(6)
А мужика, как отдельного человека, он видел? Он знал только «народ», «человечество». Даже знаменитая «помощь голодающим» происходила у нас как-то литературно, только из жажды лишний раз лягнуть правительство, подвести под него лишний подкоп. Страшно сказать, но правда: не будь народных бедствий, тысячи интеллигентов были бы прямо несчастнейшие люди. Как же тогда заседать, протестовать, о чем кричать и писать? А без этого и жизнь не в жизнь была»6.
Может быть, где-то Бунин и сгущает краски, но в главном он был прав. Оторванность от народа ощущалась во многом, и это особенно проявилось в период революции.
Хотя совершенно неверно считать, что в образованном обществе не было искреннего движения в сторону крестьянства, рабочих. Мы знаем многочисленные случаи беззаветного служения и жертвенности. Но, тем не менее, разность культурных установок и «языков», разность образов и представлений, которыми жили образованное общество и крестьянство, препятствовала их плодотворному диалогу. И немало представителей образованного общества это чувствовали и понимали, горько ощущая свою неспособность к такому диалогу.
«Со своей верой при своем языке,— писал видный русский этнограф С. В. Максимов,— мы храним еще в себе тот дух и в том широком и отвлеченном смысле, разумение которого дается туго и в исключение только счастливым и лишь по частям и в частностях. Самые частности настолько сложны, что сами по себе составляют целую науку, в которой приходится разбираться с усиленным вниманием и все-таки не видеть изучению конца и пределов. Познание живого сокровенного духа народа во всей его цельности все еще не поддается, и мы продолжаем бродить вокруг да около. В быстро мелькающих тенях силимся уяснить живые образы и за таковые принимаем зачастую туманные обманчивые призраки и вместо ликов пишем силуэты» 7.
К концу XIX века в глазах многих представителей российской интеллигенции деревня представляется в безнадежно черном цвете как царство темноты, невежества, отсталости, а крестьяне — как какие-то непонятные существа. Даже для самых талантливых литераторов российский мужик — что-то странное и незнакомое. Так, Андрей Белый в очерке «Арбат» пишет: «Капиталист», «Пролетарий» в России проекция мужика; а мужик есть явление очень странное даже: Лаборатория, претворяющая ароматы навоза в цветы; под Горшковым, Барановым (Белый приводит фамилии арбатских лавочников.— О. П.), Мамонтовым, Есениным, Клюевым, Казиным — русский мужик; откровенно воняет и тем и другим: и навозом, и розою — в одновременном «хаосе»; мужик существо непонятное; он какое-то мистическое существо, вегетариански ядущее, цвет творящее из лепестков только кучи навоза, чтобы от него из Горшковских горшков выпирать: гиацинтами! Из целин матерщины... бьет струйная эвритмия словес: утонченнейшим ароматом есенинской строчки...» 8 Какое надменное, высокомерное отношение к крестьянству сквозит в словах А. Белого, представляющего себя выше мужицкой культуры, а на самом деле просто трагически оторванного от родных корней, а вернее, связанного с ними лишь опосредованно, и каждая из множества этих деформированных связей притупляет остроту и жизненность его творчества. Отсюда и парниковый характер, безусловно, талантливой музы А. Белого.
Однако наиболее характерным примером непонимания крестьянской культуры может служить изображение деревни в рассказе А. Чехова «Мужики». Здесь крестьяне наделены самыми отрицательными чертами, какие можно найти в человеческой природе. Они безнадежно грубы, тупы, нечестны, грязны, нетрезвы, безнравственны, живут несогласно, постоянно ссорятся, подозревают друг друга. Рассказ вызвал восторг легальных марксистов и интеллигентов либерального толка и резкий протест демократически настроенных деятелей русской культуры. Крайняя тенденциозность, односторонность и ошибочность оценок русского крестьянства отмечалась еще в момент выхода этого рассказа; тем не менее, написанный талантливым пером, он стал своего рода хрестоматийной иллюстрацией к образу крестьянина и всегда приводится в пример людьми, враждебными русской культуре, когда заходит речь о российской дореволюционной деревне. Подобный показ крестьянской жизни вызывал у многих желание идти и учить крестьянина, как ему жить. «Прочитайте «Мужиков» А. Чехова,— писал критик Фингал,— и вы в миллионный раз убедитесь, что в деревню идти надо, но не за тем, чтобы учиться, а чтобы учить...» 9 Прошло немного времени, и эти самонадеянные критики, закосневшие в своем непонимании крестьянской жизни, пошли окриком и свинцом учить крестьян жить, но об этом позднее.
Произведения, подобные чеховским «Мужикам», вызывали резкий протест в русском обществе. За публикацию этого рассказа Чехов чуть ли не был забаллотирован на собрании членов Союза взаимопомощи русских писателей. Лев Толстой оценивал рассказ Чехова «Мужики» как «грех перед народом. Он (Чехов) не знает народа». «Из ста двадцати миллионов русских мужиков Чехов взял только темные черты. Если бы русские мужики были действительно таковы, то все мы давно перестали бы существовать»
Да, это был грех перед народом, но и величайшая трагедия значительной части российской интеллигенции.
ИДЕОЛОГИЯ БОСЯКОВ И «РОМАНТИКА» ДНА
Праздношатающийся человек без ремесла и без дела, по-нашему, тунеядец, был для Древней Руси явление довольно редкое. Такой человек мог жить либо на милостыню, либо воровством. Как закон, так и народное нравственное чувство давило его со всех сторон, не давая развиваться. Именно поэтому на Руси таких лиц было сравнительно мало.
Хотя, конечно, исторические источники доводят до нас сведения о многочисленных нищих, живших при церквах и монастырях в больших городах и получавших по христианскому обычаю обильную милостыню. Как правило, это были увечные инвалиды, калеки, убогие, неспособные работать люди. Но вот к ним, эксплуатируя христианское чувство народа, примазываются настоящие лодыри и тунеядцы, не желавшие работать. Этой категории людей государство объявляет войну. Царь Федор Алексеевич повелел нищих, способных трудиться, определять на работу, а их детей учить всяким ремеслам. В 1691 году законы указывают забирать «гулящих» людей, которые, «подвязав руки, також и ноги, а иногда глаза завеся и зажмуря, и притворным лукавством просят на Христово имя» и отправлять их по месту жительства и определять к делу, а если они снова нарушат, то бить кнутом и ссылать в дальние сибирские города на казенные работы. В 1718 году выходит новый указ, в котором говорится, что тунеядцев, пойманных в первый раз, бить батожьем нещадно, в другой раз бить на площади кнутом, посылать в каторжные работы (на шахты, рудники и т. п.), а баб — в шпингауз, а ребят — учить мастерствам1.
В 1736 году против тунеядства выходит еще один указ. «Ежели из купечества и из разночинцев подлые неимущие пропитания и промыслов мужеска пола, кроме дворцовых Синодальных и Архиерейских и монастырских и помещиковых людей и крестьян, а женска пола, хотя бы чьи они ни были, скудные без призрения по городам и по слободам и по уездам между двор будут праздно шататься и просить милостыни, таких брать в губернские и воеводские канцелярии, записывая по силе прежних указов отдавать на мануфактуры и фабрики; кого те фабриканты принять похотят, и давать им фабрикантам на них письма, дабы там за работу или за учение пропитание получали и напрасно не шатались... и тем отданным на мануфактурах и фабриках быть мужеска пола до 5 лет, а по происшествии 5 лет отпускать их с пашпортами». По указу 1753 года «шатающихся и бродящих по миру» мужчин-тунеядцев, годных в военную службу, велено отдавать в солдаты, а негодных — на фабрики без указания срока их пребывания там2.
Но никакие репрессии не могли остановить процесс собирания в больших городах лодырей и бездельников, не желающих трудиться, предпочитающих праздность. Чувствуя себя неуютно в трудовой среде на селе, эти люди в городах тоже объединялись, и нередко в особые артели.
