В 1970-х годах на западе вышла в свет книга Н. Бетелла "Последняя тайна" с подзаголовком "Насильственная депортация в Россию в 1944-1947 годах"1. Назвать эту тайну русского социализма "последней" мог только автор-иностранец: в последние десятилетия XX века таких тайн открылись нам десятки; можно предположить, что и в новом веке будет немало такого рода открытий. Но что эта была одной из самых страшных - почти безусловно.
Одержав победу над Германией во Второй мировой (для нас - Великой Отечественной) войне, советские и союзные войска с двух сторон вошли в поверженную страну и, по согласованию оккупировав определенные части ее территории, в каждой расформировали гитлеровские концлагеря. Узники, попавшие в них из СССР (военнопленные и угнанные с оккупированных территорий гражданские лица), подлежали безоговорочной депортации. По договоренности с командующим союзными войсками генералом Эйзенхауэром таковые с территорий, контролируемых союзниками, должны были передаваться в распоряжение командования Советской армии. Однако по распоряжению Эйзенхауэра некоторые из них - при выполнении ряда оговоренных условий - могли быть до поры задержаны в новых фильтрационных лагерях до окончательного определения дальнейшей судьбы.
К тому времени по негласным каналам уже распространилась среди вчерашних гитлеровских узников шокирующая весть о том, как жестоко встречала их родина и как после пристрастной проверки один за другим исчезают куда-то в неизвестность вернувшиеся домой. Началась почти паническая кампания по выполнению - любой ценой! - условий Эйзенхауэра, позволяющих остаться за границей и превратиться в эмигрантов. Как именно все это происходило, долгие годы оставалось тайной, позже - а может быть, и до сих пор - полутайной, отсюда интригующее заглавие упомянутой книги западного историка: "Последняя тайна". Прежде чем попасть в обработку беспристрастной науке, эта "тайна" проникла в тот мир, где, опережая мысль, работает почти всегда безошибочная интуиция: в мир искусства. И была отражена в зеркалах русской литературы. Поначалу той, что создавалась в крайне неблагоприятных условиях новой русской эмиграции и на нарах далеких северо-восточных сталинских концлагерей. И уже много позднее - в широком разоблачительном потоке новой "документальной" прозы перестроечной поры.
Сведения о том, куда именно после обработки в специальных следственных комиссиях исчезали репатрианты в родной стране, просочились в литературу чрезвычайно скупо. Может быть, первым собрал и осмыслил их в эпопее "Колымских рассказов" Варлам Шаламов, когда-то встречавший пароходы с этим трагическим грузом в магаданском краю, лагеря которого за время войны порядком обезлюдели. Из других писателей этой генерации, не ставших пока так широко известными читателю, уместно упомянуть Израиля Мазуса, еще в 60-х годах предложившего А. Твардовскому для "Нового мира" свои лагерные рассказы, которые - по разным причинам - не увидели света: в 60-х - потому, что лимит на такую тему был А. Твардовскому строго ограничен; в 70-х - потому, что вновь сгустилась "застойная" тьма; в 80-е - потому, что на перестроечной волне слишком многоводным оказался поток разоблачительной литературы. Первый рассказ из "лагерного" цикла И. Мазуса ("Капитан Надеев") был опубликован "Литературной газетой" в конце 1991 года с обнадеживающим вступительным словом Игоря Виноградова: "...хочется надеяться, что публикация рассказа Мазуса в "Литературной газете" станет началом знакомства русского читателя со всем их циклом"2. Содержание "Капитана Надеева" заметно перекликается со многими рассказами В. Шаламова и, прежде всего, - с "Последним боем майора Пугачева": те же герои, бывшие фронтовики, брошенные судьбой "в огромный лесной северный лагерь", и то же выстраданное открытие - "социализм в одной стране построить можно, но для этого ее всю надо обнести колючей проволокой".
