Я брал его в лес собирать грибы. Поиск грибов позволял нам общаться молча и не донимать друг друга разговорами. Но однажды погожей осенью Кропя попросился взять его на охоту. Сам он охотиться не умел и хотел научиться этому у меня. А у меня уже был страшный опыт такого обучения другого мальчишки – Кольки Голубева, моего соседа (о нем я расскажу дальше), поэтому я сразу же ему отказал, пригласил за грибами. Но чтобы без ружья. Он согласился. Я же ружье взял. Пошли. Быстро добрались до Алексеевского Клина – самого белогрибного места. Начали попадаться боровики. Мы разбрелись, изредка аукаясь.
У меня уже было полкорзипы грибов, как слышу – Кроня орет на весь лес:
– Костя, беги сюды скорие!!
Я несусь сквозь еловые заросли на его голос, держа наизготовку ружье, ожидая увидеть медведя, напавшего на Кроню. Но увидел другое: Кропя стоял с растопыренными руками, кузовок его валялся на боку поодаль, грибы из него вывалились, а перед ним на земле стоит большущий, коричнево-бурый с сединой бородач глухарь и с громким шипением пытается броситься на Кроню. Но не пускает крепкая нить, тянущаяся от его ноги вверх, к нагибу. Он попал в петлю. В петлю Сергея Витальева.
Кроня, увидев меня, кричит:
– Застрыли его! И мы его заберем... себе.
Я снял с взвода затвор и говорю:
– Из чужой петли брать нельзя. Тем более, из петель пожилого человека. Поставь свои и лови сколькё хошь. А сейчас пойдем отсюда. Но Кроня стал меня умолять:
– Мине надэ ему отомстить! – в его глазах засверкали искры гнева, голос задрожал. – Он с моей маткой гуляет, позорит нашу семью. Я воопше ево пристрылить решил, гада. И его, и Березкина. Тот тожо такой жо.
Про мать он говорил правду. Об этом знала вся деревня, так как Татьяна гуляла открыто. Но последние слова Крони меня испугали. Он на такое способен. И я пошел на компромисс.
– Слушай, Кроня, – говорю доверительно. – Я считаю, что ты умиёшь дёржать слово. Умиёшь?
– Умию! – с готовностью выдохнул Кроня.
– Я так и знал. А топерь скажи: ежели ты этому гаду севодни отомстишь тем, що заберешь у его глухаря, то ты в росчете с им будёшь?
– Да, в росчете! – не задумываясь, ответил Кроня.
– И не будешь его убивать, не будешь больше мстить?
– Не буду!
– А Березкина?
– Тожо не буду.
Он был готов на все условия, лишь бы принести домой глухаря.
– Хорошо, – говорю я, – слово-олово, глухарь твой, только убивай его сам, я не буду тратить заряд на привязанную дичь. И никому об этом ни слова.
Кроня нашел дубину, захвостнул глухаря, снял с ноги петлю, запихал его в кузовок, завалил сверху грибами, оставшиеся отдал мне и, счастливый, потопал через Лутонин хутор домой.
Как оценить этот мой непростой для понимания поступок? Я и теперь определенно не нахожу ответа. Может, совестью поступился. Может, спас жизнь человеку, двум человекам. А может, и то и другое. Мне кажется, что и сейчас я поступил бы так же.
Теперь опишу обещанный «страшный» случай. В августе того же года я взял на охоту своего соседа Кольку Голубева, у которого было отцовское ружье и много пороха и капсюлей. Я делал дробь и выменивал у него на порох. Ему тоже хотелось научиться добывать в лесу дичь, и я повел его на Тимшинские покосы, где незадолго до этого выследил два больших выводка рябчиков. Птенцы были уже большие, не меньше матки, но еще держались плотной семьей и в одном месте. Добывать их в это время – самое легкое и простое дело. Поднятый выводок не разлетается далеко по лесу, как у тетерок, а дружно садится на ветви ближайшего дерева. Рябчики прижимаются к веткам, к стволу и замирают в неподвижности. Удивительно, что они даже при выстреле не улетают, и можно снять сразу несколько хохлатых петушков.
Колька шел на охоту впервые. По дороге я преподал ему технику безопасности, показал приемы стрельбы влет от себя, к себе, в стороны. Стрелять по мишени он уже умел, ружьем владел, не стрелял только по живой цели. Я обещал, если он будет исполнять мой инструктаж, настрелять по 5 – 7 рябчиков. Он уже заранее был счастлив такой удачей и сгорал от нетерпения.
Подходим к Тимшинской чистке, выходим на нее и сворачиваем направо, к березовой опушке. Перед березами огромные плотные ивовые кусты, как зеленые травяные копны. Между ними и деревьями, по моим расчетам, должен пастись выводок. Мы обойдем кусты с обеих сторон, рябчики вспорхнут и рассядутся на березы напротив, до которых всего метров 25. Мы спокойно, без суеты, начнем их снимать, я слева, он справа. Договорились. Бесшумно обходим кусты. Ружья со взведенными курками наизготовку. Все тихо. Обошли. Он смотрит на меня – где, мол, твой выводок? Я молча пожимаю плечами. И тут, прямо между нами, с шумом и треском, тяжело поднимается из травы большущая рыжая глухарка. До нее метров 5 – 6. Надо дать ей несколько отлететь, чтобы заряд дроби разбросало широким кругом и...
Не успел я об этом додумать, как из Колькиного ружья вырвался сноп огня в моем направлении, и грохнул выстрел. «Я убит», – мелькнула в голове мысль, и я пытаюсь ощутить телом удар заряда. Но не ощущаю. И не падаю. Шевелю руками, делаю шаг – все в порядке, живой. На одежде следов дроби не видно. Значит, заряд прошел где-то рядом со мной, не задев меня ни одной дробинкой. Слава Богу!
Колька тоже стоит и ждет, что я упаду замертво. И ноги у него отнялись с перепугу, и язык онемел. Наконец мы оба приходим в себя, начинаем разбираться в случившемся. Оказывается, от неожиданности взлета глухарки он сильно вздрогнул и непроизвольно нажал на спуск. Ружье было направлено в мою сторону...
Колька так был потрясен, что тут же ушел домой и больше в лес с ружьем никогда не ходил.
Мне очень верится, что внезапная охотничья страсть была ниспослана мне провидением неспроста. Охота не только спасла меня от голода, не только развивала во мне такие качества, как физическая сила и выносливость, наблюдательность, терпение, неприхотливость, любовь к природе и к родному краю, она сглаживала остроту моей главной страсти – страсти всепоглощающей и всеохватывающей любви. Маленькая, хрупкая девочка Галя постоянно присутствовала в моем воображении. Я думал о ней всегда и мучительно страдал от сознания, что никогда не смогу рассчитывать на взаимность. Любовь без надежды – это несчастье. Она угнетала мою душу, мешала работать, учиться. Мешала жить.
И вот невесть откуда эта огромная охотничья страсть. Стоит мне выйти с ружьем за деревню, как она овладевает мной целиком. Радостное волнение заполняет все мое существо, и я уже счастливейший человек на свете. Всякое существо тянется туда, где ему хорошо. Меня и тянуло на охоту. Я мог ходить по лесам от темна дотемна, преодолевая десятки верст, не чувствуя усталости – любимое дело всегда легко. Лес казался мне райскими кущами. Благоухающая природа околдовывала меня волшебными ароматами и чарующим многоцветием красок. Мне хотелось стать частью ее, раствориться в ней, чтобы слышать и понимать ее голос, ее мысли. Я видел, что растения рождаются, растут, цветут, живут. Они живые. И, наверное, они не немые. Просто мы не знаем их способы связи, общения, обмена информацией. Общаются же беззвучно черви, рыбы, бабочки.
Я жалел растения за их невозможность передвигаться по земле. Они не Могут уйти от опасности, укрыться от непогоды, сменить место обитания. Но если растения мыслят, думал я, то они, может быть, жалеют нас: как это мы выживаем, оторванные от земли, не имеющие постоянной подпитки через корни, и почему люди, стоящие на земле вертикально и передвигающиеся по ней, не падают, будучи совершенно не прикрепленными к ней корнями. Я был уверен, что и растения страдают оттого, что не понимают людей и не могут найти с ними связь.
Охотничьи трофеи радовали меня несказанно, но я мало огорчался, когда возвращался с охоты совсем пустым. Лес влиял на меня очень благотворно и психически, и физически. Он был для меня источником жизни.
Все, что делается со страстью, запоминается на всю жизнь. Поэтому я до сих пор помню в мельчайших подробностях едва ли не каждую свою охоту. Но я пишу книгу не об охоте, а обо всей своей жизни, а посему остановлюсь только на первой удачной охоте и на последней вообще.
Это было вскоре после первой неудачной охоты, когда мама снова разрешила мне ходить в лес с ружьем. В начале мая вдруг начались морозные утренники. Звонкое тетеревиное воркование неслось из всех окружающих лесов. Эти звуки я не мог слышать без душевного трепета. И вот в одно воскресенье, утром, я отправился в сторону Бландова хутора, с полей которого слышались особенно дружные рулады токовиков. На востоке ало и широко разгоралась заря. Я шел ей навстречу. Воздух был чист и легок. Он был наполнен густым, дурманящим ароматом перепревшей земли. На душе моей было светло и празднично.
Закончилось колхозное поле, начался молодой, невысокий, еще голый лиственный лес, который вырос на месте старого, выкорчеванного леса уже на моих глазах. Обхожу его справа по опушке. За ним – полосы жнивья. На них-то и идет сейчас жестокий тетеревиный бой. Выглядываю из-за последних кустов и вижу: схватка тетеревов происходит на самой середине поля. Скрытого подхода нет. Решаю ползти к ним по-пластунски по слегка подмерзшей земле. Ползу, плотно прижавшись к комковатой стерне всем телом, не поднимая головы. Мне бы только приблизиться к ним на расстояние выстрела... Только бы не заметили, только бы не улетели. Мне бы хоть одного краснобровика...
Вдруг шум боя мгновенно стих и сразу сменился хлопаньем многочисленных крыльев. Я поднял голову. Огромная стая черно-белых птиц подлетала к противоположному лесу. Поле было пусто.
Случившееся подсказало мне: надо было вчера вечером на этом поле сделать шалаш и сегодня, еще затемно, сесть в него и ждать, пока начнутся тока. «И это сделать нужно сегодня днем», – подумал я, поднимаясь с земли.
Отряхивая грязь с одежды, я вдруг услышал отчетливое воркование тетерева совсем близко – в лесу на Сельских. Так у нас называлась огороженная для скота часть леса площадью гектаров 8. Я углубляюсь в лес и с предельной осторожностью иду на звуки. Они льются беспрестанно. Они совсем рядом, на соседней высокой ели, верхушки которой нисколько не видно из-за густых нижних лап ели, под которой я остановился. Надо податься куда- то в сторону. Сделал шаг, и под ногой хрустнула ветка. Тетерев замолк. Я замер. Неужели и этот улетит? Жду. Тишина. Прошло минуты три. Тетерев дважды буркнул и снова замолк. Потом еще буркнул и залился беспрерывно. Дав распеться ему вовсю, я отвел голову чуть вправо и... О радость! В небольшое круглое отверстие в ветках вижу: на самой вершине соседней ели, освещенной красным светом восходящего солнца, сидит, распушившись, черный с сизым отливом краснобровый петух и, вытянув шею к солнцу и поводя головой из стороны в сторону, упоенно издает свои бесконечные «буль-буль».
От волнения сердце мое пыталось вырваться из груди. Ноги и руки дрожали. Я был не в состоянии поднять ружье, но ничего поделать с собой не мог. Нужно было время, пока пройдет это радостное возбуждение. А будет ли ждать меня тетерев?
Минут через пять я начал успокаиваться, дрожь утихла, и я стал поднимать ружье. Токовик пел, не прерываясь. И вот он на мушке. Плавно жму на спусковой крючок. Гремит выстрел. Из-за дыма ничего не вижу, но слышу, как по лапнику валится и затем ударяется о землю тяжелое тело птицы.
Подбегаю к ней. Огромный тетерев бьется о землю, хлопая крыльями и подскакивая на одном месте. Его белые подкрылки окрашены кровью, множество перьев рассыпается вокруг него. Эта картина представляется мне прекрасной. Я прыгаю от радости, издаю ликующие крики – это мой первый охотничий трофей! Я счастлив!
Возвращаюсь в деревню, держа тетерева за ногу через плечо. Чувствую, что встречные женщины и ребятишки смотрят на меня по-другому, уважительно. Сергей Витальев отбивает у своего крыльца косу. Увидев меня, махнул: подойди. И поднимается из- за чурбака с бабкой1. Взял тетерева в руку, взвесил.
– Кила три с лишком потенёт. Молодеч! А голова то у ево где, оторвало?
– Нет, я отрезал ножиком.
– Пощо?
– Щобы кровь вышла...
– Не надэ. Это не курича. Охотники так не делают.Иду к своему дому. Хочется бежать бегом, показать скорее маме, обрадовать ее, но я сдерживаю свои ноги, иду степенно – ведь я не просто парнишка, я охотник.
Мамы дома не было. Значит, на овчарнике (овчарне). Так назывался двор, где содержались колхозные овцы. А мама, ухаживающая за ними – овчарка. Овчарник рядом, в доме, бывшем нашим до раскулачивания. Оставив тетерева на мосту, иду туда. В приворотке встречаюсь с мамой.
– Мама, отгадай, принес я что-нибудь с охоты или нет?
Мама улыбается:
– Принес.
– А почему ты так думаешь?
– По твоим глазам вижу да по пёрышку на плече.
– Пойдем скорее, покажу, какой большущий тетерев.
– Пойдем. И ты мне всё-всё расскажешь...
Радости и рассказов в деревне и в школе хватило мне на всю неделю. А в следующее воскресенье я еще до рассвета сидел с ружьем в шалаше на том самом Бландовом поле...
______________________
1 Маленькая наковальня для отбивания кос.
Последняя охота моя произошла через 14 лет. И это было на Рыбинском водохранилище. У меня уже были деревянная лодка со стационарным мотором «Л-З» и двуствольное бескурковое ружье «Иж-54». Поехали мы с напарником по работе Шаровым Александром Павловичем охотиться на уток. Был август. Погода стояла теплая и тихая. Вода как зеркало. В районе острова Каргач увидели в бинокль на воде большую стаю уток. Направились к ним. Шаров сидел на руле, а я на носу как впередсмотрящий. Утки подпустили близко. Когда взлетели, я выстрелил дуплетом в самую гущу. Одна утка упала и исчезла под водой. Мы стали кружить на лодке вокруг места падения. И вдруг я вижу – утка в двадцати метрах всплыла и снова нырнула. Мы туда. Смотрю, она в полуметре под водой уплывает от нас. И крыло у нее волочится.
Я ствол направляю на нее, показываю Шарову, куда рулить Преследуем. Нам надо было дождаться, когда кончится у нее запас воздуха и она вынырнет подышать. И тогда добить – под водой-то дробь не возьмет. И вот она убегает от нас, а мы не отстаем.
И тут у меня прошибло в сознании: раненная мною птица, маленькая и беспомощная, спасая свою жизнь, пытается скрыться от нас – больших, сильных и хитрых, оснащенных техникой и ружьем живых существ, безжалостных и жестоких, стремящихся убить это невинное существо просто так, ради развлечения. По какому праву?! За что?! Ни за что. По праву сильного. Но ведь это право зверя.
Я увидел картину нашей охоты совершенно в другом свете. Я отчетливо осознал себя бездушным убийцей, преследующим слабую, беззащитную и покалеченную мною жертву, и ужаснулся себе... отвернул ружье влево от утки, и мы поплыли в сторону от нее. Я долго показывал ложное направление – мне хотелось уплыть от несчастной дальше, чтобы, когда она всплывет, мы уже не могли бы видеть ее.
Потом я направил ствол на солнечный столб в воде, и мы несколько минут плыли прямо по нему. Наконец, я показал Шарову, что утка исчезла. Он заглушил движок.
– Как ты мог потерять ее в такой прозрачной и тихой воде? – возмущался он.
– Она попала в солнечный столб, а в нем же ничего не видно. И глаза ослепило, – сфантазировал я.
– Тьфу! – плюнул сердито Шаров. – Охотничек!
Он долго осматривал водную поверхность окрест, но утку не увидел. Мы уплыли от нее очень далеко.
Время было уже за полдень, и мы пристали к острову, чтобы перекусить. Я стал разводить костер и готовить обед, а Шаров отправился обследовать остров. Вскоре прозвучали два выстрела и через короткое время еще один. И не успел я почистить картошку для супа, как мой напарник вернулся с тремя крупными кряквами на поясе.
– Вот как надо охотиться – учись! – сказал он назидательно и, отстегнув уток, бросил их в тень густой низкорослой сосны.
Мертвые головы уток неестественно развернулись, длинные шеи переплелись, а перебитые крылья вывернулись наизнанку. А какими они были изящными и красивыми еще час назад! Мне жаль их было до слез. Зачем живет в человеке эта неодолимая страсть к охоте и радость убийства своих меньших братьев? И делают это не бандиты, не свихнутые, а почтенные, уважаемые в жизни люди. А я? Такой смирный и тихий с детства, жальчивый ко всем и ко всему, который не мог зарубить курицу и заколоть барана (мама подряжала чужих парней), не мог дать сдачи обидчикам, – почему я не сострадал, не жалел, не сочувствовал беззащитным жертвам своей страсти?
Ответить на эти вопросы я не мог. Человек – сам для себя загадка.
Эти мысли угнетали меня. Настроение было мрачным. Шаров посчитал, что меня огорчила его удача, и предложил одну крякву. Я отказался наотрез. Обедали молча. После обеда по моей инициативе поехали домой. Хотя уезжали на ночь.
Больше я никогда не охотился. А ружье держал еще несколько лет. Потом сдал в охотничий магазин. Первое же ружье – самого маленького калибра – храню и намерен хранить всю жизнь, как единственную вещь, сохранившуюся из детства.
Оставим слегка охотничью тему, возвращаемся к основной линии повествования.
Мама пролежала в больнице около трех месяцев. От своего класса я отстал безнадежно. Пришлось впрягаться снова в бесплатную колхозную работу. Пришла зима. На колхозном собрании меня опять назначили фуражиром. Мой старый напарник по этой работе Колька Груздев тоже бросил школу и уехал к старшей сестре в Мончегорск. Я очень завидовал ему – он сумел вырваться из колхоза и теперь учится, говорят, на токаря.
Напарницей мне дали пятнадцатилетнюю девушку Лиду Ледешкову. Она была крепкая, сильная и старательная работница. К тому же имела добрый и всегда веселый характер. И лицом была красива и привлекательна. Работать с ней оказалось одно удовольствие, хотя работа была неимоверно трудной.
В ту зиму навалило на редкость много снегу. К стогам сена, которые разбросаны по всем полям, ехать надо было вцело, то есть по снежной целине. И стоило свернуть с торной дороги, как лошадь проваливалась по брюхо. Хорошо еще, что снег в начале зимы не был утрамбован ветром, лежал легкий и пушистый, как пена, и легко рассыпался под дровнями и ногами лошади. Но все же от основной дороги до стога приходилось проезжать несколько раз напорожне, чтобы пробить, проложить новую дорогу, по которой можно было бы проехать с сеном. Первый, второй, иное и третий воз накладывали не целый, а целый – уже когда проторим хорошую дорогу.
В деревне почти против каждого дома ветром навевало огромные – с дом – снежные бугры (может, потому и деревню назвали Бугры?), которые перекрывали улицы, и проехать на лошади было невозможно. Приходилось проминать вокруг деревни кольцевую дорогу и с нее уже заезжать к нужному дому (например, дрова привезти), коровнику, телятнику, овчарнику, конюшне и т.д.
Дни зимой короткие. Чтобы успеть подвезти корма, начинали и кончали работу затемно. Уставали ужасно. Свалив в привороток двора последний воз, я отпускал Лиду домой, а сам ехал к конюшне, распрягал лошадь и сдавал ее конюху Вячеславу Воробьеву.
Мама встречала меня со слезами в голосе:
– Милой ты мой-то, испетался, поди, весь. Розболокайся скорие да садись исти. Лидуха-то натше тибе непраха не помогает, али нецево?
– Що ты, мама, она здоровая, не меньше миня охапки таскает. Она в роботе лютая.
– Ну, слава Богу. А то, думаю, все один ломишь. Молоды вы ишо с такими возами-то управлеччя.
Наевшись горячих, душистых щей с картошкой вприкуску, я валился на кровать и моментально засыпал. Спал часа полтора- два. Молодой организм быстро восстанавливает силы. И я, уже бодрый и веселый, шел на деревню гулять. Там, на этих буграх, веселилась вся деревенская молодежь – от 7 лет до 18. Это были незабываемые игрища. Шатия на шатию занимали высоту. Мальчишки заигрывали с девчонками, в моей ровне начинали определяться пары. Лида тоже приходила, отдохнув, на эти гулянья, старалась держаться близко ко мне, заводила о чем-нибудь разговор. Я относился к ней уважительно, катал ее на чунках с бугров, но видел в ней товарища по работе и не более.
Я был очень доволен тем, что на наших гуляньях почти не появлялась Галя. Она училась в Чаромской школе и там жила всю неделю. В воскресенье днем она приходила на Бугры навестить бабушку Машу и до наступления темноты возвращалась домой, к матери.
Хотя мы почти не виделись, я продолжал любить ее и продолжал избегать встреч. И все по той же причине: девочки уже не смеялись надо мной, не дразнили, не сторонились; но были ко мне равнодушны, не искали общения, не выбирали для игр. Значит, и Галя, будь она в нашей компании, самое большое – не смеялась бы тоже. Мне надо было все еще многое преодолеть в себе и многое выработать, приобрести.
Именно для этого я использовал длинные зимние вечера, когда в непогоду все сидели по своим домам. Я перестал читать детективы и приключения и перешел на любовные романы. В них я искал секреты покорения женского сердца. Мне жизненно необходимо было знать, какими качествами должен обладать мужчина, чтобы перед ним не могла устоять даже самая неотразимая красавица – такая, как любимая мною Галя.
Я попросил у Анны Павловны разрешения копаться в книжных кучах на ее чердаке и брать читать книги, какие понравятся. Она разрешила. И я обнаружил там вместе с церковными книгами (ее отец был попом) романы не только русских, но и иностранных писателей, фамилий которых я тогда еще не знал. Там были Дюма, Мопассан, Сервантес, Дефо, Марк Твен, Диккенс, Драйзер и т.д.
Погрузившись с головой в их романы, я искал в них описание настоящей любви, любви, которая бы ценилась выше жизни. Очень скоро я нашел полное подтверждение своим детским наблюдениям: женщины не любят, не могут терпеть тихонь, робких, стеснительных и безвольных мужчин, даже если те добрые, заботливые, преданные до лакейства, все прощающие и все дозволяющие своей возлюбленной. Больше всего они не любят глупцов и дураков – во всех проявлениях.
Любят же они умных, решительных, смелых, не робеющих ни перед чем и ни перед кем, даже перед самыми ослепительными красавицами. Женщины легко могут сойти с ума от остроумного негодяя, бездушного донжуана, развратного ловеласа. Внешний вид мужчины имеет мало значения. Женщина любит не за облик, а за умные речи. На этот крючок попали героини русских романов Татьяна Ларина, донна Анна, княжна Мэри, Бэла и многие другие.
Читая и перечитывая любовные истории, я глубоко переживал за обманутых героинь и не мог понять, почему мужчины, добившись признания в любви своей любимой, тут же бросают их. «Привыкнув, разлюблю тотчас», – говорил Онегин Татьяне. Я же считал любовь чувством вечным.
И все же я нашел в литературе примеры, достойные подражания. Во-первых, это Гринев из «Капитанской дочки» – умный, честный и смелый. И при этом добрый, преданный, надежный. Ни обмануть, ни бросить доверившуюся ему женщину он не может.
Во-вторых, Натти Бампо, по прозвищу Зверобой, из романа Ф. Купера «Зверобой». Вот его качества: тонкий аналитический ум, бесстрашие, правдивость, нравственная чистота, обязательность. Неприступная красавица Джудит, возможно, и устояла бы против всех этих рыцарских достоинств, если бы Зверобой домогался ее любви. А он хотел лишь дружеских с ней отношений. Это-то и ранило сердце красавицы. Здесь сработал главный закон любви, сформулированный Пушкиным:
Чем меньше женщину мы любим.
Тем легче нравимся мы ей...
Подтверждение этому я видел и в окружающей жизни. К старшей моей сестре Нине, которой было уже 19 лет, вечерами приходили девушки-сверстницы. Если мама уходила на ночное дежурство на скотный двор или сушила овин, девчата засиживались у нас до полуночи и вели бесконечные разговоры о парнях, о любви, об изменах и т.д. Я «спал» на печи и невольно слушал их откровенные беседы. Они полностью подтверждали все вышесказанное: девочки любят умных и бойких, а мальчики – красивых и скромных. Бойкие ребята умели плясать, петь матюжные песни, драться, играть на гармошке. Я же не был ни умным, ни бойким, ни гармонистом. Ничем не выделялся.
Из книг я узнал, как стать умным... Чтобы стать умным, надо читать мудрые книги. Много читать для меня не труд, а удовольствие. Это выполнимо. А вот драться и материться при людях я не смогу. Зато обязательно постараюсь научиться играть на гармошке. Гармонистов любят и скромных. Девчата часто поют частушку:
Хорошо игрок играет.
Игрока и слушать-то.
Голосистою гармошкой
Игроки и сушат-то.
Годом раньше по дороге в школу я слышал, как Галя говорила подружкам, что мечтает стать учительницей начальной школы. Поэтому закончит только семь классов и уедет к тете в Ковров, поступать в педучилище. Я задумался: Галя станет городской студенткой, а потом учительницей где-то, и пути наши навсегда разойдутся. Правда, она будет 4 лета приезжать к матери на каникулы. Но разве обратит она внимание на парнишку-голодранца, который от зари до зари ишачит в колхозе задарма. Об этом надараве (напрасно) и думать. Даже если и стану гармонистом. К тому же, размышлял я, как только такая скромная красавица появится в городе, тамошние бойкие умники немедля вскружат ей, неопытной, голову. И выскочит она за городского, едва закончив учиться. И станет городской кралей. А я?
Так возникла еще одна огромная, казалось, неразрешимая проблема: вырваться из колхоза и тоже стать горожанином. Чтобы заработать деньги, одеться, приобщиться к культуре, приобрести вид на жительство, на кого-нибудь выучиться – и тогда, уже на равных, искать с ней встреч.
Эти проблемы терзали мою душу и разум ежедневно и ежечасно. И мне, открытому по натуре подростку, нельзя было ни с кем, даже с мамой, поделиться этой моей наистрожайшей тайной. Любая утечка сведений о моих чувствах погубила бы все. Я интуитивно чувствовал (это подтверждалось и книгами): если девочка узнает, что ее любит мальчик, который ей неинтересен, она начинает испытывать к нему неприязнь.
Понимание этого крепило мою сокровенную тайну. Отсюда много лет спустя я вывел афоризм: «Тайна – это только то, о чем не ведает никто».
За год до конца войны в деревню Большая Кислиха, что в четырех километрах от нас, вернулся с фронта после ранения молодой солдат Олешка Полетаев. В нашей деревне, по соседству с нами, жили его родственники Евстафий и Аксинья Смирновы – бабушка и дедушка Кольки Голубева, с которым мы так неудачно поохотились. Олешка приходил к ним в гости, а когда устроился военруком в нашей начальной школе, то частенько у них и ночевал. Он посещал беседы в окрестных деревнях и сразу приобрел там статус «первого парня», потому что хорошо играл на гармошке, гитаре, балалайке, пел, плясал (когда раненая нога полностью зажила), остроумно шутил, был необычайно общителен и в любой компании чувствовал себя как рыба в воде. И вся девичья половина была враз покорена героем войны.
Он же выбрал мою сестру Нину и стал частым гостем в нашем доме. Приходил он почти каждый раз с гармошкой. В первый же приход я попросил его научить, как играется плясовая. Олешка показал и отдал гармошку на весь вечер. Мне повезло: словно по волшебству представилась возможность учиться играть на гармошке. С величайшим рвением взялся я за ее использование и целыми вечерами до глубокой ночи мучил звонкоголосую «кирилловку» без передыху. И, сказать честно, все в доме были очень довольны. Я – тем, что непредвиденно исполнилась моя плановая мечта. Сестра с женихом, которые «любашились» в комнате за перегородкой – тем, что я своим пиликанием заглушал их шепот и поцелуи. Мама – и тем, и другим.
Раньше, когда я видел, как легко, разговаривая с соседями, гармонист шпарит плясовую, неуловимо для глаз перебирая гармонные пуговки, я полагал, что научиться играть, как тарелку облизать – легко и просто. А тут оказалось, что пальцы не только не бегают, а вообще плохо гнутся. Быстрее нажмешь одним указательным пальцем на нужные пуговки по очереди, чем одновременно тремя-четырьмя. Я расстроился: не получается, говорю жениху, но он как-то легко меня успокоил: «У всех так бывает вначале. Надо тренировать пальцы, повторяя тысячи раз одно и то же. Помнишь, как рука писать не умела. Научилась? И играть научится».
И я, вдохновленный, снова начинал растягивать тугие мехи гармошки.
Чтобы была уважительная причина лишний раз прийти к нам, жених оставлял мне гармошку на несколько дней, и тут уж я «музицировал» все свободное время. Месяца через три начало что-то вырисовываться на той и другой руке по отдельности. На правой уже улавливалось, правда, очень корявое, «отвори да затвори». Басы поддавались легче. Но вот соединить игру обеих рук никак не получалось. Если внимание направишь на правую руку, играет правая рука, левая стоит, переключаешься на левую – правая останавливается.
На этой колдобине я застрял надолго. А гармошка все же не своя, так не своя и есть: то она есть недолго, то ее долго нет. А свою купить – такая мысль и в голову не могла прийти, как сейчас не может прийти мысль купить, например, вертолет.
В 16 – 17 лет мои сверстники вовсю начали ходить на беседы в другие деревни, ходить уже не зрителями, а начинающими, но полноправными участниками всех происходящих там действ. Зимние деревенские беседы! Какое это было замечательное явление в жизни сельской молодежи! Они были для нас и неформальной школой общения, и ареной развлечений, и местом встреч, и службой знакомств. И все это происходило жизненно и естественно, как в самой природе.
Для меня беседы служили средством избавления от застенчивости, стеснительности и робости при общении с большими компаниями и особенно с девушками.
По рассказам мамы, в годы ее молодости беседы были, можно сказать, рабочими, трудовыми. Девушки собирались в какой-нибудь избе деревни с прялками, крючками, спицами, коклюшками, чтобы весь вечер прясть, вышивать, плести и т.д. Парни же не работали, а развлекали работающих девушек и примечали, кто из них лучше владеет своим ремеслом. Невесты оценивались прежде всего по мастерству, а там уже и по внешнему виду. Так что для девушек беседы были своего рода показом деловых качеств, выставкой способностей и талантов.
На беседе в своей деревне ребята бывали редко – они своих и так хорошо знали – а ходили по другим и там высматривали себе суженых. А в их деревню приходили парни чужие – «чужаки».
В наше время все изменилось. Беседы стали собирать в одной деревне на весь сельсовет – по очереди. В нашем Бугровском сельсовете было семь колхозов в двенадцати деревнях. Поскольку все колхозы и почти все деревни уже исчезли, обозначу здесь их названия. Деревни Бугры и Лодыгино – колхоз «КИМ»; Фомушино, Березуги, Беспутово – «Борьба»; Игнашкино, Селеваниха – «Боец»; Пешкове, Кружково – «Друзья»; Красново – «Дружина»; Астралиха – «Красная граница», Дупельново – «Красная деревня».
Деревни были небольшими. Например, в наших Буграх было 23 дома. А в 1912 году их по документам числилось 30.
Вот со всех этих деревень и собиралась молодежь на беседу в одну из них. О том, что такого-то числа в такой-то деревне состоится беседа, организаторы оповещали через почтальонов.
Беседа проводилась в просторной избе, из которой, как уже говорилось, все удалялось, и оставались только лавки вдоль стен. Под потолком, посередине, висела керосиновая лампа. К избе должна примыкать небольшая закрывающаяся комната тоже с лавками – пар на 5 – 6. Чаще всего для этого использовался чулан (кухня). Она называлась «гори» и предназначалась для отделения влюбленных парочек от остальной веселящейся публики. Она была темной, и люди находили друг друга по голосу. Где тут мое горюшко? Одна пара – «горе», а все вместе – «гори». Например, «не был в «горях».
С наступлением темноты к деревне по снежному полю начинали подтягиваться группы молодых людей. Во всех деревнях имелись свои гармонисты, а так как каждый играл на гармошке по-своему, то еще за версту, а то и больше, можно было по игре узнать, из какой деревни идет шатия. Шли всегда с песнями. Девушки пели про дролей и лиходеек, например:
Лиходеечка накрасилась
Алее всяких роз.
Привораживала милого –
Давала папирос.
Лиходеечка за дролечкой
С бутылочкой бежит.
Ты не пей, миленок, водочки –
Она приворожит.
Ребята пели хулиганские, часто матюжные.
Местные подростки встречали гостей на краю деревни и показывали, в которой избе беседа. Толпа с шумом вваливалась в избу. И кто-то, не раздеваясь, пускался в пляс. Остальные раздевались (одежду – на вешалку, гвозди, печку и т.д.), прихорашивались и рассаживались по лавкам.
Плясали не все сразу, а по одному, выручая друг друга. Остальные, как на концерте, смотрели и слушали. Когда пляшущий заканчивал свой первый выход (он определял это сам), последний «топ» делал перед тем человеком, которого желал вызвать на смену. Мог вызвать и частушкой, например:
Задушевная подружка, выходи на перепляс,
Если ты меня не выручишь, и я в последний раз.
Подружка, конечно, выручает, идет плясать, а та садится на ее место. Затем снова выходит первая, и так пляшут по несколько раз, пока не кончится запас частушек, припасенных специально для определенных ушей. Потом пляшет другая пара, третья, после подтопывают парню, пляшут ребята, хорохорятся, поют воинственные, непечатные песни.
Если народу много и мест на лавках не хватает, парням по этикету можно было садиться девушкам на колени, испросив у них разрешения. Девушкам садиться на колени парням не дозволялось.
Когда беседа набирала обороты, заводилось «горе». Делалось это так. Девушка-организатор подзывала подростка, вела его в темную комнату («гори») и говорила ему: «Позови мне такого-то парня». Мальчик шел на беседу, подходил к парню и сообщал, что его зовут в «гори». Парень отправлялся в темную комнату и громко спрашивал: «Кто меня звал?» Девушка подает голос, сажает его рядом с собой и спрашивает: «Кого тебе послать?» Парень называет свою «сударушку», если она есть, или ту, с которой хотел бы подружиться. Девушка-организатор уходит и присылает ему его пассию. Затем она таким же образом устраивает вторую, третью пару – на сколько пар хватит в «горях» мест. Эти парочки сидят в «горях» не весь вечер. Они знают, что и все остальные хотят побывать здесь, и потому через минут 20 – 30 меняются: парень уходит и посылает своей девушке другого парня, который через нее приглашает свою любимую. Желательно, чтобы за вечер каждый участник беседы побывал в «горях». Если кому-то это не удалось, то считалось, и на беседу приходил зря, надарове. И называлось это почему-то – идти домой на «колуне». И частушка была:
Со веселой со беседушки
Иду на колуне.
Вы подумайте-ка, девушки,
Не стыдно ли мине?
Итак, беседа весело шумит, «гори» самотеком функционируют, песни и пляски продолжаются. Уставшего гармониста сменяет другой (сменившегося тут же зовут в «гори»), другого – третий, третьего может сменить балалаечник(ца), во всем доме ни одного скучающего, равнодушного человека.
Смысл плясок заключается не только в том, чтобы показать, как ты ловок, как виртуозно можешь выколачивать дроби, но еще больше в том, чтобы через частушки излить свою душевную радость, боль, страдания, обиду, высказать желания, мечты, надежды. Нередко частушки были небезобидны, а порой и оскорбительны. Они приводили к ссорам, скандалам, а у ребят и к дракам. (Были драки страшные, кровавые, кончавшиеся увечьем, а иногда и убийством. Парни одной деревни враждовали с парнями другой. Они шли к своим противникам, одурманенные самогоном, ханыгой, брагой, вооружась кастетами, гирьками, финками, а порой обрезами, драку начинали часто с того, что кто-то колом разбивал вдребезги лампу, и в темноте начиналось избиение всех, кто попадал под руку...
Часто разбивание лампы исполнял «старый парень», зоотехник Назаров, многажды женатый и многократный холостяк. Но делал он это оригинальным способом. Он, высокий и сильный, брал поперек туловища Лёньку Александрова с Фомушина, поднимал вверх к лампе и пытался им её разбить. Но так как он был однорукий, то разбивание получалось не сразу, хотя Лёнька ему и сам активно помогал, лягаясь и размахивая руками.
(Драки – это проявление дикого начала в человеке. Это единственное отвратительное явление на деревенских беседах, которое моя душа не понимала и не принимала, но которое традиционно имело место и для достоверности рассказа должно быть хотя бы в скобках мною упомянуто.)
Когда все выпляшутся, приустанут, начинаются коллективные хороводы «ленчик» или «заинька». Они заключаются в построении нескольких хореографических фигур с причудливо переплетающимися между собой переходами. Все это сложное движение тоже сопровождается частушками в несколько замедленном исполнении. И все это происходит под специальную гармонную игру.
Затем беседа переходит к неподвижным, можно сказать, сидячим играм. Их было очень много. Рассказать обо всех невозможно, приведу лишь некоторые, наиболее мне нравившиеся.
Игра «Повернитесь». На середину избы ставят две табуретки. Ведущий приглашает девушку и парня и просит их сесть на табуретки друг к другу спинами. Пригласить же он старается тех, кто, по его мнению, друг другу симпатизирует, но не смеет объясниться, или поссорившуюся пару. Или еще по какому-либо соображению.
Пара садится. Ведущий говорит:
Сели вы друг с другом рядом,
Но пока сидите задом.
Друг на друга не сердитесь –
Повернитесь, обнимитесь,
Раз-два-три!
Под счет «три» оба сидящих резко поворачивают головы. Если повернулись в одну сторону, парень должен обнять девушку и у всех на виду поцеловать ее в губы. Если в разные – оба убегают на свои места. Ведущий приглашает другую пару.
Игра «Топ-топ». Ведущий уворачивает фитиль лампы до полной темноты в избе и незаметно отправляет одну из девушек за ширму (за печку, в чулан), где она садится на стул лицом к открытому входу. Затем он вывертывает лампу и называет парня, который должен предстать перед входом в темный чулан. Парень не видит, какая девушка там сидит, а она его видит. Если он ей не нравится, она делает ногой «топ-топ», то есть «уходи». Он уходит, а ведущий называет другого парня. Тот подходит к чулану и, если девушка не топает, идет к ней и, по условиям игры, целует ее наедине. Тут свет в избе убирают, пара выходит и смешивается со всеми. А в укрытие, то есть в чулан, отправляется другая девушка. И так повторялось до тех пор, пока были желающие. Некоторые желали по несколько раз.
Эта игра особенно нравилась начинающим «беседникам». С помощью ее мы могли верно сориентироваться в симпатиях и антипатиях и потом, уже не в игре, делать уверенные шаги к сближению.
Одну такую игру помню, как вчера. В темном углу сидела моя напарница по работе Лида. Все это знали, так как беседа была из молодежи одной деревни, и каждая девушка была на счету. Лида «оттопывала» всех подряд. Подошла очередь Кольки Голубева, который по дружбе под большим секретом поведал мне уже давно, что он так любит Лиду, что нигде не находит себе места, и просил меня «поагитировать» ее незаметно на дружбу с ним, но я как-то все не находил подступа к этой теме.
И вот Колька подошел. Послышалось громкое «топ-топ». Он стоял, не уходил. Лида затопала долго и сердито. Он продолжал стоять. Я понял: у него отнялись от волнения ноги. Надо его выручать. Я быстро подхожу к нему и помогаю отойти к лавке. Лицо его было белым, как полотно. Он молча смотрел на меня, и в глазах его читалось страдание. А как же он переживет, когда кто-то другой будет принят ею для целования? И я говорю ему тихонько:
– Сейчас я зайду к ней и выведу ее. На лице его выразилось облегчение и согласие. Спросив разрешения у ведущего, я решительно подхожу к запечью и, не останавливаясь, чтобы она не успела топнуть, вбегаю к ней. Она протягивает ко мне руки и говорит шепотом:
– Наконец-то. Уж все переходили, а ты нейдешь...
Свет в избе гаснет. Я молча беру ее за руки и без слов вывожу в избу. За печку шустро ныряет очередная девчонка. Когда изба осветилась, Кольки там не оказалось. Воспользовавшись темнотой, он покинул беседу. Я вышел на крыльцо. Его не было. Обойдя дом, я увидел его темную фигурку далеко на дороге. Он шел к своему дому.
Игра «В ремень». Ведущий бросает на середину пола ремень и громко кричит:
– Васька Смирнов тонет!
С места спрашивают:
– Кому спасать?
Ведущий называет девушку, его ухажерку, или же девушку, которую «тонущий» хотел бы иметь своей ухажеркой:
– Ефалии Шумовой!
Ефалия должна выйти и «вытянуть утопающего», то есть поднять с пола ремень. Этим она как бы утверждала публично, что действительно является ухажеркой «тонущего» парня. Подняв ремень, она снова бросала его на пол со словами в адрес какой-либо девушки, например:
– Сира Костылева тонет!
– Кому спасать? – вопрошали ее.
– Клавдию Чистякову, – отвечала она.
Если Клавдий согласен, он поднимает с пола ремень и снова бросает, адресуя его следующему «жениху». А нередко бывало и такое: девушке (или парню) предлагали спасать парня, который ей изменил и стал сидеть с другой. В этом случае, если девушка бойкая, она сердито хватает с пола ремень и со злобой швыряет его в дальний угол – пусть тонет, изменник коварный!
Если же девушка стыдливая, она просто не выходит поднимать ремень. В обоих случаях ведущий сам его поднимает и спрашивает у судьи, сколько ремней дать девушке в наказание за неспасение утопающего. Судья называл число, и ведущий хлестал ремнем по спине «преступницу», которую держал судья.
Конечно, хлестали понарошку. Но бывало, и нет. Особенно ребят.
Мне не нравилась эта игра за ее садистский характер. Тем более, что часто подстраивали так, чтобы «спасать» надо было антипатичных тебе или не имеющих к тебе никакого отношения людей. Однако сам я безоговорочно «спасал» любую тонущую, дабы побыстрее исчезнуть из эпицентра беседы.
Игра «Садовник» по своей сути приближалась к художественной самодеятельности.
Каждому участнику прикрепляется к одежде присвоенный ему номер. Все внимательно слушают ведущего, стараясь не пропустить ни одного слова. А тот говорит: «Садовник ходит по саду, яблони обрезает, цветы поливает, сорняки удаляет... Девятого номера к себе приглашает, дорожки подметает...»
Он импровизирует, говорит монотонно, стремится к тому, чтобы названный номер прослушал его упоминание. Если девятый номер прослушал и молчит, ведущий говорит:
– Девятый номер спит!
Подходит к нему и требует фант – какую-нибудь вещицу: расческу, мундштук, портсигар – что угодно.
Если названный номер не проспал, то тут же кричит:
– Ой!
– Что с тобой? – спрашивает ведущий.
– Влюблен!
– В кого?
– В двадцатый номер.
– Ой! – кричит двадцатый.
– Что с тобой? – спрашивает ведущий.