Известны артели нищих, бурлаков и даже разбойников («ножевые» артели). Например, в Москве хорошо были организованы артели нищих, которые, как рассказывал И. Прыжов, жили в отдельных домах или в подвалах и чердаках домов, имели общий стол и часто едва ли не жен. По милости ежедневных сборов, которые, по пословице «досыта не накормят, а с голода не уморят», нищие вели более или менее обеспеченную жизнь. У них есть чай, а придешь в гости — угостят и водочкой (эту сторону дела Прыжов хорошо знал, так как, занимаясь историей кабаков в России, часто их посещал, так сказать, с «научными целями»), у иных водятся и денежки. Артелью управляет избранный общим голосом староста. Доступ в артель имеют свои да знакомые, а чужого не пустят3.
Именно в этой нетрудовой и босяцкой среде рождалась и развивалась своя нетрудовая «босяцкая» культура со своим языком и фольклором и, естественно, неистребимым презрением к труду.
Если подавляющее большинство трудящихся России восхваляло труд, то нетрудовые босяцкие элементы ненавидели его и издевались над ним.
«Работа не волк — в лес не убежит»,— характерный пример их фольклора. Или тут же еще несколько вариантов: «Дело не медведь, в лес не уйдет», «Дело не сокол, не улетит», «Работа не черт, в воду не уйдет».
Да, говорили они: «Птица не сеет, не орет, а сыта живет», «Всех дел не переделаешь», «Гулять — не устать, а дней у Бога вперед много», «Запьем, так избу запрем, а что в избе — в кабак снесем», «Пьем да посуду бьем; кому не мило — тому в рыло».
Именно в их среде родилась надежда на авось: «Эх, куда кривая не выведет», а также рассуждения типа: «Рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше».
Это о себе они говорили: «Пьян да умен — два угодья в нем», «Пей да людей бей, чтобы знали, чей ты сын», «Русский человек и гульлив и хвастлив», «Русский крепок на трех сваях: авось, небось да как-нибудь».
Где-то в середине XIX века происходит в известном смысле сближение идеологии босячества и некоторой части российской интеллигенции, ибо те и другие стояли на основах отрицания народной трудовой культуры. Именно в этом сближении и сочетании родились уголовно-троцкистские воззрения на русский народ.
Впрочем, в формировании этих воззрений приняли участие два сравнительно узких слоя российской интеллигенции.
С одной стороны, слой людей, не знавших России, не понимавших ее богатейшей культуры, не чувствовавших родства с ней, видевших в ее истории только примеры своих национальных обид и утеснений. Причем ошибки или даже преступления царского правительства объяснялись представителями этого слоя отсталым характером русского народа, его темнотой, дикостью и невежеством.
С другой — слой российских интеллигентов, сблизившихся с босяцкой нетрудовой средой, выражавший мировоззрение деклассированных элементов страны, по-своему романтизируя эти паразитические элементы общества (босяков, обитателей хитровых рынков и даже уголовных преступников, видя в них жертву социальной системы). В любой нации существуют паразитические элементы, не желающие работать и постоянно противопоставляющие себя творческому большинству населения. Любая нация всегда сдерживает рост этих элементов, пресекая их развитие. У нас же произошло иначе. Разочаровавшись в трудящемся крестьянстве, не принявшем чужую социальную философию, разрушение именем европейской цивилизации, некоторые российские социалисты начали делать ставку на те малочисленные слои населения, которые, по их мнению, были более отзывчивы на «революционную пропаганду». Да и идти к ним было недалеко. В любом кабаке или ночлежке можно было найти готовых «революционеров» (челкашей, обитателей хитровок, романтиков «дна»), всей своей жизнью отрицавших общественные устои. Именно с тех времен для определенной части российских социалистов деклассированные и уголовные элементы стали «социально близкими». Именно им были созданы условия наивысшего благоприятствования, и именно они стали опорой троцкистско-сталинского уголовного режима на островах ГУЛАГа под тем же названием «социально близких». Трудовой паразитизм деклассированных элементов воспринимался в подобной среде как героический социальный протест; нежелание работать — как своего рода забастовка; пьяное прожигание жизни — как жертва за какую-то неосознанную идею.
Именно такую мысль несла пьеса М. Горького «На дне», которой так восхищались представители российского образованного общества. Лодыри, бездельники, расточители становятся положительными героями. Их немного, но вокруг них создается ореол мучеников. Девяносто процентов населения, настоящие труженики, крестьяне России, представляются темной массой по сравнению с челкашами. И — о парадокс!— наступает момент, и о трудовых качествах русского работника начинают судить именно по этим деклассированным элементам, искусственно созданным «положительным героям». Дешевая романтика «дна» сбивала с толку даже выдающихся литераторов, заставляя видеть в обитателях «дна» типичных представителей трудовой России. Так, например, И. Бунин писал: «Ах, эта вечная русская потребность праздника! Как чувственны мы, как жаждем упоения жизнью,— не просто наслаждения, а именно упоения,— как тянет нас к непрестанному хмелю, к запою, как скучны нам будни и планомерный труд» 4.
Создателем мифа о героической сущности презираемых народом челкашей, певцом романтики «дна» и восхваления «социально-близких» элементов стал Максим Горький.
Трудно найти более антинародные и антирусские книги, чем произведения Горького «Несвоевременные мысли» или «Если враг не сдается, его уничтожают».
Во время великого голода в России в 1921 году Горький заявил, что «из 35 миллионов голодных большинство умрет». В его понимании это была реализация принципа «все, что ни делается, все к лучшему». В книге, выпущенной в Берлине в 1922 году, он писал: «...вымрут полудикие, глупые, тяжелые люди русских сел и деревень... И место их займет новое племя — грамотных, разумных, бодрых людей» 5
Нужно ли более убедительное объяснение со стороны «инженера человеческой души» Горького для обоснования предстоящего в 30-х годах геноцида — «раскрестьянивания». Да, для чего беречь этих глупых и диких людей!
Русский народ, по Горькому (наблюдение из его общения с деклассированными элементами) — азиатская стихия, жестокий и хитрый травленый зверь, вечно бунтующий раб, который из отупения и покорности выходит не в свободу, а в анархический разгул, в хамство, обалдение и гульбу. Русский человек, полагает Горький, тяготеет к равенству в ничтожестве — из дрянной азиатской догадки, что быть ничтожеством проще, легче. Поэтому русский головотяп вечно ищет виноватых на стороне. Он ищет врагов где угодно, только не в бездне своей матерой глупости.
С каким-то злорадным сладострастием пересказывает эти пассажи Горького критик Лев Аннинский в статье «наши старики», главный смысл его комментариев — вот она истина! (Привет «Нашему современнику» от «Огонька») 6. Этим он подчеркивает, что традиции антирусского нигилизма тянутся из того же клубочка, что и перед революцией. Но об этой смердяковщине мы еще поговорим позднее.
Сейчас нам важнее выявить воззрения «романтиков дна» на русскую культуру труда. Как вы понимаете, они обусловливаются общим отношением к народу — к его «жуткой темноте», «невежественности», «культурному идиотизму». И вот его вывод: «...русский человек в огромном большинстве плохой работник. Ему неведом восторг строительства жизни, и процесс труда не доставляет ему радости; он хотел бы — как в сказках — строить храмы и дворцы в три дня и вообще любит все делать сразу, а если сразу не удалось — он бросает дело. На Святой Руси труд... подневолен... отношение (русского человека) к ТРУДУ — воловье»7. Этот приговор был с радостью подхвачен и разнесен представителями той самой праздной или паразитической среды, против которой он, по сути дела, был направлен. Более того, этот ошибочный вывод стал точкой отсчета для теоретических построений некоторых российских социал-демократов, задав заранее ложные предпосылки,— мол-де русские лентяи,— их еще надо учить работать, учить добросовестному отношению к труду. Примерно с 1918 года эти построения стали базовыми для трудовых представлений троцкистов — но об этом позднее.