И сегодня - во времена, если можно так выразиться, гиперплюрализма и свободы печати - названный сюжет освещается в художественной литературе таинственно и скупо, как, например, в бестселлере последних лет романе-триптихе Дм. Вересова "Черный ворон". Каких только "тайн" нашей жизни в далеком и недавнем прошлом и в сумбурном "сегодня" там не намешано! Однако эта - "последняя" - тайна освящена целомудрено и загадочно, одним эпизодом из третьей части "Крик ворона"3, посвященном судьбе эмигрантки второй волны, когда-то участнице краснодонского подполья Инги Котляревской. Прямо из концлагеря в западном секторе, выскочив замуж за союзника-освободителя, она, рыдая, провожает поезд, увозящий на родину друзей-солагерников, когда после долгих советско-американских торгов судьба "контингента" была в октябре 1944 года решена в пользу депортации: "...ей и в страшном сне не могло присниться, что чуть ли не все ее друзья и подруги по фашистской неволе &;lt;...&;gt; из гитлеровских лагерей почти прямиком попадут в лагеря сталинские, без всякого суда и следствия. Об этом она узнала много позже".
О том, как приживались на Западе избавленные из гитлеровских и спасенные от сталинских лагерей "Displaced Persons" ("перемещенные лица"), получившие сегодня общепринятое имя-аббревиатуру "Ди-Пи" (D. Р.), раньше других рассказали миру писатели второй, послевоенной, волны русской эмиграции: Л. Ржевский ("Между двух звезд", 1953)4, Б. Ширяев ("Ди-Пи в Италии. Записки продавца кукол", 1952)5, Ел. Кукловская ("Ди-Пи"6, роман в стихах, заключительная часть эпопеи-триптиха о российских катаклизмах первой половины XX века - 70-е годы). Попробуем их глазами взглянуть на драматический эпизод истории нашего государства, отторгнувшего однажды своих детей, перед которыми было виновато.
1. Варлам Шаламов (1907-1982) - "зека" с большим стажем. Около двадцати лет скитался он по "исправительно-трудовым" лагерям, получая все новые сроки и оставаясь тем, кем был изначально - без вины виноватым. Позднее, уже освобожденный, а потом реабилитированный, он описал свой горестный опыт знакомства с русским социализмом в шестичастной эпопее "Колымских рассказов".
Шесть частей эпопеи - это шесть циклов рассказов: "Колымские рассказы", "Артист лопаты", "Левый берег", "Очерки преступного мира", "Воскрешение лиственницы", "Перчатка, или КР-2", складываемых последовательно на протяжении 50-х-70-х годов. Заметим сразу, что кроме "последней тайны" (массовой депортации узников фашистских лагерей), в этой эпопее приоткрывается миру еще немалое количество иных секретов эпохи построения социализма в одной стране. Секретов, которые по глобальному замыслу строителей должен был сохранить гулаговский архипелаг. Вот некоторые из них (мы их только называем): 1) "Загадка РФИ" (т. е. резкое физическое истощение) - настоящего смертельного диагноза во всех тех случаях, когда медики Колымы определяли причину смерти от полиавитаминоза, пеллагры, дизентерии ("Как это началось" в цикле "Артист лопаты"7); 2) тайна послевоенной амнистии Берии, фактически освободившей только блатных ("Рива-Роччи" в цикле "Перчатка..."8); 3) "самая большая тайна нашего времени" - применение следствием психотропных препаратов при подготовке открытых процессов 30-х годов ("Букинист" в цикле "Артист лопаты"); 4) "колымская тайна", или "лагерная мистерия" открывшегося массового захоронения 30-х годов ("По лендлизу" в цикле "Левый берег"); 5) наконец, тайна "людей, стоящих у стремени", т. е. механизма утраты человеского достоинства: "Это одна из тайн, которую я уношу в могилу. Я не расскажу. Знаю - и не расскажу" ("У стремени" в цикле "Воскрешение лиственницы"9).
Интересующая нас "последняя тайна" вошла в колымские циклы неравномерно. В первом из них ("Колымские рассказы") повествование развивается в хронологических рамках довоенной действительности; в "Артисте лопаты", "Очерках преступного мира" и "Воскрешении лиственницы" появились приметы военной и послевоенной жизни в лагерях дальнего северо-востока: новые "зека", осужденные за мародерство и иные фронтовые грехи ("Курсы" в цикле "Левый берег"); "военщина", т. е. вернувшиеся после войны к криминальной деятельности и вновь осужденные фронтовики из лагерных блатных ("Сучья война" из цикла "Очерки преступного мира"); американские подачки по "ленд-лизу" в условиях лагерной супернищеты ("Житие инженера Кипреева" в цикле "Воскрешение лиственницы"). Но тема репатриации узников гитлеровских лагерей в эти циклы не попала. Она нашла себе место в циклах "Левый берег" и "Перчатка, или КР-2".