– Влюблен!
– В кого?
– В седьмой.
– Ой! – кричит седьмой и т.д.
Но если седьмой номер молчит, ведущий говорит:
– Седьмой номер спит, плати фант.
После этого он начинает сначала: «Садовник ходит по саду, кусты обстригает, грядки копает... двадцатого номера приглашает...»
– Ой! – кричит двадцатый. И игра продолжается.
Когда накопится много фантов, ведущий переходит к процедуре их «выкупа» владельцами. Он берет одну из вещей-фантов и спрашивает у стоящего спиной к нему судьи:
– Этому фанту (расческа, например) что присуждаешь?
Судья, не видя фанта и не зная, чей он, определяет меру выкупа:
– Принести с колодца хозяйке дома два ведра воды.
– Чья расческа? – спрашивает ведущий.
– Моя, – отвечает ее владелец.
– Иди за водой!
Владелец уходит, игра продолжается.
– Этому фанту?
– Залезть под стол и потявкать собакой.
Владелец лезет под стол, тявкает, вылезает и получает обратно свой фант.
Виды наказаний зависят от воображения судьи: рассказать анекдот, спеть песню, сплясать яблочко, цыганочку, поцеловать три раза ведущего или кого угодно другого и т.п.
Многие из участников мало что умели, многие стеснялись, робели «выступать» перед всей беседой. Но были и другие. Костя Воробьев с Астралихи, лицом очень похожий на юмориста Петросяна, нарочно все время «просыпал» и платил столько фантов, что, бывало, оставался в одних трусах – всего обирали. Потом по два часа и более выполнял приговоры судьи. Что он только не делал – пел, плясал, танцевал, декламировал стихи, ходил на руках, имитировал животных, рассказывал истории, байки, анекдоты, бегал босой по снегу, обтирался снегом до пояса, словом, мог сделать все, что только придумывал судья. И выполнял профессионально, артистично – не оторвешь глаз. Это были концерты одного артиста-самородка.
Как жаль, что не знаю, как сложилась его судьба. Вряд ли ему удалось развить и реализовать свой артистический талант: слишком тяжелое было время.
Эта игра мне нравилась, и я всегда в ней участвовал, но так как не был способен ни на какие номера, то моей главной задачей было – не проспать. И это мне удавалось.
Игры, песни, пляски – все это очень хорошо и интересно, но самое главное все же происходило в темной комнате – в «горях». Именно здесь только могла осуществиться самая заветная мечта каждой девушки и каждого юноши – подружиться с тем, к кому влечет тебя твое сердце.
Организаторы беседы незаметно, но пристально следили за происходящим и в этой, закрытой от глаз, части беседы. Стоило только девушке задержаться в «горях» больше формальной нормы времени минут на десять-пятнадцать не со своим парнем, как это оценивалось изменой, и о ней извещалось во всеуслышание.
Происходило это так. По заданию девушек-организаторов один из парней брал кочережку или полено и стучал им по железной трубе, идущей от галанки к печке. Все затихали – экстренное сообщение! Парень кричит на всю избу, чтобы было слышно и в «горях»:
– Труба-а!!!
– Кому? – спрашивает хором беседа.
– Вале Мироновой!
– От кого?
– От Мишки Инкичева!
– С кем сидит?
– С Ефалией Першаковой!
– О-о-о!!! А-а-а!!! – взрывалась беседа, и тут же продолжалось прерванное действо, будто снова включался остановленный на минутку кнопкой «стоп» магнитофон.
Поясню непонятные в этом тексте слова. «Труба» – означало «измена». «Сидит» – в зимнее время означало «дружит», как летом «ходит», «гуляет». У девушек была такая частушка:
Говорят, мине труба,
А я не трубела-то.
Посидели, разошлись.
Кому какое дело-то.
К полуночи беседа расходилась. Парни провожали своих подруг в их деревни. Почему-то ребята выбирали девчат из других деревень, а своих игнорировали. Может, потому что своих они слишком хорошо знали со всех сторон, а чужих только с показной? Мое первое появление на беседах, конечно, не вызвало «у девчат переполох». Я держался незаметно среди знакомых парней, присматривался, учился у них правилам поведения. Наш деревенский гармонист Славик Катырев, мой хороший приятель, держал надо мной что-то вроде шефства. Будучи старше меня на три года, он уже имел приличный опыт межличностных отношений на беседах, свободно и в то же время вежливо-уважительно общался со всеми девчатами, был вожаком-заводилой у ребят, залихватски играл плясовую, ловко плясал, знал тьму частушек и умел к месту их использовать. Девушки сохли по нему, не сводили с него глаз, а он будто этого не замечал.
Словом, он был от природы таким, каким я еще только мечтал сделать себя, и поэтому я избрал его образцом для подражания. Безусловно, я не копировал его, не повторял, а использовал его манеру поведения в молодежных компаниях, так как видел, что она соответствует принципам, которые я вывел из прочитанных книг и детских наблюдений.
Через короткое время я с радостью заметил, что девчонки начали посматривать в мою сторону, охотно со мной разговаривать; в их глазах появились искорки любопытства. И как результат, первые приглашения в «гори». Сердце от волнения забилось часто-часто. Я ликовал: заметили! Хотелось бегом бежать в эту заветную комнату. Но я сдерживаюсь и тихо, со спокойным выражением лица иду через всю избу к занавешенному чулану. Проходя мимо стоящих у косяка парней, я заговариваю с Юркой Гуляевым, перекидываясь никчемными словами, а сам думаю: «Меня приглашает какая-то девушка, чтобы через нее я позвал в «гори» себе ту, которая мне нравится, с которой я мечтал бы «сидеть». Но кого же я приглашу? Меня не волнует ни одна из девчат. И никогда не взволнует. Значит, лучше всего пригласить такую, которую никто не приглашает, и ей обидно всегда ходить с бесед «на колуне». Пока я так думал, волнение мое улеглось, и я впервые шагнул в «гори». Тонкая занавеска пропускала рассеянный свет, и были хорошо различимы сидящие в чулане парочки. Но вот в углу – девушка в белой кофте. Она молча манит меня рукой. Подхожу и узнаю ее – Лида Ледешкова, мой товарищ по работе. Она подает мне дрожащую ладошку, усаживает к себе, нежно шепчет:
– Здравствуй...
– Здравствуй, – говорю. – Сколько лет, сколько зим – два часа не виделись. (Мы вместе шли на беседу.) Что новенького за это время случилось? Как поживаешь?
Она не отпускает мою руку, молчит. Я чувствую ее волнение, от которого в теле мелкая дрожь. Она передается мне через руку. Потом она шепчет прерывисто, с остановками:
– Извини... что я сама тебя позвала... Нельзя этого делать, я знаю. Но...
Она споткнулась и опять замолчала, продолжая держать мою руку. Я поспешил ей на выручку:
– Почему нельзя? – шепчу я ей как можно убедительней. – Парни приглашают девчат, девчата парней. Не могла же ты пригласить девку...
– Да, так. Но девушка приглашает парня, чтобы потом послать ему евонную девушку... которую он любит. Или с которой хотел бы подружиться... А я сама...
– Все понятно, – перебиваю я ее наивно. – Давай и мы так сделаем? Ты пошлешь мне, кого я пожелаю.
Лида убрала руку и упавшим голосом спросила:
– Кого тебе послать?
– Валюху Галкову, – говорю я весело.
– Да ты что! Ее же никто не любит и не зовет...
– Вот я и позову. Мне ты приятно сделала, ей – я. Обидно ей каждый раз «на колуне» домой ехать.
Лида молча поднялась и тихо ушла из чулана. Через полминуты в чулан влетела Валюха, сияя от счастья.
Валюха была тоже из нашей деревни. Нескладная, тощая и долговязая, ростом обогнавшая всех парней, с невыразительным бледным лицом и мужицкой походкой, она действительно не могла привлечь ничье внимание, и поэтому попасть в святая святых деревенской беседы, в «гори», было ее высшей недосягаемой мечтой. И вдруг – зовут! Представляете?
– Кто меня зовет? – радостно крикнула она с порога.
– Я, Валюша, я. Иди сюда, садись рядком, поговорим ладком, – откликаюсь я.
Она в три шага преодолевает чулан и, резко развернувшись, шлепается на лавку вплотную ко мне. Я завожу дежурный разговор о том, о сем, и не успевает она еще прийти в себя, предлагаю:
– А теперь давай я пошлю тебе, кого ты только пожелаешь.
И она использовала шанс, выпавший ей впервые, на всю катушку: позвала первого кавалера сельсовета – Славика Катырева.
– Правильно, Валюша! – поддержал я ее. – Любить, так молодца! (Моя бабушка говорила: «На работу – не с крыльча, а любить – так молодча!».)
Я знал, что умный и деликатный Слава не сломает задуманный мной сценарий и не испортит вечер своей односельчанке.
Славик так и поступил: весело побалагурив с ней определенное время, он попросил пригласить ему первую красавицу и плясунью округи Ию Сухаричеву, с которой тогда еще только начинал дружить и с которой впоследствии разделил короткую и на редкость трагическую жизнь...
Домой я шел вместе со своими деревенскими девчатами. Остальные парни шли провожать своих подруг в их деревни. Была лунная, морозная ночь. Дорога шла полем. Кругом искрились снежные покрывала. Далеко справа, по-над лесом, слышался пронзительный скрип полозьев тяжело груженных дровней. Это мужики из Сизьмы везли для сдачи государству тресту в районный центр Чебсару.
Настроение было праздничное: меня еще раз пригласили в «гори», а это значит – свой план мне удается осуществлять. Валька весело что-то болтала с подругами. Лида же шла грустная и всю дорогу молчала. Дошли до Бугров. Одна за одной девчата, простившись, отворачивали к своим домам. Лидин дом стоял в конце деревни, и на последнем отрезке пути мы с ней остались одни.
Я чувствовал себя неловко и не находил слов, которые бы следовало сказать ей в данной ситуации. И рассчитывал разойтись с ней молча. Подошли к моей отворотке.
– Ну, пока. До завтра. Приятных тебе снов, – быстро говорю я на ходу и делаю шаг в сторону пруда, на берегу которого мой дом.
– Постой, – тихо говорит Лида. – Давай закончим разговор...
Я подхожу к ней. На лице ее растерянность и страдание. Она не может поднять на меня глаза.
– Давай закончим, – говорю я. – Что ты хочешь сказать?
Она едва пересиливает себя:
– Ты, наверно, не понял меня там, в «горях»... Я не успела сказать... Мне и сейчас стыдно... Не могу я...
Она прижала ладошки к щекам и замолчала. Я стал ее успокаивать:
– Кого стыдно?
– Тебя и стыдно, – продолжает она. – Ты можешь меня осмеять... Или презирать будешь. Расскажешь по деревне...
– Ну, Лида, ты даешь! Неужели ты меня болтуном считаешь? Я думал, у нас уважительные отношения, – говорю я обиженно. И это на нее подействовало:
– Хорошо, я скажу, – говорит она, не глядя на меня. – Я все равно бы когда-то сказала.
Она собралась с духом:
– Ты помнишь, меня хвалил. И маме, и на собрании – как я хорошо работаю... Что тебе со мной легко, хорошо. Помнишь?
– Да, хвалил. И сейчас хвалю тебя тебе.
– Так вот. Может, ты не знаешь... не видишь... Как бы это сказать-то?.. Не чувствуешь, может, что ты мне тоже очень нравишься. И на работе, и вообще я тебя... Ну в общем, раз я тебе нравлюсь, то я бы согласна с тобой сидеть... Я больше молчать не могу...
Осилив это сбивчивое, сумбурное признание, Лида прикрыла лицо руками и беззвучно заплакала, ожидая моего ответа.
Я попал в сложную ситуацию. Во мне возникли два сильных чувства: радости от того, что меня, наконец, полюбила очень красивая девушка, на которую заглядывались многие парни, а она их отвергала; и сострадания – ведь я должен отвергнуть ее чувства. Не могу же я играть в любовь из жалости, тем углубляя еще ее привязанность ко мне. Да я и не способен на лицемерие. Значит; отказ. Но как этот удар сделать менее болезненным?
Я шагнул к ней, взял за плечи и, легонько сжимая их, стал говорить как можно душевней:
– Успокойся, прошу тебя! Ничего плохого ты не сказала. Сказала то, что думала, и это хорошо. Значит, ты мне доверяешь. И я отвечу доверием. Да, ты мне нравишься и как работница, и как человек, и как красивая девушка. Ты чувствуешь мое к тебе уважение. И я не могу тебя обманывать: сидеть мы с тобой не можем по двум причинам...
Лида быстро опустила руки от лица и глянула мне в глаза.
– По каким причинам? – спросила она с болью в голосе.
– Первая причина – тебя без ума любит Колька Офонин...
Лида меня резко перебивает:
– Я его терпеть не могу! Пристает, подкарауливает везде, противный...
– Ты как хочешь, а мне-то он друг. Нельзя мне вставать на его пути!
– Но ведь я все равно никогда не полюблю его. Никогда! Выходит, что из-за него никто меня и любить не будет?
– Почему же? Будут, но не его друзья.
Лида молчала, о чем-то раздумывая. Потом спросила:
– А вторая причина какая?
– Она в том, что в моем сердце живет другая.
Лида взметнула крылья черных бровей, глянула на меня укоризненно:
– Так бы сразу и говорил! А то – Колька ему, видишь, мешает.
Мы оба замолчали. Полагая, что разговор завершен, я хотел уже попрощаться, но она вдруг спросила:
– И кто же она? Нездешняя, что ли?
– Здешняя, но она еще молода, на беседы не ходит. И о моей любви не знает. А кто она – не скажу. Я храню это в тайне от всех, а тебе признался взаимно. И я обещаю сохранить сегодняшний разговор тоже в тайне. Обещай сделать это и ты, и будем считать, что его не было.
Она ответила сразу. Ответила примирительно:
– Обещаю. Я и сама хотела просить тебя об этом.
– Вот и хорошо, – сказал я облегченно. – Значит, завтра к восьми на работу. Спокойной ночи тебе, до свидания.
– До свидания.
– Она нежно, тепло посмотрела мне в глаза и, отвернувшись, медленно пошла по снежной дороге к родительскому дому.
Глядя ей вслед, я мысленно поставил себя на ее место, а на мое – Галю. Как бы я чувствовал себя, если бы в ответ на мое признание в любви Галя сообщила, что ее сердце занято другим? Ответ на этот вопрос был ужасен: я бы не пережил. Неужели и Лида так себя сейчас чувствует? Нет, это невозможно. Просто любить так, как я – каждой клеточкой своего существа – мало кто, видимо, умеет и потому выдерживает отказ. Лида же, похоже, относится к большинству – так решил я, и это меня несколько успокоило.
Ночью я плохо спал. Часто просыпался и потом долго не мог уснуть. Перед глазами стояла плачущая Лида. Ее мокрое от слез лицо, которое она вытирала рукавичками, казалось, обвиняло меня в бездушии и жестокости. Виноват ли я перед ней? Вот вопрос, который я анализировал со всех сторон, многократно. Я искал свою вину и не находил: ни разу ни словом, ни намеком не давал я повода надеяться на взаимные чувства. И не мог дать – я же постоянно думал о той, которую не переставал любить заочно, тайно уже более пяти лет. Неужели мое уважительное и заботливое к ней отношение явилось таким поводом? А может, сработал тот самый закон: «Чем меньше женщину мы любим...»? Наверно, так и есть.
Наутро мы встретились с Лидой у конюшни на рассвете, когда я запрягал лошадь. Она неслышно подошла сзади и, тихо сказав «доброе утро», молча села на подостланное в розвальнях сено. Она казалась больной и бессильной. Наверное, от бессонной ночи. Я не стал беспокоить ее вопросами. Ехали по наезженной дороге к дальним стогам. Лошадь по морозу шла легко и споро. Я не погонял ее.
Подъехали к вчерашнему остожью. Взяв вилы, я привычно вспрыгнул на него, а Лида осталась в розвальнях – принимать от меня сено и укладывать воз. Обычно я бросал сено на середину повозки, а она раскладывала его от краев к центру, чтобы ложилось в зажим и потом не разваливалось при дорожной тряске. А сегодня я старался облегчить ей работу: каждый навильник прямо со стога я клал на свое место, ей оставалось только чуть поправить его и утоптать ногами.
За весь день работы она не сказала ни одного слова и ни разу не взглянула мне в лицо. Я видел, что ей тяжело, и не приставал с разговорами. Нагрузив воз и привязав его ужищем к дровням, я оставался на земле и шел в деревню пешком, а она сидела на возу и правила лошадью. Одной, без моего присутствия рядом, ей, наверняка, было легче.
От укладывания сена в приворотке в пристен я ее тоже освобождал. Вместе только роняли (спихивали) воз с дровен. Так и проработали день: она ни разу не улыбнулась, не рассмеялась. Домой ушла такая же грустная и подавленная, как пришла.
Но все проходит. Спустя некоторое время Лида перестала хандрить, опять стала разговорчивой, старательной, активной. Но таких ее обжигающих взглядов, обворожительных улыбок и звонкого, счастливого смеха, как раньше, больше уже не было. И до конца зимы она не посещала беседы...
Я же продолжал регулярно бывать на них, стал, можно сказать, их завсегдатаем и активным участником всех развлекательных «программ». Я настойчиво изживал в себе скованность, застенчивость, робость перед бойкими девчатами и с тайной радостью отмечал про себя, что появляются заметные сдвиги.
Меня уже по несколько раз за вечер приглашали в «гори», давая возможность определиться и сделать выбор среди множества девушек. Но так как в моих планах этого не было, я по-прежнему звал тех девчонок, которых парни упорно обходили вниманием, и через минуту-другую выходил из «горей» в общую комнату.
То, что я ни в кого не влюблялся, не заглядывался даже на самых неотразимых красавиц, делало меня непохожим на всех остальных парней. Эта непохожесть, эта бесстрастность к противоположному полу, видимо, и задевала самолюбие девушек, возбуждала в них интерес ко мне. Многие из них передавали мне записки с предложением дружбы, приглашали в гости, предлагали где-нибудь встретиться. Словом, популярность моя быстро росла. Все шло так, как мне и хотелось. И где-то в глубине сердца затеплилась, зарождаясь, надежда. Мне впервые показалось возможным поверить в предсказание Грани Назаровой – родной Галиной тети. А предсказание было такое.
Ранней осенью вся детвора деревни во главе со счетоводом колхоза Граней Назаровой занималась околоткой льна в Евдешкином овине. Это была одна из очень интересных работ для ребятни. Она заключалась в том, что по верхушкам высушенных льняных снопов с силой хвостали деревянными вальками. Головки льна раскалывались и осыпались на пол. Их, вместе с семенами, выметали голиками на гумно (на земляной пол гуменника) и там провеивали на веялках. Очищенное семя сдавали государству.
Так вот, мы колотили лен. Такое скопление на ограниченной площади всех мальчишек и девчонок я не преминул использовать для своей цели – приучать себя свободно держаться в окружении девчат. Для этого забирался в самую их гущу, не тушуясь, реагировал на их острые реплики, острил сам, шутил, весело и непринужденно смеялся. По реакции девчонок я чувствовал, что это им нравится.
По окончаний работы, когда ребятишки посыпались из окошка овина в гуменник. Граня попросила меня остаться, чтобы помочь привести в порядок разбросанные по всему полу снопы. Во время работы она потрепала меня по волосам и сказала самые дорогие мне слова:
– Понаблюдала я за тобой сегодня и поняла. Попомни, что я скажу: девки будут за тобой бегать – ни одна не устоит!
Она даже и предположить не могла, каким бальзамом пролились ее слова на мою истревоженную безнадежностью душу. Моим стараниям была дана высшая оценка, но тогда ей поверить я не смел.
Сегодня существует молодежный сленг. Старшее поколение его не понимает. Для чего он придуман? Для того и придуман, чтобы можно было говорить между собой, а присутствующие старшие ничего бы не понимали. И для того, чтоб чем-то отличаться, выделяться.
Нечто похожее было и в годы нашей молодости. Только у нас не придумывали, не изобретали новые, часто нелепые слова, типа «клёво» (прекрасно), «облом» (неудача), «тащиться» (восхищаться), «достать» (допечь), «балдеть» (наслаждаться) и т.д., а переконструировали общеупотребительные. Брали обычное слово, меняли местами слоги и к ним добавляли слог «ши» и слог «цы». Получалось совершенно незнакомое по звучанию слово. Например, слово «ложка» будет звучать так: «шижкалоцы», «милый» – «шилыймицы», «палец» – «шилецпацы». Если слово трехсложное, например, «корова», то оно звучит так – «кошивароцы».
Когда мы говорили на таком языке, старшие нас совершенно не понимали, что нам и было нужно.
Наступило очередное лето. Мое последнее деревенское лето! Ах, каким оно было ярким, солнечным, теплым! Сейчас оно видится мне только светлым, прекрасным и счастливым, и я вспоминаю о нем с ностальгической грустью. Мне хотелось бы снова вернуться в то лето и пережить то, что было со мною тогда.
Однако я знаю: человеческая память хранит только приятные моменты жизни, тяжелые как бы упускает, затушевывает. Поэтому я напрягаю память, стираю затушевку и стремлюсь воспроизвести свою жизнь близкой к действительности.
Мы продолжали жить в нужде и непосильном труде. Но больше этого меня удивляло и поражало бесчеловечное отношение больших и малых властей к голодным и измученным людям. О каких-то правах человека народ и не подозревал. Какие права?! Человек должен все время бесплатно работать и не иметь при этом ни пищи, ни одежды. Хорошо еще, что воздух и вода не ограничивались.
Я уже упоминал, что посеять зерно и другие культуры на своих участках – чем только люди и выживали – можно было лишь за счет сна, ночью. Заготовлять корма для личного скота тоже. Всем, кто не успевал вовремя справиться с домашним обрядом, председатель или бригадир колхоза приходили в дом и ведром воды заливали непротопившуюся печку. И выгоняли хозяйку на работу.
Нельзя не сказать и о том, что вся произведенная в личном хозяйстве продукция, вся живность облагалась неподъемным продналогом. Себе почти ничего не оставалось. Овцы облагались шерстью, мясом и шкурами, корова – молоком, теленок – мясом и шкурой, козы и козлята тоже, куры – яйцами.
Огромную долю того, что создавалось тяжким трудом и в своем хозяйстве, забирало государство: «Все для фронта!». А для тыла что? Он тоже должен быть крепким, сильным и производительным, ибо питает фронт. Без тыла не может жить и воевать фронт. А о нем не заботились. Даже когда стало невмоготу крестьянам содержать скотину и они начали от нее освобождаться, вышел новый закон: платить все продналоги на скот и птицу, если их и нет в хозяйстве. Покупайте, говорят, и сдавайте. И покупали. И сдавали. А на какие деньги покупали? Ведь колхоз денег за работу не платил. У стариков пенсий тогда не было – они появились только при Хрущеве в 1956 году. А вот на какие: продавали картошку, зерно и другой провиант с огорода, которого и так не хватало до весны, когда переходили на питание травой...
Но удивительно то, что люди редко роптали на компартию, которая правила страной монопольно, и на власть вообще. Во-первых, потому что население было приучено к мысли, что народ служит власти, а не власть народу. И большинством это воспринималось как норма. Во-вторых, мыслящие люди знали, что проявление недовольства властью может стоить им жизни. И пребывали в тотальном страхе, который был постоянным атрибутом жизни в стране. Самое большее, на что могли рискнуть измученные люди – это где-то в чулане вполголоса сказать: «Эх, Сталин не знает! Он бы всех вредителей расстрелял!».
Нашу же тогдашнюю жизнь скрашивала молодость. В 16 – 17 лет мы рассуждали так: с голоду летом не умрем; одежда из холста – норма; работой молодых не испугать.
Насчет одежды «издохтурялись» кто как. Мне в этом смысле повезло: мама выменяла на картошку старую солдатскую шинель и справила из нее мне пиджак и брюки. Материал был толстый и крепкий. И сшит костюм был на вырост. Думалось, что сносу не будет, что несколько лет не надо будет беспокоиться об одежде. Но если в одном ходить и на работу, и на гулянья, и дома быть в том же, то не выдержит никакой материал. Не прошло и года, как на коленках, локтях и плечах пришлось нашивать заплатки, причем из другой ткани.
Даже не верится, что тогда молодежь не стыдилась ходить в заплатах или в родительской одежде. И даже босыми ходили на гулянки. А работой, и правда, не напугаешь. Приведу один очень показательный случай. Это было 11 июля 1949 года – в канун Петрова дня. В этот религиозный праздник в старые времена не работали, а в нашей деревне, как и в Масленицу, была гостьба и гулянка. Жители готовились заранее: гнали самогон, варили ароматное пиво, пекли пироги и т.д. Ждали гостей.
А в наши годы с религиозными праздниками, как и вообще с религией, велась непримиримая борьба. И вот, чтобы праздник сорвать, начальство колхоза установило всем молодым сенокосникам невыполнимую норму – скосить 12-го числа по гектару каждому, при обычной норме 40 соток.
Мы собрались около Астафиева пятистенка и стали обсуждать ситуацию. Норму не выполнить нельзя, но и скосить в такую жару гектар – тоже невозможно. Если скосшиь, так только к закату солнца. А это как раз то, что и замышляло начальство: празднование не состоится. Мы загрустили.Но вот «слово взял» Славик Катырев.
– Видите, на стене афиша – в клубе сегодня в 8 вечера кино. Мы пойдем в кино с косами, а как кончится картина – сразу на Березкин хутор косить. Ночью косить не жарко, к обеду по гектару осилим.
Все дружно согласились...
Были белые ночи. Обильная роса, прохлада и отсутствие слепней и оводов способствовали спорой работе. Все прониклись непреодолимым желанием выполнить задуманное. Косили изо всех сил, и усталость не приходила. Работали молча, без отдыха и перекуров. Кругом было тихо. Только тут и там периодически слышался мелодичный звон точимых лопатками кос, да совсем рядом, в густой траве, громко трещал невидимый дергач...
К одиннадцати часам дня многие парни одолели свои гектары и пришли на помощь девчатам. А к полудню все было кончено. Вернувшись домой, мы поспали до шести вечера, а потом встречали и угощали гостей, гуляли, как и подобало в первоапостольский праздник.
Летом бесед не было, были гулянки. По праздникам и между ними. В отличие от бесед, на гулянках не было никаких игр и «горей», просто гуляли группами, встречались, беседовали, пели, плясали.
Наобщавшись, начинали парами разбредаться по укромным местам: на крылечки, на лавочки у домов, в сад-палисад. Девушек из других деревень парни провожали домой.
Драки тоже были. Причем чаще, чем на беседах. Считалось, что если драку никто не развязал, то и гулянка по-настоящему не состоялась. Дрались деревня на деревню. Без причины. По традиции. Бывало, хозяева гнали «прихожан» кольями до дома.
На моей памяти в соседней деревне на гулянке убили нашего мужика Миронова Алексея. Его привезли на телеге к своему дому и положили на подстилку на землю под березами. Он лежал с завязанной головой, кровь пропитала повязку, и люди, приходившие проститься, плакали и молились за спасение его души.
За что убили? Ни за что. Просто так. Потому что он чужак, из другой деревни...
Сейчас постоянно муссируется тема расовой и национальной розни. Когда у нас в стране убивают иностранца, чаще всего причиной этого называют неприязнь к народу страны убитого. И ищут причины неприязни. А их нет. Просто в человеке гнездится стадный инстинкт – бей чужого.
Представим стадо мирных, спокойных коров, пасущихся на лугу в поле. Вдруг из леса выходит к ним чужая корова. И что происходит? Мирное стадо мгновенно становится злым, воинственным и бросается на пришедшую одинокую корову. И забодает ее до смерти.
За что? Ни за что. Потому что она чужая, не из их стада.
Так и у людей. Парни всегда дрались деревня на деревню. И даже в одной деревне – край на край. Стадный инстинкт присущ человеку. И, видимо, страны будут воевать между собой всегда.
Каждая драка глубоко ранила мою душу, надолго портила настроение. Поэтому нередко я отказывался идти с ребятами на гулянку, а брал в руки ружье и отправлялся в лес на вечерку. Друзья не понимали меня. А я их понимал: у них предполагались встречи со своими симпатиями, и это влекло. Они не знали, что моя девочка на гулянки еще не ходит.
В лесу я не чувствовал себя одиноким. При встрече с ним на душе становилось легко и светло. Здесь не было ни ссор, ни обид, ни драк. Не было приказов, угроз, наказаний. А были мир, согласие и гармония. И я думал, поднимется ли когда-нибудь человек до такого же высокого уровня сосуществования?
В жаркое время колхозники выходили на покос до восхода солнца и косили, пока не обсохнет роса и не станет невыносимо жарко. Часов в двенадцать они возвращались домой, обедали и ложились часа на три отдыхать. За это время жара немного спадала, и они шли сушить сено и стоговать до заката. В такие дни я обычно отдыхал на сарае огромного отцовского – до раскулачивания – дома, который сейчас был колхозным и пустовал. Нам разрешили хранить на его сарае (чердак над двором) сено для своего скота. Вот на этом свежем, душистом сене я и отдыхал, открыв для проветривания двери на всех стенах.
Однажды я лежал около северных открытых дверей и увидел такую картину: по дороге к дому Маши Назаровой идут две молодые, стройные девочки. Одна из них, в белой кофточке и сиреневой юбке, была Галя. Другая, в розовом платье, показалась мне незнакомой. Они шли медленно и оживленно разговаривали. Сердце мое заколотилось, заволновалось. Я давно уже не встречал Галю и скучал о ее глазах, ее голосе, ее изящной фигурке.
Когда девочки подошли к палисаднику бабушки, из дома выскочил в белой рубашке пятилетний Витюха, Галин двоюродный братик, и с визгом бросился им навстречу. Она – к нему. Он кидается ей на шею, она подхватывает его на руки, относит от дороги, кладет на лужок и долго целует, тискает, прижимает к себе, ласкает.
Я смотрел на них, как зачарованный, и считал Витюху самым счастливым человеком. Как я хотел бы быть на его месте сейчас! Но выдержало бы мое сердце такое счастье?
Вышла на крыльцо бабушка Маша и позвала всех в дом. Галя на руках понесла тяжелого Витюху, а бабушка требовала сейчас же его опустить. Но до ступенек крыльца Галя не опустила любимого братца.
Все ушли в дом. Мне было не до сна. Я решил весь обеденный отдых наблюдать за бабушкиным домом – вдруг они пришли ненадолго и, когда будут уходить, я еще раз увижу ее. Я лег лицом к двери и не сводил глаз с бабушкина крыльца.
Минут через двадцать в сенях дома послышался громкий бабушкин голос, и из дверей вышла бабушка с Витюшкой и обеими девочками. Она осталась на крыльце, а девочки, быстро спустившись по ступенькам, направились по лужку прямо к дому, на сарае которого я лежал. Я подумал, что они пошли к школе (Галина семья жила в ней) через нашу усадьбу, и пошел к выходу, чтобы из дверей проводить их взглядом.
Девочки появились из-за угла, о чем-то тихонько разговаривая. Меня не замечают. Идут прямо к нашему дому, где отдыхает мама. Я как можно спокойней окликаю их:
– Девчата! Вы куда?
Они вздрагивают, оборачиваются. Незнакомка весело говорит:
– А, вот ты где! А мы думали: ты дома, обедаешь.
И обе идут ко мне, поднимаются по лестнице. Впереди – незнакомка, Галя – сзади. Я всматриваюсь и узнаю Галину одноклассницу – Лору Алексину. Из девочки она уже превратилась в девушку: округлые формы, высокая грудь, золотые волнистые волосы и ярко-синие глаза на полыхающем румянцем лице. Она ласково смотрит мне в глаза и, подавая маленькую ладошку, нежным голосом говорит:
– Здравствуй, Костя! Так вот ты, оказывается, какой стал. Давно хочу тебя увидеть, но ты нигде не бываешь почему-то.
– Здравствуй, Лора! Тебя тоже не узнать – невеста, красавица...
Лицо Лоры озарилось улыбкой, глаза засияли. Она не убирала свою руку, легонько сжимая мою. Я перевожу взгляд на Галю. Она смотрит большими темными глазами на меня с любопытством. Ничего другого в них я не увидел. Сама она, в отличие от Лоры, все еще выглядела подростком, хотя фигура ее с детства была женственной и ловкой.
Я предложил гостьям сесть со мной на высокий порог сарая. Лора сразу села, а Галя сказала, что ей лучше там, на лестнице, и, спустившись наполовину, присела на ступеньку и стала гладить ластившегося к ней нашего черного кота по кличке Мурочий. (Он всегда был со мной. Даже в лес ходил на охоту).
Мне подумалось, что она не хочет мешать нам с Лорой беседовать. И оказался прав. Лора рассказала, что видела меня мельком где-то на беседе, а от девчат слышала, что я ни с кем не сижу. Видимо, никто не нравится. И вот такое совпадение – ей тоже никто не нравится, хотя сидеть, кто только не предлагал. Она считает, что такое совпадение бывает редко, и оно неслучайно. Оно наверняка нас сблизит и подружит. И посему она приглашает меня сегодня на гулянку в деревню Лодыгино. А Галю позвала с собой потому, что одна прийти к парню не смогла бы, стыдно.
Я сразу стал отказываться, мол, работаю до заката, устану, а завтра опять до солнца вставать, не до гулянок мне... Но Лора сказала, что все так работают, однако придут, а меня она просит прийти хотя бы на один час, чтобы договориться о дальнейшем. В ее словах и голосе была мольба, она говорила все более страстно и громко, и я боялся, что наш разговор будет услышан Галей. Продолжать ей отказывать было опасно, я видел, что это может кончиться слезами. Какую реакцию они вызовут у Гали? И я сказал:
– Ну, хорошо. Лора. Если смогу – приду.
– Вот и прекрасно, – обрадовалась она. – Мы с Галей будем гулять у сельсовета.
Она спорхнула с порога и заторопила Галю идти, чтобы я пару часов смог поспать. Они ушли, а я вернулся в сарай, упал на сено и едва не заплакал от того, что произошло.
О сне не могло быть и речи. Какой сон, если та, которую я столько лет люблю всей душой, без которой не мыслю жизни, привела мне свою товарку, чтобы подружить нас! Это невыносимо!
Я стал анализировать происшедшее. Да, привела, но ведь без умысла. Ее позвали, почему она должна отказаться? Она же не знает о моей любви. Вот если б знала, тогда это было бы все, конец. А так – ничего не изменилось, и значит, надо продолжать идти к цели.
Прохладная волна воздуха влилась в сарай через северную дверь. Я прикрыл глаза. Может, в самом деле попытаться уснуть? Стараюсь думать о чем-нибудь другом, но бесполезно: мысли о происшедшем помимо моей волн возвращаются, и я вновь вижу и слышу все, как на киноэкране. Какую нелепую шутку подбросила мне жизнь! А сколько их еще может быть впереди! И эту, и все другие я обязан снести достойно и никогда не впадать в уныние и не отчаиваться.
Конечно, для меня сейчас любовь перевешивала все на свете. Меня не манили ни почести, ни слава, ни звания, ни награды, ни известность. Ничего этого мне было не нужно. Я хотел бы жить этой трудной, полуголодной, неизвестной жизнью в моей родной деревне с ее бедностью, нуждой и бескультурьем до конца своих дней, только бы рядом со мной всегда находилась она – любящая меня и любимая мною. Но у жизни и у любви свои законы, и, если они будут предъявлять мне жесткие требования, чинить испытания и препятствия, я буду их преодолевать.
К концу обеденного отдыха я несколько успокоил себя, но отдыха, понятно, не получилось. Косить сухую траву было тяжело и муторно. Солнце палило нещадно. Сил не было. Хлебный квас не утолял жажду. Норму до вечера выкосить не удалось. Ребята, работавшие со мной, заметили мою вялость, и, когда я сказал им, что вечером не пойду на гулянку, не настаивали.
Придя домой, я отказался от ужина и, сославшись на усталость, лег в кровать. И сразу уснул тяжелым, неспокойным сном.
Лору я больше не встречал никогда. Но... Много-много лет спустя, навестив родные края, я летним солнечным днем шел через ее деревню. Из одного дома вышла юная девушка в красном платье, с пышной золотистой прической, босиком и пошла по зеленой лужайке наперерез мне. В руках она несла трехлитровую банку с молоком. Когда мы сблизились, я глянул на нее и ахнул:
– Лора!
Девушка посмотрела на меня ярко-синими глазами и, доверчиво улыбнувшись, сказала:
– Я не Лора, я ее дочка... Надя.
Я не верил своим глазам. Неужели возможно такое сходство? Ну, просто один к одному.
– Мы учились с вашей мамой в одной школе. В пятнадцать лет она была точно такой, как вы, – сказал я девушке. – Интересно, как сложилась ее жизнь?
– О, я с удовольствием вам все расскажу. Только вот поставлю банку.
– Сказав это, она побежала к крылечку, поставила на лавку банку и легко, вприпрыжку вернулась ко мне.
– Пойдемте к вашей деревне. Я люблю бродить по полям, собирать цветы. И лес люблю, но в лес не с кем ходить.
Мы пошли по сухой грунтовой дороге. Ее босые ноги оставляли маленькие, как детские, следочки на дорожной пыли. Она без умолку лепетала, не нуждаясь в вопросах. Казалось, у нее не было от меня никаких тайн – ни семейных, ни личных.
Живут они в Мончегорске. У них очень счастливая семья. Родители любят друг друга, как жених и невеста. У нее еще есть сестра, младшая. Они обе очень любят родителей, а те их. И все у них замечательно, а здесь, у бабушки – не жизнь, а прелесть.
Я шел рядом с этим красивым и счастливым существом и думал, что, наверное, правильно, что тогда, в сенокос, я не пошел на Лодыгино к сельсовету и не встретился с Лорой, готовой влюбиться в меня безоглядно и безрассудно. Зато потом, встретив своего суженого, она отдала ему всю свою нерастраченную любовь, а он ей свою. И вот – счастливая семья, какие сейчас редки.
Каждое лето колхоз направлял кого-нибудь из парней на ремонт дорог. В июне 1949 года выбор пал на меня. Мне выделили кобылу Люстру с упряжью и телегой. И я поехал в деревню Старово, рядом с которой находился большой песчаный карьер.
В первые же дни работы на дорогах со мной произошел страшный случай. Я приехал с пустой телегой с дороги в карьер, и рабочие стали лопатами заполнять телегу песком.
Происходило это у почти отвесной песчаной стены карьера, а правильней сказать, у самого крутого обрыва. Вдруг все что-то громко закричали, показывая руками в сторону обрыва, и побежали прочь от него.
Ничего не понимая, я повернулся назад и увидел, что огромная лавина песка быстро валится сверху прямо на меня. И тут же завалила меня до подбородка. Ни рукой, ни ногой нельзя было сделать ни малейшего движения, грудь сдавило, дышать можно было очень мелкими вдохами. Страшно испугавшись, я смотрел на верх обрыва и боялся – не добавится ли сверху вторая лавина. К счастью, не добавилась.
На мой крик прибежали люди с лопатами и стали выкапывать меня и ругать:
– Все убежали! А ты чего стоял? Чего ждал?
– Я не понял, чего кричат...
– Ты на дорогах первый раз, что ли?
– Первый.
– А тебя инструктировали? Говорили, что такое может произойти?
– Никто ничего не говорил...
В тот же день руководитель работ дотошно рассказал мне об опасностях при работах в карьере и дал мне два дня отдыха.
Больше на дорогах со мной ничего не случалось.
В конце августа мама сама пошла к председателю сельсовета Иванову Илье Ивановичу и упросила его выдать мне «Стандартную справку», которая заменяла метрики. С этой справкой можно было поступить в любое заведение. Получив ее, я сразу же покинул родную деревню и отправился в манивший меня город Череповец.
Анфия Федоровна, тетя, встретила меня приветливо и сразу сообщила, что как раз сейчас открывается в городе двухгодичное речное ремесленное училище, в котором все поступившие будут жить и учиться на полном государственном обеспечении. Через два дня начинаются приемные экзамены. Я страшно обрадовался – лучшего для меня нельзя было и придумать. Раньше я завидовал поступившим в мореходку, но и речное училище не хуже. Вот только сдам ли я экзамены, ведь после окончания семилетки прошло два года, все уж перезабыл. Я тут же снес в училище заявление, а через два дня явился на экзамены.
Экзамены, которые проводились в РУ № 1, к счастью, оказались очень простыми, и я легко справился со всеми заданиями. Меня зачислили! Я даже не мог сразу поверить, что мне так посчастливилось. Неужели я спасся от непосильной колхозной работы и изнурительного голода?! Разве не чудо, что я приехал в город перед самым приемом в училище?
Всем имеющим семь классов образования были предложены на выбор две профессии: судомашинистов паровых машин и судомотористов. Не имея представления об обеих, я несколько раз менял решение, наконец, остановился на паровых машинах. И был зачислен в первую группу.
Четырехэтажное здание училища в то время еще строилось на Красноармейской площади, на месте снесенной Благовещенской церкви. Строили его пленные немцы, и вся стройка была обнесена высоким дощатым забором с колючей проволокой и наблюдательными вышками. Закончить строительство и сдать здание немцы должны были в конце сентября. Поэтому начать занятия решено было 1 октября. Мы на целый месяц разъехались по домам.
И вот впервые поднимаемся по светлым лестничным маршам. Блестящие светло-зеленые панели стен издают острый запах свежей масляной краски. Для меня, не видевшего ни разу таких огромных домов, такой красивой отделки, это был один из самых волнующих дней. После серой, полуголодной деревенской жизни все здесь виделось в праздничном и радостном свете. Везде чистота и блеск, высокие светлые классы, просторные комнаты и кухня, издающая пленительные ароматы натуральной пищи.
До сих пор, как только услышу запах масляных красок, мысленно переношусь в те далекие, чудесные дни.
Мы все собрались в коридоре третьего этажа, отыскивали в толпе знакомых по сдаче экзаменов. Но вот появился очень высокий и очень худой, с темным лицом и большими черными глазами, с блестящими, прямыми и тоже черными волосами, мужчина. Он громовым басом объявил построение в две шеренги. Мы проворно выстроились вдоль всего коридора. Мужчина представился:
– Меня зовут Лысенко Николай Константинович. Я заместитель директора по политической части. Буду проводить с вами политзанятия...
Со второго этажа к нам в коридор поднялся весь персонал училища во главе с директором Рыжовым Александром Ильичом и завучем Никишиным Петром Ивановичем. Директор поздравил нас с поступлением, представил всех сотрудников и рассказал о правилах жизни и учебы в училище. Затем старший мастер Цветков Всеволод Александрович зачитал списки групп, а их было пять, и назвал мастеров каждой группы.
В нашей группе было 30 человек. Мастерами стали опытные механики пароходов и очень душевные люди – Флегонтов Николай Андреевич и Баранов Михаил Михайлович. Они разделили нас пополам и поселили в две соседние комнаты на четвертом этаже. Каждому была определена железная койка и тумбочка.
Посередине комнаты стоял длинный коричневый стол и десять стульев. Вот и вся меблировка. Нам она виделась роскошной.
В тот же день всех нас повели в баню, там остригли «под Котовского» и одели в новенькое казенное обмундирование. Сейчас уже и не описать, в какой восторг пришли мы от сияющих блях, эмблем, пуговиц, козырьков и ремешков на черных форменных фуражках. После посконных деревенских рубах и заплатанных штанов – новенькие, по росту гимнастерки, черные шерстяные брюки и черные, со светлыми молоткастыми пуговицами шинели из чистого добротного сукна – невероятно!
Правда, форма у нас была не флотская, а трудовых резервов, как во всех ремеслухах, но это нас не смущало и не мешало радоваться и откровенно щеголять в ней по улицам города.