Сразу после революции Горький выдает еще целый ряд глобальных обобщений такого рода. Все беды не в том, что народу навязывают чужой ему уклад жизни и формы хозяйствования, а в том, что русские не умеют добросовестно работать. «Костер зажгли,— пишет Горький,— он горит плохо, воняет Русью, грязненькой, пьяной и жестокой. И вот эту несчастную Русь тащат и толкают на Голгофу, чтобы распять ее ради спасения мира... А западный мир суров и недоверчив, он совершенно лишен сентиментализма... В этом мире дело оценки человека очень просто: вы... умеете работать?.. Не умеете?.. Тогда... вы лишний человек в мастерской мира. Вот и все. А так как россияне работать не любят и не умеют (выделено мною.— О. П.) и западноевропейский мир это их свойство знает очень хорошо, то нам будет очень худо, хуже, чем мы ожидаем...» 8
Горький, на наш взгляд, был очень далек от понимания исконной русской культуры — для него она сводилась к церковности, к какому-то бессмысленному бунту или волшебству. Весьма примечательно его отношение к мыслям известного нижегородского миллионера старообрядца Н. А. Бугрова, своим трудом и предприимчивостью сколотившего большие капиталы.
Даже Горький подметил, что в отношении Бугрова к труду было что-то религиозное: «О работе он (Бугров) говорил много, интересно, и всегда в его речах о ней звучало что-то церковное, сектантское. Мне казалось, что к труду он относится почти религиозно, с твердой верой в его внутреннюю силу, которая, со временем, свяжет всех людей в одно необоримое целое, в единую разумную энергию — цель ее: претворить нашу грязную землю в райский сад». Не понимая духовной сущности отношения этого старообрядца к труду как святому делу, характерному для мировоззрения Древней Руси, Горький пытается объяснить это по-своему, со своих каких-то поверхностно-западноевропейских технических позиций. Бугров для Горького — «фанатик дела» (то есть дело ради дела, создание вещи ради вещи — западное представление о прогрессе), человек, «которому необходимо с достоинством заполнить глубокую пустоту своей жизни». На этом примере видна вся глубина пропасти, которая разделяла Горького и коренную крестьянскую Россию, непонимание им коренных ценностей древнерусской культуры, на месте богатства которой он видел только пустоту. Недаром Бугров отметил характерную черту рассказов Горького: «…как будто о чужих вам, не русских людях, но как будто и родственно?» Прожалуй, это было противоречие, свойственное немалой части российских интеллигентов — вроде бы и свои, а думают и пишут о своих соотечественниках как о чужих.
РАЗРУШЕНИЕ ОБЩИНЫ
Первые известные нам попытки разрушить общину относятся к 60-м годам XVIII столетия. Они осуществляются агрономами, ссылавшимися на пример европейских государств, особенно на Пруссию. Возражения этих агрономов против общины, и, прежде всего, общинного владения землей, основывались на общих соображениях о вреде общины с агрономических позиций без понимания внутреннего содержания этой древней формы народной жизни.
Известный исследователь русского крестьянства Семевский в очерках истории крепостного права приводит рассказ о событиях, происшедших в 1792 году в некоторых государевых вотчинах, крестьяне которых жаловались на непорядки. Когда жалобы крестьян в некоторых имениях дошли до Великого князя Павла Петровича (будущего Павла I), он приказал поставить их в такое же положение, в каком находятся английские фермеры, и взыскивать с них ничтожную арендную плату; крестьяне были снабжены всеми орудиями для хозяйства, и к ним назначили наставников для обучения земледелию. От такой жизни и учения крестьяне взвыли, умудрились в течение двух лет продать свою собственность, после чего не смогли уже платить арендную плату и просили позволить им жить по-старому1 .
Внук Павла Первого Александр Первый 20 февраля 1803 года издал Указ о свободных хлебопашцах, смысл которого носил либерально-западнический характер и не отвечал общественным и хозяйственным условиям жизни страны.
Согласно этому Указу крестьяне по добровольному договору с помещиком за выкуп или как-то иначе получали свободу, но не на правах общинной собственности, как жили многие столетия их предки, а на правах частной собственности. Предусматривалось, что раздел земли между крестьянами будет осуществлен с выдачей каждому плана его участка с подписью уездного землемера. Таким образом, крестьянин получал право свободно распоряжаться землей (завещание, продажа, дарение и т. д.) с единственным ограничением: не дробить участки менее 8 десятин, а также право залога недвижимости и вступления во всякого рода залоговые обязательства. Свободные хлебопашцы становились подчиненными местным властям и административно и судебно, выходя из подчинения общины. Все это неизбежно вызывало конфликт между индивидуальным и общинным началом. Как справедливо отмечалось, «взнос денег за выкуп земли внедрял в сознание крестьянина мысль, что он является собственником земли, пропорционально величине взноса». С этим убеждением не могла согласовываться уравнительная разверстка земли, практикующаяся в русской деревенской общине. Оно исключало равное распределение земли при неравенстве взносов и устройство переделов по мере прироста душ2. Отказ от привычных форм жизни вызывает у крестьян много вопросов и конфликтов по поводу разверстки повинностей, уплаты долгов, поставки рекрутов. Больше всего смущало крестьян нарушение принципа уравнительности в пользовании землей.
К сороковым годам XIX века Указ о свободных хлебопашцах фактически потерпел полный крах — западноевропейский принцип индивидуалистической хозяйственной деятельности «разбился об общинный порядок крестьянского хозяйства».
Особой страницей среди попыток разрушения русской общины было введение военных поселений при том же Александре Первом. Почти за сто лет до Троцкого была сделана попытка милитаризовать русское село, превратив крестьян в солдат трудовых армий. Попытки эти, естественно, потерпели неизбежный крах. Крестьяне яростно сопротивлялись навязыванию им чужеродных форм жизни. В дело пошли штыки и картечь, деревни брали приступом, непокорных запарывали шпицрутенами.
Однако не только государственный механизм пытался посягаться на древние обычаи крестьян. А. И. Герцен рассказывает, как дворяне, по большей части прибалтийских губерний, пытались вводить европейскую парцеллярную систему раздела земель и частную собственность. Но все эти попытки проваливались и обыкновенно заканчивались убийством помещика или поджогом его усадьбы3.
Посягновения на древние обычаи общины продолжались весь девятнадцатый век, но, как правило, кончались безуспешно, разбиваясь о крестьянскую солидарность. Хотя, конечно, немалую роль в сохранении традиционного крестьянского уклада играл здравый смысл многих русских ученых и организаторов сельского хозяйства, которые восставали против бездумного копирования западного опыта, предлагая учитывать национальную самобытность.
Герцен и Чернышевский, Менделеев и Вернадский, Берви-Флеровский и Ермолов и многие, многие другие отмечают необходимость сохранения общинных форм хозяйствования, предупреждают о страшной беде, которая может последовать с их уничтожением.
«Ничего не надо делать,— говорил в 1903 году знаток русской общины А. В. Еропкин,— ничего не предпринимать, а предоставить общине правильное естественное развитие; начальный опыт западноевропейских государств на родине и на Востоке пусть послужит поучительным уроком неудачных правительственных реформ и мероприятий по отношению к общинной форме землепользования. Современная поземельная община в России, несмотря на давнишнее изучение ее, доселе остается, однако, неисследованной статистически на пространстве всей империи. Этот существенный пробел сам по себе является достаточным, чтобы признать всякие решительные реформы по отношению к общине преждевременными и малообоснованными»4.
Общинные крестьянские хозяйства, по мнению Менделеева, могли представить незаменимые выгоды при коренных улучшениях нашего крестьянского хозяйства, потому что при нем могут вводиться улучшения на сравнительно больших площадях, а на малых запашках сделать этого нельзя, без коренного же улучшения, вроде травосеяния, разведения корнеплодов, глубокой вспашки и т. п., нельзя ждать крупных успехов в нашем крестьянском хозяйстве5.
О пагубности бездумного копирования западноевропейских форм хозяйствования писал министр земледелия России крупнейший ученый А. Е. Ермолов. «На Западе,— указывал он,— нам можно заимствовать только частности, отдельные приемы и способы культур, вывозить из-за границы машины, скот и т. п., пользоваться основными началами сельскохозяйственной науки, которые — одни для целого мира, но затем мы должны создавать свой собственный строй хозяйства, сочетая отдельные элементы производства так, как того требует относительное значение их при наших условиях, и стремясь к установлению между этими элементами нормального взаимодействия, которое одно может повести к достижению возможно высшего в данное время чистого дохода».