Первые же рассказы "Левого берега" содержат в себе жизненный материал, формирующий тему, о которой идет речь. Рассказ "Прокуратор Иудеи" торжественным летописным стилем вводит в сферу читательского внимания новый, еще неведомый слой человеческих судеб, подлежащих перемолке в лагерной мясорубке: "Пятого декабря тысяча девятьсот сорок седьмого года в бухту Нагаево вошел пароход "КИМ" с человеческим грузом Сорокаградусными морозами встречал гостей Магадан. Впрочем, на пароходе были привезены не гости, а истинные хозяева этой земли - заключенные". Прямого указания, что это были репатрианты и бывшие фронтовики, в рассказе нет, - можно лишь предположить такое по ряду разбросанных кратких характеристик "человеческого груза": непокорны, в пути взбунтовались и были залиты в трюмах ледяной водою; хоронили умерших без бирок, но по составлении акта о необходимой эксгумации в будущем. Все эти вскользь брошенные приметы будут уточнены в более поздних рассказах; здесь есть лишь заявка на тему, только ее первые наметки, главной же задачей рассказа было сравнить фронтовой и лагерный опыт массового уничтожения людей и утвердить, что второй - страшнее и безотказней. Сама же тема во всей ее напряженной трагедийности сформировалась лишь к концу цикла и в полной силе явила себя в рассказе "Последний бой майора Пугачева".
Рассказ начинается рассуждением повествователя - старого колымчанина - о глубоком различии двух генераций заключенных: до- и послевоенных. "Троцкисты" 30-х годов - "жертвы ложной и страшной теории о разгорающейся классовой борьбе по мере укрепления социализма". Они так и погибли, не сумев понять причин своей драмы: отсутствие объединяющей идеи сделало их слабыми, одинокими и пассивными. Души же оставшихся в живых подверглись полному растлению. "На смену им после войны пароход за пароходом шли репатриированные - из Италии, Франции, Германии - прямой дорогой на крайний северо-восток". Это были совсем другие люди - смелые, привыкшие к риску и кое в чем разобравшиеся за годы войны. Они знали, что их привезли умирать, и не собирались подчиниться этой доле безропотно, а потому предприняли попытку побега.
Их было двенадцать, но биографии их в какой-то момент почти совпали: "подбитый немцами самолет, плен, побег - трибунал и лагерь". И приговор: 25 лет каторжной неволи. В немецком концлагере были визиты эмиссаров Власова, в армию которого вступали тогда многие. "Майор Пугачев не верил власовским офицерам - до тех пор, пока сам не добрался до красноармейских частей. Все, что власовцы говорили, было правдой. Он был не нужен власти. Власть его боялась". Они все погибли в тайге за свою свободу: и летчики Хрусталев, Левицкий, Игнатович, и танкист Поляков, и разведчик Иващенко, и военфельдшер Малинин... А укрывшийся в медвежьей берлоге майор Пугачев, прежде чем выстрелить себе в рот, вспомнил каждого и каждому улыбнулся, осознав главное: в его жизни это были лучшие люди. "Никто из тех, других людей его жизни - не перенес так много разочарований, обмана, лжи. И в этом северном аду они нашли в себе силы поверить в него, Пугачева, и протянуть руки к свободе. И в бою умереть. Да, это были лучшие люди его жизни".
"Левый берег" посвящен другу и душеприказчице В. Шаламова И. П. Сиротинской. "Ире, - сказано в этом посвящении, - мое бесконечное воспоминание, заторможенное в книжке "Левый берег". Позднейший и заключительный в общем ансамбле эпопеи цикл "Перчатка, или КР-2" создавался в ином ключе. Строительным материалом и здесь послужило "бесконечное заторможенное воспоминание" о северном аде, но подлинным содержанием стали выстраданные обобщения, соотнесенные с жизненными впечатлениями новых времен и имеющие итоговую природу. С этих высот он еще раз вызывает в памяти судьбу таких людей, как майор Пугачев со товарищи, и вписывает ее в историю XX века как некую закономерность: "Колыма - спецлагерь, как Дахау, для рецидива - равно уголовного и политического".