Начались занятия. Классы находились в этом же здании на третьем этаже. По общеобразовательным дисциплинам нас учили «чему-нибудь и как-нибудь». Программы были составлены так нелепо, что по одним предметам мы проходили материал шестого класса, по другим – восьмого, по третьим – десятого. Так что за два года учебы уровень знаний в наших головах остался старый, семиклассный. Даже имена учителей, которые постоянно менялись, почти не запомнились.
Зато специальные предметы и особенно практические занятия запечатлелись в памяти отчетливо. Зимой практику проходили в цехах судоремонтно-судостроительного завода, что находится на левом берегу Ягорбы при ее впадении в Шексну.
Нашей группе отвели для мастерской помещение в углу механического цеха. В мастерской стоял длинный верстак, разделенный вдоль посередине металлической сеткой. По краям установлены слесарные тиски, каждому по тискам. Остальные инструменты получали на выданные нам жестяные номерки в инструменталке.
Занятия начались с обучения тому, как пользоваться зубилом и молотком. Зажимали кусок листовой стали в тисках и перерубали его по проведенной черте.
Мастер говорит:
– Смотри не на торец зубила, по которому ударяешь молотком, а на его острие. Вначале будешь промахиваться и бить по рукам, но без этого не научишься. Все прошли через это.
И мы промахивались. И все ходили со сбитой кожей на левом кулаке. Не помучишься – не научишься.
Потом мы учились работать плоскими напильниками, которые почему-то тогда назывались пилами: драчовая пила, бархатная... Здесь труднее всего было соблюсти строгую горизонтальность движения напильника при обтачивании детали.
Освоив напильник, начали делать молоток из поковки. По чертежу. Точность размеров требовалось выдержать в пределах одной-двух десятых миллиметра. Я испортил две поковки и только на третьей добился требуемых параметров. Зато как радовался, когда изделие было мастером принято. У меня и сейчас в глазах сверкающие через тонкий слой смазки наши молотки, сложенные мастером в прямоугольный железный ящик. Это была моя первая готовая продукция рабочего, а не крестьянина.
Когда мы одолели азы слесарного дела, стали проводить простейший ремонт паровых машин и котловой арматуры на судах, зимующих на реке в заводской акватории. В основном, мы занимались притиркой пробок кранов и клапанов вентилей, заменой износившихся деталей, прокладок, набивали масленки штауфера и малярупа густой смазкой.
Со мной произошел тогда ужасный случай, связанный с этими масленками. Наш мастер Михаил Михайлович привел нас, восемь человек, на колесный пароход «Колхозница» и всем дал задание. Мне досталось набивать солидолом огромные масленки на коленвале. Шесть человек пошли на улицу, чтобы прямо со льда сменить старые плицы гребного колеса на новые.
Взяв ведро солидола, я занялся заменой смазки. Подошел черед масленке на подшипнике шатуна, который обхватывал шейку колена гребного вала. Я уселся поудобней в проеме, в котором во время работы машины прокручивается колено, и стал свинчивать крышку масленки. В это время вал начал вращаться, колено пошло на меня, придавило к корпусу проема мои бедра и... остановилось. Я ощутил страшную боль и закричал изо всей силы. Мастер, услышав из котельного отделения крик, сразу все понял и бросился не ко мне, а на улицу, к гребному колесу. Через полминуты коленвал медленно двинулся вверх и освободил мои бедра. Прибежали Михаил Михайлович с ребятами, бережно вытащили меня из проема. Все боялись, не сломаны ли кости ног. В том числе и я. Но через полчаса лежания на ветоши стало ясно, что все обошлось.
А случилось это так. Ребята сменили верхние плицы колеса и, чтобы сменить те, которые в воде, начали вращать колесо. Тем самым они привели в движение коленвал, который и придавил меня. Колесо остановилось, так как вал, на который оно насажено, «заклинило» мною. Ребята собирались ухватиться половчее и поднажать, но Михаил Михайлович успел вовремя. Беда была предотвращена.
Дисциплина в училище полувоенная. В каждой группе назначался староста из учащихся. У нас первым старостой был Саня Рыбин, на вид самый старший и серьезный. После подъема он строил группу в коридоре и выводил во двор. Там под общим наблюдением физрука Гераськина Алексея Яковлевича весь личный состав училища проводил бег по площади в течение пятнадцати минут, после чего переходил к физическим упражнениям, в том числе и на снарядах, установленных во дворе. В теплое время лета бегали вместо упражнений на ягорбскую купальню, ныряли с вышки, плавали. Кто не умел плавать, тем предлагалось делать упражнения на берегу, над ними посмеивались, порой сталкивали в воду, а некоторых, кто побойчей, учили. Я был горд тем, что научился плавать еще в семь лет в своем деревенском пруду и теперь среди ребят был едва ли не лучшим пловцом. Я чувствовал, что это поднимало меня в их глазах.
Сам преподаватель был хорошим физкультурником. Маленького роста, с хорошо развитой мускулатурой, он блестяще выполнял все упражнения на снарядах: крутил «солнце» на перекладине, делал «склепку», «сальто», ходил на руках. Но у него не было главного – педагогической жилки. Поэтому отношения с учащимися не складывались. Дисциплина на уроках отсутствовала, его открыто дразнили, называли «картошиной» и зачастую срывали уроки. В конце концов, ему пришлось уйти на завод, где он и проработал до конца жизни рядовым рабочим.
Если бы эти строки я писал во время жизни в училище, то начал бы не с обмундирования, не с обучения, не с физкультуры, а с того, как и чем нас кормили. Потому что в те годы главным для нас было питание. А кормили сказочно вкусно. Иначе и быть не могло, ибо все блюда готовились из натуральных продуктов, и хлеб был полностью из чистого зерна, без примесей, заменителей и суррогатов. Такого питания мы не получали с довоенных времен.
Однако описанием всех яств, получаемых нами тогда я заниматься не буду, так как по сегоднящним меркам они выглядят очень скромно и даже ниже. Время меняет оценки. Скажу только, что при всем нашем восхищении питанием, однажды случилось так, что несколько сытых городских сынков подбили нас на бунт против вкуснейшего гуляша. Всего лишь три дня подряд нам на второе подавали говяжий гуляш, и мы все, как один, отказались его есть. В столовую позвали директора. Александр Ильич быстрым шагом подошел к первому столику, за которым сидели трое городских заводил и я, и гневно спросил старосту Саню Рыбина:
– Почему не ешь гуляш?
– Потому что не хочу, надоел, – ответил тот.
– А ты, Павлов? – повторил он вопрос мне.
– Тоже.
Когда и остальные двое подтвердили отказ, директор приказал:
– Всем четверым встать!
Мы встали.
– А теперь марш в свою комнату! Ждать меня!
Мы быстро вышли и поднялись на четвертый этаж. Через короткий промежуток времени к нам стали подходить другие четверки, и скоро все столующиеся оказались в своих комнатах. Готовились к разговору с директором. Боялись, что он будет выявлять зачинщиков и, найдя, исключит их из училища. Но боялись мы зря, директор к нам не пришел, и о «бунте» никогда и нигде не вспоминалось. А гуляш после этого стали готовить один раз в неделю.
В выходные мы любили ходить в кинотеатр «Горн». В одно из воскресений я пошел туда почему-то один. Взял билет, зашел в буфет, купил бутылку лимонада «Крюшон» и сел за столик ждать начала сеанса. Через некоторое время ко мне подошел высокий мужчина и спросил:
– Вы Константин Павлов, с Бугров?
Я сразу узнал в нем своего односельчанина, настоящее имя которого не назову из этических соображений: у него живут дети и внуки, и все, написанное здесь, им будет неприятно и тяжело. Назовем его, например, Василием, и пустимся дальше.
Он говорит:
– Я так рад, что встретил тебя. Пойдем за мой столик.
Я согласился. У него на столе стояло четыре бутылки пива и одна пустая, выпитая. И два вяленых синца. Сели. Он положил мне синца, открыл бутылку, поставил передо мной:
– Угощайся, дорогой мой. Ты не представляешь, как мне хочется поговорить с земляком. Ведь я здесь один, даже словом перекинуться не с кем.
И, помолчав, он продолжил:
– Я знаю вашу семью, уважаю. Тебя помню с рождения. Мне бы хотелось кому-то рассказать кое-что из моей жизни. Хочу, чтоб это все не ушло со мной. Можешь ли ты послушать меня?
Василий умоляюще смотрел мне в глаза.
– С удовольствием выслушаю тебя, – ответил я.
И вот что мне рассказал Василий.
В годы репрессий он служил в Москве в войсках НКВД. Его записали в расстрельную команду, то есть в команду палачей. Обучали, как быстро и надежно лишать жизни врагов народа. Эта профессия претила ему, но его желания никто не спрашивал. Практику проходили в тюремных подвалах. Врагов народа там истязали и убивали, как бешеных зверей. Сначала новичкам все это только показывали, а потом заставляли «работать» самих, проходить практику. Это было чудовищно жуткое, невообразимое занятие. Василий много раз падал в обморок. И другие тоже. Но со временем даже к этой кровавой работе человек адаптируется. И их разбросали по всей Москве для самостоятельной работы.
Кабинет Василия находился в отдельном одноэтажном доме. Посередине кабинета стоял стол. Перед столом на полу была большая крышка люка. Она была закрыта ковром, на котором стоял стул для допрашиваемых. Если нажать кнопку на столе, крышка люка открывалась вниз. На другой стороне стола стоял стул для палача, который назывался следователем.
Конвоиры приводили арестованного, сдавали этому следователю и уходили. Арестованный садился на стул и начинался допрос. Во время него следователь шагал по кабинету, задавая врагу народа каверзные вопросы. Оказавшись за спиной допрашиваемого, он стрелял из пистолета ему в затылок и быстро нажимал кнопку на столе. Жертва вместе с ковром и стулом проваливалась в специальный подвал.
В кабинет входили два человека с ковром и стулом, убирали следы убийства, если были, закрывали люк, стлали ковер, ставили новый стул... и все повторялось. Повторялось три-четыре раза в день. Где хоронились жертвы и хоронились ли, неизвестно. Скорей всего, их где-нибудь закапывали в общую яму или овраг.
Василий обращался ко мне как бы с повинной. Он не считал убитых им людей врагами народа, а, наоборот, полагал их честными и достойными людьми. А раз он их убивал, то он-то и есть враг народа.
На глазах его были слезы, голос прерывался, и говорил он с трудом. Я предложил ему прервать этот тяжелый рассказ, но он не согласился: «Мне надо покаяться, снять хоть частично этот огромный грех... Я жалею, что я не отказался убивать людей. Меня бы расстреляли, и я бы не жил. А разве сейчас я живу? Невинные погибли за честность, а я живу за то, что их убил. Разве это жизнь?! Я спасаюсь вином, но оно стало мало помогать».
На сеанс мы не пошли. Проговорили часа полтора. Он вспоминал жуткие случаи, которые воздержусь здесь приводить. В нем я видел жалкую жертву жесточайшего времени. При расставании он просил меня поддерживать связь, встречаться, так как он очень нуждается в общении. Я не возражал, дал адрес своей сестры, где бы мы могли встречаться. Но он больше не появился.
От людей я узнал, что он пил, не просыхая. И запился.
В середине зимы закончилась отделка актового зала, и администрация занялась нашим культурным развитием. Воспитатель Семиконь Лидия Гавриловна раздобыла где-то электроусилитель к патефону, и получилась радиола. В зале загремела музыка. Лидия Гавриловна приступила к обучению нас – неотесанных деревенских парнишек – танцевальному искусству. Сначала вальс и танго, затем фокстрот, краковяк, полька и др.
Многим из нас эта инициатива пришлась по душе, и мы использовали каждую свободную минуту для отработки техники танца. Не прошло и месяца, как на звуки музыки в наш зал начали слетаться стайки девчонок из окрестных домов. Жизнь стала еще интереснее. Вскоре мы и сами отважились появиться на лощеном паркете городского ДК, где зрелая молодежь осваивала введенные сверху бальные танцы: падеграс, падеспань, па-де-труа и т.д.
Лидия Гавриловна с энтузиазмом взялась за организацию художественной самодеятельности. Появились драмкружок, хор, солисты, чтецы, плясуны, танцоры. Она и сама выступала с художественным чтением, танцевала, пела. И, как нам казалось, делала это профессионально.
По ее инициативе были куплены духовые инструменты. Из Дома культуры пригласили известного музыканта Александрова Владимира Васильевича и попросили его создать в училище духовой оркестр. Желающих учиться музыке оказалось великое множество. Их число превышало количество инструментов раз в пять.
Мне тоже страсть как хотелось стать музыкантом, но записаться у воспитателя в список желающих у меня не хватило смелости. И уже в последний день, за час до начала проверки музыкальных способностей у претендентов, под воздействием друзей- товарищей, я пересилил свою робость и записался.
В назначенное время мы собрались у актового зала. Полный коридор. Пришел маэстро и сказал, что будет вызывать нас в зал по одному, согласно списку. Приглашенные заходили и через три- четыре минуты выходили обратно. Большинство из них говорили грустным голосом одно слово «не приняли» и уходили. Принятые же счастливчики охотно делились с нами опытом: о чем их спросил «духарь», что они ответили. Все утверждали, что главное – не тушеваться, не стесняться, а отвечать как можно смелее и свободнее. И петь, как будто ты в лесу, а не на сцене.
Их советы не утешили. Для меня не стecнятьcя и петь незнакомому человеку почти так же трудно, как войти в чужой дом голым. И мелькнула мысль – незаметно ускользнуть из коридора и не пытать счастья. Но это было бы проявлением слабости. Причем публичным. Нет, надо проявить волю, чтобы одолеть и это испытание.
Я вошел последним. Владимир Васильевич сидел у рояля на сцене. Он жестом пригласил подойти к нему. Стараясь скрыть волнение, я поднялся на сцену и встал у рояля. Он смотрел добрыми голубыми глазами и улыбался. Лицо его излучало человеческую теплоту и доброжелательность. Казалось, мы с ним были знакомы всегда. Волнение мое прошло. Он спросил:
– Ты любишь музыку, песни?
– Да, – ответил я тихо.
– Хорошо. Вот тебе карандаш. Я своим постучу по роялю, а ты своим повтори мой стук.
Он дробно ударил неочиненным концом карандаша по крышке рояля три раза. Я повторил. Он простучал семь раз. Я опять повторил. Потом он стучал с перерывом в середине. Я ответил так же.
– Очень хорошо, – сказал Владимир Васильевич. – Теперь отвернись.
Я повернулся спиной к роялю. Он пять раз постучал по одной клавише и сказал:
– Теперь по звуку найди ту клавишу, по которой я ударял.
Я тронул клавишу с левого края – слишком толстый звук.
Тронул с правого – слишком тонкий, но ближе к искомому. Двинулся от него влево и через две попытки нашел нужный.
– Отлично, – сказал экзаменатор. – А скажи-ка, какие ты знаешь песни.
Я стал перечислять:
– «Когда б имел златые горы», «Шумел камыш», «Хазбулат удалой», «По военной дороге», «Если завтра война», «Дан приказ ему на запад», «С юга до Урала», «Темная ночь», «По долинам и по взгорьям», «В землянке», «Три танкиста», «Смело, товарищи, в ногу», «На позицию девушка»...
– Ладно, хватит... Вижу, ты много песен знаешь. А теперь спой одну. Любимую.
На меня вдруг опять напала застенчивость. Казалось, никакая сила не сможет заставить меня запеть. Я молчал. Владимир Васильевич понял мое состояние и стал убеждать, что в этом нет ничего особенного, что на сцене, по радио поют запросто, а они такие же люди, как и мы. И под конец предложил:
– Хочешь, я для тебя спою?
Я не ожидал такого поворота и неосознанно ответил:
– Да, хочу.
Он улыбнулся и запел тихонько: С берез неслышен, невесом слетает желтый лист. Старинный вальс «Осенний сон» играет гармонист. Вздыхают, жалуясь, басы и, словно в забытьи...
Он пел легко, свободно и просто. Так же просто, как разговаривал. Это подействовало на меня благотворно. Я почувствовал, что застенчивость моя тает, испаряется. Он закончил куплет и сказал:
– Видишь, как просто. Тебе тоже надо спеть один куплет. Или хотя бы деревенскую частушку.
Я стал искать в памяти частушку, но все вспоминались матюжные. Матюга в присутствии взрослого я не смог бы произнести и под расстрелом. И подумал: лучше уж спеть куплет песни, чем частушку. Tут я вспомнил, что отец любил петь «Варяг». И спросил, можно ли исполнить куплет из нее.
– Конечно. Это очень хорошая песня, – был ответ.
Я набрал в грудь воздуха, остановил взгляд на стене выше двери и запел:
Наверх вы, товарищи, все по местам.
Последний парад наступает...
Слушая себя, я удивлялся: голос лился ровно, без срывов и искажений, даже нисколько не дрожал. Я пел так же, как если бы пел для себя самого, и никто посторонний меня не слышал.
Едва я закончил, Владимир Васильевич встал со стула и потрепал меня по голове:
– Замечательно! У тебя хороший слух, только надо быть посмелее. Я записываю тебя в оркестр. Завтра каждому выдам инструмент и начнем занятия. До свидания.
Я полетел на четвертый этаж, как на крыльях. Это же надо – какое счастье подвалило: возможность учиться музыке сама пришла ко мне, без всяких моих усилий. А в то время музыка духовых оркестров была самой популярной в стране музыкой.
На другой день наш учитель вручил нам инструменты. Начал он с самой большой, даже огромной трубы, которая надевалась, как хомут, на шею музыканта, – с баса. Его он вручил самому крупному ученику – Маркову Боре. Коровкин Гена получил баритон, Леонтьев Боря и Саша Смирнов – тенора. Сабреев Володя, Кузины Володя и Нинель – альты, Кузнецов Вася и Канавин Саша – трубы. (Они почти как пионерские горны, только с клавиатурой.)
Я смотрю, для меня вроде ничего и не остается, все роздано. Лежат только две маленькие трубы, меньше горна. Одну из них учитель подает Цветкову Севе, а другую мне. Это, говорит, корнеты. Я беру корнет в руки, а сам чуть не плачу. Заметив на моем лице недовольство, учитель спрашивает:
– Ты, мне кажется, недоволен инструментом? Ты бы какой хотел получить?
По тому, как он это спросил, мне подумалось, что он сочувствует и может поменять инструмент. И я сказал:
– Мне бы вон такой, – я показал на альты в руках ребят.
– А почему?
– Они, поди-ка, лучше... А этот меньше горна...
Учитель весело засмеялся. Потом взял в руки альт и стал в него дуть: та-та, та-та, та-та, та-та. Закончив, сказал:
– Вот так играют альты. А вот так играют трубы и корнеты. Дай-ка корнет.
Я подал. Он облизал языком губы, прижал к ним мундштук, напрягся, и из раструба полилась божественная мелодия «Неаполитанской песенки». Мы слушали ее, раскрыв рты. Исполнив два куплета песни, он заиграл вальс «На сопках Маньчжурии». Нежные, плавные звуки первых двух куплетов сменились вихревыми переборами третьего, на котором во время танцев пары начинают кружиться. Я был так очарован игрой, что уже боялся, как бы он не выполнил мое желание.
Прервав на полутакте игру, учитель спросил:
– Ну-с, как, будешь менять корнет на альт?
– Нет-нет, не буду... Я не знал... – промямлил я.
– Корнеты и трубы ведут мелодию музыкального произведения, а все остальные вместе с барабаном в основном задают ритм и отбивают такт. Так что на этих маленьких трубах играть труднее, но интереснее, – закончил Владимир Васильевич. – А теперь положите инструменты и приступим к изучению азов нотной грамоты.
Занимались с огромным желанием. Маэстро оказался очень душевным и на редкость обаятельным человеком. Он сразу же полюбил нас, а мы его. Впоследствии мы узнали, что его вообще знал и любил весь Череповец. Наши дружеские отношения способствовали быстрому постижению музыкальных премудростей, и мы уже через месяц начали пиликать на инструментах грузинскую «Сулико». Постепенно стали у себя на танцах конкурировать с радиолой. Играли простенькие вальсы, марши, польки, фокстроты. Под радиолу мы танцевали вместе со всеми. Эти вечера стали лучшим украшением нашей тогдашней жизни. Нас стали называть музыкантами и относиться с большим уважением.
Как-то на репетицию пришла Лидия Гавриловна и сказала, что мы должны что-нибудь приготовить интересное для областной олимпиады, куда приглашена вся наша художественная самодеятельность. За два месяца мы выучили и отшлифовали три вещи: «Прощание славянки», «Так пусть же красная» и «Неаполитанскую песенку».
В Вологду поехали с Лидией Гавриловной и Владимиром Васильевичем. Олимпиада проводилась в лучшем концертном зале с вращающейся сценой Дворца культуры железнодорожников. Выступили мы успешно – заняли первое место в области.
Маэстро и воспитатель были нами более чем довольны. Владимир Васильевич решил, что свое дело он сделал: научил нас играть по нотам, а кое-что и по памяти, и передал руководство оркестром баритонисту Коровкину Гене, который в детстве воспитывался в музвзводе и там уже научился играть с листа. И надо сказать, что, хотя он был только практик, руководство нашим «маленьким оркестром» у него получалось весьма неплохо. Он умел влиять на людей, пользовался в нашей среде уважением и авторитетом как никто другой.
На первомайской демонстрации наш оркестр возглавлял колонну речников. Колонны тогда формировались около нашего училища на Красноармейской площади и шли по Советскому проспекту до площади Жертв револющ1и. Мы всю дорогу играли «Егерский марш», а так как тогда в городе было всего два оркестра, то нас сразу заметили и стали всюду приглашать: на торжественные собрания, выпускные и юбилейные вечера, концерты и т.д. А вскоре директор Клуба речников Нина Николаевна Поспелова предложила нам войти в штат клуба. Мы, конечно, согласились. Так мы стали платными, как тогда говорили, «духоперами». Кроме торжественных вечеров, где требовалось исполнять только гимн да туш, мы три раза в неделю играли в клубе на танцах для молодежи. Те, кому сегодня под шестьдесят, помнят, как весело тогда было в клубе, молодежь валом валила к нам, всех желающих зал не вмещал. Но если говорить правду, (а я к этому стремился и стремлюсь), то такой «вал» был вызван не нашей чудесной игрой, а только тем, что в то время принудительно, директивно были запрещены привычные фокстроты, польки, танго, а вместо них внедрялись чопорные и вычурные бальные танцы. Мы же, не подчиняясь нововведению, продолжали играть быстрые, подвижные традиционные танцы. Это и привлекало молодежь.
Минусом, и немалым, было то, что на танцах часто случались драки и не без участия «духоперов». Я по-прежнему тяжело переживал эти проявления дикости и всегда сторонился их. Удивительно, что драчуны-музыканты никогда не попрекали меня и не злились за то, что я не поддерживал их в драках. Даже когда в одной из них я прикрыл собою избиваемого оркестрантами солдата и, приняв на себя их удары, дал ему вырваться и убежать, меня не изгнали как предателя, а признали справедливым мое объяснение, что они в ярости, нетрезвые могли искалечить невинного человека, причем он был один, а их трое, а это нечестно и не по-мужски.
«Снежный человек» в пришекснинских лесах
Встретиться со снежным человеком мне довелось много лет назад, но до сих пор я об этом никому не рассказывал. А случай достоин того, чтобы о нем поведать землякам-читателям.
Выдался тогда небывалый урожай грибов. В это благодатное время я получил отпуск и поехал в родную деревню Бугры, что в 25 километрах от станции Шексна. Мама, жившая в нашем стареньком доме одна, моему приезду несказанно обрадовалась, но при моем вопросе: «Как тут в лесах с грибами?» как-то насторожилась и ответила не сразу.
– Не знаю, как тебе и сказать... Грибов-то тьма неуборная, да никто за ними не ходит... Боятся и к лесу приблизиться...
Я был удивлен. Сколько помню, в этот лес всегда ходили и стар, и мал, и ничего не боялись.
– А кого же все боятся-то? Медведи, что ли, озоруют?
– Да нет, не медведи – хуже, – приглушенным голосом заговорила мама:
– В наших лесах объявился какой-то снежный человек. Говорят, метра три ростом, весь в шерсти и охотится за людям. Выходит даже к большим артелям, не стесняется. Выходил к сенокосникам за Беспутовом, под Березугами, у Дупельнова. А надысь напал на огребальщиков за Астралихой. Сначала затрещало в лесу... да... потом учуяли рык звериный. Колхозники все в кучу, к телеге. Бригадир Осип схватил из телеги ружье, занаредил... а, может, поди занаряженное лежало, и стал оперед всех, намитился ружьем на лес, где шло рычание. И тут выскочил из чащи этот снеговик шорснатый и, воздев руки, оскалил клыки, завыл, как лешой. Все обмерли, ноги отнелись, всех сковал страх. Собака бригадирова, было, взъерошилась, хотела злаять, но и у нее голос перехватило, так и уползла под телегу с поджатым хвостом. У Осипа тоже опустились руки, едва ружье не выронил. А когда этот людоед с расставленными ручищами шагнул к им, бабы завизжали и разились к деревне. Осип упал в телегу, дернул вожжи и – за бабами. Хорошо, что снежной не погнался за ими, а то враз бы настиг.
Мама покачала головой. Видимо, она представила, что было бы, если бы чудище догнало баб.
Я был сражен этим рассказом. Усомниться в реальности его я не мог, так как в то время повсеместно говорили и писали о подобном. Помню, ходили слухи, что где-то в бабаевских лесах была поймана трехметровая женщина, голая и в шерсти. Поэтому я расстроился не на шутку. Сорвалось мое любимое занятие – грибная охота. Я спросил:
– Как же мне быть-то? Я ведь специально отпуск выпросил в грибное время. Неужели никто в деревне за грибами не ходит? Мама оживилась:
– Есть тут один смелый, Николай Смирнов. Помнишь, поди-ко, племянник Анны Павловны, с Крутца родом. Он тоже в отпуске, гостит у нее. Так вот он ходит, да и не пооднова в день. У него какая-то винтовка хитрая есть – так он с ней никого не боится. Павловна говорит: весь дом белыми грибами завалил, сушит и на противнях, и на нитках развешивает. К нему бы тебе пристроиться со своим ружьем. Небось, и ему веселей с тобой было бы. Доходи-ко до него, поговори.
Это предложение меня воодушевило. Я знал Колю с детства. Он был умница, смельчак и большой оригинал. В голодные военные годы, не имея средств к существованию, он покусился на колхозную пасеку, за что его на много лет упекли в тюрьму. Там он сверг пахана (перерубил ему топором правое плечо) и навел в зоне справедливый порядок. За это начальник тюрьмы добился досрочного его освобождения и подарил на память малокалиберную мини-винтовку, из которой можно было стрелять одной рукой, как из нагана. С таким человеком можно было идти в лес, не боясь встретиться и со «снежным» великаном.
Под вечер я подошел к дому моей бывшей учительницы Анны Павловны. На крыльце сидел мужчина, одетый по-праздничному, и чистил грибы, извлекая их из огромной корзины. Если бы я не ожидал встретить Николая, я бы его ни в жизнь в этом мужчине не признал. Он отрастил бороду во все лицо, стал еще выше ростом и сильно раздался в плечах. Он же меня узнал сразу. Мы обнялись. Расспрашивая его о жизни, я в то же время невольно любовался грибами в корзине. Там были одни белые – молодые, здоровые.
Наконец, выбрав момент, я спросил у него:
– Говорят, никто не ходит по грибы, боятся снежного человека. А ты не боишься?
Усмехнувшись в бороду, он ответил:
– У меня же, ты знаешь, имеется винтовка. Она медведю лоб прошибет, а не то что человеку.
И после паузы добавил:
– Тем более, снежному. Так что, если ты один боишься ходить по грибы, приглашаю в компанию. И прихвати свое ружье: дичи в лесу полно.
Мы договорились выйти завтра на рассвете и расстались.
Когда утром я с ружьем и корзиной, подошел к учительскому дому, Николай ждал меня у палисадника с громадной корзиной, на дне которой лежала мелкашка. Меня удивило, что он направился в лес в той же праздничной одежде, в которой я вчера его видел на крыльце: в светло-голубой шелковой рубашке, тонких шерстяных брюках и модных коричневых туфлях. Ну, прямо, как в парк на гулянье собрался. Конечно, я спросил, почему он одет не по-лесному? Коля ответил, что в лесу сейчас так же сухо и чисто, как и в деревне. Ну, чисто так чисто. Пошли.
Сразу за домом начиналось поле метров в 300, за полем шел бесконечный лес. В самом начале леса стоял крепкий еще сеновал с сеном. Когда мы подошли к нему, Николай поставил корзину на землю и сказал мне:
– Подожди здесь. А я зайду на минутку в сеновал.
– Он скрылся в темноте, а я гадал: для чего? Но не успел прийти ни к какому предположению – внутри зашуршало сено, и в дверном проеме появился... огромный снежный человек! Он был покрыт густой черной шерстью с головы до ног, и только стопы ног и кисти рук противно белели голой кожей. Он был страшен! Стоя у порога, он сверлящими глазами уставился на меня. Я обмер. Я не мог ни снять с плеча ружье, ни кричать, ни бежать: все тело мое онемело. Чудище стояло в трех метрах от меня. Одним прыжком оно могло приблизиться вплотную и разорвать меня на куски. Мелькнула мысль: наверное, Николай попал в его лапы и уже мертв, а теперь и моя очередь. О, ужас! Зачем я пошел в лес?!
Чудище сделало шаг ко мне, и у меня прорезался голос. Что есть силы я закричал:
– Спасите!!! Помогите!!!
Снежный человек вдруг громко захохотал и сказал человеческим голосом:
– Перестань орать. Неужто и ты не узнал меня, я же Николай.
С трудом, и то только по голосу, я узнал своего напарника.
Без сил я опустился на порог и несколько минут приходил в себя. И придя, потребовал от него объяснений. Вот что «снежный человек» мне рассказал.
Он приехал из Новосибирского академгородка, где работает научным работником, в гости к тете в расчете посвятить весь отпуск сбору грибов. Никакой одежды и обуви ему для леса подобрать у тети не удалось: все размеры оказались малы для такого великана. Погода стояла жаркая, и он решил оставлять одежду в том сеновале, а по лесу ходить в одних плавках. Черные плавки были совершенно незаметны на густой черной волосатости всего тела. Поэтому, когда он, заблудившись, вышел первый раз к сенокосникам, чтобы спросить дорогу, те и приняли его за снежного человека, благо по всей стране таковой тогда был «в моде».
Он это понял сразу, как только увидел, как шарахнулись от него люди. И решил принять эту роль: выходил на лесные покосы, рявкал в лесу, ломал сушняк, и колхозники в страхе убегали в деревню.
Я спросил его:
– Для чего ты это все делаешь? Какой в этом смысл?
– Никакого, – ответил он, – просто для озорства. Скучно жить все время серьезно.
Когда двинулись мы к Шубину хутору, он попросил меня никому об этом пока не рассказывать.
– Пусть сохранится эта легенда на какое-то время.
Я обещал. На время.
С весны 1951 года намечалась плавательская практика. Нам сказали, что осенью, после навигации, нас зачислят в плавсостав Шекснинского речного пароходства (ШРП). Это означало, что мы, по сути дела, покидали ставшее для нас родным домом училище навсегда. Поэтому в актовом зале был проведен выпускной вечер. Звучали слова благодарности, прощальные речи, напутствия. Мы оставляли своих учителей, наставников, расставались с товарищами и друзьями. Мы вспоминали друг с другом о разных курьезах, проделках и необычных случаях, происшедших в нашей жизни за эти два года.
Например, такое ЧП: в первый год учебы ученик Рыбин заболел тифом. Поднялся переполох. Нас всех до одного проверили на вшивость, остригли «под Котовского», прогнали через санпропускник, выдали новое нижнее белье и в нем привезли в «пазике» в общежитие. Заперли в спальных комнатах и запретили из них выходить. Всю нашу одежду и обувь, в том числе, и парадную, загрузили в «жарилку» санпропускника, чтобы уничтожить предполагаемых вшей. Но работники, видимо, переусердствовали с температурой, и «жарилка» загорелась. Спасти ничего не удалось, сгорело все наше обмундирование. Мы остались в одних исподниках. Четыре дня сидели в спальнях, еду с кухни нам приносили мастера и официантки, а в туалет ходили под присмотром физика и замполита – боялись контакта с учащимися других групп.
Все это время начальство хлопотало о новом обмундировании для нас, а мы наслаждались ничегонеделанием и травили байки и анекдоты. Неуютно чувствовали себя только курящие. Но нашей группе подфартило: против окна с крыши до земли шла пожарная лестница в метре от стены. И вот ночью (дело было в июне) куряки спускались по лестнице на землю и в одних кальсонах и босиком бежали по Советскому проспекту и собирали в кулек чинарики. Редкие ночные прохожие принимали их за привидений и прятались во дворах домов. Это веселило собирателей окурков, и они нарочно прохожих пугали и немного преследовали. Потом, вернувшись, наперебой рассказывали нам об этом.
Но самым неожиданным и нелепым в этой истории оказался ее финал. Через две недели из больницы сообщили, что Рыбину был поставлен неверный диагноз. Он болен незаразной болезнью. Ошибка медиков обошлась государству в копеечку.
Вспоминали о противостоянии трех социальных групп: городских, деревенских и детдомовцев. Самыми мирными были деревенские ребята. Самыми бойкими, хулиганистыми – детдомовцы. Главарем у них был А. Юдин, человек ограниченный, аморальный и жестокий. Его все боялись и слушались. Их было всего 25 человек, одна пятая группа. Но они держались «стаей», дерзко нападали на одиночек, иных затаскивали в свою комнату, раздевали и избивали.
Наша первая группа делилась только на городских и деревенских. Городские сразу стали прижимать нас, «колхозников». Но очень скоро у нас появился лидер, вокруг которого мы и объединились. Это Володя Борисов – рослый, сильный и смелый парень из деревни Воронино. Его прямота, бесхитростность и справедливость притягивали нас, сплачивали, и между двумя полюсами установилось равновесие. Крупных стычек и разборок за все время учебы не происходило.
Товарищей у меня было много, десятка два, даже больше, а вот друзей мало, всего трое. Это, прежде всего, Валерий Тихомиров из деревни Дементьево, что в десяти километрах от Череповца. Мы сошлись с ним на одинаковом понимании жизни, сходных интересах и взглядах. Это человек, который меня понимает. А это очень много. Второй друг – Боря Макаров из пригородной деревни Остинская. Он привлек меня преданностью, бескорыстием, простотой и бесстрашием в экстремальных ситуациях. Если Валерий каждый выходной уходил в свое «селение», то с Борисом мы везде были вместе: и в училище, и на заводе, и в духовом оркестре, а позднее и в школе рабочей молодежи. Он, человек атлетического сложения, не раз выручал меня в неравных и непредвиденных стычках. Третий – Леша Абросимов из Матинги. Небольшого роста, тихий и скромный, но добрый, заботливый и щедрый, покорял аккуратностью и обязательностью.
Юношеская дружба – сама прочная, самая надежная. Она не раз помогала нам выстоять, преодолеть жизненные невзгоды, усиливала радость счастливых минут, скрашивала серые, пасмурные будни.
После торжественной части были танцы. Мы играли как никогда вдохновенно и слаженно. Все были грустно-веселыми, приятно-общительными и доброжелательными. Танцы закончились далеко за полночь.
А еще днем я подарил другу Валерию сочиненное мной заранее и посвященное ему стихотворение. Вот оно:
Уже загадочным узором
Зажглась прощальная звезда,
И как ни жаль, но очень скоро
Мы разлетимся из гнезда.
В стране больших людей немало
И знаменитостей не нет...
Я не Заслонов, ты не Чкалов,
Я не артист, ты не поэт.
С нас не печатают портреты.
Не садят нас за красный стол,
А наши университеты
Остались в рамках средних школ.
Так кто же мы? Неужто люди.
Гореть которым не дано
И представлять собою будем
Гнилое горьковское дно?
Нет-нет! Сравненье неуместно–
Дела давно минувших дней.
Мы просто будем жить и честно
И честных уважать людей.
Не рваться к должностям, к окладам.
Стоять за правду жизнью всей.
Служить не званьям, не наградам,
А только совести своей.
Жить праведно, без зла и лести,
И чтоб душа чиста, как снег.
И на своем всегда быть месте.
Гордиться званьем «Человек».
Стихотворение, конечно, максималистское и декларативное, но оно точно отражает мои социальные взгляды и мое жизненное кредо: «Жить прямо и говорить правду».
На другой день, 15 апреля, все разъехались по своим пароходам. Мне выпало проходить практику на самом мощном в пароходстве винтовом буксире «Ижорец-23» масленщиком. Буксир стоял у заводского пирса, попыхивая паром из какого-то патрубка на огромной дымовой трубе. Его корпус и якоря блестели свежим кузбасс-лаком, а рубка, капитанский мостик и все надпалубные постройки сверкали на солнце ярко-желтой охрою. По бокам, на поручнях капитанского мостика, красовались бело-красные спасательные круги, на каждом из которых четко выписано название парохода и аббревиатура «ШРП».
С душевным трепетом я шагнул на палубу судна. Через открытую дверцу машинного отделения валил жаркий воздух, пахнущий разогретым машинным маслом. Я сразу узнал этот запах: его я, помнится, уловил, когда впервые плыл на пароходе «Клим Ворошилов» в Череповец и сквозь решетчатый пол наблюдал за работой нижней команды в жаркой утробе парохода. Тогда у меня возникло желание трудиться вместе с людьми, работающими в машине. И вот сейчас я подхожу, кажется, к исполнению этого желания.
Вахтенный матрос проводил меня в каюту капитана парохода Качалова Николая Николаевича. Симпатичный мужчина лет 35 в парадной речной форме встретил приветливо. Прочтя направление, положил его в толстый журнал на столе и предложил пройти в каюту механика, который как непосредственный начальник определит всю мою дальнейшую жизнь на судне. И я постучался в соседнюю каюту...
Механика звали Сергей Евгеньевич Кузнецов. Ему было 45 лет, он был практик, без образования. На судах работал чуть ли не с детства, перебывал на многих пароходах, поэтому опыт эксплуатации паровых машин имел огромный. Он был строг, требователен, дотошен до последней мелочи, редко смеялся и не любил шуток. Подчиненные его побаивались и старались не провиниться.
Мне предписывалось нести вахту с механиком. Моя обязанность – строго следить за тем, чтобы бесперебойно осуществлялась ручная и автоматическая смазка всех движущихся частей работающей машины. Но я с первых же дней стал внимательно наблюдать за работой механика, запоминал его действия, изучал приемы управления огромной машиной мощностью в 215 л.с., помогал устранять поломки, участвовал в ремонтах и ликвидации аварий. Я поставил себе задачу – узнать о машине все, что знает механик, и расспрашивал его при каждой возможности.
Механик был явно доволен мною и как-то, будучи в хорошем расположении духа, во время перекура спросил:
– Я смотрю, ты проворный парнишко. А знаешь ли ты, что такое эксцентриситет? – он смотрел на меня, хитро прищурясь.
Я сразу и просто ответил:
– Это расстояние от центра вала до центра эксцентрика.
– Ого! – удивился механик. – Это мало кто знает. Молодчина! Хорошо, видно, вас там учат.
Он помолчал, задумался. Потом продолжил:
– А мне вот поучиться не удалось. Работать родитель послал в детстве. Да... Ты знаешь, я от кочегара до механика шел 25 лет. Да... А ты, с твоей грамотой, может, дойдешь и за 15. Если будешь стараться.
И я, конечно, старался.
Наш пароход занимался буксировкой груженых барж и других грузов вверх по Шексне, до Белозерска, а порой и до самого Ленинграда. Обратно порожняком не шли, а тащили с верховьев реки гонки (плоты из бревен) или пустые баржи. Скорость судна при буксировке гонок была до смешного маленькой – полтора километра в час. Машина сутками молотила на полном пару, и кочегары выбивались из сил, чтобы сдержать давление пара «на мерке», то есть на метке в 13 атмосфер. В то время пароходы работали на коксующемся угле, и в летние знойные дни постоянно забрасывать его огромными железными лопатами в топки котла было делом страшно тяжелым.
Как-то один из восьми кочегаров заболел, и механик приказал мне заменить его. Мне, выросшему в голодные годы далеко не акселератом, эта работа была не по силам. Но приказ есть приказ, и я взялся за лопату и шуровку...
Первую вахту я смог отстоять до половины. В машинном отделении вахту тогда нес второй поммех Саня Ориничев. Увидев, что я шатаюсь от бессилия, он отправил меня работать за себя, а сам встал к топке. Вторую вахту я отстоял у котла уже всю, но топку чистить для сдачи не мог. Поммех опять заменил меня. Третью – отстоял, почистил топки, сдал... Но «на палубу вышел, сознанья уж нет...». Вот когда я прочувствовал душой и телом знаменитую песню, исполняемую Утесовым.
Месяц работы кочегаром показался мне годом. Зато должность масленщика стала еще более привлекательной.
В нашем маленьком кубрике жили трое: рулевой Леша Соловьев, сорокалетняя повариха «кока Маня» и я. Отношения сразу сложились уважительные, добрые. Кока Маня весь день на камбузе, мы с Лешей «вахтили» в разные смены, поэтому все трое в кубрике почти не собирались и от тесноты не страдали.
Свободное от вахты время было от всего свободно: никуда не уйти, и тут заняться нечем. Кроме судовой библиотеки, ничего не было. Матросы и кочегары играли в карты, травили анекдоты и просто прохаживались по палубе, тоскливо поглядывая на плывущие назад зеленые берега.
Кроме чтения, мне было заняться нечем. Я решил, что настало время приобрести гармонь. Деньги для этого еще зимой прислала мама, но тогда негде было ее хранить. А сейчас – все условия. При возвращении в порт я отправился в город и вернулся с кирилловской гармошкой на плече.
Известно, как нудно слушать обучающихся игре на любом музыкальном инструменте. Поэтому я для музицирования уходил на корму буксира. Там ревели и стонали, как водопад, вырывающиеся из-под кормы буруны пенящейся воды. В таком шуме никто не мог слышать мои противные пиликания. Примостившись на деревянном ящике у заднего бокового кнехта, я многие часы предавался этим приятным для меня занятиям.
Русскую плясовую я еще раньше отработал на оценку «сносно», и теперь следовало ее отшлифовать. Но к тому времени в деревню начала проникать мода на танцы. Все гармонисты стали учиться играть на своих тальянках современные песни. Каждая песня танцевалась. Например, «В городском саду» – вальс, «Утомленное солнце» – танго, «Старушка не спеша» – фокстрот и так далее.
Естественно, что и я больше налегал на освоение песенных мелодий. Благо, условия для этого создавались идеальные. Да и обстоятельства высшего порядка подталкивали к этому.
А обстоятельства таковы. Гале уже шел семнадцатый год – самый расцвет. Она училась в Ковровском педучилище, заканчивала первый курс и в июне собиралась на каникулы в деревню. Для меня это критический момент, к которому я готовился десять бесконечно долгих лет. Если я этот момент упущу, то его не упустят другие. И тогда моя надежда погибнет. А что человек без надежды?
Возможности же побывать летом в деревне не просматривалось. Отпуск мне полагался с первого октября, а Она в это время уже снова будет в Коврове. Что-то надо было предпринять. Но что? Может, попросить механика, чтобы он отпустил меня на два-три дня к матери? Но для этого надо было набраться смелости, которой у меня так не хватало. И я решил набираться ее до начала июля, а одновременно продолжать разучивать танцевальные мелодии на гармошке.