Успешно может существовать только то хозяйство, которое организовано сообразно местным условиям, а не то, которое ведется на заграничный лад по образцу западноевропейских. Самые лучшие образцы ведения хозяйства, переносимые на российскую почву, приходили к неминуемому банкротству.
Ермолов в качестве примера бесплодности перенесения на российскую почву западноевропейских систем хозяйствования рассказывает нам об имении англичанина Джонсона в Самарской губернии.
В конце 70-х годов XIX века этот богатый англичанин во время путешествия по Волге прельстился естественными богатствами края и купил большое имение при селе Тимашево. В нем он решил завести образцовое имение на английский лад. Ермолов рассказывает, как радовались многие, высказывая свое мнение в газетах, что наконец-то русские помещики и крестьяне увидят, как можно вести дело на «правильных, рациональных основаниях». Богатый англичанин вложил в хозяйство огромные капиталы, купил и послал в имение несколько паровых молотилок, жатвенных машин, всевозможных плугов различных усовершенствованных систем, построил сахарный завод. Хотя прежде чем дело было пущено в ход, Джонсон засомневался в успешности предприятия и уступил его другому не менее богатому англичанину. На вспаханной плугом чуть не до аршина глубины и затем искусственно орошенной самарской почве, рассказывает Ермолов, пошли могучие бурьяны, которые заглушали посевы, а свекла погибала от морозов то весною, то осенью. Денег в имение вкладывалось все больше и больше, но вместо прибыли получали только убыток и вместо образцового ведения хозяйства, которое ожидалось от англичан, получился только образец того, как не следует вести дело. В конце концов сахарный завод закрылся, плуги, скот и машины, а затем и само имение были проданы с молотка и куплены удельным ведомством, которое возобновило хозяйство уже на основе учета местных особенностей. Таким образом, подчеркнул Ермолов, не помогли ни паровой плуг, ни английские капиталы, когда дело было поставлено неправильно, без знания местных условий6.
В 1889 году Министерство внутренних дел и Государственный Совет обеспокоились «фактическим безвластием в сельских местностях», «призрачностью» правительственного надзора за крестьянским общественным управлением и нашли, что «без ущерба для спокойствия и порядка в государстве» крестьянское самоуправление впредь «не может быть оставлено без бдительного надзора правительственных органов». А посему, чтобы обуздать самоволие крестьянских общин и в лице их создать «близкую населению твердую правительственную власть, самодержавие распорядилось ввести в деревне должность земского начальника, контролирующего жизнь общины»7.
Была нарушена многовековая традиция своего рода суверенитета крестьянской общины. Уезд разбивался на земские участки, и в каждый участок назначался земский начальник, подбиравшийся, как правило, из местных, получивших образование дворян-помещиков и утверждаемый министром внутренних дел по представлению губернатора. Земский начальник начинает осуществлять надзор над теми сторонами жизни крестьян, которые раньше не подвергались вмешательству центральной власти — крестьянское общественное управление, волостной суд, состояние мирских денег, хозяйственное благоустройство и нравственное преуспеяние крестьян. Земский начальник приобретал невиданную прежде административную власть и, более того, становился судьей для всего местного населения, решал дела по спорам и искам не свыше 500 рублей, а также дела об обидах и оскорблениях. Земские начальники являлись частью бюрократической машины царского режима, совсем не зависели от населения, над которым они надзирали. Отсюда многочисленные злоупотребления властью с их стороны и недовольство крестьян их деятельностью.
В 1903 году специальным законом был отменен один из основополагающих принципов общины — круговая порука, ослабляя зависимость крестьян от решения мирского схода и крестьянского самоуправления, и вместе с тем усиливая зависимость крестьян от местных административных властей.
По новому закону сельское общество освобождалось не только от ответственности по платежам своих неисправных членов, но и от всякого участия во взимании окладных сборов. Роль, которую ранее выполняли органы крестьянского самоуправления, взял на себя назначаемый государством земский начальник с подвластным ему волостным старшиной и сельским старостой. Земский начальник был поставлен даже выше уездного крестьянского съезда.
Крестьяне, отвечавшие за свои долги перед миром, теперь были поставлены лицом к лицу с государственной властью, от чиновников которой зависело, какие меры и взыскания принять по отношению к недоимщику. Сход является на сцену только в том случае, когда власти уже решили ликвидировать хозяйство недоимщика. За общиной признавалось лишь преимущественное право аренды полевого надела недоимщика; во всем остальном и эта крайняя мера взыскания, недоимок всецело зависит от уездного крестьянского начальства.
Умаление прав общины привело к значительному территориальному расширению полномочий местной администрации в 62 тысячах селений в 46 губерниях Европейской России8.
Ну а следующим актом была столыпинская реформа, которую, однако, не следует интерпретировать только в отрицательном смысле.
По-видимому, замысел П. А. Столыпина реформировать земельные отношения в русском сельском хозяйстве имеет корни в исследованиях его старшего брата Д. А. Столыпина, который еще в 70-х годах XIX века высказал соображения, ставшие главной идеей столыпинской реформы.
В 1906 году был принят Указ 9 ноября (ставший с некоторыми изменениями законом 14 июня 1910 года), согласно которому каждый домохозяин, владеющий надельной землей в общине, имел право требовать укрепления в его личную собственность причитающейся ему части земли. Выделенная земля становилась не семейным владением, как прежде, а личной собственностью домохозяина, который мог распорядиться ею по собственному усмотрению. Однако продавать землю крестьянин мог только лицам, приписанным к общине, закладывать только в крестьянском банке, а завещать по обычному праву — ближайшим наследникам9.
Отмена переделов и передача земли в личное владение (а подчеркиваем, не в частную собственность) домохозяев, конечно, не означали разрушение общины. Ведь земельные переделы были не главным и не единственным признаком общины. Вспомните, еще в XVII—XVIII веках во многих местах земельных переделов не было, отсутствовала необходимость в них, ибо земли было много. И тогда в течение многих веков и после 1906 года община была в чистом виде демократическим союзом местного самоуправления и взаимопомощи, хотя, конечно, всегда испытывала посягательства на эти свои права*[* Троцкий о столыпинской реформе сказал так: если бы она была завершена, то «русский пролетариат не смог бы прийти к власти в 1917 году»].
Привыкший жить в своей среде среди представлений и взглядов, ему понятных, крестьянин болезненно воспринимал любые отклонения от них. В условиях отказа от народных основ, традиций и идеалов, привычной ему шкалы ценностей, лишения самостоятельности, крестьянин становился медлителен и непонятлив, что воспринималось как косность, темнота и забитость.
Община угасала. «Дорожка глохнет, так и мир (община) сохнет»,— говорили крестьяне.
Потеря самостоятельности и «суверенитета» общины способствовали ее разложению, развитию в ней разных негативных явлений. В некоторых общинах крестьянские сходы превращаются в проформу, а порой становятся орудием в руках небольшой части богатеев. «Крестьянская сходка — земская водка»,— замечает новая крестьянская пословица. «Мир сутки стоял, небо подкоптил и разошелся»,— жалуется крестьянин на неспособность самостоятельно решать дела в новых условиях.
А отсюда новый элемент крестьянской жизни «Мир на дело сошелся виновного опить (гибельный обычай): вместо правосудия, например, за потраву, приговаривают поставить миру ведро водки. «Эта вина стоит полведра вина» (присужденное на сходке).
В феврале 1881 года Вера Засулич обращается с письмом к Карлу Марксу, в котором просит его изложить свои мысли по поводу русской общины и о том, существует ли историческая необходимость для всех стран света пройти через горнило капитализма. Менее чем через месяц Засулич получает ответ.