С машиной я уже управлялся легко и уверенно. Механик, видя мое усердие, начал подолгу оставлять меня на вахте одного, а вскоре и совсем стал приходить только на прием и сдачу вахты. Это было мне очень лестно. Я рассуждал так: «Раз такой строгий начальник доверяет мне самому управлять машиной, значит, я могу это делать. И нечего бояться».
Так все и шло – гладко и благополучно. Но однажды все-таки случилось ЧП.
В начале июля мы буксировали в Ленинград военный корабль «Большой охотник». Я стоял на вахте один. Перед шлюзом «Ниловцы» нам дали красный свет. Надо было вставать на якорь. Неопытный рулевой неверно выполнил маневры, и наш пароход подставил борт к носу двигающегося «Охотника». Пробили тревогу. Прибежали из кают капитан и механик. Капитан встал за штурвал, а механик, заглянув в машинное отделение, дал мне указание продолжать управлять машиной, так как он менее ловок, чем я. И убежал на носовую палубу, где уже собралась вся команда, кроме вахтенных.
Все видели неизбежность столкновения и в страхе ждали катастрофы. А она была бы ужасной: от сильного толчка в борт разрушаются дымогарные трубы в котле, вода попадает в топку, и котел, взорвавшись, как бомба, разносит пароход на куски. Вдобавок обварило бы всех людей вырвавшимся из-под давления паром. Такие случаи история знала.
Я стоял у циферблата телеграфа и обеими руками крепко сжимал отшлифованный маховик командоаппарата. Телеграф циркнул и показал "полный назад". Я мгновенно исполнил. И тут через верхний фонарь вижу: к нашему борту приближается высоченный нос «
Охотника». Через несколько минут произойдет столкновение, и – конец! Я замер.
Снова циркнул телеграф и показал «полный вперед». У меня мысль: не успеть! По инструкции нужно, закрыв полностью пар, остановить машину, затем тринадцатью оборотами полуметрового штурвала перевести кулисы с заднего на передний ход и после этого плавно подавать пар в цилиндры, разгоняя машину до полных оборотов. На это уйдет секунд двадцать-двадцать пять. А у меня в резерве всего секунды четыре-пять. Если нарушить инструкцию и перевести кулисы, не перекрывая пар, могут лопнуть цилиндры, и тогда все равно столкновение. Но вдруг не лопнут, вдруг выдержат? Решаю нарушить. Не закрыв пар, хватаю за ручку тяжелый штурвал реверса, вкладываю все силы в первые три оборота и отпускаю, задав ему огромную скорость. Он, как раскрученная юла, стремительно вращается и секунды за три осуществляет реверс, т.е. переводит машину с заднего на передний ход. В середине вращения маховика машина встала, но в момент ее остановки под избыточным давлением дала такие бешеные обороты, что не знаю, как она не разлетелась на части. Вижу, нос «Охотника» быстро исчез в сторону кормы, наш пароход дернуло назад и вбок, раздался сильный треск лопнувшего буксирного троса, и телеграф показал «стоп».
Остановив машину, выскакиваю на палубу. «Охотник» стоит в двадцати метрах за кормой, моряки бросают якорь. У нас на палубе – немая сцена, все там стоящие еще не пришли в себя. Из рубки спускается капитан. Лицо его тревожно и бледно. Он делает шаг ко мне, подает руку и говорит:
– Ты спас судно и команду. Пароход буквально присел и выпрыгнул из-под носа «Охотника». Как ты это сделал?
Я рассказал, что, увидев нос боевого корабля у самого борта, пошел на нарушение инструкции...
Выслушав, капитан сжал руками мои плечи и, глядя в упор, страстно заговорил:
– За такое нарушение я выношу тебе благодарность и предоставляю десять суток отпуска к родителям по прибытии в порт. Только одно условие: никому не рассказывать о случившемся.
Я не верил своим ушам. Капитан предложил мне то, чего я не смел попросить у механика. А говорят, не бывает чудес! Я робко спросил у капитана:
– А кто за меня работать будет?
– Никто! – сурово говорит капитан. – Один поработает, хватит отсиживаться в каюте. По тревоге механик должен управлять машиной, а не масленщик. Я его еще накажу... Хотя, может, нас то и спасло, что не он управлял.
Он повернулся к все еще толпившейся на носу команде и позвал механика. Тот торопливо подошел. Капитан жестко сказал:
– Будем менять трос и брать «Охотника» на буксир. Иди в машину, а Павлова я освобождаю – пусть отдохнет, успокоится. Переволновался парень.
И он быстро поднялся в рубку, а механик посеменил в машинное отделение. Я же спустился в свой кубрик и растянулся на койке. Мою душу распирали два сильных чувства: страх от только что нависавшей над нами катастрофы и радость от сказанных капитаном слов. Чувство радости с каждой секундой нарастало и вытесняло страх и скоро завладело мной безраздельно.
Я думал о том, какую роль играет в жизни случай, который, в свою очередь, обусловливается множеством обстоятельств. Вот и сейчас: запрет на проход через шлюз – неопытный рулевой у штурвала – капитан заменяет рулевого – механик доверяет управление мне – я решаюсь на нарушение инструкции и, наконец, – все это произошло на моей вахте. Не будь одной из этих составляющих, побывать дома мне навряд ли бы удалось! А теперь все! Если больше ничего не стрясется, я через несколько дней буду дома и встречусь с ней. Я готов к этой встрече.
Между вахтами я готовился к увольнению. Все члены команды называли меня спасителем и только что не носили на руках. Они были рады за меня и оказывали помощь советом и делом. Леша Соловьев подарил свою форменную фуражку с «капустой» (кокардой). Это был царский подарок. Она мне очень нравилась, была впору и шла больше, чем ему. Он знал это и подарил. Душа человек!
Матрос Сашка Комаров отдал свою запасную тельняшку, новенькую, с иголочки. Кочегар Николай (забыл фамилию) одолжил суконную форменку-матроску с голубым воротником и кожаный ремень с якорем на бляхе.
Суконные училищные брюки, которые я сам расклешил, и хромовые ботинки вполне могли сойти за форменные речные.
Когда во все это, отутюженное и начищенное, я облачился и предстал перед командой, все ахнули:
– Первый красавец пароходства! – воскликнула кока-Маня.
– Чико из порта Рико, – переврала слова Валя – жена первого помощника капитана Виктора Черепанова.
– Не устоит ни одна красотка, только подставляй шею, – с расстановкой изрек сам Виктор.
– А мне много не надо, Виктор. Мне нужна одна, но самая- самая, – сказал я многозначительно.
Все начали расспрашивать: кто она, какая, где живет? Но я остановил любопытных: когда вернусь, расскажу. Если действительно не устоит. А устоит – и рассказывать не о чем.
Из Ленинграда шли порожняком. Капитан согласился высадить меня на пристани «Анисимовские гряды» – зачем же плыть в череповецкий порт, а потом обратно?
И вот я снова на пристани, которую четыре года назад принял за пароход. Каким глупым я был еще недавно! А сегодня мне ведомы все типы речных судов, их названия, а некоторых и устройство до последнего шпангоута. И с виду я не тот. Речная форма изменяет человека, и не только внешне.
Она обязывает его держаться уверенно и с достоинством, хотя ты и совсем молодой человек. Гармошка, которую я нес в руке, как чемоданчик, украшала мою внешность, как мне казалось, максимально.
Солнце уже поднялось над лесом, когда я пустился в дорогу к своим пенатам. Роса на бровке дороги совсем обсохла, но было еще нежарко. Над полем заливались жаворонки, звенели в траве кузнечики. Пахло поспевшей рожью вперемешку с цветочным медом. Гудели толстые желтоватые шмели, а вдоль канав порхали разноцветные бабочки. Все-все было до боли родным, радость встречи с живой природой переполняла мою юную душу.
Я споро шагал по сухой травянистой тропинке и больше сердцем, чем головой, понимал и чувствовал, что иду навстречу самому важному событию в моей жизни. И было мне радостно и тревожно. Чем обернется наша встреча, которая разделит всю мою жизнь на «до» и «после» нее?
А что, если я уже опоздал? Если кто-то другой, более прыткий, встретился с ней в первые дни ее приезда и сумел ей понравиться – что тогда? Да и без этого я могу не прийтись ей по сердцу. С чего я взял, что если она не занята, то займу я? Какая самонадеянность! Кроме того, а в Коврове нету парней что ли? Везде их полно. Везде увидят, не прозевают. И не будут дожидаться совершеннолетия, как я, дуралей.
Но о том, что я буду делать, как жить, если получу отказ, я думать не мог. Думалось только о положительном исходе.
Деревня Лодыгино, где теперь жила Шура Быкова с дочерьми, располагалась на дороге перед нашей деревней, поэтому идти я должен был через нее. Дорога проходила недалеко от их дома, и встреча могла произойти случайно, если бы Галя оказалась на крыльце или во дворе. Это был бы идеальный для меня вариант знакомства.
Вот оно и Лодыгино. Не спеша иду вдоль домов. На улице никого. У их дома пусто. Сердце мое застучало. Ну, пусть же выйдет кто-нибудь – я поздороваюсь, заведу разговор и узнаю, где Она, а там видно будет. И о Боже! – мои мольбы услышаны: в палисаднике из-за дома появились две девичьи головки и повернулись в мою сторону. Смотрят. Я их не узнаю. На всякий случай помахал им рукой. Они ответили. Иду к ним. Они вышли через калитку из палисадника и стоят, ждут. Подхожу и не верю глазам – это Галя и ее сестренка Тамара. Но как же они повзрослели, как похорошели! Галя – вполне сложившаяся девушка, невеста. «Ну, все, – подумал я, – конечно, прозевал. Наверняка, она уже влюблена, и давно. Какой же я растяпа и размазня!»
Ее красота казалась совершенной. Все: и фигурка в легком облегающем платье, и руки, и ноги, и шея, и волосы, и лицо – я мог описать эпитетами только в превосходной степени. Особенно лицо. Оно светилось внутренним светом. Глаза-маслины смотрели на меня нежно и ласково, а на прелестных, четко очерченных губах играла сдержанная улыбка.
Мы молча смотрели друг на друга, и я не сразу осознал, что еще не поздоровался с ними.
– Ну, так здравствуйте, что ли, девушки! – сказал я весело и свободно.
– Здравствуй, здравствуй. Костя! – дуэтом ответили они и радостно засмеялись.
– Как вы выросли! Ты, Галя, дак совсем уже взрослая...
Она вспыхнула и опустила глаза:
– Ты тоже.
– Но я ведь и старше тебя на три года.
– Три года – немного, – сказала она и глянула на гармошку. – Это твоя? Ты играешь?
– Да так, немного...
– А ты танцы умеешь, ну, песни?
– Умею, но еще плохо и не все. Она просияла.
– Ой, как хорошо! Знаешь, здесь в клуб часто привозят фильмы и после них устраивают танцы. А играть почти никто не умеет. Вот и завтра будет кино, ты придешь?
– Обязательно. Не зря же ее я тащил сюда, – ответил я, тряхнув гармошку.
Сестренка не принимала в разговоре участия, но слушала каждое слово чересчур, как мне показалось, внимательно. Видимо, это заметила и Галя. Она сказала:
– Что это мы здесь-то стоим? Ты же устал с дороги. Пойдем в дом, там никого нет.
Она наклонилась к Тамаре и что-то сказала ей на ухо. Та резко отвернулась и пошла в палисадник. А мы пошли в дом. Галя широко открыла дверь в избу:
– Добро пожаловать в гости! – сказала она так нежно, как никто мне еще не говорил.
Был полдень. Вся изба светилась золотым светом солнца и сверкала идеальной чистотой. Мы вместе шагнули в эту светлицу, как в рай. Она остановилась посреди комнаты и показала мне рукой на лавку у стола.
– Садись, пожалуйста, отдохни.
Мы были одни. Мне хотелось заключить ее в объятия, поднять и кружить, ласкать и целовать. Но всему свое время. И я нарочито спокойно прошел к лавке, поставил гармошку и повесил фуражку на крючок около зеркала. Поправляя волосы перед зеркалом, я увидел, что мои чувства, которые я тщательно скрывал, на лице отражались в полном объеме. Они преобразили его и вкупе с флотской формой сотворили из меня если не красавца, то кавалера что надо. Мои русые волосы вились больше обычного, глаза лучились голубизной и источали счастье. Поистине счастливые люди – красивые.
Я присел к столу. Галя села напротив и несколько секунд смотрела мне в глаза, как бы здороваясь наедине. Я тоже. Потом она сказала:
– Тебе очень идет флотская форма. Я тебя даже не скоро узнала. Ты стал такой... Слушай, сыграй «Сормовскую лирическую», если можешь.
– Хорошо, я попробую. Но я, наверное, буду сбиваться...
– Ничего страшного. Не думай об этом.
Я растянул мехи, пробежав пальцами по клавишам.
– Ой, какая звонкоголосая! – она радостно захлопала в ладоши. – Ну-ну, играй!
Я заиграл «На Волге широкой, на стрелке далекой...». Галя прижала руки к груди и замерла от удовольствия. Я, не веря себе, играл, не сбиваясь. Пальцы безошибочно находили нужные клавиши, как бы без моего участия. Когда я закончил один куплет, Галя вдруг запела:
В рубашке нарядной к своей ненаглядной
Пришел объясниться хороший дружок...
После слова «дружок» ее мелодичный, высокий голос задрожал, лицо залилось краской, и она, закрыв его руками, затихла. Я начал ее успокаивать. Говорил, что у нее очень красивый голос, что хорошо владеет техникой пения, да и слушателей всего один я, некого и стесняться. Мои уговоры подействовали. Несколько успокоившись, она рассказала, что в училище занимается в струнном оркестре, учится играть на домре и уже кое-что умеет играть на слух и по нотам.
Я тоже признался, что учился в кружке духовых инструментов и уже играю в оркестре танцы и марши на демонстрациях. Я заметил, что это ее приятно удивило. Она совсем преодолела волнение.
– У нас с тобой, оказывается, общие увлечения, – сказала она, словно радуясь такому совпадению, и предложила попробовать спеть вместе ту же песню.
После басовых тактов она сразу запела:
Ой, летние ночки, буксиров гудочки. Волнуется парень и хочет уйти. Но девушки краше, чем в Сормове нашем. Ему никогда и нигде не найти.
Я тихонько подыгрывал, но не пел, боялся сбиться в игре. Да и хотелось слушать ее очаровательный голос. Мне казалось, что она поет про меня, про нас. Об этом говорили ее глаза – счастливые, кроткие. Не знаю, удалось ли мне скрыть чувства, тем более, что я этого не очень и хотел. Закончив песню, она сразу же запела другую:
Мы с тобою не дружили, не встречались по весне.
Я тоже не удержался и подхватил:
Но глаза твои большие не дают покоя мне.
И тут мы оба вдруг прекратили петь. Замолчала гармошка. Что случилось? Наверное, почувствовали, что произошло опосредованное объяснение. Песни сказали то, что мы не готовы были сказать.
Галя сидела, опустив глаза. Может, песни определили ее чувства. Может, помогли им возникнуть. Не знаю. Чтобы снять неловкость, я продолжил разговор о песнях и спросил, не знает ли она слова недавно появившейся «У нас в общежитии свадьба».
Она сказала, что слышала пару раз по радио, песня ей очень понравилась, и хотелось бы выучить текст. Но где его взять?
– Давай договоримся так, – предложил я. – Кто из нас первый раздобудет слова, тот и пошлет их другому.
– Согласна, – обрадовалась Галя.
– Давай обменяемся адресами.
Она достала из лежавшей на комоде сумочки карандаш, записную книжку и села к столу.
– Диктуй свой адрес.
Я продиктовал. Записав, она вырвала чистый лист из записной книжки и старательно вывела свой ковровский адрес и протянула этот драгоценный для меня листочек. На ее лице отражались два чувства: радости и стыда. Я понимал ее – она впервые согласилась на переписку с мальчиком.
Спрятав записку в кошелек, я застегнул гармошку, надел фуражку и попрощался.
– До свидания, до встречи завтра в кино.
– До свидания. Но, может, ты придешь раньше? У нас здесь собирается молодежь со всех деревень играть в волейбол. Отпускники. Приходи, встретишься с одноклассниками. Часам к одиннадцати.
– О, это интересно! Если у мамы нет срочных дел, приду непременно.
Она проводила меня на крыльцо. Я уходил и чувствовал, что она смотрит мне вслед. Перед отвороткой я повернулся и помахал ей рукой. Она тоже помахала и тут же скрылась за дверью.
Вот она, моя любимая дорога детства: Бугры – Лодыгино. Прямая, широкая, оканавленная.На высоком отвале канавы всегда сухая травянистая тропинка. Сколько я походил по ней! В шесть лет носил отцу на работу обед, потом ходил в школу, магазин, в клуб, на почту. На этой дороге стоит школа, где Галя провела свое детство, и моя любовь к ней освятила эту дорогу. А как невыразимо мила и дорога она мне сейчас! По ней я иду после первой встречи с любимой, после счастливой встречи. Иду от самой любимой к самой родной – к маме. Душа моя поет и ликует. Сердце наполнено радостью и блаженством. Мой многотрудный, длиной в десять лет путь к любви увенчался успехом: я ей понравился. Она ждет меня завтра на народе. Она согласилась на переписку. Все удивительно прекрасно! Я счастлив. Да-да, это самый счастливый день в моей прожитой жизни!
Маму я увидел еще от школы. В белом платке на голове, она что-то делала на огороде. Мама не ждала меня и не пыталась узнать в идущем по дороге человеке своего сына, тем более в матросской форме. Узнала, только когда я свернул с дороги и подошел к нашему огороду.
– Ой, Костюша! Сынок! Що жо ты не известил, що приидешь-то. Я ждать не ждала. Думаю, що за моряк шахаёт? Кажись, и не к кому, а это ты, родимой!
Мы обнялись, расцеловались. Пойдем скорее в избу-то. Поди, ись-то перехотелось? Ковды ел-то?
– Да ел-то я вчера, но ты не спеши, дай на тебя посмотреть. Как ты-то тут, как здоровье? Соскучилась, поди, одна?
– Здоровье, слава Богу, терпимо. А скучею – как жо, об вас обо всех и скучею. Все время об вас думаю. Толькё особо-то и скучеть нековды. Все на работе. Часа три-четыре поспишь – и опять в поле. А в обед надэ в загороде все приделать. Вон все ищо картошку обваливаю, переросла давно...
Мы шли с мамой по дорожкам дедовского сада к дому. Я слушал ее сбивчивые рассказы о своем горьком житье и размышлял о превратностях жизни. Разве хотела она остаться под старость одна в гнилом свекровом доме? Нет, конечно. Но еще больше не хотела она, чтобы мы, ее дети, остались при ней в колхозе. И вот за то, что мы все вырвались из деревни и теперь сыты, одеты и посильно работаем, она и расплачивается тяжелым трудом и одиночеством. И не жалеет. Она жива тем, что хорошо нам, детям. Такова душа матери, ее любвеобильное сердце. Сможем ли мы оплатить эту ее жертвенность?
Дедовский наш дом встретил меня приветливо. Он смотрел добрыми глазами старых окон и приглашал в свои помещения. Дом постарел, обветшал, совсем покосился, мне хотелось его тоже обнять, пожалеть, подбодрить. Под окном ласково шелестела листьями моя береза, которую я еще в детстве обнаружил на ветхой крыше дома, пересадил в землю и выхаживал много лет. Я подошел к ней, погладил румяный ствол и потрепал свисающие густые ветви: вот ты стала какая – большая, кужлявая.
В избе, которая, показалось мне, стала меньше и ниже, мама снова обняла меня и начала любовно рассматривать: какой вырос большой, красивый, а форма-то до чего хороша – лучше не может и быть. Потом, уже наливая щи, спросила, почему я не известил о приезде, она бы хоть провизией какой запаслась, и надолго ли приехал?
Я рассказал, что отпуск месячный у меня будет в октябре, а сейчас неожиданно отпустили на десять дней за хорошую работу. Я всегда делился с мамой всеми мыслями и сейчас так хотелось рассказать о случае с «Охотником», но я понимал: ей лучше не знать, что на моей работе могут возникнуть такие опасные ситуации. Что-то удерживало меня и от раскрытия моей многолетней тайны, от рассказа о сегодняшней счастливой встрече и завтрашнем свидании с Галей. Видимо, я сам еще не мог поверить в свое счастье, зачем же озадачивать маму.
Я сказал только, что завтра днем звали на Лодыгино играть в волейбол, а вечером в кино. А сегодня, сразу после обеда, буду окучивать картошку и до конца дня закончу. Если есть срочные дела, сделаю завтра, а на волейбол не пойду, только вечером в кино.
Мама сказала, что никакой срочной работы нет, и картошку она уповодами обвалит сама, а я должен от работы отдохнуть. Но разве я не знаю маму? Она никогда никого не обременяла и не просила помочь.
Мамины серые постные щи со сметаной, вприкуску с рассыпчатой картошкой, были вкусны, как в детстве. Я ел их и прихваливал. А она сидела напротив и выцветшими добрыми глазами любовалась своим единственным сыном. Она видела меня здоровым, веселым, энергичным и этим была счастлива.
Сразу после обеда мама ушла на колхозный сенокос, а я, переодевшись в свои старые штаны, отправился в огород на окучку картошки. Я работал, не разгибаясь и не чувствуя усталости. Ее для меня в тот день вообще не существовало. Я думал только о завтрашней встрече. Работу я закончил к восьми часам вечера. Мамы с работы еще не было. Не дождавшись ее, я поел, что нашел в чулане, и пошел в полог спать. Едва голова коснулась маминой подушки, как я заснул крепким, здоровым сном.
На другой день было очень жарко и душно. Заходя в Лодыгино, я еще издали увидел большую группу людей недалеко от волейбольной сетки. Но игры не было. Многие сидели на бревнах в тени от дома, другие прогуливались под палящим солнцем. Когда я стал приближаться к компании, от нее отделился и пошел мне навстречу парень моего роста и возраста в морской форме. Я пристально всматриваюсь: кто бы это мог быть? Раз встречает, значит, знакомый. Вот он уже в десяти шагах, улыбается широко, белозубо. Ага, узнал – это Пармен Куратин, мой одноклассник. Он после десятого класса поступил в Ленинградское высшее военно-морское училище и сейчас, видимо, приехал на летние каникулы. Я тоже приветливо улыбаюсь, а он еще издали кричит:
– Моряк моряка видит издалека!
– Не моряка, а речника, – поправляю я его и протягиваю ему руку. – Здравствуй, Пармен!
Но он хватает меня за плечи, тискает и говорит:
– Какая разница! Оба мы водоплавающие, водники.
– Ну, хорошо, водники, – соглашаюсь я, и мы идем к толпе, которая тоже двигается к нам, и, я вижу, вся состоит из знакомых, уехавших из своих деревень и сейчас вернувшихся к родителям в отпуск, на каникулы и побывку.
Со всеми парнями я здороваюсь за руку, для каждого нахожу два-три слова, потом обращаюсь к стоящим отдаленно девушкам, среди которых и Галя с Тамарой:
– Девушкам-землячкам краснофлотский привет! Они в ответ весело что-то прогалдели и засмеялись. В это время я посмотрел на Галю. Она ждала моего взгляда, и мы поздоровались глазами. Я спросил девчат:
– А где мяч? Я пришел играть в волейбол. Завклубом Ира Хачина отвечает:
– Сегодня невозможно играть – жарко. Мы хотим купаться, но не знаем, куда идти. Тебя ждем. Из ребячьей группы громкий голос Пармена:
– Где-то здесь есть Мокрушин омут. Говорят, Константин знает, где он. Ты знаешь?
– Знаю. Это метров семьсот отсюда.
– Тогда будь нашим лоцманом, просим!
– Согласен. Идем по дороге на Игнашкино и, не доходя до сеновала, сворачиваем на восток и спускаемся вниз к лесу.
Девчата сразу разворачиваются и направляются к дороге. Я возглавляю ребячью группу. Идем за ними. Ко мне пристраивается Пармен, заводит разговоры на флотские темы. Но скоро меняет их и спрашивает:
– Ты заметил, как Галя Быкова расцвела? Она в школе еще была смазливее всех, а теперь вообще Нефертитя. Вот, посмотри, фигурка – из всех выделяется, – он показал на девушек, идущих впереди нас. – Как ты считаешь, можем мы, боевые катера, пришвартоваться к этой легкой гражданской посудине?
Я не ждал такого разговора и растерянно молчал.
– Ну, что ты молчишь? Слабо?
– Пожалуй, слабо. Мы сядем на мель со всей своей осадкой, а она уйдет и по малой воде.
– Вот что значит речник, везде мели мерещатся. А у меня есть морской опыт, и я сейчас же попробую пришвартоваться, а может быть, и на абордаж возьму эту красавицу-каравеллу.
Он лукаво подмигнул мне и быстрым шагом стал догонять девчат.
Радостное состояние мое вмиг сменилось на тревожное. Я помнил, что он пользовался огромным успехом не только у девочек, но и у женщин, и уже в старших классах школы имел среди сверстников репутацию бабника. И вот сейчас этот ловелас нацелился прямо в мое сердце. И ни я сам, никто другой не может встать на мою защиту, кроме Гали. Но захочет ли она это сделать? Мы же с ней ни о чем не говорили, ничего друг другу не обещали. И адресами обменялись только для высылки текста. О наших чувствах говорили глаза и песни. А они не накладывают никаких обязательств. Может, я поступил опрометчиво, не использовав первую же встречу для объяснения?
Пармен догнал девчат, пристроился к Гале справа и стал что-то оживленно рассказывать. Девчата поминутно всхохатывали, а Галя шла, опустив голову, и, кажется, не вступала в разговор. А может, так тихо говорила, что мне на расстоянии не было слышно. Но вот Пармен тронул Галю выше локтя, намереваясь ее подкренделить, как тогда говорили. Но она легким движением отстранилась и быстро перешла на другую сторону идущей группы. Через несколько секунд он снова подошел к ней и, склонившись в ее сторону, стал что-то выразительно говорить, прижимая руку к груди. Наверное, извинялся. Галя обернулась, и мы встретились на секунду взглядами. В глазах ее я увидел тревогу. Она подошла к Тамаре, взяла ее под руку, а другой рукой подцепила Лиру Милютину – девушку из их деревни. Так она создала себе «круговую оборону». Это меня успокоило: какой верный ход она сделала – лучшей охраны, чем сестра-подросток, в данной ситуации нельзя и придумать. Умница!
Пармен, видимо, оценил обстановку аналогично, так как больше не подходил ни ко мне, ни к Гале до самого омута. А когда стали на берегу раздеваться, он сказал мне тихонько, чтоб никто не слышал:
– Ты оказался прав – я сел на мель. Без лоцмана в ее гавань не зайти, точно.
Тут он вспомнил, что недавно назвал меня лоцманом, и сказал, улыбаясь:
– Ты же у нас лоцман, может, ты и к ней знаешь фарватер?
– Ну, что ты. Я только вчера прибыл, ничего еще не знаю... Пока, – ответил я. Он испытующе на меня посмотрел, но ничего не спросил больше, быстро побежал к берегу и красиво нырнул в воду. Девочки, примостившиеся на противоположном берегу, весело завизжали. Пармен вынырнул на середине омута и, отфыркавшись, стал звать их. Но они почему-то отмахивались: «Вы купайтесь, а мы будем зрителями». Почему – не знаю. Может, не у всех были купальники, а мода купаться вместе с парнями нагишом давно прошла. (Так купались, помню, в конце тридцатых годов).
Когда большая часть парней была в воде, Пармен как моряк и признанный лидер сделал предложение:
– Внимание! Внимание!
Все притихли, навострили уши.
– Если у нас есть зрители, то мы обязаны показывать им какие-то номера. Предлагаю соревнование по плаванию, нырянию и кто дольше продержится под водой. Девчата! Назначьте из вас судью, которая будет определять победителя по каждому виду. Согласны?
– Согласны – гласны!!! – зазвучало на берегу и воде.
– А судьей будет Ира Хачина! – выкрикнул кто-то из девчат.
Ира не возражала, она спросила:
– А чем будем награждать победителей?
У Пармена ответ был уже готов:
– Каждого рекордсмена должна обнять и поцеловать та девушка, к которой он подойдет.
Над лощиной разнесся визг и крик одобрения.
Я сразу уловил замысел Пармена. Он уверен, что станет победителем и тогда «законно» предстанет перед Галей, а та будет обязана обнять его и поцеловать. Конечно, этот поцелуй чисто игровой, он ни о чем не говорит, но даст ему неплохой повод для дальнейшего общения. Но как справится с этой «обязанностью» ни разу не целовавшая никого, как я был уверен, Галя? Вот сейчас она сидит среди смеющихся девчат с растерянным лицом. Она тоже почувствовала опасность. Что ж, настал мой черед ее оградить.
«Должен, хочу и могу!» – говорил я себе мысленно. Во мне загорелся азарт соперника, появилось нетерпеливое желание скорей приступить к состязаниям. Моя уверенность в своих возможностях основывалась не на одном только желании победить, а и на объективных данных. Я с детства хорошо плавал и чувствовал себя в воде, как рыба. В эту навигацию, при вынужденных остановках парохода, мы всей командой часами проводили в воде и каких только номеров ни напридумывали. Не знаю, может, потому, что у меня на медкомиссии обнаружили самый большой объем легких (больше всех выдул), но только один я мог сколько хочешь лежать в воде на спине без движения и читать газету, чуть-чуть пошевеливая ногами. Дольше всех сидел под водой. Дальше всех нырял. Быстрее всех плавал на короткие дистанции и дальше всех на длинные. Как-то в невыносимую жару я плыл параллельно с буксиром аж 12 километров. Плыл бы еще, да с борта позвали на вахту. (А недавно появились гороскопы, и я узнал, что я – Рыба. Может, поэтому?) Достойных соперников в нашей «сборной» на омуте я не видел. Один Пармен – моряк, но он недостаточно подвижен и ловок, и я был уверен в себе.
Первым шло ныряние. Его открыл сам Пармен. Он с шумом нырнул и долго не появлялся. Наконец, выплыл, преодолев почти две трети омута. Ему дружно аплодировали. Ира воткнула на берегу веточку-метку, все следующие не дотягивали и до середины водоема. Пармен сиял и подшучивал надо мной, мол, речник моряка обойдет наверняка. Я соглашался: «Уж постараюсь».
Галя сидела среди девчат поникшая, безучастная. Она видела, что Пармена никто не может победить, и на меня не рассчитывала. А я умышленно попросил себе последнюю очередь, чтобы знать самый лучший результат. Наконец – мне нырять. Делаю семь глубоких вдохов-выдохов, на восьмой набираю полную грудь воздуха, делаю три пружинящих шага, толчок и, нагнув голову, круто ухожу глубоко под воду. У самого дна спокойно плыву, пока руками не зацепил ил, а потом и траву. Встаю. Я – в траве у самого берега.
На берегах – ор, визг, гам! Победа!!! Мне хочется кричать, плясать, кувыркаться. Но сдерживаю себя. Спокойно захожу на глубину, окунаюсь, чтобы смыть тину, тихонько плыву на стартовый берег.
Пармен встретил меня с холодной приветливостью:
– Ну, молодец, постарался – чуть в берег не забурился.
– Как обещал... – ответил я кратко.
Затем очень быстро Ира провела сидение под водой – и здесь я занял первое место. Мое время – 1 минута 35 секунд. Второе место – 55 секунд – у Толи Воробьева. Третье – у Пармена – 50 секунд.
Приготовились к групповому плаванию. Встали все в ряд и по команде судьи ныряем и движемся к девчачьему берегу. Я надолго погружаю голову, а когда ее поднимаю, то вижу, что все уже далеко отстали, и только кто-то один плывет метрах в двух сзади. Перехожу на «свой» самый быстрый способ, который я называл «форелью». При «форели» я двигаюсь в воде не столько за счет гребков руками, сколько за счет вибрации и изгибания тела заодно с прямо вытянутыми ногами. И сразу разрыв между мной и Парменом (это был он) стал увеличиваться.
На берег меня девчата вытащили за руки волоком и все набросились обнимать и поздравлять. Я запротестовал: обнимать, мол, по условиям может только та, перед которой я, понимаете ли, предстану. Кроме того, судья еще не объявила победителей, а во-вторых, представать надо в форме, а не в трусах.
– Правильно, – сказала Ира. – Иди, одевайся, а я объявлю имя победителя.
И она громким голосом назвала меня победителем во всех видах соревнований. Все вместе идем к одежде. Ребята поздравляют, острят, подшкунивают. Советуют воспользоваться моментом и подойти к самой красивой девушке – к Быковой Гале, так как больше такого случая может и не быть. И только Пармен не давал мне советов. Он быстро оделся и молча курил в тени ивового куста.
Одевшись, мы направились к девчатам. Они стояли, как на выставке, снедаемые любопытством, – кого же я выберу? Галя с сестренкой стояли сзади всех. Они не поднимали глаз – им было не по себе. Я хорошо понимал, что не должен ставить их в затруднительное положение, и подошел к Ире.
– Я выиграл, потому что хорошо судила судья, и за это я выбираю ее трижды, – сказал я.
Ира обхватила меня за шею и под крики одобрения профессионально поцеловала в губы три раза. Я сказал «спасибо» и чмокнул ее в щеку.
После этого двинулись по дороге. Все были довольны соревнованием, предложенным Парменом, кроме него самого. Он привык быть первым, быть лидером, быть победителем и не привык к поражениям. Поэтому он был молчалив и хмур. Выйдя на дорогу, он, не сказав ничего, повернул налево и один пошагал к своей деревне. Мы же все вместе дошли до Лодыгина и оттуда отправились по домам, пообещав Ире прийти вечером в клуб.
Опять я иду по дороге своего детства. Все вокруг было залито ярким солнечным светом. Еле заметный ветерок смешивал ароматы цветущих трав и создавал единый чудесный запах лета. А в душе моей снова звенела, искрилась, пела весна. Весна любви! Я не смел верить, что все так прекрасно складывается. Может, это чудесный сон? Я проснусь, и он навсегда исчезнет. Только во сне могло случиться так, что состязания произошли именно водные, в которых я только и мог отличиться, и ни в каких других.
Я даже попытался разбудить себя, как это делал, бывало, в детстве. Но нет, пробуждения не происходило. Это была явь. Ну, как тут не поверить во всемогущество Провидения?
На начало фильма я нарочно немного опоздал. Мне все еще было затруднительно встретиться с большим количеством знакомых людей, с которыми не виделся несколько лет. Пусть лучше я окажусь среди них по окончании фильма.
Когда я вошел в клуб, шла первая часть картины. На сцене стрекотал киноаппарат. Луч из его объектива, как прожектор, разрезал темноту зала, задевая макушки голов зрителей. В луче по всему залу красиво извивались синие струйки папиросного дыма. Фильм был немой. В зале стояла тишина, так как тексты на экране присутствующие читали сами. (В начале сороковых годов, когда все взрослое население было неграмотным, для чтения текстов приглашался специальный человек с хорошей дикцией и громким голосом. Чаще всего это была наша учительница Анна Павловна).
Шагнув к сцене, я поставил на нее гармошку, прижав к стенке. Оглядел зал и, найдя на лавке свободное пространство, согнувшись, подобрался к нему. Моими соседями оказались одноклассники Паша Тарасов и Клавдий Молчанов. Они узнали меня, и мы молча обменялись крепкими рукопожатиями.
Какой шел фильм, не знаю, так как думал совсем о другом. Через два часа я должен приступить к легализации начатых с Галей отношений. А делать это предстоит импровизированно, исходя из текущих обстоятельств. Главное – действовать смелее, держаться естественно и свободно. Более всего я рассчитывал на танцы. Танцевать выучился неплохо, но ведь мне, кажется, придется играть, а не танцевать? Посмотрим.
Кончилась последняя часть фильма. Вспыхнул сверхъяркий электрический свет. Все поднимались с мест, жмурясь и прикрывая глаза руками. Старшее поколение, расположившееся ближе к двери, двинулось к выходу. Ира Хачина идет зажигать спичками лампы-молнии, висящие на косяках окон, пока работает движок у крыльца и питает электролампочку. Молодежь шустро расставляет лавки вдоль стен, освобождая пол для танцев.
Мы с Пашей и Клавдием встали в сторонку и расспрашивали о жизни друг друга. Разговаривая, я осматривал присутствующих.
Пармена в зале было не видно. Наверное, не пришел, расстроился. Это хорошо. Галя весело беседует с девчатами около окна.
Но вот вошла Шура Быкова и громко сказала:
– Галя! Домой! – и вышла обратно.
Вот так да! Рушатся мои сокровенные планы. Смотрю на Галю. Подружки удерживают ее, но она все же отходит от них и медленно движется к выходу. Что делать? Идти за ней – неприлично. Взять под руку и остановить – тоже. А она проходит мимо нас, смотрит вниз. Еще шаг и – окончен бал.
Дальше все происходит само, помимо моей воли: я делаю шаг наперерез ей, снимаю фуражку и протягиваю ее перед ней, как «дядя Степа» перед поездом.
– Семафор закрыт! Для прохода нету хода! – говорю я.
Она улыбается и, пригибаясь, хочет пройти под моей вытянутой рукой. Но я опускаю руку и надеваю фуражку ей на голову. Затем поворачиваю ее и тяну за козырек обратно. Она не сопротивляется. Подвожу ее к подругам и шутливо докладываю:
– Беглянка задержана. Получите!
Все весело смеются, и веселее всех Галя. Я надеваю фуражку и мысленно благодарю ее за спасение ситуации. (Я храню эту фуражку по сей день.)
В это время завклубом берет мою гармошку и ставит на колени гармонисту Коле Ларионову. Сказав что-то ему на ухо, она объявила:
– Дамский вальс! Девочки приглашают мальчиков!
Гармонист поперебирал клавиши и заиграл « На сопках Маньчжурии». Я стою рядом с Галей, но не имею права ее пригласить. А вдруг она выберет не меня? Вижу, она: преодолев робость, делает полшага ко мне и кивком головы и глазами приглашает на вальс. От волнения я тоже не могу говорить. Беру левой рукой ее правую кисть и отвожу от девчат. Она шепчет:
– Подождем. Еще никто не танцует.
– Ждут первую пару. Мы начнем, и все за нами пойдут. Пойдем?
Она согласилась, и мы вышли на середину. Я положил правую руку ей на талию, едва прикасаясь. Первое прикосновение к любимой. Какое наслаждение, какое блаженство испытал я в эту минуту! Сколько лет я об этом мечтал! Сколько раз рисовал эту картину в воображении!
За нами, как я и говорил, пошли танцевать все. Сначала мы просто ходили в такт музыке. Ходили и молчали. Я не знал, что говорить, да и не считал это нужным. Слова казались мне сейчас лишними. Я видел рядом ее лицо. Оно было божественно красивым. Глаза излучали нежность и преданность. Мы общались на уровне чувств, которые не всегда можно облечь в слова.
К концу танца я попробовал покружиться. Галя хорошо чувствовала ритм музыки и улавливала мои движения. Танцевать с ней было легко.
Кончился первый танец. Я проводил ее к подругам и не отошел в сторону, а остался рядом с ними. Девчата сразу начали восхищаться моими рекордами на омуте и, обращаясь к Гале, стали всячески меня расхваливать. Они по моему лицу поняли, что я к ней неравнодушен, и старались поднять мой имидж в ее глазах. Она смотрела на меня с восхищением и одобрением. Я пытался умалить свои заслуги, отнести все на случайность, но девчата не хотели и слушать: «Чемпион, и все».
Скрипнула гармошка. Зазвучал вальс «Амурские волны». Я сразу приглашаю Галю, и она спокойно выходит из толпы на пустой пол. Мы танцуем свободнее и увереннее. Подолгу кружимся и делаем это, я заметил, красивей всех. Но, может, это мне показалось. Танцевали, не разговаривая.
Третий танец опять был вальс – «Осенний сон». И снова мы были первыми. Я сразу спросил у Гали:
– Он что, весь вечер будет играть вальсы?
Она тихонько ответила:
– Он знает только три вальса. И все. Это последний. Сейчас Ира попросит тебя. Я ей сказала, что ты играешь все песни... Ты поиграешь?
– А ты хочешь?
– Да, очень, – она нежно - просительно посмотрела мне в глаза и повторила, – очень-очень!
– А я бы хотел с тобой танцевать, – сказал я, делая нажим на словах «с тобой».
Мои слова на нее сильно подействовали. Она не сразу ответила:
– Как же мы с тобой будем танцевать, если некому играть?
И после паузы добавила:
– Я буду танцевать с твоей музыкой...
– Тогда я согласен, – сказал я весело и стал долго-долго кружить ее по дощатому полу.
Когда перешли на ходьбу, она неожиданно сказала:
– Я так рада, что ты там, на омуте, стал первым. Я за тебя болела, правда.
– Спасибо! – я легонько пожал левой рукой ее правую кисть, – но мне просто повезло: я же водник, позорно было бы уступить сухопутникам...
Мне казалось, что она возразит, мол, Пармен тоже водник, но она почему-то сменила тему:
– Почему ты опоздал на кино? Я думала, не придешь.
– Я опоздал нарочно: в темноте мне легче войти в зал, полный знакомых.
Она что-то еще начала говорить, но музыка стихла, и мы пошли на свое место. Не успели перекинуться с земляками несколькими словами, как Ира подошла с моей гармошкой.
– Константин, я знаю, что ты умеешь играть песни. Поиграй нам, пожалуйста. Просим все!
– Просим! Просим! – закричали в зале.
– С удовольствием! – сказал я и, взяв гармошку, сел на лавку у печки. – Только одно условие: если буду сбиваться, делайте вид, что не замечаете. Хорошо?
– Не будем замечать! Играй! – смеялись девчата. – Только не вальс, что-нибудь быстрое...
Я взял мажорный аккорд и заиграл популярную песенку «Старушка, не спеша...». Девчонки, не дожидаясь, пока их пригласят, бросились танцевать друг с другом. Галя танцевала со своей одноклассницей Ниной Шубиной, такой же ловкой, стройной и тоже очень красивой. Из ребят танцевали всего три-четыре человека.
Второй танец, по желанию девушек, опять был быстрый – песня «Хороши весной в саду цветочки». И опять ребята почему-то почти не танцевали. Видимо, они еще не освоили быстрые танцы, девчата же по этой части всегда идут впереди.
Этот танец я играл дольше обычного раза в два – чтобы дать молодым людям истратить энергию, скопившуюся при долгом сидении в кино. И цели достиг: следующим запросили что-нибудь медленное, например, танго.
Из всех разученных мною песен я выбрал «Утомленное солнце». Тут оживились и парни, пошли приглашать девушек. Галю пригласил кучерявый Клавдий Молчанов. В течение всего танца она вежливо поддерживала с ним разговор, почти не улыбалась, была спокойна и сдержанна. Ее вежливость привела к тому, что на следующий танец он пригласил другую. И со всеми она держалась одинаково ровно, но весь вечер, как только поворачивалась в мою сторону, глаза-маслины подтверждали ее слова: «Я танцую с твоей музыкой».
Я играл легко и вдохновенно, не сбиваясь и не ошибаясь. Я играл для нее и был уверен, что она так и думает. Мне казалось: то, что сейчас я не танцую, даже лучше для наших с ней отношений, чем если бы играл кто-то другой, а мы танцевали.
Каких только песен я не исполнял в тот вечер! Запас их был таков, что повторяться не пришлось ни разу. Наконец подошло время закругляться. Ира показала мне скрещенные руки; «Кончай!» Я ускорил темп фокстрота, и все поняли, что он последний. Закончив, я сжал гармошку и стал ее застегивать. Ира объявила:
– Танцы окончены!
С шумом повалили на улицу. Пока я выслушивал от Иры комплименты и благодарности, не уследил, как Галя вышла из клуба. Подхватив гармошку, спешу вдогонку, но плотная толпа в коридоре и на лестнице принуждает меня идти вместе с нею. Наконец выхожу на улицу и вижу: несколько парней и девушек стоят в сторонке. Среди них и Галя. Подойти к ним я не решаюсь и останавливаюсь справа у входа. Но вот Галя повернулась, увидела меня, попрощалась с собеседниками и медленно пошла в сторону своего дома. Быстро догоняю ее и иду рядом. Она не лукавит, будто не видела, что я ее догоняю, а сразу начинает восхищаться моей игрой. Ей так она понравилась, что «хотела бы танцевать под нее до утра». Особенно вальсовые песни: «В городском саду», «Белокрылые чайки», «Школьный вальс», «Сормовская лирическая» и еще многие.
– А ты не только хорошо поешь, но и танцуешь лучше всех, по моим наблюдениям, – сказал я, выбрав паузу.
– Да-а? Ты правду говоришь? Я же впервые танцевала с парнями. С тобой с первым. У нас в училище парней почти нет, мы с друг дружкой танцуем.
– Конечно, я говорю правду. И жалею, что в следующий раз ты будешь танцевать не со мной, – с обидой в голосе сказал я..
– Да-а, – задумалась она. – А вдруг кто-нибудь еще появится, умеющий играть песни. Ты на сколько приехал – на месяц?
– Нет, у меня отпуск в октябре. Я сейчас отпросился на десять дней. Уже два прошли.
– Жаль. За это время, наверное, больше кинопередвижка к нам не приедет. Только если гулянка где будет.
Дальше идем молча. Я думаю о том, что для меня танцы не главное. Главное – встречаться, видеть ее, разговаривать, быть вместе и как можно чаще. Об этом и надо сегодня, сейчас как-то договориться.
Мне очень хочется взять ее под руку, но прикоснуться к ней я почему-то не смею. На танцах мог, а наедине не могу.
Поворачиваем к их дому. Видим, у крыльца стоит ее мать, ждет непослушавшуюся дочь.
– Ну-ка домой, живо!!! – сердито говорит она и уходит в крыльцо.
Галя, ни слова не сказав мне и даже не попрощавшись, быстро уходит за ней в дом. Я стою и не знаю, что делать. Из дома послышался громкий голос матери: ругает дочку. Я в растерянности. Мой план рухнул. Чем разгневала она свою мать? Тем, что ослушалась и осталась в клубе? Или тем, что вдруг появилась из клуба с провожатым? А может, провожатый ей не понраву? Она женщина строгая, властная – запретит, и все. Хотя она, бывшая бригадирша, вроде бы и любила меня, уважала. И я ее уважал. А вдруг она для дочери другого жениха прочит? Это мне в голову еще не приходило. К этому я был не готов.
Завтра же я приду сюда на волейбол и улучу момент поговорить с Галей с глазу на глаз. С этим решением покидаю Лодыгино.
А назавтра я получаю новый удар: мама пришла с сенокоса на завтрак и сказала, что узнала от Шуры Быковой об отъезде Гали в Череповец. Тетка Граня приезжала на один день и увезла любимую племянницу к себе в гости дня на четыре.
Первым моим желанием было следовать сейчас же за ней и там, вдали от матери, оформить до конца наши дружеские отношения. Но поразмыслив, я пришел к мнению, что это может быть расценено как навязчивость, а она разрушает и дружбу, и любовь. Да и мать ее все равно об этом узнает. Поэтому я остаюсь здесь, а как только она приедет, в тот же день уезжаю я, не встречаясь с ней.
Я весь отдаюсь работе. Привез из лесу дров и бревен. Сделал из них упоры с северной стороны покосившегося дома. Зашил прореху между двором и домом. Залатал дыры в крыше. Выкосил усадьбу, высушил и стаскал сено в привороток. Все это за четыре дня. Утром на пятый день сходил на охоту и принес двух тетеревов и рябчика. Когда шел с дичью мимо огорода Марии Федоровны, увидел, что она косит траву. Зашел в огород поздороваться и помочь. Она сказала, что внучка Галя вчера вечером приехала из Череповца и прибегала, уже совсем поздно, ее проведать.
Так. Значит, мне пора уезжать. Я прихожу домой, разделываю тушки дичи, и в это время приходит мама с поля и тоже подтверждает, что Галя вернулась.
Я уже говорил маме, что сделаю срочные дела и уеду пораньше в город, чтобы решить там кое-какие вопросы. Поэтому она не удивилась, что я засобирался уезжать. Засолив тушки рябчика и одного тетерева, она обернула их для сохранности крапивой, потом суровой тканью и положила в мою полевую сумку.
– Свези вот гостинеч девкам. У меня-то нечево и послать, – сказала она виноватым голосом.
Но я ее успокоил:
– Это от тебя и есть. Ружье-то мне ты купила.
Я поторопился одеться, и мы обнялись на прощание. На глазах у нее были слезы.
– Береги себя, мама! Не тоскуй о нас. Мы все в порядке.
– Ты-то береги себя. На пароходе-то, поди-ка, опасно. Ну, с Богом. Прости.
С волнением пересекаю деревню Лодыгино. Около дома Березкина вижу группу девчат. Среди них и Галя. Все смотрят на меня. Они думают, что я иду к ним – играть в волейбол. Но я машу рукой и сворачиваю в противоположную сторону, к Астралихе. И ухожу, не оборачиваясь, по дороге, ведущей к пристани.
На «Ижорце» меня встретили как родного. Не давая переодеться, приступили к расспросам.
– Ну, что – сработала форма? Не устояла милашка? – спрашивает ироничный Виктор Черепанов.
– Форма сработала на все сто. А милашка обещала написать письмо, если не напишет, значит, устояла. Так что, будем ждать.
– Напишет! Не может не написать! – зашумели матросы. – Надо отметить такую удачу. Привез что-нибудь крепенького?
– Что за вопрос? Вот сумка стекляшек. Как только выйдем из порта, так сразу, – обнадежил я скучающих по берегу матросов и кочегаров.
Часа через полтора вся команда, кроме вахтенных, сидела в кают-компании и горланила песни под мою гармошку. Буксир наш натужно тянул караван груженых барж вверх по Шексне, выбрасывая из-под винта ревущие водяные буруны.
На другой день я заступил на вахту. Механик встретил меня приветливо, расспрашивал о побывке домой, о матери, о том, как идут дела в деревне. Я сразу заметил в его отношении ко мне изменения в лучшую сторону. Он стал улыбаться и даже шутить.
На следующий рейс мы отпустили на десять дней на берег первого поммеханика Слесарева Сергея и стали работать по шесть часов через шесть. Время полетело быстрее. Скучать и тосковать было некогда: вахта-сон, вахта-сон. Ни выходных, ни праздников. И отпуск – зимой.
Незаметно подошел сентябрь, и в первой же его декаде во время рейса на Белозерск к нашему борту на ходу пришвартовался агитпароход «Чайка» и передал мешок с почтой. Среди газет и писем было письмо и мне. Смотрю на адрес – почерк незнакомый, а внизу – г. Ковров... Быковой Г.
С письмом в руке я бегом спускаюсь в кубрик и кричу его обитателям:
– Не устояла – написала милашка!
Все понимают мою радость и радуются вместе со мной. Я усаживаюсь к иллюминатору и вскрываю конверт. В нем четыре тетрадные страницы, заполненные мелким учительским почерком. О радость!
Галя пишет, что как только приехала в училище, сразу стала спрашивать текст «нашей» песни. Одна девочка обещала принести на днях, о чем она и спешит меня уведомить. Как только будет получен текст, она сразу вышлет его мне. А дальше подробности студенческой жизни, о смешных случаях, о чудаках-преподавателях. И ни слова о наших отношениях, о том, почему они прервались, едва начавшись.
Я сразу же написал ей ответ: благодарил за то, что не забыла обещания, сообщал, что я в своем «плавучем» положении вряд ли смогу найти текст песни и всю надежду возлагал на нее.
Через пять дней от нее снова письмо. В конверте два листочка. На одном письмо, в котором сообщается, как ей удалось эту песню приобрести. На другом – текст песни. Я завернул листок с песней в плотную бумагу и положил в желтый фанерный чемодан на «вечное хранение». (Именно эта песня стала формальным поводом для нашей переписки. Она хранится у меня и сейчас).
Я и на это письмо сразу ответил пространным посланием. И у нас началась переписка в два потока – каждую неделю письмо. Мы писали друг другу обо всем на свете, кроме любви, но каждая строка моих и ее писем, и особенно междустрочия, были именно о любви. О любви первой, чистой, большой и бесконечной.
И опять я был безмерно счастлив. Я выбрал верный путь к ее сердцу. Моя постоянная работа над собой увенчалась успехом. Не за эту ли кропотливую работу мне постоянно благоволит счастливый Случай? Наверное, так. Но и сейчас расслабляться нельзя. Трудно любовь завоевать, но еще труднее ее удержать. А удерживать придется еще ой, как долго. Впереди два года отработки, три – армии, да и неизвестно, куда ее распределят после учебы. И куда бы ни распределили, везде ее ждут поклонники и найдутся получше меня во всех отношениях.
Так что, радуйся, да оглядывайся.
Пришла осень. Навигация закрылась. Наш пароход стал на прикол. Нас из училища перевели слесарями на судоремонтно-судостроительный завод. Теперь уже как профессионалы мы ремонтировали машины на зимующих судах. Если летом в машинном отделении работать было нестерпимо жарко (+65°С), то зимой невыносимо холодно (– 30°). Но мы не ныли, не жаловались. Как говорится, в 20 лет преград нет. А нам было по девятнадцать.
Хорошо зарекомендовавшим себя на практике предложили поступить в школу командного состава Шекснинского пароходства. Я подал заявление и был зачислен. Школа находилась в порту. Ходили туда прямо с работы, в грязной одежде. Домой возвращались часов в восемь вечера. А утром поднимались в пять, так как пешком надо было прибыть к семи часам на завод. Транспорта не было.
Жильем ни завод, ни пароходство рабочих не обеспечивало. Снимали частные квартиры в деревянных домах. Я зимой жил у старшей сестры Нины, которая вышла замуж за того самого военрука Полетаева Алексея Ивановича, который когда-то приходил к ней на свидание с гармошкой и давал ее мне учиться играть русскую плясовую. Теперь ее семья из четырех человек снимала в городе комнату в 18 квадратных метров на улице Труда, 116.
Вот описание комнаты: у окна стол и две табуретки. Левее стола кроватка для первенца Жени. По стенам две кровати – для супругов и свекрови Марии Никифоровны. У задней стены, слева от двери, шифоньер. Между ним и стеной, в углу, помещалась табуретка. На ней я учил уроки. Спал на тюфяке на полу меж кроватями. Когда ночью кто-нибудь вставал, то сначала ногой будил меня, я подвигался к противоположной кровати и освобождал место для прохода к двери.
Как видно из сказанного, было очень тесно. Но жили мы дружно, без недовольства. Не красна изба углами...
Наш духовой оркестр в полном составе продолжал играть на танцах в клубе речников три раза в неделю. Пароходство выдало полную парадную форму. На танцах мы смотрелись весьма эффектно, и от девочек не было отбоя. За игру неплохо платили, так как всегда был аншлаг, и это было хорошим подспорьем для холостяцкого бюджета, так как мы, начинающие слесаря, на заводе получали «шиш да маленько». Еще мы частенько подрабатывали на траурных процессиях. Тогда покойного везли в открытом кузове грузовика через весь город от дома до кладбища. За машиной скорбной толпой шли родственники, за ними двигался духовой оркестр и играл траурные марши. Музыку заказывали обычно состоятельные люди и платили за нее хорошо. Оплата игры не облагалась налогом, получали чистоганом.
В конце зимы в механический цех, где я работал, пришел механик «Ижорца-23» С.Е. Кузнецов, подошел к моему верстаку, радушно поздоровался за руку и стал расспрашивать, как поживаю, сколько зарабатываю, где квартирую. Я знал его человеком довольно сухим, и такое внимание сегодня показалось мне подозрительным. И вот он переходит к делу:
– Ты где думаешь летом-то плавать?
– Не знаю еще. Куда направят.
– Со мной согласен работать?
– Согласен. У вас уж мне все знакомо.
– Вторым помощником моим. Ты ведь учишься в комсоставе.
Я оторопел. Первая после практики навигация, и сразу вторым помом. Он же сам говорил, что года четыре надо проработать масленщиком, а тут сразу... Разве можно взять такую ответственность без должного опыта?
– Я думал, масленщиком, – говорю я. – Масленщиком согласен, а помощником нет. Не справиться.
– Я лучше знаю. Целое лето я наблюдал за твоей работой. Ты не хуже меня управляешь машиной. Зачем бы я тебя звал, если бы не был уверен. А если что, всегда поможем, в любое время.
– Саша Ориничев куда девался, второй пом?
– Саша будет первым. Сергей Слесарев пошел на повышение. Саша же согласен, чтобы ты пришел. Соглашайся.
Мне было и лестно, и страшно. На самом мощном пароходе быть помощником механика – это не навоз возить на одноколой телеге. Помолчал я, подумал и решил рискнуть. Механик пожал мне руку и пошел звонить в отдел кадров, чтобы там ввели меня в штат парохода.
В середине апреля я вновь прибыл на «Ижорец-23» со своим желтым фанерным чемоданом и поселился в отдельной каюте. Пароход стоял уже под парами. Началась знакомая наизусть работа. Беспокоился я напрасно. И раньше работал один: механик редко заходил в машину, и теперь один. Разница только в том, что сам принимаешь оперативные решения и за все несешь ответственность.
Люди в нижней и верхней команде почти все те же. Правда, почему-то пришел новый капитан Носов, пожилой, опытный судоводитель. Первый поммеханика Слесарев ушел не на повышение, а, как оказалось, потому что не ужился с механиком. От него помощники, видимо, уходили чуть не каждый год. Характер у механика был не шелковый.
Апрель и май мы проработали в полном составе, а с июня опять стали отпускать одного механика в нелегальный отпуск, и работали вдвоем. Я высчитал для себя «самоволку» с 11 июля. Мне хотелось быть дома в Петров день, который празднуется в нашей деревне 12 июля. Это мой самый любимый праздник. На дворе еще стоят милые моему сердцу светло-прозрачные белые ночи, еще очень тепло, но ночью уже не душно, воздух пропах свежим душистым сеном, и от этого всего у гуляющих светло и празднично на душе. Нет веселее этого праздника.
Переписка с Галей шла интенсивно, без перебоев. Она тоже любила Петровки и очень хотела, чтобы я выпросился на побывку именно к этому дню. Я сообщил, что уже есть договоренность, и если ничего не случится, то мы проведем его вместе. Она открыто радовалась предстоящей встрече, а на мое признание, что я о ней очень скучаю, отвечала, что скучает не меньше, только первая не осмеливалась об этом сказать.
Таким образом, без объяснений в любви и без использования этого слова мы говорили в письмах друг к другу о том, о чем говорят лишь влюбленные.
В этот приезд, проходя через Галину деревню, я смело направляюсь в их дом, предвкушая откровенно радостную встречу. Но дома оказалась одна младшая сестренка Люся. Она сказала, что все на сенокосе и придут поздно. Я не огорчился. Сегодня отдохну (я был с ночной вахты), а завтра на гулянке встретимся. Мама знала, что я приеду, и встретила меня еще за огородами. Она рассказала, что у нас гости: приехала из города Аня и пришел из Сизьмы племянник Федя Кашин – сын ее брата Геннадия. Он пришел накануне праздника, чтобы оказать тетке какую-нибудь помощь.
Пришли в избу, обнялись с сестрой, с братом. Федя сразу достает бутыль с хлебным самогоном, наливает в стаканы. Аня помогает маме накрывать стол. Я мою лицо, руки под рукомойником, и начинаем обедать.
Выпили по полстакана. Самогон оказался забористым. В голове зашумело, стало весело. Аня говорит мне:
– А я тебе здесь невесту нашла. Отгадай – кто?
– Она местная? Я ее знаю? – спрашиваю.
– Конечно. Вместе учились. Только в разных классах.
Я начинаю перечислять девочек и, догадываясь, что она «нашла» именно Галю, нарочно не называю ее.
– Ну, вижу, не отгадать. Всех уж перебрал, кроме нее, – говорит Аня и называет сама. – Галя Быкова!
– Да ты что, – притворяюсь я. – Она же маленькая.
– Вот и я так думала, а как увидела – невеста невестой. Да красавица-то какая, ты бы видел – не оторвать глаз. А фигурка, руки, ноги! И скромница, умница – из ума сложена. И поет чудесно, голос чистый, приятный.
Мама вышла из чулана с пирогами. Спрашивает:
– Ты кого эдак расписываешь-то?
– Да вот, братику невесту приглядела – Галю Быкову. Клад – невеста. Недавно приехала, ты ее видела?
– Видела. Клад. Да не для наших ребят, – загадочно сказала мама.
– Почему не для наших? – удивилась Аня.
– Почему-почему. Потому що есь у нее жених. Димка вон Ершов кажной вечер у ие ошивается. Павловна сказывает.
У меня чуть не остановилось сердце. Неужто! Нет, не верю!
– Не может этого быть, – возмущается Аня. – Она бы мне призналась. Она мне все-все про себя рассказывает. И говорила, что ни с кем не дружит. Она, по-моему, врать не умеет.
– Павловна що ли умиет врать? – парировала мама.
– Павловна что-то не поняла. Может, Димка нахвастал ей.
– Ну, не знаю. Що чула, то и сказала, – закончила разговор мама.
– Это я завтра же выясню, как только увижу, – подытожила Аня.
На этом убийственный для меня разговор закончился. И к нему больше не возвращались. После обеда, сославшись на усталость, я спрятался в полог и там мучил себя горькими предположениями.
Вечером собрались за столом. Я изо всех сил скрывал свое скверное состояние, участвовал в разговорах, пытаясь шутить. Федя предложил завтра встать часов в пять и всем пойти на косьбу – надо выкосить участок на Лутонином хуторе, который определен маме правлением колхоза на весь сенокос. А нас было с мамой четыре человека, и все умели держать косу в руках. Мы согласились. Мама поотговаривала, ей неудобно гостей заставлять работать, но мы напомнили, что мы ей еще и дети, которые обязаны матери помогать. Она согласилась и пошла по соседям просить на денек две косы.
Наутро в полпятого все вышли на сенокос. Солнце еще было за лесом, когда мы прибыли на участок. Густая крупная роса лежала на сочной траве, приклоняя ее. В середине участка, около маленького ивового куста, я увидел стоявшего на задних лапах небольшого серого зайца. Он напоминал столбик, и мы могли бы, не заметив, пройти мимо. Но мы должны были косить как раз там, где он находился, и шли прямо на него. Он не шевелился. Я уже чуть было не усомнился, что это заяц, как он вдруг сделал огромный прыжок к лесу и исчез в нем. Мама подошла к месту, где он сидел, и сказала:
– Вот отсюда и начнем, – и стала заводить круговой покос.
Сначала она одна косила, двигаясь по спирали вокруг себя, затем, по мере увеличения диаметра спирали, в нее «вкашивались» один за другим и мы, все дальше и дальше удаляясь от центра-начала.
Участок оказался почти квадратным, и мы, идя друг за другом, выкосим его почти весь без возвратных холостых ходов. Останутся только углы квадрата. Племянник Федя, профессионал- крестьянин, шел за мамой и «наступал ей на пятки». Поэтому я предложил ей идти на углы и заранее выкосить их, а Федя оказался первым. Пусть жмет. Мы, конечно, тоже не разучились косить, но за время городской жизни несколько отвыкли. Мне помогал не видимый никому стресс, от которого я старался избавиться за счет физической нагрузки. Труднее всех было Ане, но и она не подводила косцовую компанию.
Пока мы кружили в центре квадрата, мама обработала его углы и на последних кругах пристроилась к нам. К наступлению полуденной жары участок был выкошен. Теперь мы развернулись и, пройдя обратно по спирали к центру, разметали косьевищами травяные валки. Выкошенный луг стал казаться просторнее и светлее.
– Заеч прибежит и свое поле не узнает, – сказала мама. Она была довольна помощниками.
Вернувшись с покоса, мы с Федей облились у колодца прохладной водой, а мама с Аней обтерлись мокрыми полотенцами. После обеда разошлись по пологам и сразу заснули.
Под вечер мама пришла меня будить:
– Вставай, сынок. Вон друг за тобой зашел, на гулянку приглашает.
– Какой друг? – спрашиваю я.
– Один топерь у тебя здись друг – Дима Ершов, – спокойно отвечает мама и уходит в другую кладовку будить Федю.
Я выскакиваю из полога, торопливо одеваюсь, а сам думаю: как я должен встретиться с Димкой? Если он пришел, значит, у него прежние ко мне отношения, а стало быть, я тоже обязан встретить его как друга и соответственно к нему относиться. Мало ли, кто что сказал.
Он ждал меня на крыльце. Я вышел к нему, и мы обменялись дружеским рукопожатием. В его добром лице, приветливом взгляде я не заметил ничего, что могло бы меня насторожить. Я пригласил его в избу. Федя уже разлил по стаканам самогон, сели, выпили, закусили, и все трое пошли на деревню, где уже звенели песни и заливались гармошки.
Подойдя к куче народа, в центре которой слышался топот пляшущих, мы поздоровались с чужаками. Федя увидел знакомых девушек и пригласил их прогуляться. Оставшись вдвоем с Димкой, мы тоже стали прохаживаться по улице. Разговаривая с ним, я все время искал глазами среди девчат Галю. И вот я ее увидел. Она стояла с Тамарой и еще двумя девушками около огромной деревенской качели. В другое время я сразу бы позвал Димку к ним и вместе пошли бы по деревне. Но сейчас я никак не мог этого сделать.
Мы погуляли с ним полвечера. Сестры видели нас и не понимали, почему мы к ним не подходим. Тогда они отделились от всех и вдвоем пошли из деревни по дороге к Лодыгино. И тут Димка говорит:
– Пойдем, их проводим, – и кивнул в их сторону.
У меня сразу мелькнула мысль: значит, все-таки нет дыма без огня! Но, скрывая чувства, я ответил:
– Иди один, а я домой, устал на сенокосе.
И направился к дому. Димка сказал, что один не пойдет, и пошел к гуляющей молодежи. «Ну, что же это такое, – раздумывал я на пути к дому. – Ведь у нас же была с ней договоренность – и опять срыв. А я так ей верил! Неужто она, самая невинная и кроткая, уже способна так вероломно играть на чувствах, пользуясь моей наивной доверчивостью? Нет, я не могу в это поверить. И завтра же, чуть свет, я иду к ней и спрашиваю прямо: «Он или я?»
Уснуть я не мог. Какой сон, если вся жизнь моя валится в пропасть. И зачем ждать утра? Надо идти сейчас же и все выяснить. Я встаю и быстро одеваюсь. На улице внезапно зашумел сильный дождь. Но никакой дождь не может меня остановить. Я надеваю резиновые сапоги, Федин прорезиненный плащ с капюшоном и, не топая, тихо выхожу на крыльцо. Дождь хлещет водопадом. Ничего! Через сад я выхожу на дорогу и, шлепая по мутным ручьям, быстро иду к Лодыгино.
Минут через семь я у ее окна. Тихонько стучу по стеклу. Галя появляется за окном в ту же секунду. В глазах растерянность и тревога. Киваю головой в сторону двери. Она исчезает и тут же открывает ее.
– Входи скорей. Промок весь...
– Скажи честно – Димка к тебе ходит? Глаза ее удивленно прищурились:
– Да ты что! Как ты мог поверить! Он ходит на волейбол, а у нас не был ни разу.
– Все! Я тебе верю. Иду спать. Я не мог уснуть...
– Я тоже.
– Тогда спи и ты. Все равно ливень. Приду вечером.
– Приходи раньше, как встанешь.
– Хорошо!
Я спрыгнул с крылечка под дождь и бегом помчался к Буграм. Дождь весело хлестал по лужам, а мирное погромыхивание в небе добродушно подсмеивалось над моей выдуманной бедой. И снова мне хотелось петь и плясать вместе с дождем. А почему бы и нет, если хочется и есть возможность? Никто же не увидит и не сочтет сумасшедшим. И я пустился в неистовый пляс на мокрой грязной дороге. Желтые брызги разлетались из-под моих сапог до самых канав, а я радовался тому, как прекрасно жить на этом прекрасном свете, как чудесно, что мне довелось на нем появиться и дожить до этого счастливого часа. Я воздел руки, глянул на мокрое небо и крикнул на всю Вселенную: «Слава тебе. Создатель!!!»
И в то же мгновение явственно я ощутил прилив душевного покоя и блаженного умиротворения.
Сестра разбудила меня на паужин. (Чай с пирогами между обедом и ужином). И у нас состоялся такой диалог:
– Что это я тебя вчера на гулянке не видела? Не с Галей ли ушел, она тоже рано исчезла.
– Отгадала. Почти.
– Правда? Ну и как, договорились?
– Да, договорились. Сейчас опять пойду к ней домой.
– Ой, как славно! Замечательно! Ты молодец! А про Димку-то спрашивал у нее?
– Спрашивал. Он у нее не был. Он ходит играть в волейбол.
– Ну, слава Богу. Я знала, что она не обманывала, когда говорила, что ни с кем еще не дружила и не дружит...
И она снова начала расхваливать Галю, приписывая ей все существующие достоинства. Ее восхищениям не было конца. Мне, конечно, было приятно слушать такое о своей избраннице, но всему есть мера, и я прервал ее восторги вопросом:
– Известно, что нет людей без недостатков. Какие недостатки ты заметила в ней?
– Никаких. Она исключение. Держись за нее крепче, другой такой не найдешь.
– Но, дорогая сестрица, разве можно удержать исключение, если сам я таковым не являюсь? Пара ли мы?
– А чем ты плох? Какие у тебя недостатки?
– Мои недостатки – отсутствие достоинств. В жизни она встретит немало парней с большими способностями, с яркими талантами, которых у меня нет. Разве она устоит перед их влиянием?
– Если она сейчас влюбится в тебя всем сердцем, а это зависит от тебя, то будет слепа к любым достоинствам других. Согласен?
– С этим согласен. Но кто мне подскажет, как это сделать – влюбить в себя? Ты подскажешь?
– Не прибедняйся, братец. Ты это сам хорошо умеешь. Я же вижу, как все девчонки в городе за тобой ухлестывают. Хотя ты на них и ноль внимания.
– Это ты говоришь не об исключениях, а об обычных девчонках. А к ней нужен другой подход. Почему такая красавица ни с кем не дружит, хотя мало кто не пытался к ней подъехать?
– Но ты же с первого раза договорился о свидании. Вот я и говорю: «Держи, не упускай».
– Хорошо, – смеюсь я. – Буду держать изо всех сил. Обещаю.
Сестра чмокнула меня в щеку, и мы пошли в избу.
Из дома я вышел с закатом солнца. Ноги сами несли меня в наижеланнейшее место на земле. Земля за день просохла, воздух был свеж и душист. Сердце подсказывало, что сегодня все будет хорошо.
Едва я зашел в Лодыгино и взглянул на ее дом, как увидел изящную фигурку в раскрытом окошке, которая тут же исчезла. А через несколько секунд Галя появилась на крыльце и, спустившись с него, тихонько пошла мне навстречу. Дойдя до трех огромных старых берез, стоящих метрах в тридцати от дома, она остановилась у одной из них, ожидая меня. Я ускоряю шаг, подхожу к ней. Боже, как же она прекрасна! Еще красивей, чем год назад. Ее белое платье с голубой отделкой ворота и коротких рукавов полностью повторяло все линии фигуры. О лице я уже не говорю – оно могло пленить самого избалованного донжуана. Аня права: весь ее облик – совершенство.
Галя смотрит на меня долгим, ласковым взглядом и подает руку:
– Здравствуй, Костя! С приездом!
Я смутился. Ведь это я должен был первым поздороваться, но от ее красоты я растерялся.
Здравствуй, Галя! С приездом тоже!
Мой голос звучит нетвердо, неуверенно. «Это недопустимо, – подметил я мысленно. – Тем более что она смущается больше меня. Но ее это украшает, а меня...»
– Давай постоим у берез, пока светло. Тут так красиво, – сказала она просительно.
– А что, в доме люди? – спросил я.
– Нет, никого нету. Все ушли спать.
– Тогда лучше пошли в дом.
Она что-то хотела сказать, но промолчала и тихонько пошла к дому. Я двинулся следом, на расстоянии. Вошли в избу. Она показала на лавку около стола – на то самое место, где сидел я при первой встрече. Я сел. Она встала передо мной и, заметно преодолевая смущение, тихо спросила:
– А почему ты не пришел пораньше? Как обещал?
– Я и пришел пораньше. А так бы я пришел, когда стемнело.
Она удивленно взмахнула крыльями бровей:
– Почему?
Я опять растерялся.
– Ну, чтобы не видели... Не знали. Чтобы не судачили...
Мои слова ее удивили.
– Ты не хочешь, чтобы о нас с тобой знали? Ты потому и у берез не согласился постоять?
– Да, потому.
– Мне непонятно. Почему ты этого не хочешь?
Я не предполагал такого вопроса и, сбиваясь, стал формулировать трудный для меня ответ:
– Потому, что зачем всем знать то, чего я и сам не знаю.
Галя взяла у стены стул, поставила его к углу стола, против меня, села на него и положила вытянутые руки на стол ладонями вниз. И сказала страстно и горячо:
– Это неправда! Ты все и давно знаешь.
Она устремила на меня умоляюще-чарующий взгляд, который говорил: «Знаешь, знаешь, как и я знаю, что мы любим друг друга, и незачем это скрывать и от себя, и от людей». Ее взгляд, лицо были сейчас особенно прекрасны и остро напоминали мне что-то из прошлого. Но что – не знаю.
Я не выдерживаю ее взгляда, опускаю глаза. Затем беру ее за руки и притягиваю к себе. Обнимаю и, дрожа от волнения, крепко и продолжительно целую нежные девичьи губы. После поцелуя она молча положила голову мне на плечо и затихла. В ее теле я тоже чувствовал легкую дрожь. Обняв правой рукой ее плечи, я плотно прижал ее к себе, мы оба не могли говорить и молча долго сидели.
Потом Галя провела рукой по своему лицу и положила ее на мою руку. Ее рука была мокрой. Я понял, что она беззвучно плачет от счастья. Слезы потекли и из моих глаз...
Не знаю, сколько мы так сидели в любовном оцепенении. Когда моя дрожь прошла, я снова хотел ее поцеловать, но при первом моем движении она ласковым шепотом попросила:
– Не будем больше сегодня, ладно?
– Тебе неприятно? – встревожился я.
– Нет, что ты! Просто это у меня первый в жизни поцелуй. И я хочу с ним побыть подольше. Да, кажется, и сердце не выдержит. Оно у меня чуть не выскочило. Наверное, можно от счастья умереть...
– Ну, хорошо. Будем привыкать постепенно, – пошутил я. – Чтобы не умереть от счастья.
– Да, будем, – сказала она и добавила. – Я хотела бы сидеть вот так всю жизнь...
– Я тоже, – сказал я и снова прижал ее к себе.
Она в ответ сжала мою руку. Мое сердце тоже работало на полных оборотах. Оно ликовало, переполненное чувством любви. Любви взаимоудовлетворенной, обоюдной: она призналась, что любит! Мы оба признались! Вот сейчас, в эти мгновения, я достиг самой заветной в жизни цели. Эти мгновения величайшего счастья я пронесу в памяти через все жизненные испытания.
На стене справа тикали ходики. Я посмотрел на циферблат. Было двадцать минут первого четырнадцатого июля 1952 года.
Мы продолжали сидеть, обнявшись и прижавшись друг к другу. В моем воображении рисовались картины только что происшедшего: ее молящие глаза, первый поцелуй, слезы... И вдруг я вспомнил, что же напомнил мне из прошлого этот ее умоляющий взор.
Было это два года назад. Галя после семилетки уехала учиться в педучилище, а я в сентябре прибыл в деревню на время училищных каникул. У мамы в доме тогда квартировала приезжая девушка – молодой специалист. Назовем ее Жанной. Она пришла к нам еще при мне, и мы с ней были в хороших отношениях. Она была красива и обладала прекрасным характером. Многие местные парни просили ее руки, но она отвергала предложения даже самых престижных кавалеров. Мама любила ее, жалела и подыскивала достойных ухажеров. Ее удивляло, что такая простая, добрая, непритязательная девушка отклоняла все кандидатуры.
Наконец, Жанна сказала маме, чтобы она не трудилась даром, не искала женихов на стороне, а помогла б стать ее невесткой, так как она давно любит только ее сына, то есть меня. По этой причине она и к нам на квартиру перешла.
Мама, конечно, желала бы иметь такую невестку, но какой же из меня тогда был жених. Она так и сказала:
– Да ты що! Он ведь ищо робенок. А за тобой вон какие красавчи-фронтовики вяжутся.
– Ничего-ничего, – сказала Жанна, – он уже не ребенок, уже на беседы начинает ходить. Дольше ждала, еще подожду, потому что люблю. А ты ему посоветуй, похвали меня, он тебя слушается. Я бы тебе лучше дочки была.
Мама сказала, что и так всегда ее хвалит, но невесту пусть сын выбирает сам. Потом я уехал в город. И вот приехал на каникулы. Жанна встретила меня лучше родной сестры и постоянно во всем угождала. И я относился к ней как к сестре, то есть очень внимательно и заботливо.
Однажды вечером я вернулся домой под хмельком. Жанна сидела в своей комнатке за письменным столом и работала с бумагами. Я зашел к ней, спросил, где мама. Она сказала, что тетя Маша ушла по наряду ночью сушить овин. Я что-то спросил еще, но она попросила не отвлекать ее от занятий и предложила посидеть молча на ее кровати, пока она их закончит. Я сел, навалился на печку и ...заснул.
Проснулся я от поцелуев. Жанна целовала меня в щеки, глаза, губы. Мы оба лежали под одеялом. Свет был погашен, и ничего не было видно. Жанна стала расстегивать мою рубашку и целовать в грудь. Во мне поднималась буря чувств. Чувство стыда и целомудрия боролось с похотью и желанием приобрести мужской опыт. Под воздействием хмеля стыд начал отступать. Я обнял правой рукой Жанну и обнаружил, что она совершенно голая. Такого со мной еще не было. Желание мое усилилось до предела...
В этот момент комната вдруг осветилась голубым мерцающим светом. Я вздрогнул и глянул на открытую дверь. В ее проеме стояла юная дева, окруженная голубым светом. Она смотрела на меня большими печальными глазами и безмолвно плакала. Ее иконный лик был будто знаком мне. Я пригляделся и узнал – кого же вы думали – Галю. Но это была не та Галя-подросток, а та, какою она предстала передо мною сегодня, – юная, божественно красивая.
С меня вмиг слетел весь хмель. Стыд охватил душу. Я сбросил одеяло и, стараясь не коснуться тела Жанны, сошел на пол. Сияние погасло. Я быстро ушел в кладовку, в свой полог и там долго раздумывал над этим странным и чудесным видением.
Я рассуждал так. Галя меня не любит и не знает, что я люблю ее. Значит, не от нее изошло это чудо. Это моя любовь в критический момент предстала передо мною в ее облике и удержала меня от соблазна. А может, это проявление высших, божественных сил?..
Отношения наши с Жанной не изменились. Мы не вспоминали этой ночи, как будто ее и не было. Я продолжал вести себя с ней, как заботливый брат, и не более. А вернувшись на пароход, я вскоре получил от нее большое письмо, где она подробно изливала свои ко мне чувства, которые возникли у нее, как только она приехала к нам в деревню, когда я был еще школьником. Она ждала, надеялась и согласна еще ждать сколько угодно, если я пожелаю этого. Заканчивала она письмо так: «Я обещаю быть тебе такой женой, какой ты сам захочешь. А я уже твою маму, как только ты уехал, зову мамой, и мы стали жить общей семьей».
В ответном письме мне пришлось признаться, что я люблю другую и только поэтому я не могу любить ее. Она вышла замуж по подсказке мамы за степенного и зрелого мужчину, нарожала ему троих детей, и жили они на зависть другим. Муж ее не раз благодарил маму за чудесную жену, каких, он считал, уже не существует в наше время.
Возвращаю читателя в ту лодыгинскую избу, где в прозрачных сумерках белой ночи сидим мы с Галей на лавке, прижавшись друг к другу, онемев от безмерного счастья. Прошло, видимо, порядочно времени, пока мы несколько привыкли к новому, не испытанному нами раньше состоянию обоюдной любви, и Галя, не освобождаясь от моих объятий, неожиданно спросила:
– Почему прошлым летом ты уехал в город в тот день, когда я из города вернулась, хотя у тебя было еще три дня? И не подошел проститься?
– Потому что сначала ты уехала в город, когда я приехал из города.
– Я уехала не по своему желанию. Мама отослала. Но вернулась раньше, чем она велела.
– Вот я и понял, что она отводит тебя от меня, и, чтобы ее не сердить, я и уехал в день твоего возвращения... Но я не понимаю, почему она настроена против меня?
– Наоборот, она очень любит тебя. Но тут вышло недоразумение... Кстати, а почему ты об этом ничего не писал и не спрашивал?
– Почему? Потому что в твоих письмах я чувствовал теплые ко мне чувства и не хотел их испортить.
– Чувствовал чувства? – подковырнула она.
– Не придирайся, пожалуйста. Я не педагог, – обиделся я.
– Зато я будущий педагог, – мягко парировала она.
После этих слов я замолчал. Она подняла голову, нежно посмотрела мне в глаза и так же нежно спросила:
– Что же ты замолчал? Говори.
– Я обдумываю, как грамотно составить фразу.
– Ну вот, обиделся. Я же пошутила. Не сердись.
– Хорошо, не буду. Но говорить мне действительно не мешает получиться. А теперь расскажи о недоразумении, о котором ты не договорила.
И Галя рассказала, что тогда мать рассердилась за то, что она ослушалась и осталась в клубе. И ждала, злясь, ее у окна. Когда увидела, что дочка идет на пару с флотским, подумала, что с Парменом, вышла навстречу и «оторвала» ее от него. Дома разговаривать не стала, а сердито заявила, что раз ослушалась, то завтра же отправит ее с теткой в Череповец, и угрозу исполнила. О том, что я приехал на побывку, она узнала позже, и когда Галя вернулась, сказала ей, что у Маши Павловой гостит сын Костя – вот с кем ей бы лучше подружиться, а не с Парменом. Галя и сказала: «Так я с Костей и шла тогда из клуба, а ты меня отозвала от него и отправила в город».
Мать очень жалела о своей ошибке, особенно, когда узнала, что я в тот же день уехал, не подойдя к Гале проститься. И немного успокоилась, когда дочка сказала, что мы договорились переписываться.
– Зато теперь мама создает для нас все условия. Она разрешила тебе быть со мной... у нас, хоть всю ночь, – закончила рассказ Галя.
–Отлично! – обрадовался я, – я так и сделаю.
– Ты правильно сделал, что пришел ко мне утром и сам все узнал. А ливень-то какой был! И гром.
Она помолчала, потом продолжала:
– Ты всегда делай так. Все узнавай от меня, а не от людей. Мало ли что могут наговорить. Ладно?
– Ладно. И ты тоже верь только мне.
– Я тебе верила и верю... А знаешь, что мне сейчас хочется? Знаешь? Догадайся!
– Нет, не догадаюсь. Читать мысли я не умею.
– Мне хочется на первом нашем свидании потанцевать. И не что попало, а наш вальс «У нас в общежитии свадьба». Ведь если бы не он, могло бы и не быть этой нашей ночи.
– Да, это действительно так. И я разделяю твое «хочу».
Она встала, прошлась по избе, напела мотив и сделала мне реверанс:
– Я приглашаю тебя на белый танец.
Мы встали в пару. Она тихонько запела НАШУ песню, и мы начали кружиться под милые моему сердцу звуки ее чарующего голоса.
Когда она пела «их ждут поезда и дороги...», я знал, что это про нас, что до нашей свадьбы еще очень много дорог, поездов и длинных-длинных разлук-разлучниц.
Уже было совсем светло. Мы вспомнили, что сейчас ее мать встанет и придет в избу обряжаться, и поспешили расстаться. Галя проводила меня на крыльцо. Алая заря, полыхавшая на северо-восточном небосклоне, разрумянила ее лицо, и оно стало еще прекраснее. Оно стало нестерпимо прекрасным, и я, не удержавшись, привлек ее к себе для прощального поцелуя. Но Галя приложила свой прелестный пальчик к моим губам и шепнула:
– Завтра. Вернее, сегодня вечером. И не опаздывай больше.
– Ты прелесть. Я уже скучаю по тебе и приду рано, еще днем, – сказал я, волнуясь, и быстро-быстро пошел от дома, оставляя темно-зеленый след на светлой росе.
На второе свидание я отправился где-то около семнадцати часов. Было безветренно. Жара заметно спала. Я был в легкой голубой рубашке с коротким рукавом, но в тяжелых суконных брюках и черных хромовых ботинках. Светлых брюк тогда не существовало, а босоножек – тем более. Но мы, не знавшие обеспеченной жизни, не могли этим тяготиться. Форменные брюки и фабричные ботинки после берестяных ступней воспринимались нами как роскошь.
Миновав пришкольный перелесок, я увидел на краю Лодыгина людей, играющих в волейбол без сетки. Вскоре от них отделилась девушка и пошла по дороге мне навстречу. Я сразу узнал ее по фигуре и походке – Галя. Неприятное, беспокойное чувство овладело мной: зачем она одна, без подружек и сестры, встречает меня на глазах у всей деревни! В то время общественное мнение строго осуждало и запрещало это. Быть наедине с парнем разрешалось только без посторонних глаз. Если люди видели девушку ,идущую средь бела дня на пару с молодым человеком, значит, у них назначена свадьба, и это им позволительно. Увидевшие их с уверенностью могли говорить всем, что эти молодые люди женятся.
А тут – самая скромная, застенчивая, кроткая девушка идет к своему возлюбленному на виду у всех и при этом счастливо улыбается. От растерянности я даже остановился. Что же делать? Как спасти нашу репутацию? Но спасения не было – Галя уже подходила, всем своим видом излучая любовь и радость.
– Добрый день! – ласково говорит она, подавая мне свою красивую ладошку. – Ты сегодня рано, как обещал.
– Здравствуй! – говорю я невесело. – Но почему ты одна идешь мне навстречу? Хотя бы с Тамарой...
– Мама велела мне навестить бабушку, и я ждала твоего появления на дороге, чтобы не разойтись – ты бы мог пойти летней дорогой. А Тамара с мамой на сенокосе. Да и зачем нам она?
– Затем, чтобы не быть одним. Это нехорошо... Нельзя, – я не находил нужных слов.
– Нельзя? – удивилась Галя. – Мы всю ночь были одни – это льзя? Можно?
– Нет, не так. Нельзя на виду у людей. Не принято это.
– На виду нельзя, а не на виду можно. Так? – продолжала удивляться Галя.
– Да, так. Это не нами установлено.
– Я не знала. Но о других же знают, кто с кем гуляет, дружит.
– Знают. Но они все равно при людях, как чужие...
– И сколько времени нужно прятать свои отношения?
– До свадьбы.
– Да-а. Вот это обычай! В нем, по-моему, нету смысла.
– Во многих обычаях нет смысла. Например, нельзя жениться вперед старшего брата. А если он совсем не женится?
– Но я знаю примеры, когда этот обычай нарушается.
– Не только этот, многие сейчас нарушаются. И прятать любовь тоже, видимо, скоро перестанут. В городе уже...