А далее начинается настоящая детективная история. Засулич и Плеханов (оба умерли после 1917 года) вместо того, чтобы обнародовать это письмо, спрятали его и, более того, всегда отрицали, что оно вообще было. Письмо «нашлось» только через сорок два года, в 1923 году, в архиве Аксельрода, и впервые опубликовано в Берлине. Каковы же были мотивы скрывать «письмо Маркса, касавшегося столь живо волновавшего русские революционные круги вопроса»? Д. Рязанов, побывавший в 1889 году в Швейцарии, вспоминает10 рассказы — иногда фантастические — о переписке по поводу русской общины, которая завязалась между группой «Освобождение труда» и Марксом. Циркулировали даже совершенно невероятные анекдоты о каком-то личном столкновении между Плехановым, отрицавшим общину, и Марксом, защищавшим ее.
Впрочем, и сам Д. Рязанов (кстати, тот самый, который в 1918 году произнес известную фразу: «Россия — страна мужицкая, солдатская... дурацкая»), познакомившись с черновиком этого письма еще в 1911 году, не поспешил его обнародовать, о существовании письма еще в 1913 году знал Н. Бухарин и, видимо, другие вожди. Но потребовалось еще десять лет, чтобы с письмом Маркса познакомилась русская общественность.
Да что же было в этом письме, которое так тщательно скрывали от русской общественности почти полвека? А то, что в нем Маркс утверждал, что не существует исторической неизбежности для России проходить тот же путь, который прошли западноевропейские страны, у нее свой, самобытный путь, обусловленный особенностями исторического развития и прежде всего наличием сельской общины, еще существующей в национальном масштабе, которая является элементом ее превосходства над странами, порабощенными капиталистическим режимом.
У российских марксистов, начиная с группы «Освобождение труда», сложилась на этот счет иная точка зрения. Они отвергали самобытный путь России и видели его в развитии преимущественно общих всем народам интернациональных черт. Крестьянская культура по их шкале ценностей находится неизмеримо ниже, чем, скажем, рожденная капитализмом пролетарская культура. Культурно-исторические ценности 90 процентов крестьянского населения страны рассматриваются не как точка отсчета, а нигилистически — как старье, ветошь, от которых надо скорей избавляться, чтобы надеть новое ультрамодное платье. Национальные обычаи, традиции и идеалы — временная надстройка, которую легко изменить, если дать людям другие формы жизни. Существует абсолютный закон развития формации, и что значат для него какие-то периферийные обычаи, традиции и идеалы?
Итак, Маркс обращается к русским марксистам:
«...«Историческая неизбежность»... процесса (экспроприация земледельцев) … точно ограничена странами Западной Европы...
...В этом, совершающемся на Западе процессе дело идет, таким образом, о превращении одной формы частной собственности в другую форму частной собственности. У русских же крестьян пришлось бы, наоборот, превратить их общую собственность в частную собственность.
...Специальные изыскания, которые я произвел на основании материалов, почерпнутых мной из первоисточников, убедили меня, что эта община является точкой опоры социального возрождения России (выделено нами.— О. П.), однако, для того, чтобы она могла функционировать как таковая, нужно было бы, прежде всего, устранить тлетворные влияния, которым она подвергается со всех сторон, а затем обеспечить ей нормальные условия свободного развития».
В черновиках письма видно, как серьезно и подробно Маркс изучил этот вопрос и даже конкретизировал его: «...сохранение сельской общины путем ее дальнейшей эволюции совпадает с общим движением русского общества, возрождение которого может быть куплено только этой ценой. Даже с чисто экономической точки зрения Россия может выйти из тупика, в котором находится ее земледелие, только путем развития своей сельской общины; попытки выйти из него при помощи капиталистической аренды на английский лад были бы тщетны; эта система противна всем сельскохозяйственным условиям страны»11.
Мы видим мудрую логику Маркса, подчеркивающего самобытность российского пути развития через общину, позволяющего добиться наименьших издержек для народа. Зачем повторять чужой путь, к тому же идущий в обход, когда есть свой прямой, выработанный тысячелетним развитием?! По сути, Маркс предостерегает русских революционеров от культурно-исторического нигилизма, отрицающего культурно-историческое наследие народа.
АРТЕЛЬ ИЛИ КАПИТАЛИЗМ?
Разрушение народного уклада жизни во имя европейской цивилизации еще более активно, чем на селе, осуществляется в городах. Артель и артельные формы организации труда рассматриваются многими предпринимателями и интеллигентами с позиции западноевропейских представлений: в лучшем случае с этнографическим любопытством. Без творческой поддержки со стороны образованного общества артельные формы «ветшали», теряли способность к совершенствованию и обновлению применительно к новым условиям. Не то было на Западе. Там народные формы производства и труда поддерживались образованным обществом, совершенствовались исходя из требований времени. Лишенная возможности постоянного обновления, русская артель ставилась в условия неблагоприятные по сравнению с западноевропейскими формами хозяйствования, что давало еще один повод говорить об ее отсталости и архаичности.
Прежде всего, и государство, и предприниматели пытаются ограничить главный принцип артели — ее самостоятельность и автономность на производстве.
Еще в 1706 году некоторые артели, связанные с выполнением государственных заказов или работавшие на государственных заводах, были жестко регламентированы, особенно в вопросах дисциплины. В наказе старосте тульских казенных кузнецов говорится: «А буде кто из тульских кузнецов или из оружейных мастеров тебе, старосте со товарищи, в чем послушен не будет, таковых брать на братцкий (артельный.— О. П.) двор и чинить наказание батоги»1. Так возникает противоречие между свободными ремесленниками и старостами артели, делившимися частью государственного аппарата,— противоречия, рождающие неминуемый конфликт.
Артели, существовавшие в 30-х годах XIX века в золотой промышленности, подвергаются давлению со стороны администрации и государства. Согласно закону 1838 года хозяин предприятия мог назначить в артель старосту, рабочие же выбирали в помощь ему двух выборных. Артельное руководство из старосты (по сути дела приказчика хозяина) и двух выборных имело право подвергать расправе — «умеренного домашнего исправления» (посечь) — рабочих, составляющих артель, которые были виновны в лени, нетрезвости, участии в запрещенной карточной игре, а также буйных и пытавшихся бежать. Кроме розог в количестве не более ста ударов, предусматривалось удержание в пользу артели части платы виновных2.
В годы бироновщины в России был принят воистину антинародный указ о том, что все мастеровые, обученные какому-нибудь мастерству и находившиеся со времени издания указа на фабриках, прикреплялись «вечно» к своим настоящим владельцам. «А буде кто из... определенных ныне на фабрики явятся невоздержанные и ни к какому учению не прилежные, тех самим фабрикантам по довольном домашнем наказании объявлять в Коммерц-Коллегию или в Контору, откуда по свидетельству фабрикантскому и мастеров за такое их непотребное житье ссылать в ссылки в дальние города или на Камчатку в работу, чтобы другим был страх; а ежели в ссорах или драках или пьяные где взяты будут... тех не держать нигде ни одного дня и не убытча отсылать на фабрики и оным фабрикантам самим чинить им наказание при других их братьи»3. Насильственное прикрепление мастеровых к фабрикам, попытка стимулировать труд страхом вызвали волну возмущения и протеста по всей промышленной России. Однако даже в этих условиях правительство не осмелилось посягнуть на народные, артельные формы организации труда. Они продолжали существовать на большинстве фабрик и заводов Российской империи, в определенной степени смягчая смысл названного выше антинародного закона. Решение значительной части дел оставалось в ведении самой артели и решалось демократическим путем на артельных сходах.
Искажение артельной идеи, спекуляции на артельном навыке русского народа всячески используются разными капиталистическими элементами. «Рядом с артелями,— отмечает знаток народных форм хозяйствования Ф. Щербина,— существуют и другого рода формы, уклонившиеся от своего чисто артельного характера и представляющие, так сказать, одну внешнюю оболочку безо всякого содержания. В таком виде эти формы служат только средством для наживы различного рода кулаков и рядчиков... Дело в том, что большинство описываемых артелей (лжеартелей. — О. П.) ютятся главным образом в городах, как, например, в Одессе, Николаеве, Севастополе, Херсоне, Таганроге, Ростове-на-Дону, Екатеринославле, Керчи и пр., а городские работы отдаются большей частью с подряда». То есть размывание, искажение артельной идеи происходит прежде всего не в центре, а на русских окраинах. Хотя было бы неправильным считать, что эти процессы не происходили и в центре.