– Тогда, может, нам и начать избавляться от этого лицемерного обычая? – лицо ее залилось румянцем.
– Мне бы не хотелось. Начнут сплетничать, осуждать, родителей нами корить. И я удивляюсь, почему ты-то хочешь выставлять напоказ наши отношения? Это так на тебя непохоже.
Галя опустила глаза и не отвечала. Она что-то мучительно решала. Пальцы ее рук теребили платочек, она явно пыталась преодолеть стыд и не могла. Я пришел ей на помощь:
– Мне кажется, ты стесняешься говорить о чем-то. Но мы же договорились во всем доверять друг другу.
И она решилась.
– Да, мне очень стыдно, но я скажу. Да, я в самом деле очень хочу, чтобы все видели нас вместе и знали о нашей дружбе. Я скажу, зачем. Хоть и стыдно. Мы с тобой будем видеться очень редко и мало. Ты говорил, что будешь приезжать только на десять дней в лето. А я здесь буду жить все летние каникулы каждый год. Многие наши сверстники тоже приезжают летом сюда к родителям. И почти все...
Она запнулась и не могла продолжать. Я по-доброму попросил:
– Говори, не бойся. Я уже понял тебя.
– Вот и хорошо, – облегченно сказала она. – Так вот, если они будут от людей знать, что я тебя... Мы с тобой дружим, они не будут приставать со своими ухаживаниями. А то никуда нельзя выйти... И ты тоже будешь приезжать зимой в отпуск. Без меня. Но девчата будут знать, что ты занят... Прости меня. Это тоже неприятно говорить. Она подняла глаза, в которых читался стыд и вина. Я взял ее руки, сжал их и сказал одобрительно:
– Спасибо за искренность. Все, что ты сказала, меня тоже давно беспокоит. И все же я бы не решился тебе предложить нарушать обычай. Но ты меня убедила. Лучше потерпеть пересуды, чем терпеть приставания. И начнем с того, что сейчас пойдем открыто на пару к твоей бабушке. Пошли.
От радости она едва меня не поцеловала, но удержалась. И мы, взявшись за руки, пошли обратно к Буграм. Подойдя к деревне, мы не пошли к бабушке вокруг нашего огорода, а по моему предложению направились через всю деревню. Мы демонстративно проходили перед окнами домов, останавливались и беседовали со встречными, подходили к сидящим старушкам, расспрашивали их о житье-бытье. В глазах многих читалось осуждение, но мы своей учтивостью и добрыми словами гасили их раздражение. Старушка Овдотья Воробьева спросила:
– Що, жениччя наладились? Кажись, молоды-то прытко.
– Не, бабушка, – говорю я. – Надо еще в армии отслужить мне.
– А цево вы товды под ручкю-то среди дни гулеитё? Страм-от какой!
– А ноне, бабушка, мода такая: и ночью, и днем на пару ходить, – говорю я. – Непощо притворяться.
– Ой-ой! – охает бабуля. – Матки-то пощо дозволяют? Али не знают ишо?
– Знают матки и разрешают. Они у нас добрые.
– Добрые? С вами надэ построже. А самим-то неужли не совесно? Ой, стыдобушка-то какая, прости. Господи.
Бабка, крестясь, отворачивается от нас и уходит в загороду!
Так, не спеша, обойдя всю деревню, мы подходим к дому бабушки Маши. Бабушка смотрит на нас в открытое окно. На ее лице недоумение. Видимо, она тоже считает, что ее внучке-студентке замуж выходить рано, да без ее совета и нельзя это делать, а похоже, что сделала.
Я предвижу трудный разговор и прошу Галю провести его без меня, а я подожду ее на крыльце. Но Галя не тревожится, она говорит, что бабушка ее поймет, и спокойно заходит в дом.
Ждал я ее долго, минут сорок. Наконец послышались шаги на мосту, и в дверях появилась Галя. По ее лицу было ясно, что все хорошо. Мы отошли к тополям, что густо росли у колодца, и она сказала:
– Бабушка у нас очень мудрая. Она умеет выслушать и понять человека. Ее можно убедить. Сначала, правда, хотела рассердиться, но когда я все объяснила, подумала и согласилась. Тем более что тебя она очень любит и хочет, чтобы мы дружили. Так что все идет пока чудесно! – радовалась Галя.
– Почему пока? – спросил я. – По-моему, операция «долой глупый обычай» уже, в основном, завершена.
– А твоя мама? Согласится?
– Моя мама, как и твоя бабушка, тоже умная и добрая. Я с ней договорюсь. Но еще есть твоя мама.
– О, моя мама будет очень рада. Она и сегодня велела мне идти к бабушке, чтобы быстрее тебя встретить. Она же чувствует себя виноватой в том, что прошлым летом нам помешала подружиться.
– Значит, все в ажуре. Нам осталось пойти на Лодыгино и там предстать перед «туземцами» женихом и невестой. Пусть разносят по всему белу свету.
Я подхватил Галю под руку, и мы пошли в сторону ее деревни.
Лодыгинские жители оценили нашу затею ничуть не лучше бугровских. Все нас осуждали и провожали косыми взглядами. Вековые нравственные установления в сознании людей сидели прочно и нерушимо, и сломать их за один прием было невозможно. Пришлось мириться со статусом осуждаемых во имя защиты и сохранения нашей любви.
К Галиному дому подошли еще довольно рано. Ее сестренки увидели нас в окно и весело заулыбались. Галина позвала меня к старым березам.
– Пусть это будет нашим местом свиданий. Я буду тут тебя встречать вечерами, – сказала она. – А сейчас побудем здесь, пока все наши уйдут в сарай спать.
Место действительно было красивым. Мелкая мурава махровым ковром расстилалась под ногами. Рядом проходил низкий огород из прямых еловых жердей, около которого стояла широкая деревянная лавка-беседка. Я прислонился к шершавому стволу березы и стал любоваться на зеленеющие вокруг родные просторы. Везде были мир и покой, гармония и целесообразность. И в этой гармонии как естественные частицы природы – я и она – самые счастливые люди на свете...
Галина села на беседку и позвала меня:
– Сядь рядом. Пусть смотрят на нас все окна всех домов.
– Да, пусть, – согласился я и подсел к ней.
Мы повернулись лицом к лицу и стали молча смотреть друг на друга влюбленными глазами...
Скоро в доме послышалось хлопанье дверей. Это мать Гали уводила дочерей спать. Посидев еще минут десять, мы пошли в дом. Нас опять ждала пустая изба. Как только мы вошли, Галя повернулась, протянула мне руки и тихо сказала:
– Сегодня мы сделали очень нужное дело, которое мне так хотелось сделать, – мы поставили в известность всех о нашей дружбе.
Я обнял ее и хотел поцеловать, но она вывернулась и сказала:
– Давай сядем.
И села на лавку, на вчерашнее место. Я подсел к ней и сразу крепко поцеловал. После поцелуя она опять положила голову мне на плечо, и я снова почувствовал легкую дрожь в ее теле. Я стал гладить ее волосы, плечи, и постепенно она успокоилась. Она сказала, что стесняется своей стеснительности, но будет стараться ее преодолеть.
В ту ночь мы поцеловались еще три раза. Последний поцелуй она перенесла довольно спокойно, чему сама откровенно обрадовалась. В дальнейшем эта проблема заметно пошла на убыль. Все оставшиеся шесть дней мы расставались только на шесть- семь часов, чтобы выспаться. Остальное время проводили вместе. Но зайти в наш дом и предстать перед мамой она так и не осмелилась. Я не настаивал.
Как только я вернулся на пароход, сразу написал Гале большое письмо, через день – второе, еще через день – третье. Мысленно я разговаривал с нею все время, и эти разговоры излагал на бумаге и отправлял ей письмом. Она отвечала в день получения каждого письма, и у нас завязалась интенсивная переписка. Жизнь моя продолжала быть счастливой, а все вокруг было прекрасно и замечательно. Мне нравилось все: и пароход, и работа, и все члены команды, и река, и пароходный басистый гудок.
Мы сразу отпустили домой на десять дней нашего механика и работали вдвоем с Сашей Ориничевым. На вахте теперь я почти не уставал, жару и духоту машинного отделения переносил легко и стойко. Меня только тяготил отрыв от жизни на берегу, мучила эта изоляция от общества на все лето.
Мы с Сашей стали выпускать стенную газету «Якорь». Делали это по личному желанию, с большой охотой. Матрос Женя Чистяков рисовал прекрасные шаржи, я сочинял к ним сатирические куплеты, а Саша «обеспечивал» передовую статью.
Вся команда с интересом читала газету, поддерживала наше творение, и мы старались.
Не забывал я и о самообучении на гармошке, при малейшей возможности тренировал пальцы, разучивал новые песни, расширял репертуар.
Разговор с помощником капитана
Прошли десять дней. Вернулся на пароход механик, и мы сразу же отпустили в «увольнение» Сашу Ориничева. Отгулял и он. Стали нести вахту втроем.
Говорят, чтобы ноша перестала казаться тяжелой, а уменьшить ее никак нельзя, добавь к ней еще груза, а через некоторое время от добавки избавься. Ноша перестанет быть тяжелой. Так получилось и у нас: поработав месяц вдвоем и снова вернувшись к полному штату, мы стали воспринимать свои вахты более легкими и приятными, чем первоначально.
Но все же время шло медленно, так как в свободные от вахты часы нечем было заняться. В хорошую погоду, в теплые тихие вечера команда собиралась на палубе, рассказывали «береговые» истории, пикантные случаи, байки, анекдоты.
Первый помощник капитана Виктор Черепанов приходил с шикарным аккордеоном, растягивал меха, и чарующая музыка, отражаясь от зеркальной поверхности реки, заполняла пространство над плесом, берегами, достигала прибрежных деревень, из которых выбегала молодежь и танцевала под нашу музыку прямо на берегу. Глядя на них, и мы начинали танцевать («с матросом танцует матрос»), завидуя «землянам», которые создавали пары с противоположным полом.
Эта оторванность от людей тяготила нас больше всего. И еще отсутствие выходных и праздничных дней. И отпуск только зимой. За все это называли мы иногда пароходы плавучей тюрьмой.
В один чудесный июльский день услышал я из своей каюты аккордеонную музыку и вышел на палубу. Виктор сидел в капитанской рубке у открытого бокового окна и играл «Полонез Огинского», который мне очень нравился, но на гармошке у меня не получался. Я поднялся в рубку, прислонился к задней стенке и стал жадно впитывать волшебные звуки. Виктор увлеченно играл и меня не видел. За штурвалом стоял Леша Соловьев. Он тоже наслаждался неповторимой музыкой и не замечал меня. Прошло несколько минут. Виктор повернул голову, и мы встретились глазами. Он перестал играть и многозначительно сказал:
– Ну-ка, Костюха, подойди, потолкуем.
Я подошел.
– У тебя какое образование? – спросил он.
– Семь классов и двухгодичное речное училище. А что?
– А то, что этого очень для тебя мало. Тебе нужно получить высшее образование.
Я не знал, что ему ответить, и стал мямлить что-то невразумительное:
– Как же его получить? Мне надо работать... Я работаю...
– Работать надо. И учиться надо. Заочно. А сначала окончить среднюю вечернюю школу.
– Но как ее окончить, если всегда в плавании?
– Очень просто: по приходу в порт сходи в школу рабочей молодежи, подай заявление директору, возьми у него справку о приеме и снеси ее в отдел кадров пароходства. Начальником там Усов Николай Иванович – отличный специалист и душа-человек. Он переведет тебя на рейдовый пароход, и будешь ты жить на берегу, ходить работать на рейд, а после работы в школу.
Он долго говорил о моих перспективах, о том, что после школы нужно окончить вуз, получить «наземную» специальность и избавиться от пожизненного плавания, чтобы пользоваться на суше всеми достижениями цивилизации. И так далее.
Разговор крепко запал мне в душу. И хотя Виктор больше к нему не возвращался, я размышлял об этом постоянно. Наконец решение созрело: буду учиться. Попробую. Может, получится. И при первой же возможности предстал я перед директором ШРМ № 1. Это была немолодая очень деликатная женщина, интеллигентной внешности, имя которой в моей памяти не сохранилось. Она посоветовала поступить в восьмой класс. Я тут же написал заявление. Она вручила справку о том, что я допущен до вступительных экзаменов.
Отдел кадров Шекснинского пароходства находился через дорогу, на Красноармейской улице. Придя туда, я узнал, что начальник отдела куда-то выехал и вернется только через два дня. Я вернулся на «Ижорец-23» и сразу поставил капитана в известность о своем решении. Капитан меня поддержал:
– Ты правильно решил. Молодым надо учиться. Я думаю, механик тоже не будет возражать.
Я пошел в каюту механика. Сергей Евгеньевич сидел за столиком и что-то писал в толстом журнале. Увидев меня, отодвинул журнал и строго спросил:
– С чем пожаловал, чем недоволен, Константин? Видимо, по моему лицу и неуверенным движениям он понял, что я пришел с каким-то важным вопросом. И поэтому строго обратился ко мне. Едва справляясь с волнением, я стал путано излагать свои мысли:
– Сергей Евгеньевич, я считаю... я решил... Короче, мне надо перейти на рейдовый пароход...
– Зачем? – перебил механик.
– Чтобы учиться в вечерней школе. Капитан согласен, а вы не будете возражать?
У механика сердито засверкали глаза:
– Буду!! Буду и не отпущу! Тебе что, мало двухгодичной учебы в училище? Да в школе комсостава учишься...
Он резко встал из-за стола и заходил по каюте. Потом остановился против меня и продолжал:
– Разве я для того учил тебя машинному делу, чтобы ты ушел к кому-то другому? Разве для этого взял тебя помощником сразу после практики? Все ваши плавают кочегарами да масленщиками, а ты уже второй помощник. Через пару навигаций возьму первым. У кого бы ты еще так вырос? А ты этого не ценишь...
Он смотрел на меня укоризненно, ждал ответа, а я не знал, что и сказать. Действительно, он пригласил меня в помощники. Правда и то, что почти никто из нашего выпуска не попал сразу на командную должность. Может, в самом деле, мой уход – недостойный порядочного человека поступок, черная неблагодарность? С другой стороны, пароход ведь не частная лавочка. Я поступил служить в пароходство и могу работать на любом судне. Мои интересы тоже должны учитываться. Никто не будет решать за меня мою судьбу.
Придя к такой мысли, я решительно заявил:
– Это не так, Сергей Евгеньевич. Я благодарен за обучение и повышение, за доверие. Но у меня есть и свои интересы, цели...
– Твои цели не должны поперечить моим. Молод еще, – загорячился механик. – Я тебя не отпускаю. Разговор окончен, и к нему больше не возвращайся. Иди и готовься к вахте!
Вступать в спор со старшим я не считал уместным, не умел это делать, поэтому послушно вышел из каюты. Придя в свою, не раздеваясь, лег на койку и стал обдумывать сложившуюся ситуацию. В конце концов, принял непростое для себя решение: работать, как ни в чем не бывало, никому о размолвке с механиком не говорить, а когда вернемся из рейса, выйти на пирс с чемоданом и отправиться в отдел кадров: получил же я «добро» от командира судна.
Наш пароход возвращался из последнего для меня рейса. Буксировали гонки из Чайки в Череповец. Я все подготовил к уходу и спал после вечерней вахты. Спал тревожно, неприятные мысли отгоняли сон, казалось, что мой переход сорвется.
Проснулся я от сильного удара корпуса судна обо что-то массивное. Было уже совсем светло. Я быстро оделся и выскочил на палубу. Наш пароход причалил к пирсу порта. Вахтенный матрос подтягивал судно за чалку вплотную к стене. Я глянул на капитанскую рубку. Там, рядом с капитаном, стоял механик и что-то ему говорил, кивая в мою сторону. Я метнулся в каюту, схватил свой желтый фанерный чемодан и быстро выбежал наверх. Картина изменилась: матрос уже не подтягивал пароход к пирсу, а шестом отталкивал от него. Стремясь успеть выскочить на пирс, я перелез через фальшборт на привальный брус. Расстояние между стенкой и бортом было уже около метра и быстро увеличивалось. Я мог спрыгнуть на пирс, но огромный чемодан мешал... Пришлось вернуться на палубу. Капитан направил пароход на рейд, а потом повернул вверх по Шексне...
Я понимал, что никуда мы не уедем, так как не заправились топливом, не запаслись продуктами и не получили задания. Просто отчалили от пирса, чтобы я не смог уйти с судна. Но ведь это абсурд, не бросит же капитан якорь посередине реки. А капитан, видимо, тоже не знал, что делать, и просто так вел пароход по фарватеру, раздумывая, как поступить.
Вот мы уже достигли Ветки Чола. Здесь, у правого берега, находилось огромное количество гонок, которые наши буксиры доставили с верховьев Шексны. Пароход резко сбавил ход и стал подходить к ним. Я подошел к борту, и как только судно прижалось к бревнам, спрыгнул на них и быстро пошел по гонкам к берегу.
С парохода послышался крик механика:
– Павлов! Сейчас же вернись! Слышишь?
Я не отвечал.
– Кому говорят – вернись! – продолжал кричать механик. – Все равно никуда не уйдешь. Я до политотдела дойду, но верну тебя на свое место!..
Он еще что-то кричал, но было уже не слышно. Я прыгал с бревна на бревно, выбирая самые толстые и неподвижные кряжи в плотах. Выйдя на берег, я обернулся на пароход. Его у гонок не было. На всех парах он уже подходил к акватории порта.
Пассажирских автобусов тогда еще не было, и до пароходства я добирался часа полтора. Начальник отдела кадров Усов Николай Иванович встретил меня как своего приятеля: поздоровался за руку, посадил перед собой к столу и, добродушно улыбаясь, спросил:
– Ну, что, Павлов, сбежал, значит, с «Ижорца», не выдержал?
– А как вы знаете? – удивился я.
– Знаю. Мне уже звонили из политотдела, велели вернуть тебя обратно.
У меня похолодело внутри.
– Как вернуть? Я же хочу учиться в вечерней школе, потому и сбежал. Хочу на рейдовый пароход.
– Учиться – это хорошо. Это мы приветствуем. Но мне недостаточно твоих слов о желании. Мне нужна справка из школы о твоем поступлении.
Тут я вспомнил, что такая справка у меня в кармане, достал ее и протянул начальнику. Он явно обрадовался:
– Вот это мне и надо. Это законное основание для перевода тебя на рейд.
Он сунул справку в мое личное дело, взял толстенный журнал и, листая его, сказал:
– Поищем для тебя подходящее место. Так, «Шима», «Мга»... Ах, вот, пароход «На страже». Механик Федор Ражев давно просит второго пома. Он опытный судомеханик и добрейший человек. Молодых не обижает, любит старательных и пытливых.
Говоря это, он уже писал для меня направление на новое место работы. Закончив писать, стукнул по бумажке печатью и подал мне ее.
– Снеси домой чемодан и иди в порт. Там найдешь «На страже», подашь направление капитану, он все расскажет. Уверен, что эта работа тебе после «Ижорца» покажется отдыхом.
Он встал, подал мне руку и крепко пожал мою:
– Желаю тебе успехов на пароходе и в школе!
– Спасибо вам, огромное спасибо, Николай Иванович! – я готов был обнять его, наговорить кучу любезностей, но его официальный ранг и возраст обязывали меня блюсти субординацию и ограничиться простой благодарностью.
Рейдовый буксир «На страже» показался мне против «Ижорца» карликом, вся вахтенная команда состояла из четырех человек: капитан, механик, матрос и кочегар. Свободные от вахты жили на берегу и приходили на судно так же, как «береговые» работники на свои предприятия.
Команда встретила меня лучше, чем можно было ожидать. Оказалось, что передо мной таким же образом пришел на должность первого поммеха руководитель нашего оркестра Гена Коровкин. Он как раз был на вахте и первым встретил меня. Сразу повел к капитану, дал мне хорошую характеристику, и капитан тут же вписал меня в рабочий график. Завтра утром я уже должен был выходить на самостоятельную вахту.
– А сейчас постажируйся у Геннадия, – сказал капитан. – Пусть он все тебе покажет и даст поуправлять машиной.
До вечера я стажировался. Затруднений не возникло. Машина была, по сравнению с ижорской, как игрушечная, а принцип работы и устройство такие же. Котел топился дровами, у котла и в машине было жарко.
Утром на вахту я пришел на два часа раньше. Механик встретил меня приветливо, сказал, что давно просил второго поммеха, надоело работать вдвоем. Показал машину, объяснил правила эксплуатации ее и вспомогательных механизмов и, когда от капитана прозвучала команда «Отдать швартовы!», предложил мне встать к командно-аппарату. Я уверенно начал управлять машиной. Понаблюдав за моими действиями около получаса, механик похвалил меня и попросил капитана высадить его на берег.
Так началась моя работа на рейде. В основном, она состояла в том, что мы формировали караваны груженых или порожних барж для буксировки их большими буксирами в порты назначения.
Работали по восемь часов через шестнадцать. После «плавучей тюрьмы», как мы называли транзитные буксиры, я не мог нарадоваться, что смогу пойти после работы куда пожелаю: в купальню, на стадион, ипподром, в парк, музей, кино и т.д. Меня удивляло: почему люди, идущие по зеленым, светлым улицам города, не понимают этого и бывают невеселы, нерадостны, а то и недовольны, хмуры, даже сердиты.
К сентябрю мы с Геной легко сдали приемные экзамены и поступили в восьмой класс вечерней школы. Классным руководителем у нас был Граве Михаил Сергеевич. Это был молодой педагог большого таланта, всесторонне образованный, чуткий и человечный. Его любили и уважали все, и он любил всех. Учительство для него было не работой, а увлечением, даже потребностью. Он, кажется, все время был в школе и всегда в праздничном настроении. Никто не видел его усталым, равнодушным, угрюмым.
Михаил Сергеевич предложил избрать Гену старостой, а меня – заместителем, что класс и сделал. Он был немного старше нас, и скоро между нами возникли дружеские отношения. Учились мы легко, без троек. Сказалось то, что в училище изучали многое из школьной программы. Гена был лучшим учеником по математике, которую преподавал Михаил Сергеевич, а я – по русскому языку и литературе. «Русачка» Надежда Васильевна Борина, по словам Михаила Сергеевича, надоела всем учителям в учительской своими восторгами от моих сочинений.
Зимой началась сплошная круговерть. К семи утра мы шли на работу в механический цех судоремонтного завода. С работы к 16 часам – в школу комсостава. Оттуда – к 18 часам в школу рабочей молодежи, а из нее трижды в неделю – в клуб речников играть в духовом оркестре.
Конечно, приходилось убегать с последних уроков и везде опаздывать, кроме работы. Уроки учили в цехе в обеденный перерыв. В столовую не ходили, брали еду с собой – бутылку молока и полбатона. Сейчас даже самому не верится, что человек может выдержать такую огромную нагрузку – физическую и умственную. Но тогда мы как-то не ощущали большого утомления, были веселы, энергичны и бодры.
Несмотря на такую плотную занятость, переписка с Галей продолжалась и была регулярной. Только письма мои стали сжатыми и краткими, так как писал я их на уроках, другого времени не было. Она понимала мое положение и не обижалась. Сама же писала обо всем и много. Мы оба жили ожиданием лета, Петрова дня.
В начале марта в стране произошло величайшее событие: умер Сталин. Такой значительной личности в то время на свете больше не было. Все лучшее в жизни связывалось с его именем. Он занимал все верховные посты в государстве и управлял судьбами людей всей страны и, казалось, всего мира. Без его ведома ничто не происходило и не могло произойти. В сознании большинства людей, у которых атеистическая пропаганда вытравила религиозность, он был Богом. Он уже затмил собой Ленина.
В предсмертные дни радио прекратило все передачи, шла бесконечная траурная музыка и чтение медицинских бюллетеней о его состоянии. Страна замерла в страшном предчувствии. Никто не выключал радиорепродукторов. Все ждали и желали чудесного исцеления – не должен такой человек умереть. Но чуда не произошло: 5 марта, в девять часов пятьдесят минут, Сталин скончался.
Люди плакали, рыдали, причитали: «Как теперь жить? Что теперь с нами будет?» Я полностью разделял их страх и растерянность.
Моя сестра Аня, жившая тогда в Москве, рассказывала: потрясение москвичей было так велико, что каждый хотел девятого марта в Колонном зале Дома союзов попрощаться с великим вождем и отцом всех народов. Но сделать это было почти невозможно. Поэтому от каждой организации для прощания направляли, в зависимости от численности людей, несколько самых достойных. Школа мастеров, где сестра училась, еще в 1952 году доверила ей и еще одной девушке пройти в группе физкультурников перед мавзолеем на первомайском параде. Сестра шла правофланговой в шеренге и видела живого Сталина на близком расстоянии. Это считалось самым большим событием в ее жизни.
А сейчас им же двоим доверили проститься с мертвым вождем.
О давке, случившейся при следовании к Дому союзов, написано очень много. Люди не шли – их несла человеческая масса, спрессованная в единый монолит. Тот, кто спотыкался или останавливался, сбивался с ног. Были затоптаны даже лошади. Подругу сестры отнесло в середину, а ее прибило к краю процессии, где стояли грузовики в несколько рядов. Обессиленная и уже поваленная на землю, она сумела подползти под машину и вылезть с другой стороны к тротуару.
Ее подруга тоже каким-то чудом спаслась, хотя и получила тяжкие телесные повреждения. А вот две девятнадцатилетние девушки-близняшки, жившие по соседству с сестрой, были затоптаны. Сестра и сейчас, вспоминая то время, говорит, что если бы людям сказали, что они неизбежно погибнут в этой давке, они все равно бы пошли проститься с вождем и без колебаний погибли бы – за Сталина. Так велика была любовь миллионов людей к своему кумиру, внушенная массовой пропагандой.
А моя мама, которая жила тогда на Буграх, услышав о смерти Сталина, с плачем побежала к учительнице Анне Павловне. Та встретила ее обеспокоенно:
– Что у тебя случилось, что ты так плачешь?
– А ты-то что не плачешь, али ты не знаешь, что Сталин умер?
Анна Павловна расхохоталась:
– Да радоваться надо его смерти, а не убиваться.
– Что ты такое говоришь-то, Анна Павловна! Как мы жить- то топеричи будем? Без него-то?
– Да, может, лучше жить-то мы будем. Все деревни разорили, всю страну. Ты забыла свой Мурман? А сколько людей увезли – ни слуху, ни духу! И пикнуть никому не давали, только хвали их, да ура кричи!..
Мама так и села на табуретку: разве можно такое думать! Тем более говорить. И она возразила:
– Дак ведь он-то этого не знал. От его скрывали. Он бы...
– Если хозяин не знает, что творится в его доме, то это не хозяин и его надо гнать сраной метлой, прости Господи. А не возносить до неба. Но он не только знал... это все исходило лично от него... ни один волос не упал без него...
От таких речей маме стало плохо. Она встала с табуретки и, не слушая далее, побрела домой. Все сказанное Анной Павловной в ее сознании не укладывалось.
Вторую рабочую навигацию я начал на пароходе «Штурвальный». Начальник отдела кадров Н.И. Усов направил меня туда уже первым помощником. Я было опять засомневался в своих способностях, но он твердо настоял:
– Если ты справился с обязанностями второго поммеханика на «Ижорце», то на «Штурвальный» можно смело направлять механиком, а не то что помощником.
Я согласился. «Штурвальный» был небольшой буксирный пароход с двумя маленькими – по сравнению с ижорскими – машинами. Две машины придавали судну удивительную маневренность. Оно могло повернуться на 360° на одном месте, а значит, и делать любые развороты в самых узких участках водоема. Поэтому и работал этот буксир в верховьях Шексны, в районе Чайки, на сплотке гонок и их размещении во временных накопителях.
Прибыв на «Штурвальный», я встретил и здесь однокашника из первой группы первого выпуска – Веню Кузнецова. Он работал вторым помощником. Механик – молодой, симпатичный и добрый Гена Меньшиков. Он сразу расположил меня к себе, и скоро сложилась крепкая, работящая команда. Отношения были дружеские, доверительные. Гена женился всего три года назад и понимал наши интересы. Я рассказал ему о любви к Гале, о том, что она приезжает в родную деревню на все лето, а у меня отпуск всегда зимой, и попросился на десять дней в «самоволку» около 12 июля. Гена сразу вошел в мое положение и пообещал отпустить не на 10, а на 20 дней. Веня, конечно, тоже был рад помочь. «Любовь не бывает без встреч», – сказал он.
Пришел долгожданный июль. Светлый, нежаркий, ласковый. Я прибыл в родительский дом опять накануне Петрова дня. Раньше меня на праздник к маме приехала старшая сестра Нина с Алексеем и маленьким Женей. Сестра помогала маме в праздничных приготовлениях, так как ждали гостей из Сизьмы. Муж ее Алексей присматривал за сыном.
Как и прошлым летом, проходя через Лодыгино, я не увидел Галю. Мать сказала, что все ее дочери ушли в лес за черникой. А завтра Галя собирается на Бугры в гости к бабушке. Я попросил ее передать, чтобы Галя до бабушки заглянула к нам – я ее приглашаю. Сам же прийти за ней не могу, так как утром хочу сходить в лес с ружьем, добыть дичь к праздничному столу. Галина мать с таким вариантом согласилась.
Когда я дома сказал об охоте, мама была не против, хотя Нина и привезла всяких продуктов. Свежая тетеревятина не помешает. Поэтому на заре я отправился в лес и через час вернулся с тремя крупными рябчиками. Зять подивился: «Что они, прикормлены у тебя, что ли?»
Я весь день переживал за Галю – сможет ли она преодолеть стеснительность и сама прийти к нам в гости? Если не сможет, то ничего страшного, пройдет к бабушке, а я схожу туда и приведу к нам. Но переживал я напрасно. Она пришла как раз в то время, когда был накрыт стол. Вошла, поздоровалась, и мы все устремили на нее взоры. Как же она была хороша! На ней было изумительно красивое платье. Ее мать, профессиональная швея, сама сшила, видимо, из сохранившегося от прежних времен материала. Платье было скомбинировано из серого и зеленого атласа и так подогнано по фигуре, так было к лицу, что мы все не могли оторвать глаз от гостьи.
Мама стала приглашать Галю за стол, но она, смущенная нашим столь пристальным вниманием, наотрез отказалась и села на лавку у противоположной от стола стены. Я попросил маму и сестру оставить ее в покое, а сам постарался закончить трапезу без спиртного побыстрее и сразу позвал Галю на звеневшие уже гармонной игрой улицы.
Гулянка в этот год была особенно многолюдной. Молодежь собралась со всего сельсовета, да гости-родственники из дальних деревень и даже из городов. Мы ходили на пару и выискивали знакомых: она представляла меня своим, а я ее своим. Я видел, что она и здесь хочет перед всеми засвидетельствовать наши отношения и не скрывает этого. Парни заглядывались на нее, и я был горд тем, что она предпочла меня.
Мы встречались с десятками земляков, здоровались, беседовали с ними, разговаривали обо всем-всем, а сами еще фактически не встретились, не обнялись, не сказали главных слов после года разлуки. Мы оба думали об этом, и я стал искать способ остаться наедине. Быстрым шагом мы обогнали всех гуляющих и, когда кончилась деревня, не повернули обратно, как обычно, а пошли к Сельским. Мы полагали, что окажемся одни, но ошиблись. Молодежь, не отставая, шла следом с песнями и музыкой.
Вся гулянка дошла с нами до леса. Я предложил Гале спрятаться в ельнике, но она не согласилась, считая, что это вызовет нездоровые подозрения. Тогда мы повернули обратно и повели за собой всю колонну гуляющих.
Теперь мы уже вместе искали выход. И решили: зайдем в деревню, смешаемся с толпой, а когда она, дойдя до другого конца, повернет обратно, вдвоем продолжим путь в поле, к Лодыгину. Заметившие это подумают, что мы пошли к Гале домой. Этот план получился сразу. Мы открыли огромный отводок, прошли на другую сторону огорода, и вот мы снова на нашей любимой дороге. Мое сердце вмиг наполнилось беспредельным счастьем – мечта продолжает сбываться: мы опять вместе и любим друг друга чистой, светлой, первой любовью.
Мы взялись за руки и так шли молча. Пройдя шагов тридцать, Галя посмотрела на меня пристально и спросила:
– Расскажи, как ты прожил этот год.
Я прикинул в уме, что же значительного произошло в этом году в моей жизни. Назначение первым поммеханика – так об этом я ей писал, как и обо всем остальном. Поэтому ответил сжато:
– Работал на пароходе, на заводе, учился в школе командного состава, в школе рабочей молодежи. Всюду спешил и везде опаздывал. Обо всем я писал тебе подробно.
– А о клубе речников почему не сказал?
– В клубе играл в оркестре... И скучал о тебе.
– А когда играла радиола, ты танцевал?
– Не всегда. Но и когда танцевал – скучал.
Мы посмотрели друг на друга. Я спросил взглядом: «Ты мне веришь?» Она поняла и ответила:
– Верю. Я хочу тебе верить.
– Ты умница. Наша взаимная вера рождает и укрепляет взаимную верность. Без верности мы неизбежно потеряем друг друга, даже не разлюбив.
– Да-да, я точно так же думаю о верности.
Она сжала мои пальцы и, остановившись, повернулась ко мне. Прелестное лицо алело румянцем и светилось от счастья, а бездонные глаза источали преданность и любовь. Мы заключили друг друга в объятия и так долго стояли в прозрачных сумерках среди безмолвного поля. Потом я бережно взял ее милую головку, повернул лицом к себе и стал нежно целовать глаза, щеки и, наконец, губы. Она не уклонялась. Напротив, по ее порывистому дыханию я почувствовал, что мои поцелуи вызывают у нее высшее блаженство, так как являются неоспоримым доказательством моей любви. Наверное, еще большее блаженство испытывал я, ибо то, что она так желанно принимала мои поцелуи, говорило о ее настоящей любви. А выше, чем знать это, для меня ничего не существовало. Через короткое время Галя отстранила лицо и, положив подбородок на мое плечо, тихо сказала:
– Когда я читала про любовь, то не представляла, что это чувство так велико и сильно и... заполняет... и окружает... Нет, мне не выразить. А ты читал? Представлял?
– Да, я представлял. И даже сильнее, чем описано в романах, потому что я очень любил...
– Любил?! Ты уже любил?! – перебила она меня и, отшатнувшись на полшага, устремила на меня ревниво-жалобный взгляд.
Я хотел тут же успокоить ее и продолжить неоконченную фразу «очень любил тебя с детства», но какое-то интуитивное чувство говорило мне, что сейчас говорить об этом нельзя, что ей дороже любовь, вспыхнувшая в обоих одновременно, и я ответил по-другому:
– Я не договорил, потому что очень любил читать и много перечитал любовных романов.
Она вздохнула облегченно и снова прислонилась к моему плечу.
– Это я тебя перебила. И себя встревожила. И мне еще никто не нравился.
И она повернулась лицом ко мне. Я опять стал ее целовать страстно, и она снова, уловив какую-то грань, отстранилась, а успокоившись, сказала:
– Мне страшно, что все это когда-нибудь пройдет, кончится. А скажи, почему люди разлюбляют? Можно ли сохранить чувство на всю жизнь?
– Я читал, что это большое искусство. Как и во всем, здесь нельзя недостараться, нельзя и перестараться. А люди поступают, как им хочется. А вообще любовь – это тайна. Тем она и сильна.
– Да, о тайне я читала. Но эту нашу встречу мне хочется продолжать без конца. А тебе?
– Тоже. И мы можем ее продолжить до утра. Давай будем идти и разговаривать.
Она согласилась, и мы пошли к ее деревне, разговаривая обо всем на свете. Галя с желанием рассказывала, как она прожила год нашей разлуки: об уроках в училище, о шпаргалках на экзамене, о струнном оркестре, о вечерах с танцами. Она еще раз убеждала меня в том, что не танцевала с мальчиками, даже когда они и появлялись на вечере. Потому что не хочется, с девчонками лучше, привычнее.
Мы подошли к старым березам у их дома. Остановились. И тут она вспомнила, что ушла из дома с ночлегом у бабушки на Буграх, поэтому мать дверь заперла, а будить ее нежелательно. Если возвращаться к бабушке, то и она не ждет – Галя к ней не дошла и не предупредила о ночлеге.
– Вот так ситуация! – сказала она.
– Ситуация – что надо! – отреагировал я. – Мы же хотим продлить нашу встречу до утра, а в такую чудесную ночь сделать это лучше всего не в избе, а на природе. Будем гулять по мирным, родным полям, тропинкам, дорогам. Я так скучал в городе по этим местам.
– Я тоже, – радостно поддержала меня Галя. – Замечательно сказал. Так и сделаем. Отметим наш Петров день.
– А пока мы отметим встречу у заветных берез, – я привлек ее к себе. – Мы здесь еще не целовались.
Она мило засмеялась:
– А если увидят? Вон сколько окон.
– Увидят – пусть завидуют!
Мы обнялись...
Ночь была светлой и тихой. Мы вышли на полевую дорогу, которая вела к деревне Фомушино и имела поворот к Буграм. Над окрестностями царили мир и покой. Дорога была твердая, без пыли. Сначала она шла по пахнущему медом клеверу-кукольнику, потом через желто-коричневые поля льна, за льном пролегла поперек дороги долина, называемая у нас «лягой» или «лединой», поросшая густым ароматным разнотравьем. В середине ледины блестел белесой поверхностью воды небольшой «полевой» пруд – ближайший от Бугров чистый водоем.
Дальше дорога прорезала огромное поле поспевающей ржи. Рожь была намного выше нашего роста, стояла плотной стеной по обе стороны дороги, превращая ее в бесконечный извилистый коридор, который приведет нас к самой деревне.
Мы шли зачарованные, ни на минуту не переставая восхищаться виденным. Ведь десять лет назад, в пору нашего детства, все было здесь точно так же. По этим клеверищам, по этой высокой ржи я бегал босиком, в ледине пас телят, собирал травяные петушки у пруда на угоре, а в пруду в жаркие дни вместе с ребятней купался по много раз в день. И тогда уже мысли мои постоянно были о самой лучшей, самой красивой и скромной девочке на свете. Все, что я сейчас видел вокруг, было освещено моей невыразимой любовью к ней, любовью безответной, односторонней, мучительно-сладкой.
И вот уже второе лето я хожу по полям и дорогам нашего детства и держу руку этой девочки, которая превратилась в красивую девушку, обнимаю и целую ее, и она отвечает мне взаимностью. Казавшаяся недостижимой мечта сбылась. Что может быть больше этого счастья!
Мне казалось, что эти поля, дороги, деревья, дома и даже изгороди знают и помнят мои любовные страдания и сейчас радуются моему счастью...
Так гуляли мы до тех пор, пока из труб некоторых домов не начал струиться сизый дымок. Деревня просыпалась. Мы подошли к дому бабушки Маши. Все было тихо, дом еще спал. Бесшумно поднявшись на крылечко, мы сели на деревянный диван, прижавшись друг к другу. На дворе было уже совсем светло, но солнце еще не взошло. Румяный свет зари полыхал в треть неба, окрашивал восточные стены деревянных построек в мягкий розовый цвет, придавая им праздничный вид.
Деревня оживала. На курятнике и в домах запели, перекликаясь меж собой, петухи. Замычали коровы. Лайнула пару раз, проверяя голос, чья-то собака в середине деревни. И вот хлопнула тяжелая дверь – кто-то вышел из дома. Вскоре застучал ровно, как метроном, молоток по железной бабке – отбивали косу. Мы сидели молча и наслаждались звуками пробуждающейся деревни, которых не слышали уже несколько лет.
Наконец скрипнула дверь бабушкиной избы, брякнуло железное ведро. Галя кашлянула и позвала:
– Бабушка, пусти ночевать.
Мария Федоровна, узнав голос внучки, заохала тревожно, открыла ворота и, увидев нас вдвоем, заулыбалась:
– Ох вы, гулёны! Сончё уж стает, а вы ночевать евились. Давай, заходитё. Не озебли?
Я обнял бабушку (мы еще с ней не виделись) и сказал, что в Петрову ночь молодым грех спать, что мы с Галей отмечали встречу с ней и с родиной, а сейчас я сдаю ее в полной сохранности, пусть поспит до обеда, а там я ее опять уведу. Бабушка была радешенька и звала к себе в гости пить ее густое, крепкое, душистое пиво. На этом и расстались.
Здесь мне хочется сказать о бабушке Марии Федоровне хорошие, добрые слова. Она была одним из самых уважаемых в деревне людей. Человек высоких религиозных убеждений, она строго блюла христианские обряды и библейские заповеди. Колхозы она считала атеистическими учреждениями, так как руководили ими атеисты. И все попытки «затащить» ее в коллективное хозяйство разбивались о ее твердую веру. Бабушку не сослали в Сибирь только потому, что она поднимала троих малолетних детей своей умершей сестры Анны.
Даже когда во времена Хрущева вышел закон о назначении старикам пенсий, она отказалась от нее, потому что пенсию определяет «рай со бес». Она сказала: «Мне не нужно денег, которые приходят из рая с бесом. Это богохульные, греховные деньги!»
И переубедить ее, всё разъяснить толком, никто не смог.
А когда появились телевизоры, она один раз посмотрела какую-то передачу и сказала:
– Больше глядеть не буду. Это биси. Люди не бывают такими маленькими, они не могут вмещаться в этот ящик.
И никогда не смотрела.
Но вернемся к теме.
В этот наш приезд мы с Галиной порешили быть вместе не ночами, а днем. А ночами спать. Люди уже привыкли видеть нас вместе, осуждать устали, и нам вовсе незачем прятаться. Решили и сделали. Я с утра шел к ней, и мы вместе чем-то полезным занимались. Помогали матерям на огородах, много дней ходили с ними сенокосить на колхозном поле. Тут уж и в самом деле многие считали, что мы женаты, но я отшучивался: мы еще не поженились, но твердо решили сделать это через пять лет, поэтому приучаемся к совместной работе.
Отпуск прошел прекрасно, как сплошной праздник чистой и светлой любви, ничем ни на минуту не омраченной. Можно только вспомнить один несчастный случай.
Муж моей сестры Нины Алексей привез из города новенький велосипед. В деревне велосипедов не было, и поэтому кататься на нем никто не умел. Зять стал меня учить. Оказалось – это не так- то просто. Но я поставил себе задачу – научиться во что бы то ни стало! Не стану описывать своих двухдневных мучительных страданий, скажу только, что к концу второго дня я мог сносно ехать по ровной и широкой дороге без подстраховки.
Надо ли говорить, что больше всего я хотел, чтобы меня, едущего на велосипеде, увидела Галя? Мне страсть этого хотелось, и вечером второго дня я решил, что час настал. Я поехал на Лодыгино. Вдоль всей деревни, мимо ее окон, я пролетел, как джигит на кахетинском иноходце. За мной следом, пыля босыми ногами, бежала и гикала ватага ребятишек. Я чувствовал себя героем и был на седьмом небе.
Возвращаясь, подкатил к Галиному дому, у крыльца которого уже встречали меня Галя и Тамара. Они были в восторге и начали просить прокатить их. Разве мог я им отказать? Первой села на раму Галя. Я боялся, что не взять с места, но так как дорога шла под гору, велосипед сам покатился, и я сумел удержать равновесие. Крутанул педалями, скорость стала стремительно возрастать. Мне следовало бы притормозить, но я от волнения забыл, как это делается, и только удерживал машину на середине дороги.