Мы уже приводили мнение Д. И. Менделеева о необходимости передачи российских заводов на Урале в руки артельно-кооперативного хозяйства. Такого же мнения придерживался Берви-Флеровский. Спасти Россию от экономических и социальных неурядиц, писал Флеровский относительно горной промышленности, можно только передачей промыслов и заводов в руки заводских артелей. Между различными артелями будет конкуренция. Капиталист тут совершенно излишний, от него нужно избавиться при первой возможности4.
Но, к сожалению, большинство российских промышленников стояли на иных позициях. Развитие капиталистического предпринимательства в России носило особо хищнический характер. Как бы ощущая свою нестабильность и близость конца, капиталистические предприниматели нередко стремились сорвать куш любой ценой, зачастую экономя на условиях труда и быта рабочих. Положение рабочего класса России во второй половине XIX века стало «притчей во языцех» не без оснований. Условия жизни и быта некоторых слоев рабочих, особенно неквалифицированных, были очень плохи (хотя, если сравнивать их с условиями труда в аналогичный период развития капитализма в западных странах, они мало отличались от них, и более того, как мы уже убедились, по уровню оплаты были даже несколько выше). Число смертельных случаев на производстве в горной промышленности в России конца девятнадцатого века значительно превышало соответствующие показатели Франции, Бельгии, Великобритании, но не намного отличались от такой страны, как Пруссия. Вместе с тем производственный травматизм и смертность на предприятиях России конца XIX века были не выше Англии середины XIX века, то есть были связаны с определенной ступенью развития промышленности.
Система штрафов, налагаемых на рабочих, была почти не известна в России до XVIII—XIX веков. Она принесена и получила развитие вместе с насаждением индивидуалистических форм организации производства и труда. В самом деле, в артельных формах организации труда многие проблемы решались круговой порукой, и самой страшной карой было исключение из артели на мирском сходе. Русский работник, вырванный из привычных ему общинных, артельных форм существования, терялся в новых, чуждых ему хитросплетениях производственной жизни. Штрафы обрушивались на него со всех сторон.
На фабрике Пешкова в Московской губернии на стенах висело такое объявление: «Кто поступил на фабрику, тот не имеет права выхода за ворота, за нарушение правила штраф 1 рубль; или: «Так как фабричные дозволяют себе беспокоить хозяина — просить денег, то предупреждаю — выдача денег ранее (установленного срока) не будет; осмелившийся спросить раньше будет разочтен совсем». На заводе Мартына опоздавший на 15 минут штрафовался в десятикратном размере стоимости этого рабочего времени, а опоздавший на 20 минут и более — в пятидесятикратном. На писчебумажной фабрике Панченко за каждый час опоздания вычиталось как за два дня, а в 3-х типографиях — за каждый час как за три дня. На одной фабрике — штраф в 3 рубля за неприличные слова. На кирпичном заводе Якунчикова за опоздание на 15 минут вычиталась плата за целый день; если рабочий ляжет не в «назначенном для того месте»— штраф от 50 копеек до 1 рубля. Во Владимирской губернии встречались штрафы за перелезания через фабричный забор, за охоту в лесу, за сборище нескольких человек в одну кучу. А на многих фабриках встречалась только одна лаконичная статья — «замеченные в нарушении фабричных правил штрафуются по усмотрению хозяина»5. Какое отношение могли вызывать эти штрафы у русского работника? Только протест, устойчивую неприязнь к администрации, в которой рабочие видели не просто отвлеченных эксплуататоров, но настоящих личных врагов.
Фабрика, построенная на западноевропейских основах, разрушала не только привычный уклад работников, но и ломала, уродовала самих работников — нарушала жизненный ритм, ослабляла здоровье.
Если при артельных формах хозяйствования и труда работники — плотники, пильщики, землекопы, возчики дров и чернорабочие — зимой работали по 7—8 часов, летом по 13—14 часов, а в среднем за год около 10 часов в сутки, то на фабриках и заводах, устроенных по западноевропейскому образцу, рабочих заставляли работать по 12 часов в сутки. Распределение этих часов, писал Пажитнов,— таково, что после 6 часов работы — 6 часов отдыха, затем снова 6 часов работы и 6 часов отдыха. Спать днем в условиях жилищной скученности рабочий не мог, при ночной же смене из 6 часов можно было урвать часа 4, не более. Поэтому получалось, что в большинстве случаев рабочие спали настоящим сном в одну неделю 4 часа в сутки, а в другую только урывками, случайно и не всегда. А ведь потребность человека во сне составляет в среднем 8 часов в сутки. Результатом недосыпания было ослабление всех жизненных сил рабочего, плохой аппетит, потеря спокойствия, нервность, раздражительность, вспыльчивость. Можно ли удивляться картине трудовой жизни русской фабрики не из худших, которая была нарисована в докладе на торгово-промышленном съезде в 1896 году. При входе на бумагопрядильную фабрику свежий человек поражается двумя, на первый взгляд несовместимыми, явлениями: это, с одной стороны, опрятность и чистота фабричных зал, доходящая иногда до изысканности, блеск машин, теплый и сухой воздух, а главное — такая легкость работы, что даже женщины и дети работают без особого напряжения физических сил, это скорее гулянье, чем труд. Другое поражающее явление — это вид рабочих; они худосочны, ростом малы, корпус недостаточно развит, все части тела как-то миниатюрны... Словом, это какие-то пожилые дети или молодые старики. Первое впечатление свежего человека, к сожалению, оказывается не случайным явлением, а повсеместной действительностью. Фабрично-заводской рабочий, действительно, всегда и везде один и тот же; таким вы увидите его на любой фабрике .
Наступление на сложившиеся у русского населения традиции и обычаи осуществлялось и путем запрещения праздновать вошедшие в жизнь народа праздники. Правящие круги и образованное общество считало, что их слишком много и что большую часть следует отменить, оставив, как в Англии, всего несколько праздников, а число рабочих дней в году довести с 230—250 до 300 (как в Западной Европе). При этом забывалось, что в народе сложился определенный трудовой ритм и то, что большое количество праздников компенсировалось более продолжительным и интенсивным трудом в течение рабочего дня.
Особое совещание о нуждах сельскохозяйственной промышленности России предлагает вопреки установившимся традициям и православным обычаям в праздничные дни разрешать работу.
В решениях совещания говорилось, что «необходимо синодальному обер-прокурору обратиться с предложением к Святейшему Синоду, чтобы он обязал священников вести среди народа пропаганду за отказ от праздников, чтобы священники всеми средствами старались «располагать прихожан к труду, отклоняя всячески от разорительных для их хозяйств празднований.. »7. Однако церковь на это не пошла.
Итак, живым тысячелетним формам артельного хозяйствования, народного самоуправления, совместного владения землей правящий режим противопоставил бюрократический, чиновничий диктат. Классовый антагонизм был еще более усилен особенностями развития капитализма, поступательное движение которого чаще всего шло вразрез со сложившимися народными традициями и обычаями.
В этих условиях спасти народные основы жизни, общину и артель могла только революция. «И в то время как обескровливают и терзают общину, обеспложивают и истощают ее землю, литературные лакеи «новых столпов общества» иронически указывают на нанесенные ей раны, как на симптомы ее естественной неоспоримой дряхлости, и уверяют, что она умирает естественной смертью и что сократить ее агонию было бы добрым делом... Чтобы спасти русскую общину, нужна русская революция... Если революция произойдет в надлежащее время, если она сосредоточит все свои силы, чтобы обеспечить свободное развитие сельской общины, последняя вскоре станет элементом возрождения русского общества и элементом превосходства над странами, которые находятся под ярмом капиталистического строя»8.