Подлетая к мосту, я вспомнил и увидел, что он разобран. Но предпринять что-либо не смог. Так со всего ходу и рухнул в зияющую яму. Галя оказалась внизу, велосипед на ней, я сверху. Стали выбираться. На вопрос, не ушиблась ли, она сказала «нет», но сама еле скрывала хромоту, то же и я. Мы разошлись по своим деревням. Сесть на велосипед я не мог и повел его за «рога». В перелеске его осмотрел: сворочен руль и фара, выдавлено ее стекло. Я испугался: как отнесется к поломке зять, а еще больше, не оттолкнет ли этот случай от меня Галю. К счастью, обошлось все благополучно. Галя даже скрыла, что у нее был сильный ушиб ребра, чтобы не смутить меня, забияку-наездника. Зять тоже не огорчился, так как легко исправил повреждения.
На другой день, давая ноге подзажить, я решил идти на свидание после полдён. Прихожу, а ее дома нет. Мать мне говорит:
– А она уже ушла к бабушке, на Бугры. Хотела и тебя увидеть. Разошлись, значит.
– Ну, ничего, недалеко. Я пойду, найду ее...
– Подожди. Мне надо с тобой поговорить без Гали.
– Хорошо, тётя Шура. Слушаю.
– Разговор-от серьезной. Не знаю, как и сказать. А надо...
Она замолчала, собираясь с мыслями. Я подумал, что она каким-то соображением хочет предложить мне прекратить нашу дружбу с Галей и не может найти способа, как это сделать, какими словами убедить меня, склонить к этому. И она спросила:
– Я слышала... Ты говорил, что через пять лет собираешься жениться на Гале? Не сразу, но я вспомнил, что в шутку кому-то я это говорил.
– Говорил, – смущенно бормочу я, – но это шутя...
– А не шутя, как ты планируешь?
Вот так вопросик! Любовь ведь не по плану приходит. И уходит по своим законам, а не по пятилетнему плану, как в экономике. Так что же ответить?
– Я предполагаю: нам надо жениться после армии. Если ничего не изменится в наших отношениях.
– Вот и может измениться, – горячо заговорила мать Гали. – Ты разве не видишь, как ребята вьются около нее? Все предлагают дружбу, объясняются, обещают, клянутся. Даже на моих глазах не стыдятся. И зная, что с тобой она дружит и что ты здесь. А если ты уйдешь в армию, а она будет распределена куда-нибудь далеко и три года с тобой не будет видеться? Она не устоит, изменит тебе... Вам надо жениться до армии. Для надежности. А так ты ее упустишь, потеряешь... я так думаю.
Некоторое время я соображал, что ей ответить. И сказал:
– Тётя Шура, я над этим думал. И вижу, что ребята к ней льнут. Но, если она меня любит, она всем откажет и дождется меня. Проверка временем. А если не любит, найдет другого. И Бог с ней. Значит, не судьба. И еще скажу: честной девушке намного легче не изменить своему отсутствующему парню, чем жене отсутствующему мужу. Поэтому и не следует жениться до армии.
Тётя Шура слушала очень внимательно, и ответила так:
– Ну, что ж, делай, как знаешь. Ты грамотней меня, тебе виднее. Может, ты и прав, не знаю. Но мне хотелось тебя предупредить.
На этом беседа наша закончилась. Я вернулся на Бугры и пошел прямо к Галиной бабушке. Галя была у нее и очень обрадовалась моему приходу. Я рассказал, что сходил уже на Лодыгино, но о разговоре с матерью умолчал.
Галя предложила погулять по деревне, а после проводить ее до Лодыгина. Гуляя, я раздумывал: надо ли мне перед грядущей разлукой требовать от Гали клятву в верности. Интуиция подсказывала мне, что не надо: при взаимной любви такой разговор неуместен.
Для утверждения правильности этой подсказки я забегу вперед, чтоб привести жизненный пример. Когда я служил в армии, в моем отделении были три женатых солдата: Ковбасенко, Кузнецов и Байрак. Все трое, по очереди, отпрашивались на побывку домой по уважительной причине: утрясти семейные отношения. Когда они приезжали домой, первое, что узнавали – их жены живут с другими мужьями.
Возвращались все мрачными. И холостыми.
Подошло время расставания. Накануне в клубе после кинофильма были танцы. На гармошке я не играл, играли два гостивших на Лодыгине парня. Мы танцевали каждый танец, помня, что нам не придется больше этого делать несколько лет. Мне предстояло осенью идти на три года в армию, а ее после года учебы в Коврове распределят неизвестно куда.
После танцев мы пришли в ее дом. Шли грустные разговоры до рассвета. Я попросил ее девичий альбом и написал: «Береги платье снову, а честь смолоду». В пять утра я собрался в путь. Она пошла меня провожать. Шли через Валовку на Красново. Молчали. Кончился двухкилометровый лес, показалась деревня. В это время из-за леса начало подниматься золотисто-желтое солнце. Мы остановились. Галя была тихая и печальная, как никогда. Я сказал:
– Ты очень красивая, но грустная.
– Я плачу, – сказала она едва слышно.
– Я хочу видеть тебя бодрой и улыбающейся. Ты видишь, нас приветствует и провожает солнце. Значит, у нас все светло и солнечно. Мы будем всегда помнить друг о друге. Все будет хорошо, да?
– Да, будем помнить и часто писать.
Она обняла меня обеими руками за шею и прижалась на секунду. Я тоже обнял ее и крепко поцеловал. Ее алые щеки были мокрыми от слез. Она опустила голову, повернулась и медленно пошла назад к лесу, не оборачиваясь. Я долго смотрел ей вслед, ждал, что вот повернется и помашет рукой. Когда она дошла до леса, достала из кармана белый платочек и поднесла к лицу, вытерла слезы и повернулась, помахала и скрылась за деревьями.
Мое сердце сжалось от жалости и любви к ней, комок подкатил к горлу, и на глаза тоже навернулись слезы. А вдруг мы больше не увидимся?! Жизнь так непредсказуема и опасна...
Тот путь до парохода в памяти моей не сохранился.
Вскоре после возвращения на «Штурвальный» меня неожиданно вызвали в отдел кадров пароходства и предложили должность механика на пароход «Чайка», на тот самый пароход, который привез первое письмо от любимой и на котором когда-то мне так хотелось поработать. Но поработать, конечно, помощником. О том, что я стану механиком на ближайшие десять лет, мне и в голову не могло прийти. Тем не менее, я сразу дал согласие. Почему? Потому что, поработав на малых пароходах, я понял, что Усов был совершенно прав: после поммеханика на «Ижорце» можно смело идти механиком на любой другой пароход.
И вот я механик. За три навигации – это зенит карьеры. Стало быть, после армии я снова получу такую же должность – престижную и высокооплачиваемую. Это льстило моему самолюбию, тем более что из 30 человек нашего выпуска только двое доросли до первого помощника... Конечно, я понимал, что тут сработала цепочка каких-то случайностей, а не личных моих заслуг, и все равно это не мешало мне втайне гордиться таким назначением. Я немедленно, правда, без бахвальства написал об этом Гале. Нажим сделал не на то, на какую профессиональную высоту меня забросило, а какую ответственность возложило на меня руководство. Я понимал, что мой имидж, как бы теперь сказали, в ее глазах значительно вырос, а именно этому была подчинена тогда вся моя жизнь.
С большей откровенностью о своем повышении я написал маме.
Успехи детей утверждают родителей в мысли, что они хорошо воспитали их, а значит, не без основания полагают они, в успехах детей огромная доля и их заслуг. Это прибавляет родителям душевных сил и морального удовлетворения. Об этом я тоже всегда заботился и жизнь свою стремился строить так, чтобы в ней как можно меньше было огорчительного для мамы, чтобы она могла своим сыном гордиться. И я рад, что это мне удавалось: всю жизнь я слышал от нее одни похвалы.
Агитпароход «Чайка» раньше всех сворачивал работы и заканчивал навигацию. Команда расходилась на работы по цехам завода и в отпуска, а капитан и механик оставались на пароходе – наблюдающими. Капитан отвечал за сохранность судна. Повседневной его заботой было уберечь пароход от обмерзания, чтобы он всегда был на плаву. Для этого приходилось постоянно обкалывать лед вокруг корпуса. Механик же нес ответственность за машину и паровой котел. Он составлял план их ремонта, следил за его исполнением, участвовал в ремонте и сам.
В этом году ремонт машины на «Чайке» не требовался, и после прикола предстояло только законсервировать ее да почистить изнутри корпус и смазать его для предохранения от коррозии. Этими работами я и занимался до призыва в армию.
Узнав о моей отправке, Галя с сестрой Тамарой приехали со мной проститься. Мы сфотографировались па память.
Служба в армии для ребят того времени была суперпрестижной. Больше всего мы боялись быть забракованными медицинской комиссией, так как голодное и натруженное детство отразилось на нашем развитии и здоровье не лучшим образом. Белый билет был страшным ударом по мужскому достоинству. На белобилетников девушки даже не смотрели. Если и танцевали с ними, то из жалости. И все общество видело в них не совсем полноценных граждан.
Таков был авторитет Советской Армии, спасшей Родину от фашистского порабощения.
Министром обороны был тогда легендарный герой Великой Отечественной Г. К. Жуков, а армия под его руководством – школой чести и мужества. Она перековывала юношей, делала их здоровыми нравственно и физически, воспитывала исполнительность, трудолюбие и ответственность за свои слова, дела и поступки.
Когда какой-то юнец отбивался от рук, варакосил, нарушал порядки, хулиганил, старики говорили: «Вот пойдет в армию, там выбьют из него дурь, сделают человеком». Так и было: армия возвращала ребят со службы здоровыми, работящими, достойными гражданами. Поэтому в такой армии отслужить 3 – 4 года хотел каждый.
Во что же превратилась наша армия сегодня: там царят лагерные порядки, свирепствует дедовщина, о которой в наше время и слыхом не слыхивали. Офицеры устранились от воспитания и руководства личным составом и передали эти функции «дедам», которые не только издеваются над новобранцами, избивают, пытают их, но и до смерти забивают.
Я уже не говорю о невыносимых условиях проживания, необеспечении обмундированием, довольствием. Солдаты голодают и, как официально сообщалось, умирают от истощения. После такой службы уцелевшие возвращаются на гражданку озлобленными, с расшатанной психикой и испорченной нравственностью. Армия калечит наших сыновей и физически, и морально, и поэтому они уклоняются от призыва любым способом. А военные чиновники вылавливают уклонистов, насильно «впихивают» их на службу, наказывают, предают суду и т.д., вместо того чтобы принять меры к тому, чтобы служба в армии стала престижной и привлекательной.
Я не могу согласиться с утверждением генералов, что «каково общество, такова и армия». Нет, армия сегодня хуже общества. Она деградирует – такая армия не может быть боеспособной (солдаты в Чечне не умели стрелять). Это сегодня, в 90-х годах, а тогда, в сентябре 1953 года, я благополучно прошел медкомиссию в военкомате и радостный и довольный отправился 23 октября на «колхознике» (так тогда называли пригородный поезд Череповец – Вологда) в Вологду на сборный пункт. Вместе со мной подгадала уезжать и вся семья сестры Нины, у которой я квартировал две зимы. Они ехали до станции Шексна, а оттуда в село Чуровское, куда партия направила мужа сестры Полетаева Алексея Ивановича в числе 60000 коммунистов на подъем сельского хозяйства. (КПСС тогда обладала властью, не ограниченной ничем).
Вторая моя сестра Аня уже второй год жила в Москве. Ее направили от мясокомбината, где она была рабочей, в двухгодичную школу мастеров колбасного цеха, причем без содержания. Я как холостяк, по ее и маминой просьбе, высылал ей половину своего жалованья – 350 – 400 рублей – ежемесячно. После моей отправки на службу ей пришлось последние полгода самой подрабатывать после занятий.
Так что, в Череповце теперь никого из сестер не осталось.
В Вологде нас, новобранцев, «раскидали» по родам войск. Я опал в погранвойска, в связь. Пограничники тогда были в бо'льшем почете, чем летчики и моряки. О них много писали в книгах, в газетах. И я был доволен, что попал в шеренгу к офицеру в ярко-зеленой фуражке.
После трехмесячной «учебки» в Ломоносове год учился в сержантской школе связи в Сестрорецке. В ней готовили сержантов-радистов и телеграфистов. Я попал во взвод радистов. Дисциплина в школе была уставная, никаких послаблений. Но именно это меня устраивало. Мне, с детства приучившему себя к самодисциплине, она была не в тягость, зато другим не позволяла «проехать» за счет кого-то, схалтурить, словчить и т.д. Каждый делал и отвечал за себя. Дисциплина – залог порядка и справедливости.
Весь день был расписан по часам и минутам, и порядок строго соблюдался. На личные дела отводился один час в день и воскресенье. За час едва успевали привести себя в порядок: постирать носовой платок, почистить бляхи, пуговицы, перешить подворотнички, прочитать полученные письма. В воскресенье делали многое: стирали и чистили обмундирование, драили до блеска яловые сапоги, писали письма, ходили, если заслужили, в увольнение. На чтение времени не было. Были постоянные учебные тренировки, марш-броски, учения, стрельбища, наряды...
Школу я закончил с хорошими результатами по всем дисциплинам, получив третий класс радиста и звание ефрейтора. Из взвода радистов-выпускников были оставлены три человека для продолжения службы в школе командирами отделений. Среди них оказался и я. Меня назначили командиром первого отделения.
Это назначение меня не обрадовало. Еще в детстве я зачитывался рассказами о героях-пограничниках Коробицыне, Карацупе, Лопатине и многих других (здесь наша школа даже шефствовала над могилой Коробицына на Сетрорецком кладбище) и хотел служить на границе, а не в пригороде Ленинграда. Но приказы не обсуждаются...
На общешкольном построении начальник школы майор Горелов сказал, что по существующему положению командиру отделения, занявшему при выпуске первое место, предоставляется десятидневный отпуск на родину. Стало быть, и здесь, за сотни километров от границы, подумал я, можно заслужить отпуск, если очень постараться... Это и стало для меня главной целью.
Я не упомянул, что перед этим уже проработал три месяца командиром отделения на «учебке» нового призыва, где мое отделение показало лучшие результаты по специальной и боевой подготовке. Так что, опыт кое-какой уже был, знания тоже, поэтому, приступив к работе, я сразу поставил себе задачу – вывести отделение в передовые.
Дела мои сразу пошли успешно. Отделение взяло хороший темп со старта и не снижало его. Каждая проверка обнаруживала хорошую подготовку курсантов как в теории, так и на практике. Командир взвода старший лейтенант Кудрин был мною доволен, поощрял увольнениями в город и предсказывал после выпуска поездку на родину. А майор Горелов, человек с виду суровый и жесткий, а в душе человечный и справедливый, объявлял в приказах мне благодарности и давал самые трудные и ответственные задания. Галя же писала регулярно, пространно. Не раз обменивались с ней фотографиями.
Я все время мечтал о поощрении отпуском после школы, а оно свалилось раньше и откуда не ждал. Свалилось, но...
И вот как это произошло. К этому времени из робкого и застенчивого парнишки я сделал себя раскованным, общительным и, главное, не пресмыкающимся и не тушующимся ни перед какими чинами солдатом. Начальник школы, подметив эти свойства, назначал меня дежурным по школе в дни, когда ожидался приезд каких-либо высоких чинов. Я встречал их при входе в школу и без всякой робости докладывал обстановку в школе.
В этот раз нашу часть должен был посетить начальник Ленинградского погранокруга генерал-лейтенант Бельченко. Мог он заехать и в нашу школу. Мы кругом наводили чистоту и блеск, приводили в порядок амуницию, подчитывали уставы на случай, если генерал вдруг вздумает поговорить с курсантами. Меня и на этот день назначили дежурным по школе.
После завтрака половину личного состава отправили на стрельбище, а вторую – на плац вместе со всеми офицерами. В школе остался только дежурный наряд да начальник школы с заместителями, но и они ушли на пару часов по домам, так как генерал мог прибыть не раньше обеда.
Я ходил с дневальным по этажам, выискивал недоделки и упущения, как вдруг услышал сигнал (звонок в дежурке) часового. Со всех ног бегу на улицу и вижу: перед воротами стоит черный «ЗИЛ», а в нем – генерал с сопровождающими офицерами. По моей команде часовой открыл ворота, и машина мягко подкатила к школе. Из нее вышел небольшого роста толстый человек с золотыми генеральскими погонами и один направился к крыльцу. Я отчеканил несколько шагов ему навстречу, приложил руку к козырьку и отрапортовал:
– Товарищ генерал! Весь личный и офицерский состав занимается на плацу и на стрельбище! В школе только дежурный наряд! Дежурный по школе сержант Павлов!
Генерал опустил руку от фуражки и подал мне:
– Здравствуйте, товарищ сержант! Ведите меня в школу, показывайте свое хозяйство.
– Слушаюсь! – спокойно ответил я, и мы вошли в здание. Стоявший на дежурстве дневальный вытянулся в струнку и доложил:
– Дежурный по школе сержант Ковбасенко!
– Вольно! – сказал генерал, поздоровался с дежурным за руку, потом обратился ко мне:
– Ну, так с чего начнем, товарищ сержант?
– С того, что я доложу по телефону начальнику школы о вашем прибытии.
– Не надо, – возразил генерал. – При отсутствии начальника школы и офицеров функции начальника исполняет дежурный. Вот и исполняйте.
– Слушаюсь! – согласился я и почувствовал легкое волнение.
Одно дело – встретить начальство и смело отрапортовать ему, и совсем другое – показать школу.
Генерал спросил:
– Вы помощник командира взвода?
– Нет, я командир первого отделения радиовзвода.
– Вот с вашего отделения давайте и начнем.
Пошли. Я незаметно показал дневальному глазами на телефон. Он кивнул – понял, что надо сообщить начальнику школы о генерале.
Коридоры, окна, столы в столовой, двери – все блестело и сияло, как на выставке. Зашли в комнату моего отделения – идеальный порядок. Генерал достал платок и провел им по раме. Платок остался чистым.
– Хорошо, – сказал он. – Пошли дальше.
Мы заходили во все комнаты (почему-то мы их называли кубриками), классы, кладовки, каптерки и кабинеты офицеров. Я только называл предназначение помещений и отвечал на все его вопросы: «А здесь что? А это для чего? А это что такое?»
Мы дошли до последней аудитории – класса радиоэлектротехники. Узнав, что по специальности я радист, генерал стал подробно расспрашивать меня о рациях, приборах, схемах. Я бойко отвечал, и было заметно, что он доволен.
Уже к концу осмотра класса в него быстро вошел майор Горелов с капитаном Капустиным. Оба они часто дышали, видно, бежали. Майор Горелов вытянулся перед генералом и начал докладывать:
– Товарищ генерал! Личный состав доверенной мне шко...
– Не нужно, – перебил его генерал, – сержант Павлов уже все мне доложил и показал. Причем сделал это кратко и очень толково. А что, у вас все сержанты такие или один? – неожиданно спросил он.
– Не все, но и не один, товарищ генерал, – ответил начальник.
Генерал оценивающе посмотрел на меня, потом повернулся к майору и начальственным тоном приказал:
– Поощрите сержанта Павлова отпуском на родину на десять дней.
– Слушаюсь, товарищ генерал! – радостно выпалил начальник школы, довольный такой концовкой. – Мы и сами планируем дать ему отпуск за хорошую службу.
– Значит, я не ошибся в оценке? – спросил, улыбнувшись, генерал.
– Так точно – никак нет, товарищ генерал! Не ошиблись! – подзапутался майор.
Но генерал не счел нужным это заметить и предложил начальству вести его в кабинет. Капитан Капустин, стоявший все время навытяжку, последовал за ними, а я пошел в дежурку, радуясь и не веря произошедшему.
Получилось, как в байках: приехал генерал, поговорил с дневальным и наградил его за находчивость и остроумие. Остроумия я, правда, не проявил, но и не сробел, не подвел свое начальство. Теперь уже точно побываю дома, и притом летом, когда Галя в деревне. Как же мне повезло, что генерал приехал раньше ожидаемого часа. Везунчик же я!
Однако нельзя, оказывается, радоваться заранее. Человек предполагает, а Бог располагает. Все может не случиться, пока не случится. И не говори «гоп», пока не перепрыгнешь.
Мой командир взвода старлей Кудрин, отличный специалист и душевный человек, был переведен в другое подразделение с повышением. На его место пришел из училища младший лейтенант Иванов. И мое непреклонение перед начальством он воспринял, как неуважение к старшему по чину и к непосредственному командиру. Наше взаимное недовольство возникло и разрасталось из-за того, что он был не радистом, а телеграфистом и потому на занятиях в радиоклассе допускал нелепые ошибки. Я не мог на них закрывать глаза и наедине указывал ему на это. Его недовольство мною переросло в нетерпимость, и он убедил начальника школы, что меня за неподчинение командиру, за несоблюдение субординации следует лишить обещанного отпуска. Что и было сделано.
Когда на выпускных экзаменах мое отделение заняло первое место, он опять сумел доказать начальнику, что это он больше всего уделял внимание моему отделению, а иначе оно бы вообще провалило все экзамены. В отпуск был отпущен сержант Пахолков – командир второго отделения, занявшего второе место.
Иванов настаивал на отчислении меня из школы, но майор Горелов не согласился и на третий срок зачислил меня в штат школы – командиром второго отделения (командир первого отделения в отсутствии помкомвзвода исполняет его обязанности). Прочитав приказ об этом, я написал рапорт начальнику школы с просьбой перевести меня служить на границу. Начальник вызвал меня к себе в кабинет, и между нами состоялся разговор.
– Вы в рапорте не указываете причину, по которой хотите уйти из школы. Расскажите устно, – миролюбиво обратился майор.
– Это долгая история, – сказал я.
– Ничего, время у нас есть. Можете говорить хоть час: мне нужно установить причину, чтобы ее устранить.
– Причина во мне. Отчислив меня, устраните и причину.
Это невозможно. Вы уже утверждены командиром части.
– Но я не могу больше служить в школе. Вам все равно придется меня отчислить, только уже через неприятности. Понимаете?
– Не понимаю. Почему и вызвал вас, чтобы понять. Рассказывайте и как можно подробнее.
Рассказ мой длился более двух часов. Майор глядел в стол и молча, внимательно слушал не перебивая. Когда я закончил, он глухо заговорил:
– Спасибо за откровенность. Во всем, что ты рассказал, виноват я. (Он перешел на «ты»). А ведь я чувствовал, что все так и происходит, но не пригласил тебя для разговора. А ты-то сам почему не жаловался? – спросил он.
– Я не люблю жаловаться. Да солдат и по уставу не должен...
– Да-да, по уставу не должен... Но я-то, я-то дурень осиновый.
– Он встал из-за стола и заходил по кабинету. Я сидел молча. Потом он снова сел за стол и, глядя на меня внимательными глазами, заговорил:
– Я редко ошибаюсь в людях. И тебя я сам предложил оставить в школе. Иванова же мне навязали. А теперь получается, что тебя, невинного, я отчисляю, а виновника оставляю? Не-ет, я его отчислю, а тебе добьюсь отпуска за первое место. И справедливость восстановлю, и вину перед тобой уменьшу. Согласен?
Я не согласился, объяснив упрямство тем, что моя репутация среди сотрудников школы стараниями Иванова настолько изгажена, что не позволит и наполовину реализовать себя. Я психологически разбит, я постоянно срываюсь. (Раз Иванов оторвал у меня пуговицу перед строем, потому что якобы она висела на ниточке. Но она была свободно закреплена на проволоке, пропущенной под полой, и он еле ее вырвал с проволокой. Тогда я попробовал на прочность его пуговицу, легко дернул и оторвал. За него заступился замполит капитан Капустин. Я оторвал пуговицу и у него на толстом брюхе). Кроме того, пробыв в погранвойсках два года, я еще не видел границы и хочу последний год прослужить на заставе.
Я закончил. Горелов продолжал молчать. Наконец поднял от стола глаза и тихо сказал:
– Как ни грустно, но ты прав. Прошу простить меня за слепоту. Спасибо за правду и стойкость. И будь всегда таким. Я оформлю тебе перевод на границу.
Он опять вышел из-за стола, подал руку, притянул меня к себе и крепко обнял. У меня – ком в горле. Я не смог сказать, что его тоже очень уважаю, а что он не раскусил Иванова, так ведь человек не Бог, насквозь не видит.
Я молча вышел из кабинета, а невысказанные чувства и слова остались в душе на всю жизнь.
Через 30 лет после этого разговора я отдыхал в Репино, рядом с Сестрорецком. В первое же воскресенье прошел в свою сержантскую школу. Она была там же. Часовой стоял с карабином (мы почему-то стояли с шашкой на поясе) на том же месте, у крыльца. Он вызвал дежурного по школе. Вышел молоденький белокурый сержант в зеленой фуражке. Он рассказал мне, что генерал-полковник Горелов умер в Ленинграде два месяца назад.
Все. Я в очередной раз опоздал сказать хорошему человеку добрые слова.
Меня перевели в самый слабый погранотряд округа, на участке которого постоянно совершались нарушения границы. Штаб отряда находился в лесной деревне Преображенка. Вместе со мной прибыло несколько ефрейторов, моих последних выпускников. У них был третий класс радиста, а у меня уже второй. Нас встретил командир роты связи майор Панин и очень обрадовался, что мы все радисты. У них все беды происходили из-за плохой, если не сказать, нулевой, радиосвязи между поисковыми группами и заставами во время поиска и преследования нарушителей границы.
Кроме того, командир роты был всего лишь телефонистом, поэтому помочь радистам с застав ничем не мог. Радиоузел отряда вообще не работал из-за отсутствия офицеров-радистов, которые бы могли исполнять обязанности начальника узла.
Узнав, что у меня второй класс радиста, Панин взял мои документы и ушел в штаб. Вернувшись в роту, он поздравил меня с назначением на офицерскую должность начальника радиоузла. Я заявил, что хотел послужить радистом на заставе, походить вдоль КСП в составе пограннаряда, а тут я опять оказался в отряде, на радиоузле.
Командир роты ответил, что все радисты застав, а их двенадцать, теперь вошли в мое подчинение, и я на своей спецмашине могу в любое время ехать на любую заставу и ходить на охрану границы в составе наряда. Но главная моя задача – «оживить» радиоузел и научить работать на переносных радиостанциях радистов всех застав.
Майор Панин дал мне три дня сроку для «вживания в роль», а на четвертый нас вызвали с ним к начальнику отряда полковнику Тишину.
Полковник Тишин был здесь тоже новым человеком. Его прислали из округа навести в отряде порядок, и он принимал дела у полковника Гнедышева.
Тишин был неординарным офицером и человеком. Людей, подобных ему, я больше не встречал. Он прошел войну, имел много наград и ранений. Из-за ранения в правую руку у него не сгибалась кисть, и рука с вытянутыми пальцами, казалось, всегда была приготовлена для отдания чести. А честь он отдавал каждому военному, начиная с рядового. Не доходя до идущего навстречу солдата трех метров, он переходил на строевой шаг, прикладывал прямую, как доска, кисть к фуражке, поворачивал голову в сторону рядового (или генерала, все равно) и печатал шаг с вытянутой ступней. Потому что так полагалось по уставу. Да, он помнил наизусть все статьи всех уставов и выполнял их. И требовал этого от всех.
Владея быстрочтением, полковник прочитал всю мировую классику и успевал проглатывать периодику. Он помнил прочитанное и очень многое наизусть. Его звали ходячим уставом и живой энциклопедией.
Тишину дали задание навести в отряде воинский порядок, и он его наводил. Он щедро награждал за успехи и строго, на всю катушку, наказывал нарушителей, нерадивых и неумех. Полумер не признавал. Присвоение званий и их лишение, повышение в должности и понижение было делом постоянным. Но при всей гипертрофированной строгости и жесткости он ни разу не вышел за рамки уставных требований.
Полковник умел слушать и понимать собеседника с полуслова, мгновенно реагировать и принимать нестандартные решения, читать мысли по выражению лица, говорить коротко, афористично. Его боялись почти все. Особенно офицеры. И старались лишний раз не попадаться на глаза. Многочисленные жалобы на него в округ не удовлетворялись: не было превышения власти.
Вот к такому «монстру» мы с командиром роты и были вызваны. Но тогда я о нем еще почти ничего не знал и поэтому шел без страха. Это-то меня и спасло. Полковник не любил стеснительных и робких и уважал тех, кто держится с ним свободно.
Майор Панин в назначенное время с точностью до секунды постучал в дверь кабинета. Услышав «да», вошли. Хозяин огромного кабинета сидел за столом далеко у стены, писал. Мы зашагали к столу, чеканя шаг. Бравый полковник встал и вытянулся в струну. Не доходя трех метров до стола, майор доложил:
– Товарищ полковник! Майор Панин и сержант Павлов прибыли по вашему приказанию.
Полковник вышел из-за стола и подал нам по очереди руку. Сжимая его прямые пальцы, я удивился, что не было ответного пожатия, но счел, что это такая манера здороваться. Затем он предложил нам сесть к столу и сам сел на свое место. И сразу обратился ко мне:
– Товарищ сержант, расскажите о себе все. Но кратко. Кто родители, где родились, учились, работали, служили до прибытия в отряд.
Очень сжато я ответил на все вопросы. Он слушал внимательно, глядя мне в лицо, но не в глаза, а выслушав, сказал:
– Хорошо. Вы два года были помощником механика и механиком и один год командиром отделения. Трехлетний опыт руководящей работы. Значит, сможете руководить радистами не только узла связи, но и всех двенадцати застав отряда. Работа сложная. Никто из радистов не умеет настраивать рацию, не знает морзянки, хотя многие имеют третий класс. У нас это главная беда, самое слабое место. Без радиосвязи мы не обезопасим границу.
Он помолчал. Потом пристально посмотрел мне в глаза и спросил:
– Вы сможете научить всех радистов работать на рациях, осуществлять надежную связь в боевых условиях? Да или нет? –
– Да.
– За какой срок?
Подумав несколько секунд, я ответил:
– Учитывая, что учить не с нуля, за три месяца.
– Прекрасно. Составьте план занятий и перечень всего необходимого для обучения и через два дня принесите мне. Сейчас требуйте с меня все, что вам надо, а потом я с вас потребую все, что мне надо.
Он сделал многозначительную паузу, давая возможность осознать ответственность задания, потом жестко спросил:
– Вопросы есть?
– Нет. Задание понятно, – спокойно ответил я.
Он повернулся к майору Панину:
– Товарищ майор, у вас есть предложения, дополнения?
– Никак нет, товарищ полковник, – отчеканил тот.
– Тогда идите, товарищ сержант, выполняйте задание. А вы, товарищ майор, останьтесь.
Я вернулся в казарму. Там ждал меня заместитель командира роты капитан Кузнецов. Он сказал, что из штаба звонил начальник связи майор Шабалин и велел мне срочно принести график дежурств радистов на радиоузле для утверждения.
Я пошел на «чердак» – так прозвали помещение радиоузла, которое находилось под самой крышей двухэтажного дома, взял график и снова отправился в штаб.
Майор Шабалин встретил меня в своем кабинете по-граждански:
– А, сержант Павлов! Здравствуй, проходи, покажись... Да не нужно мне этих каблуков-козырьков. Садись поближе. И входи ко мне запросто без стука в любое время. Ты ведь на офицерской должности. Я вот тебя включил в список дежурных по части. Вот график. Утвержден Тишиным. Посмотри, в какие дни тебе дежурить... О, еще долго! Потом я тебя проинструктирую. А сейчас покажи свой график.
Я подал листок с графиком. Он уткнулся в бумагу и тут же воскликнул:
– Да ты что! И себя включил в график дежурства! Сейчас же вычеркни и перепиши график... Вот бумага, ручка.
– Товарищ майор, я не буду изменять график. Это мое право.
– Как не буду?! Может, ты и меня включишь в дежурство? Где это видано, чтобы начальник узла дежурил наравне с рядовыми?!
– Если я не буду ежедневно тренировать ухо и руку, я дисквалифицируюсь. Рядовые радисты очень скоро обойдут меня и не будут меня уважать. И как я буду их учить, руководить ими, спрашивать!
– У тебя есть заместитель, пусть он ведет связь, а ты осуществляй общее руководство. У тебя в подчинении, кроме узла, еще двенадцать застав с двадцатью четырьмя радистами. И всех их тебе надо учить – никто не умеет работать.
– Да, такое задание я уже от полковника Тишина получил, но для того, чтобы учить, надо очень хорошо уметь то, чему учишь. А чтобы уметь, нужна ежедневная тренировка и по приему, и по работе на ключе. Это как в спорте...
Майор смягчился:
– Ну, ладно, Павлов, ты меня убедил. Он подмахнул график и двинул листок по столу ко мне.
– Забирай. Можешь дежурить. Ты свободен.
Я вышел из кабинета с облегчением на душе. Начальник связи мне понравился.
Началась новая и очень интересная для меня служба. Довольно скоро поступили в отряд все материалы и бумаги, необходимые для налаживания радиосвязи в отряде и обучения радистов. Оборудовали прямо в казарме радиокласс, смонтировали проводку, коммутатор, зуммер, радиотелеграфные ключи на столах, наушники, динамики и прочую радиоаппаратуру. Уложились в установленный срок. Майор Панин доложил о готовности начальнику отряда. Но полковник его отчитал: «Задание дано сержанту Павлову, он и обязан докладывать о выполнении!» Я пошел в штаб.
Полковник встретил меня без сантиментов, но и не так сурово, как встречал офицеров. Зная его приверженность к краткости, я постарался уложиться в минимум слов:
– Товарищ полковник! Класс для обучения радистов оборудован. Можно начинать занятия.
– Радисты с застав прибудут завтра, занятия начинайте послезавтра! Вопросы и предложения есть?
– Никак нет!
– Вы свободны.
Занятия проводились в напряженном ритме. Два часа приема морзянки, два – передача. Но не подряд. Между радиоуроками я проводил физическую и строевую подготовку, после обеда – изучение матчасти радиостанций «РБМ-1». Вечером – политзанятия. Их проводил замполит роты капитан Кузнецов.
Радисты с застав действительно были ни бум-бум. Вернее, они когда-то в учебке изучили азбуку морзе, познакомились с ее приемом и передачей, научились включать и выключать рацию, но, прибыв на заставу, этим больше не занимались. И ясное дело, все их зачаточные знания улетучились из памяти. Поэтому во время поисковых операций они таскали на плечах тяжелые рации как ненужный, мешающий груз.
Но зрительно, да многие и на слух, азбуку знали. А это значило очень много. Я сразу приступил к технике приема и передачи, хоть и в самом черепашьем темпе. И еще очень положительное обстоятельство: все, кроме одного – его фамилия Анциферов, – обладали музыкальным слухом. Без этого слуха радиста не бывает, потому что ухо принимает, то есть узнает звучащий знак по его «мотиву» целиком, а не считает количество точек и тире в букве или цифре. Анциферов же пытался считать, а это даже на средней скорости невозможно. Пришлось перевести его в автороту.
Занятия на зуммере шли успешно. Солдаты старались и быстро набирали скорость приема и передачи. Перешли к практической работе на рациях, которые они привезли с застав. Половина класса оставалась в казарме, другая размещалась в гарнизонном клубе. Учились работать в эфире на малом расстоянии, потом его увеличивали, довели до десяти километров, а на третьем месяце стали разводить радиорасчеты по лесам на 30 – 50 километров друг от друга, создавая условия, близкие к боевым.
Подошло время проверки результатов учебы. Майор Панин поведал мне, что если все радисты сдадут на третий класс, то начальник отряда намерен повысить мне звание, а если половина или больше не сдаст, то отстранит от должности.
Зачем он мне это сказал? Так бы я спокойно работал, старался, а теперь вот переживай...
Приехала квалификационная комиссия из Ленинграда во главе с подполковником Елкиным. Объявили учебную тревогу и развезли моих учеников по лесам и болотам. Я руководил ими с главной радиостанции, с «чердака», члены комиссии сидели тут же в наушниках и с секундомерами – следили за работой в эфире радиорасчетов.
Дело было зимой. Но морозец стоял мягкий, некусачий. Эфирных помех почти не было, и работа у ребят шла прекрасно. Закончили почти все досрочно, и полковник Елкин тут же поздравил меня с успехом.
Я передал в эфир условный сигнал: «Всем выходить на условленное место». Комиссия ушла в штаб, а я позвонил в роту и сказал майору Панину, что результаты хорошие. Он тоже поздравил меня.
Радисты, вернувшиеся из лесов и узнавшие, что они все уложились в нормативы третьего класса, бросились меня благодарить и едва не задушили в объятиях.
После обеда дежурный радист вызвал меня на «чердак»: из шифровального отдела принесли шесть срочных радиограмм для округа. По инструкции с окружным радиоузлом должен работать начальник радиостанции или радиоузла. Быстро иду туда и связываюсь с Ленинградом. Связь, то есть слышимость, отличная. Предлагаю радиограммы. Радист стучит условный сигнал, «ЩРЩ», который означает «передавай быстрей». Я чувствую, что на том конце эфира сидит ас, и стараюсь показать все свое умение: передаю быстро, но четко. Но через несколько секунд он перебивает меня и требует работать ключом еще быстрее. Я выкладываюсь, как могу, и быстренько передаю все шифровки, спрашиваю, как он принял, не надо ли какое-то место повторить? Он отвечает, что все принял хорошо, и предлагает мне шесть, тоже срочных, радиограмм. Я даю согласие на прием (я и не имею права не согласиться), прошу передавать медленней моего.
Перехожу на прием. Морзянка из моих наушников посыпалась так чисто, четко и аккуратно, что я подумал: такой «почерк» можно принимать с любой скоростью. Но об увеличении скорости просить не стал, так как для меня важней всего было не допустить при приеме ошибки.
Закончив передачу, мой «абонент» отстучал СК (связь кончена) и отключился. Я вырубил передатчик, положил принятые шифровки в папку и отправился в шифровальный отдел штаба. Спускаясь с открытой лестницы, я увидел группу офицеров, которые шли через площадь напрямую к радиоузлу. Я узнал их – это были члены квалификационной комиссии. Я остановился и стал их ждать.
– Куда направляетесь, сержант Павлов? – еще издали спрашивает подполковник Елкин.
– В штаб, – отвечаю.
– Зачем в штаб?
– Радиограммы в шифротдел несу.
– Не надо в штаб. Давайте их сюда. И свои, и окружные.
Я не имею права никому даже показывать шифровки, а он требует отдать их ему. Что за напасть! Может, они шпионы, надо бежать в штаб скорей. Но полковник, увидев мою растерянность, громко засмеялся и сказал:
– Это учебные радиограммы. Мы их привезли с собой, чтобы вы могли повысить свою классность. И поздравляем вас с успешной сдачей на первый класс.
Я ничего не понимал и молчал, хлопая глазами. Подполковник разъяснил:
– Вы сейчас передавали в округ и принимали оттуда учебные радиограммы, а мы следили в спецмашине за вашей работой. С вами работал старший сержант Окуличев, вы его должны знать по Сестрорецку, он радист-мастер, и вы сейчас уложились в норму «мастера», но мы не ожидали от вас такого уровня и привезли удостоверения и значки только третьего, второго и первого класса. В следующий раз прихватим и значок «М».
Я был удивлен и обрадован, но не понимал, для чего они все это скрыли от меня. Полковник сказал, что здесь мне не было равного для состязания (у меня второй класс, у остальных – третий), поэтому и придумали такой ход. А скрыли – так хотели посмотреть, каков в деле, а не на экзаменах. И остались довольны своей придумкой.
Да и я тоже был таким вариантом доволен: на экзаменах я бы больше волновался и, возможно, не уложился бы на 1-й класс, а тут раз-два – и в дамках. Нет, хорошо они придумали.
На другой день роту выстроили на плацу, и полковник зачитал приказ о поощрениях радистов. Все получили удостоверения и значки третьего класса, радист с радиоузла Н. Жуков даже второго, а я – первого. Мне за выполнение важного задания повышалось воинское звание до старшего сержанта, а Жукову предоставлялся краткосрочный отпуск – 10 дней. Всем остальным – благодарственные письма родителям.
Позднее майор Панин, которому единственному благоволил полковник Тишин, говорил мне, что тот намеревался сначала Жукову дать лычку ефрейтора, а мне – отпуск, но он, Панин, убедил его, что это будет означать для отряда – жить две недели без радиосвязи, и полковник переиграл.
Я, конечно, попенял майору, сказал, что я служу без отпуска третий год, а Жуков – первый, и сразу отпуск. А добавочная лычка ничего не добавляет ни уму ни сердцу. На это Панин сказал: «Как только подготовишь себе равноценную замену, сразу поедешь домой».
Что делать? Буду готовить замену. А ею мог быть только один человек – мой заместитель младший сержант Виктор Барышников. Мы были знакомы еще с Сестрорецка. Он служил в моем отделении и там тоже был моим заместителем. Родом он был из Ленинграда, после десятилетки пытался поступать на журфак, не прошел по конкурсу и попал в армию. Он был начитан, умен, эрудирован. Я ценил его за честность, добросовестность и во всем доверял. Его правдивость граничила с наивностью, а открытая незащищенная душа, сталкиваясь с грубостью и бездушием, испытывала трудно переносимые страдания. Я оберегал его по возможности, поддерживал, успокаивал, но не всегда это было возможно.
Я рассказал Виктору о разговоре с командиром роты, и он загорелся желанием побыстрее перенять мой опыт, чтобы летом я смог побывать дома.
Служба в отряде была насыщенной и напряженной. Я ездил по всем заставам, устанавливал там стационарные антенны, налаживал связь застав со сторожевыми катерами в Финском заливе, ходил с нарядами на охрану границы.
В то лето на участке отряда было по-прежнему неспокойно. Задержали нескольких нарушителей границы, а однажды мы, радисты, участвовали в крупномасштабной операции на литовской территории. Это была многосуточная тяжелая работа, но мы не подвели свой отряд: служба радиосвязи отмечалась с положительной стороны. Наш отряд из самых неблагополучных менее чем за год превратился едва ли не в образцовый по всем показателям. Связь работала устойчиво и надежно, а она, как известно, нерв армии. Связистов стали ценить и поощрять. Меня дважды наградили знаком «Отличный пограничник», фотографией перед развернутым знаменем части, много раз в качестве поощрения предоставляли трехдневное увольнение, награждали почетными грамотами, был приглашен корреспондент из газеты «На страже Родины» для написания обо мне очерка.
Все эти поощрения и награждения я с радостью променял бы на десятидневный отпуск на родину. Но его не давали. Многим, очень многим давали, а мне нет. Вот тебе и везунчик.
И все потому, что не получалось у меня с заменой. Когда Виктор почувствовал, что освоил все нюансы организации радиосвязи, и я сообщил начальству, что замена готова, полковник Тишин объявил учебную тревогу, а мои обязанности возложил на моего заместителя младшего сержанта Барышникова. Чувствительный и тонкий, Виктор растерялся в присутствии полковника (он, как и многие, боялся его) и при раздаче расчетам радиодокументов перепутал их.
В результате учебная игра была сорвана. Полковник сказал мне издевательским тоном:
– Замена готова?!
И ушел с «чердака». А я понял: и отпуск готов. И с трехлетней мечтой об отпуске было покончено.
До конца службы я дежурил на радиостанции наравне с подчиненными мне радистами. В ночные смены, между сеансами связи, я крутил верниер чувствительного армейского приемника и нащупывал хорошую музыку. Нередко натыкался на зарубежные станции, ведущие передачи на русском языке для Советского Союза. Их называли «вражескими голосами», и слушать их запрещалось...
В одну из таких ночей, когда заканчивался Двадцатый съезд КПСС, я поймал какую-то передачу на чистом русском языке, в которой говорилось о съезде. Полагая, что это наша радиостанция, я стал слушать и услышал ужасные вещи: Хрущев на закрытом заседании сделал доклад о культе личности Сталина, где говорилось, что он подвергал гонениям, репрессиям и расстрелам огромное количество невинных советских людей. Я был шокирован – такого не может быть! Такую злобную клевету могут допустить только вражеские голоса. Подождав конца передачи, я в этом убедился: «Вы слушали радио «Свобода», – сказал приемник. Я успокоился и об этом, конечно, никому не рассказал.