Да, главным импульсом надвигающейся революции, отвечавшей чаяниям трудовой России, было возвращение к народным основам, традициям и идеалам. Революция должна была смести все наносное и чужеродное, открыв дорогу возрождению народного уклада жизни. И многие лучшие умы России ставили вопрос именно так. Великий русский ученый Д. И. Менделеев писал: «Ближайшим русским идеалом, отвечающим наибольшему благосостоянию нашего народа, по мнению моему, должно считать общину, согласно — под руководством лучших и образованнейших сочленов — ведущую летом земледельческую работу, а зимой фабрично-заводскую на своей общинной фабрике или на своем общественном руднике... Фабрика или завод около каждой почти деревни, в каждой почти помещичьей усадьбе — вот что одно может, по моему крайнему разумению, сделать русский народ богатым, трудолюбивым и образованным. И к постепенному достижению этого идеала я не вижу ни одного существенного препятствия ни в быте народном, ни в общих русских условиях...»9.
ВРЕМЯ БОЛЬШИХ ОЖИДАНИЙ
ДВА НАЧАЛА РЕВОЛЮЦИИ
Одной из главных причин падения правящего режима в 1917 году стала его безнадежная оторванность от народных идеалов, от основ национальной жизни. Обреченность правящего класса и значительной части образованного общества состояла в том, что они не принимали в расчет и, следовательно, не могли плодотворно освоить многие духовно-нравственные ценности народной жизни и национального трудового опыта. Воспитанное на западноевропейской культуре, большинство представителей правящего класса (хотя далеко не все) с презрением и недоверием относилось к народу, видело в его культуре и эстетике преимущественно невежество и темноту. Поэтому для крестьян и рабочих дворянство и буржуазия были не только эксплуататорским классом, но и людьми другой культуры, активно противостоящими духовно-нравственным ценностям народной жизни.
Революция со всей остротой поставила вопрос о возвращении к народным основам, традициям и идеалам как столбовой дороге развития. Жизнь настоятельно требовала учета сложившейся исторически национальной модели ведения хозяйства и трудовой деятельности. Однако в реальной жизни сложилось так, что эти идеи стали фоном революции, а отнюдь не ее компасом.
Сегодня со стороны, издалека легче увидеть, что в смертельной схватке тех далеких лет все российские социалисты говорили о народном благе, но не все они однозначно относились к основам жизни народа, его традициям и идеалам, не все понимали жизненную необходимость учета национальной модели ведения хозяйства.
В русской революции боролись два взаимоисключающих начала — творческое, национальное, российское и разрушительное, антинациональное, отчасти заимствованное с Запада, отчасти отражавшее идеологию нетрудовых, босяцких слоев общества.
Первое требовало всемерного использования самостоятельности и инициативы широких масс трудящихся, сложившихся в истории народа социалистических принципов и идеалов, учета национальной модели хозяйствования и трудовой деятельности. Второе — отвергало исторический опыт народа, делало ставку на методы принуждения и насилия при навязывании широким массам не совсем понятных для них форм жизни, исходя из утопических схем идеального общества. О пагубности отрицания народных основ труда предостерегали многие русские мыслители. В частности, Н. Бердяев, имея в виду именно этот нигилизм, предупреждал, что материалистический социализм не в силах организовать труд, он его дезорганизует, так как отрицает иерархический строй труда. Он разрушает духовные основы труда1.
Принятый правительством в первый день Советской власти декрет о земле, безусловно, соответствовал народным традициям и идеалам. Суть его сводилась к четырем главным положениям: ликвидации помещичьего землевладения, национализации земли, передаче земли в распоряжение крестьянских организаций и уравнительному землепользованию. При обсуждении декрета о земле Ленин высказал важную мысль, которая могла определить столбовой путь в развитии революционных преобразований, если бы она твердо проводилась в жизнь как им самим, так и его политическими наследниками: «Жизнь — лучший учитель, она укажет, кто прав, и пусть крестьяне с одной стороны, а мы с другого конца будем разрешать этот вопрос. Жизнь заставит нас сблизиться в общем потоке революционного творчества, в выработке новых государственных форм. Мы должны следовать за жизнью, мы должны предоставить полную свободу творчества народным массам...»2.
Понимая недопустимость пути строительства социализма «сверху», руками только революционного меньшинства, Ленин отмечал, что «построить коммунистическое общество руками коммунистов — это ребячья, совершенно ребячья идея»3. «Одной из самых больших и опасных ошибок коммунистов (как и вообще революционеров...) является представление, будто бы революцию можно совершить руками одних революционеров... Авангард лишь тогда выполняет задачи авангарда, когда он умеет не отрываться от руководимой им массы.. .»4 «Только тот победит и удержит власть, кто верит в народ, кто окунется в родник живого народного творчества»5.
Еще до революции Ленин предлагал в вопросах труда основываться на силе всесторонней самостоятельности и самодеятельности масс, демократии, гласности, авторитете общественного мнения, добровольного коллективного объединения людей, «сознательных и объединенных работников, не знающих над собой никакого ига и никакой власти, кроме власти их собственного объединения»6, и в этом смысле его воззрения были созвучны идеалам традиционной крестьянской культуры.
Порядок и дисциплина труда декларировались Лениным как сознательный и добровольный почин самих трудящихся. Порядок и дисциплина не подавления и принуждения, а «дисциплина товарищеская, дисциплина всяческого уважения, дисциплина самостоятельности и инициативы...»7.
В новое трудовое общество Ленин считал необходимым взять всю культуру прошлого, ибо социалистическая культура не является выскочившей неизвестно откуда. Ее появление подготовлено всей многовековой мировой культурой, законным наследником которой она выступает. «Нужно взять всю науку, технику, все знания, искусство. Без этого мы жизнь коммунистического общества построить не можем»8.
Особенно внимательным и осторожным, считал Ленин, надо быть в отношении крестьянства, признавая за многими его представителями вековую трудовую мудрость. «Нет ничего глупее, как самая мысль о насилии в области хозяйственных отношений среднего крестьянства. Задача здесь сводится не к экспроприации среднего крестьянина, а к тому, чтобы учесть особенные условия жизни крестьянина, к тому, чтобы учиться у крестьян способам перехода к лучшему строю и не сметь командовать. Вот правило, которое мы себе поставили»9, — писал В. И. Ленин.
Призывы Ленина учесть особенные условия жизни крестьянина, учиться у крестьян способам перехода к лучшему строю и не сметь командовать теоретически создавали основу для сохранения традиционной крестьянской культуры — главного национального богатства страны. Учитывая склонность крестьян к существованию в кооперативных, артельных, общинных формах организации тружеников, Ленин отмечал большое значение кооперации с точки зрения «перехода к новым порядкам, возможно более простым, легким и доступным для крестьянина».
Однако нам не хотелось бы идеализировать взгляды Ленина на народные основы труда в новую историческую эпоху. Они были достаточно противоречивы. Вот, на наш взгляд, главные из этих противоречий. Как и прочие социал-демократы, начиная от Плеханова и Засулич, Ленин, в отличие от Маркса, считал крестьянскую общину отжившей и отсталой формой социальной жизни и не видел в ней никаких перспектив. Намеренное противопоставление крестьянским общинным сходам комитетов бедноты и местных Советов (как правило, сколоченных «сверху») привело к резкому усилению классовой, сословной розни, нездоровому обострению борьбы между трудовыми и нетрудовыми слоями деревни. Передача власти в руки бедноты и люмпен-пролетариев рассматривалась большинством крестьян как поддержка лодырей и нетрудовых элементов, оказывая деморализующее влияние на всю народную культуру труда.
Нельзя согласиться и с утверждением Ленина о том, что «русский человек — плохой работник по сравнению с передовыми нациями»10. Приведенные нами выше реальные исторические факты говорят об ином. В этом представлении руководителя партии сказывался общий для большей части российской социал-демократии взгляд на русского работника через призму люмпен-пролетарских слоев.
Кстати, в свое время по поводу характера русского человека у Ленина с Горьким произошел другой разговор. Как писал сам Горький: «Я нередко подмечал в нем черту гордости Россией, русскими...