На протяжении всего рассказа о моей пограничной службе я ни разу не упомянул любимую девушку Галю, из-за которой более всего и старался добиться отпуска. Можно подумать, что общения и не было. Но это не так, переписка велась все годы, и очень интенсивно. Я писал ей обо всем, что рассказал здесь, но если написанное можно сравнить с каплей в море, то ей я поведал обо всем море повседневной армейской жизни.
Галю распределили в глухомань, где Макар пас не телят, а верблюдов на песчаных барханах пустыни, в неизвестный тогда нам Джезказганский край Казахстана, где аборигены не знали ни стола, ни ложек, ни рундука, а ей надобно среди них жить и учить их детей русскому языку.
Сначала она вела уроки только в старших классах, а через полгода, когда освоила казахский язык, её обязали учить и детей младших классов. И порой она приходила в отчаяние и растерянность. Тогда я в своих письмах старался найти слова поддержки и утешения, говорил, что нет причин для отчаяния, что если она научит чужеязычных детей понимать хотя бы сотню часто употребляемых русских слов, то и в этом случае принесет им большую пользу. Труднее смириться с условиями дикарского, по нашим понятиям, быта: иногда есть надо было с ними на полу из общего блюда руками, а по нужде ходить в мороз за бархан. Тут я утешил ее тем, что мы выросли не в барских покоях, и можно смириться с тем, с чем казахи мирятся тысячелетиями и не умирают. Главное, за что надо держаться, как за якорь, – это очень доброжелательное к ней отношение всех без исключения местных жителей. Важней этого нет ничего.
Она писала, что мои письма придают ей стойкости и терпения, помогают переносить все и мириться с тем, с чем, казалось, невозможно мириться.
В свою очередь, и Галя оказывала мне моральную поддержку в преодолении тягот военной службы. Она тоже сильно скучала, хотела встретиться, ждала побывки, но когда такая возможность срывалась, не упрекала в неспособности заслужить отпуск, а верила, что начальство обходит меня незаслуженно, несправедливо и что когда-то мы все равно встретимся; обещала ждать хоть сколько.
Однако я был бы не до конца откровенен перед потомками, если бы представил дело так, будто у нас за все время службы не было в письмах ни единой размолвки и все шло, как в сказке. Нет, конечно. Две размолвки были, и очень серьезные. Но поскольку обе они почти одинаковы, поведаю только об одной.
Галя отдыхала в деревне у матери на последних перед практикой каникулах и писала, как хорошо летом в деревне, как много съехалось туда сверстников, которые собираются в их деревне, играют в волейбол, рассказывают друг другу о своих успехах, неудачах, устраивают в клубе вечера с танцами. Но ей среди общего веселья невесело и даже грустно, потому что нет там меня, и поэтому она даже не ходит на вечера в клуб. И она так хочет, чтобы я приехал домой хотя бы на три денька.
И тут приходит мне письмо от Толи Воробьева – парня из нашей деревни. Он был моложе меня на четыре года, жил раньше у матери в деревне Родино, а отец жил с другой женой на Буграх. Мать отправила Толю к отцу, но в отцовской семье он не прижился и болтался по чужим домам: кто пустит ночевать, кто покормит. Мама жалела его, подкармливала, разрешала ночевать. Я брал его на охоту и всегда привечал. Он так привязался ко мне, что до конца жизни считал единственным другом. После моего отъезда жизнь его пошла наперекосяк, он опустился и закончил жизнь трагически.
Так вот Толя как преданный друг уведомил меня, что «к Галине каждый день ходит моряк Пармен и сидит у нее безвылазно».
Весть эта, как обухом по голове, ударила: я знал Толю – соврать он не мог. Знал и донжуанские способности Пармена, поэтому поверил Толе. Дав себе остыть, успокоиться, дня через три написал Гале, что если это правда, то я с таким распутником, каким является Пармен, соперничать считаю для себя недостойным. (Впоследствии Пармен был убит в постели с чужой женой). А поэтому дружбу и переписку прекращаю без всяких упреков и обид.
Через неделю получаю письмо от Галиной сестры Тамары. Она писала: «После прочтения твоего письма Галя заплакала и выбежала из дома. Через некоторое время я пошла ее искать и нашла в огороде на берегу пруда не в себе от горя. Я утащила ее домой и весь день была около нее, успокаивая и утешая. Но она не может успокоиться и не переживет, если ты не возобновишь переписку».
И ни слова о Пармене. Если он к ней не ходит, то почему не написать, что Толя нахально врет. Если ходит, то к кому – может, к ней, к Тамаре? Тогда и скажи. А если молчишь, значит, остается одно – Толя прав.
Размышляя так, я пришел к решению, что отвечать Тамаре не надо.
Время стало идти нестерпимо медленно. Я мучился в беспрестанных раздумьях. Мне хотелось, чтобы Галя сама опровергла мои обвинения, ведь я же ей написал: «Если это правда». Но она не писала. Мое положение было невыносимым и безысходным: я не мог ей простить ухаживаний этого... (Я простил бы любого другого, но его – нет!) Но не мог перенести и разрыва.
Я страдал, не находил себе места, и это стало заметно со стороны. Виктор Барышников попросил меня открыть душу. И я все ему рассказал. Он воспринял это как свою личную беду и всячески старался подбодрить, вызвать духовные силы и крепость. Он сказал: «Если променяла тебя на другого, то она не такая, какой ты ее видишь, а пустая и глупая девчонка. Таких не жалеют. А если не глупая, то не променяла, напишет».
И он стал вместе со мною ждать развития размолвки.
Прошла неделя, и мне письмо. От кого? Нет, опять не от Гали. Письмо от Пармена! Я в страхе – это конец, она ему велела сообщить о своей измене. Рву конверт и жадно проглатываю строки, написанные красивым, разборчивым почерком. Сердце грохочет, пальцы дрожат, глаза забегают в глубь текста, ища страшные слова приговора.
Но их не было. Пармен писал, что у них с Галей личных отношений нет и быть не может, так как все знают, что она любит и ждет тебя. А кто еще не знает, то она ему сразу же об этом скажет. Бывает он у них в доме вместе с другими, когда собираются для игры в волейбол. Так что мои обвинения беспочвенны, и я должен гордиться ее верностью и возобновить переписку.
Предвидя вопрос, откуда он знает о моих Гале обвинениях, пишет: «Твое письмо принесли ей, когда я с ребятами был у них. Галя, прочитав письмо, заплакала, бросила его на комод и выбежала из дома. Чтобы узнать, в чем дело, я взял письмо, прочел и узнал, что я невинный виновник ее слез, и решил тебе написать, что это неправда».
Дочитав письмо, я плашмя грохнулся на койку – слава Богу! Это неправда! Сам Пармен отрицает это и пишет о ее преданности мне. Как чудесно все обернулось. Толя просто ревнует ее за меня и поэтому подозревает. Надо немедленно написать ей...
Я вскочил с койки, достал бумагу, перо и, сев к тумбочке, стал обдумывать, какими словами излить свои чувства и вину. Надо еще перечитать письмо. Взяв его с койки и спокойно перечитав, я вдруг подумал: «Почему она оставила письмо на виду у него? Почему он читал чужое письмо, в котором о нем так оскорбительно написано? И как он узнал мой адрес? Поскольку обратный адрес я на конверте не указывал! Надо написать ему, а не ей – вот что», – решил я и тут же накатал все эти вопросы ему и запечатал в конверт. Надо все выяснить, и выяснить до конца.
Ответ пришел быстро. Пармен писал, что он кое-что наврал: письма моего он не видел, а узнал о нашем конфликте от Тамары, которая попросила его так написать, но не говорить, что по ее просьбе, она же дала и адрес. Все остальное чистая правда, и он еще раз просил сделать шаг к примирению, так как для разрыва отношений причин не было.
Вот это другое дело. Теперь все ясно, и можно обратиться к Гале с повинной. И я уже хотел было садиться за письмо, но меня осенило: время, которое не стоит на месте, сдвинулось к концу лета, и к Сестрорецку на золотой колеснице уже подкатил прохладный и тихий месяц сентябрь. Галя, видимо, уже уехала в далеко-далекий Казахстан отрабатывать учительницей обязательные три года. Но выход есть: она пришлет письмо с новым адресом матери, а я попрошу мать выслать его мне. И все будет в ажуре.
Но произошло все проще, быстрей и лучше. В первых же числах сентября почтарь принес мне нежданное-долгожданное письмо – от Гали! Обратный адрес: Каз. ССР, Карагандинская область. Джезказганский район, поселок Байконур. Вот куда ее забросила безжалостная судьба!
Меня охватил прилив неожиданной радости: наша любовь жива и связывает нас прочными узами даже на многотысячекилометровом расстоянии.
Я прижал конверт к лицу и почувствовал, что письмо необычное: оно не хрустело, было мягким и издавало приятный аромат. Осторожно расклеиваю конверт и что же вижу? В нем лежит белый батистовый платочек, обвязанный по кромкам розовым шелком. И сложен он таким образом, что эта сантиметровой ширины розовая обвязка нарисовала сердце. Этот-то платочек и источал тончайший аромат неизвестных мне духов. Я бережно извлекаю его из конверта, осторожно разворачиваю – а где же письмо? Письма нет. Ни одного слова. Как же так?
Сложив платочек по старым изгибам и снова получив изображение розового сердца, я вдруг понимаю, как мудро поступила Галя. Она все сказала без слов: прислала мне свое сердце, оно принадлежит мне, и не надо ничего говорить. Да-да, любые слова оправдания только замутят чистоту чувств, подточат их силу, ослабят восприятие их девственности.
При первой же возможности я сел за ответ. Я не стал ничего писать о конфликте, а только выразил восхищение ее мудрой находкой, которая без слов и посредников устранила все недоразумения и восстановила отношения. И еще написал, что буду хранить это ее сердце всю жизнь.
Я положил его в конверт вместе с «нашей» песней и спрятал в надежное место. Оно стало очередной моей реликвией и тоже хранится до сих пор. Время от времени, когда бывает тяжело от несправедливостей жизни, я достаю из ящика старинного комода этот заветный конверт, извлекаю из него поблекшую фотографию отличников Бугровской школы, листок с «нашей» песней и этот платочек с розовым сердцем, рассматриваю их, и память тут же переносит меня в то светлое и счастливое время. И тогда все неприятности сегодняшней жизни видятся мне не стоящими внимания мелочами, текущей суетой нашего земного бытия. Оптимизм и радостное восприятие жизни вновь возвращаются в мою утомленную душу.
Через некоторое время от нее пришло большое письмо. Она рассказывала, как провела в деревне последний училищный отпуск. В конверте фотография: Галя в белом платье опирается на велосипед. О размолвке и розовом сердце ни слова. Инцидент исчерпан.
Подходило самое желанное для солдат последнего года службы событие – демобилизация. Или, как ее зовут сокращенно солдаты, «дембель». Майор Панин обещал искупить «вину» передо мной тем, что из всей роты я уйду первым. И слово это сдержал. Но было это уже первого декабря. Все свободные от дежурства радисты собрались в Ленинском уголке, чтобы попрощаться со мной. Был только чай с карамельками. У меня чувство радости смешалось с грустью расставания. Все мы сроднились в тяжелых условиях службы и были одной семьей. Обменялись фотографиями, адресами, обещали переписываться.
За меня начальником «чердака» остался Виктор. Он проводил меня до станции и доверил сердечную тайну. У него была в Сестрорецке девушка Валя, в которую он был по макушку влюблен и которую я хорошо знал (с ней дружил курсант из нашего отделения, и я с ним бывал у неё). Они тоже часто переписывались, и он читал мне некоторые ее письма, но в последнее время у него возникло подозрение, что она будто «похолодела» к нему, но не признается. Он попросил меня заехать в Сестрорецк, сходить к ней, обо всем узнать и написать ему все, как есть. Я обещал...
К Валиному дому я подходил вечером. В её комнатах горел свет. Я постучал и вошел в прихожую. В ней никого не было. В передней комнате громко играло радио. Заглянул туда. Слева на кровати полусидел молоденький бритый солдатик с зелеными погонами, а на его коленях боком примостилась кудрявая девушка и, обхватив его шею обеими руками, упоенно целовала в губы. Я кашлянул. Девушка резко обернулась, и я узнал Валю. Она тоже меня узнала. Вскочив с коленей солдата, она подбежала ко мне, взяла за рукав шинели и вывела в прихожую. Там она положила ладошки на мои погоны и, красиво улыбаясь, сказала удивленно:
– Ты пришел ко мне! Вот уж не думала. Хочешь, я выгоню эту зелень и буду с тобой?
– Нет, Валя. Я пришел от Виктора, чтобы узнать, ждешь ли ты его. Валя убрала руки и опустила голову. Она попалась с поличным и не знала, что говорить. Я ждал. Но вот она встряхнула кудрями и, глядя мне прямо в лицо, заговорила:
– Я скажу тебе все, ничего не скрою. Он очень хороший. Он слишком хороший и слишком чистый. Я не такая. Я только подразнила его, а он сразу влюбился до безумия и пишет, что, если разлюблю, застрелится на посту. И он это сделает, я знаю. Но я же не любила его. И не люблю, а из жалости вру о любви. А как быть? Он такой хрупкий, не переживет. Ты так не думаешь?
– Я думаю так же.
Она замолчала. Я понял, что она решала, как теперь с Виктором объясняться, чтобы при этом не убить его. Я думал о том же, но ждал ее решения. Она сказала:
– Я вижу, ты меня осуждаешь. И за притворство с ним, и за это... – она кивнула в сторону комнаты. – Но не могу же я только играть. Жизнь проходит... Мне тоже нужна живая любовь, я же не манекен, не деревянная...
– Я тебя не осуждаю, – перебил я. – Каждый себе хозяин. Но что мне написать Виктору? Правды он действительно не выдержит. Но и соврать я не смогу...
– Давай так, – сказала Валя. – Я напишу ему, что ты был у меня, хорошо поговорили, и ты попросил меня самой все ему написать. А я буду продолжать врать ему о любви, пока не вернется на гражданку. К тому времени он, может, поокрепнет, почерствеет. Или же я чем-нибудь оттолкну его от себя, очно – это нетрудно.
Я согласился с ее вариантом, так как сам предложить ничего не мог. По дороге на вокзал, да и потом в поезде, этот разговор не выходил из головы. Я представлял положение Виктора и приходил в ужас. В последнюю новогоднюю ночь он берег письмо от Вали до 24 часов и ровно в 00 вскрыл конверт, встал под сверкающую елку в гарнизонном клубе и под бой курантов стал с благоговением читать ее любовное послание. Надо было видеть его лицо в ту минуту! Оно излучало неизъяснимое блаженство и счастье. Я любил его и разделял его радость.
А теперь я знаю, что в письме том были фальшь и вранье, что в то время, когда он читал его и верил каждому слову. Валя поднимала бокал и чокалась с другим, а потом с ним обнималась и целовалась. А Виктор...
Я представлял себя на его месте: что если я читаю такие же лживые письма?! Ведь Виктор тоже считает Валю святой и единственной в мире, как и я Галю. Нет, Галя – исключение, она не может поступить так... Но и Виктор думает так же... О, Боже! Что же делать? Неужели нельзя никому верить? А как же тогда жить? Нет-нет, я должен верить ей, я буду верить ей до конца. А сейчас лучше об этом не думать...
Усилием воли я переключил свои мысли на то, о чем необходимо было серьезно поразмыслить, – о крутой перемене в жизни. Надобно здесь, в сумерках вагона, наедине с собой, подвести итоги трехлетней армейской жизни. Определить ее плюсы и минусы и настроиться на изрядно подзабытую гражданку.
Что же дали мне эти три года? Физическую и моральную крепость, умение не бояться трудностей и начальства, ставить желания ниже необходимости, уметь смириться с неприятностью, если она объективно неустранима, понимание важности человеческого общения, дружбы и товарищества, а также лучшее знание людей, терпимость к их ошибкам, слабостям и большинству недостатков. Все это мне пригодится и в гражданской жизни.
К минусам я относил духовный голод. Кроме кино, экскурсий по культурным памятникам Ленинграда, политзанятий и политинформаций, которые были чрезвычайно узки и односторонни, мы не получали никакой пищи для мозга. Из-за отсутствия времени мы не могли читать ни книг, ни ежедневных газет. Я даже явственно ощутил некоторую собственную отупелость.
И еще одно личное качество вынес я из армейской повседневности. До сих пор не разберусь, положительное оно или отрицательное, но оно стало чуть ли не одной из главных черт моего характера, от которой я не пытаюсь, подобно другим, избавиться. Дело в том, что, как уже было сказано, мне пришлось служить на офицерской должности. Когда я бывал дежурным по части, то в выходные и ночью исполнял формально обязанности командира части (отряда), и мне, молодому сержанту, приходилось отправлять на ответственные задания опытных, зрелых, с высшим образованием офицеров. Мне не хватало ни опыта, ни знаний, бывало, допускал ошибки, было непонимание боевой обстановки, но мой приказ должен был выполняться.
Я чувствовал несправедливость этого и тяжело переживал, но изменить ничего не мог. Так же трудно переносил я и несправедливые или грубые команды в свой адрес. Задумываясь над природой подчинения одних людей другими, я постепенно пришел к выводу, что иерархическая власть над людьми – явление противоестественное. Никто не может повелевать другими, подобными себе. Эта власть возможна только над преступниками. Над духовно же здоровыми людьми допустима лишь власть мудрости, ума и любви.
Мне совершенно неясно, как это осуществимо в обществе (тем более, в армии), но себе я поставил зарок: никогда не служить во властных, административных и других командных органах. Так, хорошо. Но ведь меня ждет должность механика парохода, которому подчиняется вся нижняя команда, – тут как? А очень просто: я буду работать помощником механика. Если не подчиняться мне не удастся, то не подчинять – это в моих возможностях.
На этой основополагающей, как бы сейчас сказали, фазе размышлений я и задремал под мирный перестук вагонных колес.
На рассвете поезд подошел к Череповцу. С пустым вещмешком на плече я вышел на перрон и окинул взглядом привокзальные строения. Все было по-старому, будто вчера уехал. Сердце мое трепетало. Здравствуй, мой родной город, я вернулся к тебе. Навсегда! Я все так же люблю тебя и буду гулять по твоим ровным, красивым улицам каждый день и в штатской одежде.
В городе меня ждали сестра Аня и мама, но я не давал им телеграммы, и они не встречали. Сестра работала мастером колбасного цеха, получила однокомнатную двадцатиметровую квартиру с водопроводом и паровым отоплением в северной части города около мясокомбината. Она вышла замуж за духопера Гену Коровкина, когда он получил отпуск во время службы в армии. Когда у них появился сын Саша, Аня привезла из деревни маму. Теперь их семья была из четырех человек, а я прибавлюсь к ним пятым.
Идти на Школьную улицу надо было через железнодорожные пути. Моста переходного не было. Пришлось пролезать под стоящими на путях многочисленными составами. Вот и дом № 22. Вхожу в квартиру, от радости сам не свой. Увидев меня, мама едва не упала от неожиданного моего появления. Обе с сестрой повисли на моей шее...
За столом, захмелев, я во все горло запел: «Вернулся я на Родину!..»
Сестра и зять дружно подхватили. А когда зазвучала строчка «Три года я без отпуска служил в чужом краю», у мамы брызнули слезы из глаз, но это были слезы радости.
Зять Гена демобилизовался на месяц раньше меня и сразу же вошел в состав духового оркестра клуба металлургов. Руководил оркестром давнишний музыкант из Лепельского военного училища Коля Фомин. Я тоже пошел с Геной в клуб, и Фомин (он знал меня и раньше) тут же вписал мою фамилию в список оркестрантов. Я стал посещать каждую репетицию и с большим рвением и старанием восстанавливал изрядно позабытые былые достижения.
Гена работал кочегаром в котельной завода «ГАРО», так как в пароходстве ему в приеме отказали. Пошел в отдел кадров и я. После армии обычно принимают на свое предприятие. Но и меня ждал удар: все суда переведены с паровых машин на дизели. Специальности механика-паровика больше не существует. Переквалификация уже проведена. Штаты переполнены, и весь разговор.
Новость эта исторического масштаба: паровая машина, верно служившая человечеству двести лет, прекратила свое существование, ушла в историю. И именно на мне, на моем поколении. Это можно и записать.
Красивая чернокудрая женщина, сидевшая за столом у окна, спросила:
– Вы в армии на шофера не выучились? Нам нужны два шофера.
– К сожалению, нет, я там был радистом, – ответил я.
– Радистом? – оживилась чернокудрая. – Так у нас на самоходку нужен радист и начальник радиостанции. Может, вы сможете поработать начальником? У вас какой класс?
Я вспомнил свой зарок и покачал головой:
– Нет, не смогу, не справлюсь. А радистом справился бы. У меня первый класс.
Тогда посидите вон там, – она показала на стулья у стены, – сейчас придет от директора начальник, и вы к нему обратитесь.
У меня отлегло от сердца. Работу на рации я любил больше, чем на паровых машинах и был бы рад стать профессиональным радистом. Для меня выбивать дроби ключом и вслушиваться, вылавливать свистящие трели морзянки в шумящем эфире было приятным, даже азартным увлечением. Поэтому я вписывал себя в график дежурств, поэтому достиг такого мастерства в работе на ключе, что меня узнавали радисты всех радиостанций военного округа...
Я, наверное, еще что-нибудь вспомнил бы о себе хвалебное для уверенности, но тут широко раскрылась дверь, и в отдел шагнул высоченный мужчина в речной форме. Я сразу узнал в нем Виктора Черепанова, бывшего первого помощника капитана на «Ижорце-23». Он тоже узнал меня, и мы крепко обнялись – столько времени не виделись, аж пять лет.
– Ты чего здесь сидишь? – спросил он.
– Да вот, из армии пришел. Хочу на работу устроиться.
– Но ты же паровик. А паровые машины тютюкнулись...
– Говорят, радист на самоходку требуется. А я радист...
– Радистом? На самоходку? – спрашивал он, а сам смотрел на меня строго и осуждающе. Потом положил руку на плечо и повелительно сказал:
– Выйдем-ка в коридор.
Я повиновался. В коридоре было пусто. Он склонился ко мне и приглушенно стал выговаривать:
– Неужели ты забыл наши транзитные плавания? Месяцами не бывать на берегу, а смотреть на него в иллюминатор или с палубы. Забыл, как «плавающей тюрьмой» пароход называли? А, помнишь! Так какого хрена ты добровольно снова в тюрьму лезешь. Это мне уже поздно, семейному, ломать жизнь, начинать сначала, а ты-то чем думаешь? Вон металлург какой строится – любую специальность можешь приобрести. Будешь работать и жить в семье...
Я слушал молча, не перебивал. Я понимал, что он, обреченный на пожизненное плавание, жалел меня, хотел уберечь от этой изолированности от общества, оторванности от цивилизации, от дома. Он заметил мое колебание и, взяв крепко под руку, сказал:
– Все! Я не дам тебе сделать такую глупую ошибку. Пошли!
Он вывел меня на крыльцо, впихнул в автобус, стоявший на дороге, сам зашел за мной и дал команду водителю ехать. Поехали в город. В автобусе сидела одна пассажирка – его жена Валентина. Она тоже узнала меня. Мы сели все трое рядом и продолжали начатый разговор. Валентина еще больше, чем Виктор, убеждала меня найти сухопутную работу.
– А если будешь плавать, – подытожила она, – лучше и не женись. Не всякая жена может жить без мужа по полгода в году.
Этот аргумент показался мне особенно весомым.
На Красноармейской площади Виктор меня высадил, сказав вслед:
– Мы желаем тебе добра. Не послушаешь – пожалеешь.
В отделе кадров металлургического завода висела табличка «Приема нет». От ворот – поворот. Стал ходить по другим организациям – нигде не брали. Раз пошел на аэродром за Матурино. Там пообещали взять бортрадистом, но через два месяца. Оттуда я опоздал на репетицию духового оркестра. Фомин на меня взъерепенился. Я объяснил, что ходил в поисках работы, был на аэродроме.
– Зачем тебе аэродром, – зашумел Фомин. – Ты музыкант Дворца культуры металлургов, значит, и должен работать металлургом. Там ведь все профессии. Правильно?
– Там табличка «Приема нет», – говорю я.
– Ты должен был сказать об этом мне, а не таблички читать, – горячился маэстро. – Больше никуда не ходи! Завтра этот вопрос я решу. Садись за пюпитр, открывай ноты...
И правда, решил: меня приняли в пускающийся литейный цех рабочим по подготовке формовочной смеси. Чтобы попасть на основную специальность, надо было иметь десять классов образования. Мне было поставлено условие – учиться в вечерней школе. Я обещал.
Так я попал в металлургию. Осваивать новую профессию мне пришлось снова с нуля.
В конце июня, когда город утопал в яркой зелени бульваров и парков, а солнце было светлым и ласковым, я получил записку от Галиной тети – Грани Назаровой, в которой она просила зайти в фотографию на улице Ленина, где работала ретушером. Я встревожился: от Гали давно не было писем – все ли хоть ладно?
В назначенное время я пришел в фотографию, заглянул в ретушерскую. Вплотную к двери висела плотная черная занавеска. Я отвел ее в сторону и обмер от неожиданной радости: за освещенным столом напротив Грани сидела Галя. Я вышел из- за занавески и остановился. Она встала от стола, сделала шаг ко мне и тоже остановилась. Я подошел к ней. Ее глаза излучали радость, щеки пылали. Мне хотелось заключить ее в объятия, прижать к себе и говорить самые ласковые слова. Но тут сидела ее тетя, смотрела на нас во все глаза, и я не мог в ее присутствии выразить свои чувства таким образом. Я просто стоял... Мы оба стояли и смотрели друг на друга истосковавшимися глазами.
Я мысленно отметил, что за эти четыре года она повзрослела и стала еще красивей. Все детские черты исчезли из ее облика. Она была в бордовом шерстяном платье с широким по плечам воротом, которое умеренно облегало фигуру, подчеркивая ее стройность, и было ей очень к лицу. Золотые, слегка вьющиеся спереди волосы заплетены в косы и красиво уложены сзади. На ногах красного цвета туфли-лодочки, хорошо гармонирующие с платьем. Никаких украшений, никаких помад и тушей на лице. Все скромно, естественно.
Наконец она подала мне руку:
– Здравствуй, Костя!
Я легонько сжимаю знакомую кисть и чуть задерживаю пожатие.
– Здравствуй, Галя! Поздравляю с приездом!
Голос у меня неуверенный, я волнуюсь. В голове мысль: она все так же хороша, а я? Как она оценивает меня?
– А почему со мной не здороваемся, молодой человек? – говорит тетя Граня, вставая со стула. – А только с Галиной?
«Ага, – подумал я, – Галю теперь надо называть Галиной – учительница, чай!»
– Ах, извините, такая неожиданность, я растерялся, – бормочу я и торопливо пожимаю ей руку. – Здравствуйте, тетя Граня.
– Чего же ты вдруг растерялся, тут все свои. Вот, садись, – она подвинула ко мне стул. – Поговорим, побеседуем.
Все садимся вокруг стола. Неловко молчим. Я чувствую, что нужно заводить разговор, а о чем и как – не соображаю. Необдуманно спрашиваю Галину:
– Ты насовсем приехала или в отпуск? Она опустила глаза, молчит. Тетя Граня пытается выручить ее:
– А это зависит от тебя, – и, помолчав, спросила. – Понял?
Я понял ее так: если я не разлюбил ее племянницу, то она остается, а разлюбил – уедет после отпуска обратно. Это высказывание еще больше усилило неловкость разговора. Я поправляю тетю Граню:
– Это зависит от нас обоих. Но говорить об этом лучше нам одним. Например, гуляя по бульвару, по парку. Пойдем, Галина, в парк.
Галина посмотрела на тетю. Та кивнула: «Иди-иди».
Мы вышли из темной комнаты фотографии на яркий свет улицы и, взявшись за руки, пошли в парк. Там, в густых зарослях желтых акаций, мы отыскали пустую беседку, вошли в нее и без всяких разговоров крепко обнялись и долго и горячо целовались. Вопрос о сроках ее приезда решился без слов и сразу. Мы оба чувствовали, что жизнь наконец-то сжалилась над нами и после многолетней разлуки свела нас в этом любимом нами городе, кажется, навсегда. Нам очень хотелось в это верить.
Начались наши ежедневные встречи и бесконечные рассказы о том, чего не знали мы друг о друге в последние четыре года. Я говорил ей, что все время, каждый день испытывал подсознательную боязнь потерять ее. На это она призналась, что боялась того же.
Мы расставались только на ночь и на время моей работы. На репетиции и концерты я брал ее с собой. Она жила, вернее, гостила, у тетки, в однокомнатной квартире в бараке. У тети трое в семье. Тесновато. Галина спала на полу, кровать ставить было некуда. У моей сестры, где я жил, то же самое. Но я уже стоял на заводе в очереди на жилье. Очередь должна подойти где-то через год. И мы решили: еще с год подождать с женитьбой, а пока поискать ей частную квартиру.
Мой друг, барабанщик оркестра Леша Абросимов, познакомил меня с двумя девушками-сестрами – его землячками. Они жили в двадцатиметровой комнате в квартире с удобствами, и мы уговорили их пустить на год на квартиру Галину. Девушки Зоя и Шура Парфеновы оказались очень простыми и добрыми. Они сразу же полюбили Галину больше, чем друг друга. И зажили они дружно и мирно.
Теперь надо было устраиваться Галине на работу. Пошли в РОНО. Вакантных учительских мест во всем городе ни одного нет и не предвидится, но есть места воспитателя детских яслей. Поразмыслив, мы решаем согласиться. Если не понравится, то со временем можно будет перейти в школу.
Ясли № 5 оказались в сорока шагах от Галиного дома. Работа с первого дня пришлась ей по душе – она очень любила детей. Все устроилось как нельзя лучше.
Мы по-прежнему были вместе все свободное время. Я водил ее по всем закоулкам города и, как экскурсовод, показывал его достопримечательности, так как она город почти не знала. Нам было так хорошо вместе! Мои чувства с каждым днем усиливались и обострялись. Я думал: «Если бы нас что-то сейчас разлучило, я бы точно умер от тоски».
А еще тогда я вспомнил и рассказал Галине об очень давнем разговоре с Анной Павловной – о любви. Анна Павловна очень серьезно тогда сказала: «Сколько книг, фильмов, опер, драм создано о любви, и все это для того, чтобы увлечь человека, затуманить голову, чтобы он ждал и искал эту свою любовь. А ее нет в жизни. Это выдумка писателей. Ты согласен со мной?».
Я только пожал плечами. Мне неловко было спорить с пожилой учительницей, но и согласиться с ней не мог. Как можно согласиться мне, уже страстно влюбленному, что любви нет. Но и признаться, что я люблю, а значит, любовь есть, я стеснялся. Я понимал, что ей просто не повезло в жизни. Ее отдали замуж по желанию родителей. Она верно и честно прожила свою супружескую жизнь, так и не полюбив ни мужа, ни кого-либо другого. Но разве личный опыт – это истина для всех?
Нам было жаль, что наша уважаемая учительница прожила очень длинную жизнь и не испытала любви – этого величайшего, превосходящего все блаженства, человеческого чувства.
Настал багряно-желтый сентябрь, спала августовская жара, пришло бархатное бабье лето. Но не спал накал наших страстей. Я начал ходить в девятый класс вечерней школы, и наши свидания стали возможными только в выходной день. Однако прожить неделю, не видя Галину, я не мог. Поэтому, идя в школу, я делал небольшой крюк и заходил к ней в комнату на несколько минут, чтобы только обнять и прижать к себе. Если не выкраивалось и такого времени, я подходил к ее окну, легонько стучал в стекло, и мы обменивались улыбками и влюбленными взглядами. От одного этого на душе становилось теплей, а весь мир казался добрым и сказочным.
Не могу не сказать о том, как встретила меня моя школа – Ш.Р.М. № 1, что на улице Луначарского. Только вошел я в коридор – мне навстречу Надежда Васильевна, учительница русского языка и литературы, у которой я учился до армии и был ее любимцем.
– О-о-о! Кого мы видим! Павлов! Из армии вернулся? В 9-й класс идешь, да?
Она обняла меня как родного.
– Да. Завод требует иметь 10 классов.
– Вот и хорошо! Вот и отлично! Пойдем к директору. Записывайся в мой класс. Я тебя никому не отдам, – быстро говорила она, таща меня за руку на второй этаж.
И вот я снова ученик. Начались занятия. И сразу же я почувствовал, что учеба стала даваться мне труднее, чем до армии. На домашнее задание требовалось больше времени, а объяснения учителей уже на лету не схватывались. Вскоре Надежда Васильевна предложила нам писать два урока сочинение на вольную тему – по материалам 8-го класса.
Пошарив в памяти, я понял, что кое-что помню довольно сносно, но, когда приступил к составлению плана, а потом к изложению материала, дело застопорилось. Оказалось, что облекать свои мысли в слова и фразы, а потом переносить их на бумагу я совершенно разучился. Полное торможение в мозгах...
С большим трудом я нацарапал нечто по роману Горького «Мать» и самым последним сдал тетрадку.
На другой день Надежда Васильевна приносит проверенные сочинения. Лицо у нее мрачное, как туча. Она долго разбирает портфель, раскладывает тетради, тяжело молчит. Потом берет в руки одну тетрадь и глухо говорит:
– Павлов!
Я встаю. Сердце упало: так и есть – провал. Она листает тетрадь, водит по страницам глазами, забыв про меня. Проходит минута, и бессильным голосом она спрашивает:
– Что с тобой случилось?
И опять молчит. Молчу и я, так как со мною ничего не случилось – что я должен ответить? Наконец, говорит:
– Ты написал такую, не знаю... тягомотину, такую галиматью, что это не тянет даже на двойку! Ты же так прекрасно писал! Так глубоко...
Голос ее сорвался, и она, чтобы унять волнение, стала ходить взад-вперед перед партами. А я, стоя, готов был провалиться сквозь пол от стыда. Немного успокоившись, она спросила меня:
– Ты хоть что-нибудь читал? Книги, журналы в армии?
– Нет, – говорю я, – ничего не читал. – У нас был один час личного времени. Для самообслуживания. А в воскресение писали письма, стирали...
– Вот в этом и причина, – облегченно сделала вывод учительница. – Запомните: без чтения мозг ослабевает, как тело без движения. Человек глупеет. Чтение – физзарядка для мозга. Так что немедленно приступайте с систематическому чтению. И не беллетристики, а книг умных и мудрых авторов.
Она обвела глазами класс и добавила:
– Это касается всех.
Слова эти глубоко запали в мое сознание, и я следую им всю мою жизнь.
Работа, учеба, репетиции – все казалось мне интересным и исполнялось с удовольствием и желанием, ибо все это приближало меня к воскресной встрече.
Так и прошла зима, пролетела весна, закончились школьные экзамены. Я успешно перешел в последний, десятый класс.
Из литейного цеха я перевелся на газоспасательную станцию газоспасателем, и, так как там все работники были обеспечены квартирами, меня поставили в очередь на жилье первым и единственным. Собственная квартира – главное условие для создания семьи – замаячила на горизонте. И мы решили пожениться.
Женитьбе способствовало еще одно обстоятельство: сестра Аня, у которой я квартировал, с семьей и мамой уезжала в отпуск в деревню, и нам выпадала возможность одним провести медовый месяц.
И вот в солнечное субботнее утро седьмого июня 1958 года мы с Галиной и свидетелями (у нее Гусева Капа, медсестра, подруга по работе, у меня Мариничев Юра, друг и сосед) идем в ЗАГС. Заведующая, молодая симпатичная женщина, заполняет свидетельство о браке, заносит нас в книгу и просит расписаться нас и свидетелей, а потом душевно говорит:
– Сегодня вы стали мужем и женой. Я вручаю вам свидетельство и поздравляю с законным браком. Будьте счастливы! Совет вам да любовь!
Вся церемония заняла десять минут.
Свидетели сразу же оставили нас до трех часов дня, до начала свадьбы, а мы пошли пешком через вокзал, в дом, где нас ждала моя мама.
Мы шли, оглушенные счастьем. Шли и молчали. Не было слов, которые могли бы выразить наше состояние. Да и зачем слова? Свершилось то, о чем я тайно мечтал семнадцать бесконечно длинных, мучительных и прекрасных лет. Все они были пронизаны волшебными лучами любви, светом страсти, надежды и чувством постоянного опасения и боязни утерять, упустить свое счастье. И только сейчас, не боясь сглазить, могу быть уверен, что цель моя достигнута, мечта сбылась – рядом со мной идет моя любовь и жена. Это был самый счастливый день в моей жизни.
Миновав вокзал, мы стали слева обходить составы между дощатым забором и рельсами первого пути. Кругом гремели и лязгали вагоны, звучали гудки паровозов. Живя в этом районе, я привык к этим звукам и не замечал их. Мы шли у самого рельса. Вдруг я услышал сзади страшный мужицкий мат. Повернув голову, увидел, что поезд, несущийся по первому пути, в трех метрах от нас и через мгновение мы будем сбиты. Машинист гудел и орал изо всех сил, а мы шли, не реагируя.
Я с силой толкнул Галину влево, и мы упали на забор. Поезд со страшным грохотом несется мимо. Мы встаем и долго не приходим в себя. Какой трагедией могло кончиться наше счастье! Который уже раз случается со мною такое. Правильно кто-то из великих сказал: «Но берегись толчка у причала». Вот так...
Мы, теперь очень осторожно, обходим все составы и ступаем на улицу Школьную. Два квартала и наш дом. Страх уже улетучился. Его вытеснило волнение от предстоящей встречи с моими домашними. И вот он – наш трехэтажный розовый дом, первый подъезд. Мы останавливаемся. Галина вдруг трусит: как войти, что сказать? Я успокаиваю: мол, знаешь нас всех с 41-го года и сейчас постоянно бывала... Только и разницы, что мою маму назовешь теперь не тетя Маша, а мама.
Я понимал, что это непросто, но старался ее настроить и поэтому упрощал. Наконец она собралась с духом, пошли. Я позвонил в дверь. Она широко открылась. Перед нами стояла мама и ласково улыбалась.
– Мама! – выдохнула Галина, и мы оба бросились в радостные мамины объятия.
Конец первой книги
23 февраля 1998 г.
После того как в свет вышло первое издание повести «Все было», в мой адрес пришло несколько писем от читателей. В одном из них был вопрос о том, как у меня появился и созрел замысел создать книгу и почему это произошло в достаточно зрелом возрасте.
Этому есть простое объяснение. Нужда и голод военного и послевоенного времени помешали мне учиться. Я четыре раза бросал школу, потому что надо было работать. Среднее образование я получил только в 26 лет – к тому времени я уже работал на производстве и имел семью. Но всю жизнь, начиная со своего первого детского стишка, я ощущал тягу к творчеству, причем к творчеству литературному.
В 1965 году к нам в листопрокатный цех пришел поэт Виктор Коротаев и читал свои стихи. Впечатления оказались сильными. Я написал об этом заметку в городскую газету «Коммунист». Вскоре из промышленного отдела газеты позвонил Валерий Чудаков (до работы в газете он был комсоргом нашего цеха) и с одобрением отозвался о моей заметке. Далее мне было предложено сотрудничать с газетой. Я дал согласие и вскоре получил удостоверение общественного корреспондента.
В течение 40 лет я печатался в городских газетах «Череповецкий металлург» и «Коммунист».
Примерно через год при содействии руководителя промышленного отдела газеты «Коммунист» А.И. Кириллова и секретаря парткома А.В. Дунаева прямо в цехе был создан пост рабочих корреспондентов. Руководителем поста предложили стать мне. Я не возражал при том условии, если мою кандидатуру утвердят сами члены поста. Большинство проголосовало за меня, и пост заработал. Это была многолетняя интересная работа... Я учился работать над словом, пытался добиться единства формы и содержания, овладеть умением облекать чувства в слова...
В 1994 году в газете «Череповецкий металлург» появилось обращение к ветеранам комбината с просьбой написать в газету воспоминания о военном времени. Я написал повесть о военном детстве. Она была опубликована в сборнике «Победители», вышедшем к 50-летию Победы. Вскоре мне порекомендовали опубликовать повесть отдельной книгой, и я загорелся этой идеей...
Не надеясь стопроцентно на выход второй книги моей повести, приведу в данном послесловии сведения, которые считаю итоговым результатом моей жизни.
Галина так и осталась до пенсии работать в детском саду старшим воспитателем-методистом. Работая, приобрела высшее образование, окончив дошкольное отделение Череповецкого пединститута.
Наша с Галиной семья разрослась до одиннадцати человек – из них восемь мужчин.
У нас двое сыновей – Сергей и Леонид. У старшего Сергея жена Светлана и тоже двое сыновей – Семён и Илья. Первый после школы пошел работать на «Северсталь». Второй учится в 6-м классе. У нашего младшего сына Леонида жена Елена. У них три сына: двое старших, Иван и Константин, окончили МГУ им. Ломоносова, работают в Москве. Младший, Данил, учится в Московском институте современного искусства.
Они моя гордость и надежда. Никто еще в нашем роду не имел высшего образования. Отец мой окончил школу-трехлетку. Я и мои сыновья смогли одолеть уже десять классов. Правда, я в 1964 году тоже покушался заочно поступить на журфак МГУ. Год учился на подготовительных курсах университета, успешно выполнил все задания, но на последней работе по литературе получился «облом».
Тема была такая: «Как партия руководила советской литературой?» Задача была проще простого: взял в библиотеке газеты и брошюры с материалами на эту тему и изложил ее на 5 тетрадных листах. Основными фигурантами в моей работе были главный идеолог КПСС Ильичев и первый секретарь ЦК Хрущев.
Два месяца ждал я рецензию на свой труд. Думал уже, что затерялась где-то, потому что подобной задержки раньше не случалось. Наконец, почта приносит долгожданный пакет. Вскрываю и вижу: все страницы перечеркнуты крест-накрест красным карандашом. А на задней обложке написано: «Ссылки на Хрущева и Ильичева отныне несостоятельны». И не поставлено никакой оценки.
В чем дело? А вот в чем. Поступление моей работы в университет совпало по времени со смещением Хрущева с поста первого секретаря ЦК КПСС. И поэтому ссылки на его имя были теперь неуместны. Понятно?
А я-то, наивный, думал, что только в местной прессе нельзя писать то, что думаешь, все надо выверять с линией партии. А оказалось, и в главном университете страны нет своего мнения... Это произвело на меня тягостное впечатление. Я понял, что мне, болезненно воспринимающему неправду, показуху и фальшь, в журналистике делать нечего. С болью в душе я отказался от дальнейшей учебы и остался общественным корреспондентом городской газеты «Коммунист», чтобы писать обо всем так, как сам думаю и понимаю, и 40 лет я так и писал. А публиковать мои материалы или нет – это право редактора. Об этом решении я ни разу не пожалел.
Вот почему я так рад и горд, что мои внуки сумели поступить в университет и успешно закончить его, осуществив тем мою несбывшуюся мечту. И я льщу себя надеждой, что они сумеют вывести мой в прошлом мудрый крестьянский род в сферу интеллектуальной деятельности. Если Божией волею такое произойдет, и вырождение моего рода сменится возрождением и подъемом, то не без основания я буду иметь право считать, что перелом этот осуществился на мне – последнем отпрыске спившихся предков. А стало быть, и считать, что прожил на этом свете не зря.
А что может для человека быть выше и значительней, чем сознание небесполезно прожитой жизни.
Константин Павлов