На Капри он, глядя, как осторожно рыбаки распутывают сети... заметил:
— Наши работают бойчее.
И когда я выразил сомнение по этому поводу, он, не без досады, сказал:
— Гм, гм, а не забываете ли вы России, живя на этой шишке?»11
Но, конечно, главное противоречие состояло в том, что, несмотря на декларативное провозглашение добровольного, самостоятельного, свободного труда в России, революционное правительство, возглавляемое Лениным, осуществляет ряд мероприятий, в корне подрывающих народные основы труда — вводится всеобщая трудовая повинность, осуществляется милитаризация труда, а позднее организуются еще и трудовые армии.
«Субботники, трудовые армии, трудовая повинность — вот практическое осуществление в разных формах социалистического и коммунистического труда»,— заявлял Ленин. Выступая на заседании Президиума ВСНХ 1 апреля 1918 года, он требует усиления кар за несоблюдение трудовой дисциплины, вплоть до тюремного заключения. Принуждение, считает он, следует применять не только к эксплуататорам, но и к рабочим и крестьянам — «карать беспощадно», «не жалеть диктаторских приемов». Система тейлоризма, которую Ленин до революции объявлял «научной системой выжимания пота», в советское время рекомендуется им для внедрения в социалистическое производство. Однако справедливости ради надо заметить, что главным теоретиком «социалистического» преобразования русского труда был не Ленин, а Троцкий12.
ТРОЦКИЙ — ТЕРРОРИЗМ И КОММУНИЗМ
В 1920 году Лев Троцкий в книге «Терроризм и коммунизм» дал всестороннюю картину развития труда в новую историческую эпоху. В приводимом ныне обширном отрывке из этой книги по сути дела формулируются основные принципы труда, многие элементы которых использовались не только в гражданскую войну, но и в 20—50-е годы и, более того, частично дошли и до нашего времени.
«Организация труда,— писал Троцкий,— есть по существу организация нового общества: каждое историческое общество является в основе своей организацией труда. Если каждое прошлое общество было организацией труда в интересах меньшинства... то мы делаем первую в мировой истории попытку организации труда в интересах самого трудящегося большинства. Это, однако, не исключает элемента принуждения во всех его видах, в самых мягких и крайне жестких (здесь и далее выделено мной.— О. П.).
По общему правилу, человек стремится уклониться от труда. Трудолюбие вовсе не прирожденная черта: оно создается экономическим давлением и общественным воспитанием. Можно сказать, что человек есть довольно ленивое животное. На этом его качестве, в сущности, основан в значительной мере человеческий прогресс, потому что если бы человек не стремился экономно расходовать свою силу, не стремился бы за малое количество энергии получать как можно больше продуктов, то не было бы развития техники и общественной культуры... Не нужно, однако, делать отсюда такой вывод, что партия и профессиональные союзы в своей агитации должны проповедовать это качество как нравственный долг. Нет, нет! У нас его и так избыток. Задача же общественных организаций как раз в том, что «леность» вводится в определенные рамки, чтобы ее дисциплинировать, чтобы подстегивать человека...
Ключ к хозяйству — рабочая сила... (кстати, вот откуда пошла традиция называть человека рабсилой.— О. П.). Казалось бы, ее много. Но где пути к ней? Как ее привлечь к делу? Как ее производственно организовать? Уже при очистке железнодорожного полотна от снежных заносов мы столкнулись с большими затруднениями. Разрешить их путем приобретения рабочей силы на рынке нет никакой возможности при нынешней ничтожной покупательной силе денег, при почти полном отсутствии продуктов обрабатывающей промышленности... Единственным способом привлечения для хозяйственных задач необходимой рабочей силы является проведение трудовой повинности.
Самый принцип трудовой повинности является для коммуниста совершенно бесспорным: «Кто не работает, тот не ест». А так как есть должны все, то все обязаны работать... Наши хозяйственники и с ними вместе профессионально-производственные организации имеют право требовать от своих членов всей той самоотверженности, дисциплины и исполнительности, каких до сих пор требовала только армия... Рабочий не просто торгуется с советским государством,— нет, он подчинен государству, всесторонне подчинен ему, ибо это — его государство... Рабочее государство считает себя вправе послать каждого рабочего на то место, где его работа необходима.
Меньшевики выступают... против трудовой повинности. Они отвергают эти методы как «принудительные». Они проповедуют, что трудовая повинность равносильна низкой производительности труда... Это утверждение подводит нас к самому существу вопроса. Ибо дело, как мы видим, идет вовсе не о том, разумно или не разумно объявить тот или другой завод на военном положении, целесообразно ли предоставить военно-революционному трибуналу право карать развращенных рабочих, ворующих столь драгоценные для нас материалы и инструменты или саботирующих работу. Нет, вопрос поставлен меньшевиками гораздо глубже. Утверждая, что принудительный труд всегда малопроизводителен, они тем самым пытаются вырвать почву из-под нашего хозяйственного строительства... Ибо о том, чтобы перешагнуть от буржуазной анархии к социалистическому хозяйству без революционной диктатуры и без принудительных форм организации хозяйства, не может быть и речи... Плановое хозяйство немыслимо без трудовой повинности (!!!.— О. П.). Что свободный труд производительнее принудительного — это совершенно верно по отношению к эпохе перехода от феодального общества к буржуазному. Но надо быть либералом... чтобы увековечивать эту истину и переносить ее на эпоху перехода от буржуазного строя к социализму... Весь вопрос в том, кто, над кем и для чего применяет принуждение.
Трудовая повинность имеет принудительный характер, но это вовсе не значит, что она является насилием над рабочим классом. Если бы трудовая повинность натыкалась на противодействие большинства трудящихся, она оказалась бы сорванной и с нею вместе советский строй...
Русский капитализм, в силу своей запоздалости, несамостоятельности и вытекающих отсюда паразитических черт, в гораздо меньшей степени, чем капитализм Европы, успел обучить, технически воспитать и производственно дисциплинировать рабочие массы. Эта задача сейчас целиком ложится на профессиональные организации пролетариата. Хороший инженер, хороший машинист, хороший слесарь должны иметь в Советской Республике такую же известность и славу, какую раньше имели выдающиеся агитаторы, революционные борцы, а в настоящий период — наиболее мужественные и способные командиры и комиссары... Наши трудовые мобилизации не войдут в жизнь, не укоренятся, если мы не захватим за живое все, что есть честного, сознательного, одухотворенного в рабочем классе.
Более глубокие слои... вышедшие из крестьянской толщи... еще слишком бедны инициативой. Чем болен наш русский мужик — это стадностью, отсутствием личности, то есть тем, что воспело наше реакционное народничество, что восславил Лев Толстой в образе Платона Каратаева: крестьянин растворяется в своей общине, подчиняется земле. Совершенно очевидно, что социалистическое хозяйство основано не на Платоне Каратаеве, а на мыслящем, инициативном, ответственном работнике. Эту личную инициативу необходимо в рабочем воспитывать...
...Путь к социализму лежит через высшее напряжение государства. И мы с вами проходим как раз через этот период... Никакая другая организация, кроме армии, не охватывала в прошлом человека с такой суровой принудительностью, как государственная организация рабочего класса в тягчайшую переходную эпоху. Именно поэтому мы и говорим о милитаризации труда»1.
По сути дела, воззрения Троцкого на переустройство труда в новую историческую эпоху отражало мировоззрение паразитических, деклассированных, босяцких слоев общества. Именно для этих слоев труд был проклятьем, а лень осью жизни. В их представлении нормальный человек может трудиться только по принуждению из-под палки. Нравственные ценности русского крестьянина, и, прежде всего, трудолюбие как добродетель, были совершенно непонятны и даже дики для этих слоев. Золотой век для них — это время, когда можно будет не работать, а только наслаждаться вечной праздностью. Недаром Троцкий говорит о лени как о двигателе прогресса. Социалистический лозунг освобождения труда мыслится им как освобождение от труда. Золотая мечта лодырей и паразитов.