Послевоенный этап истории сталинских лагерей определялся ходовым и поныне словом "беспредел": последние судороги уже изжившего себя дьявольского предприятия. Во время войны "списочный состав колымчан катастрофически падал". И свежую кровь в них попытались влить "военными преступниками". "В лагеря в сорок пятом, в сорок шестом завозили целыми пароходами новичков репатриантов, которых сгружали с парохода на скалистый магаданский берег прямо по списку, без личных дел и прочих формальностей". Вот это "без формальностей" и было первым признаком беспредела. Десятки тысяч людей получили в структуре лагерного "контигента" формальный статус "безучетников" (вспомним спешные захоронения по акту о необходимости позднейшей эксгумации в рассказе "Понтий Пилат" из "Левого берега"). Среди них самая многочисленная разновидность - "шестилетники", т. е. прибывшие на Колыму с приговором-выпиской: "На шесть лет для проверки". До проверки дожили немногие, а те, кто выжил, были разом освобождены по решению XX съезда партии, но без реабилитации - опять-таки до проверки.
Над судьбой "безучетников" усердно трудился целый аппарат прибывших с материка юристов. "В тесных землянках, колымских бараках день и ночь шли допросы, и Москва принимала решения, кому пятнадцать, кому двадцать пять, а кому и высшая мера. Оправданий, очищений я не помню, но (автор хотел бы быть объективным - Ю. Б.) я не могу знать всего. Возможно, были и оправдания, и полные реабилитации". В этой почти гротескной картине "торжества правосудия", нарисованной в рассказе "Рива-Роччи", прорезалась еще одна "последняя тайна" советского правосудия: роль почти незаметной в мирное время и активизированной во время войны и после нее 192-й статьи уголовного кодекса. Определяющая меру наказания за нарушения паспортного режима (наказание - от полугода до двух лет), она стала грозным оружием против "перемещенных" военными обстоятельствами лиц и почти соперничала с печально прославленной еще 30-ми годами статьи 58-й - об измене родине. "Сто девяносто вторая статья &;lt;...&;gt; поспешно обрастала дополнениями, примечаниями, пунктами и параграфами. Появились мгновенно 192-а, -б, -в, -г, -д - пока не был исчерпан весь алфавит. Каждая буква этого грозного алфавита обросла частями и параграфами. Так - сто девяносто два "а", часть первая, параграф второй. Каждый параграф оброс примечаниями, и скромная с виду сто девяносто вторая статья раздулась, как паук, и напоминала дремучий лес своим чертежом". И все части и параграфы этой статьи означали теперь наказание не менее пятнадцати лет лагерей и не освобождали от так называемых "общих работ", т. е. работ изнурительных - с кайлом, с лопатой, с тачкой. Законодатели полагали, что именно такой труд - облагораживает и исправляет. "Сто девяносто вторую давали во время войны тем жертвам правосудия, из которых не могли выжать ни агитации, ни измены, ни вредительства", т. е. - статьи пятьдесят восьмой: то ли следователь оказывался не на высоте, то ли неожиданно слишком сильным оказывалось сопротивление, а применить "метод номер три" (пытку на допросе) по каким-то причинам оказывалось невозможным. "Приговор - всегда результат ряда действующих причин, - с мнимым почтением итожит В. Шаламов. - Психология творчества здесь еще не описана, даже первые камни не положены в эту важную стройку времени". Здесь он ошибся, умолчав о собственной роли. Именно он положил первый камень, приоткрыв миру еще одну тайну трагической истории сталинских репрессий - "психологию творчества" заведомо неправедного суда и следствия, объявив начало "стройки времени" по восстановлению подлинной картины советского правосудия времен построения социализма.
2. Вторую половину "последней тайны": судьбу тех, кому удалось избежать массовой депортации и пришлось стать "displaced persons" в большом и чужом западном мире, сохранили для истории писатели Ди-Пи. Среди них самая колоритная и крупная, а вместе с тем показательно типичная для явления в целом фигура - Леонид Денисович Ржевский (Суражевский - 1905-1986). Почти ровесник В. Шаламову, он прошел тоже мученический, но совсем иной путь. Принадлежа по рождению к высоким слоям русской дореволюционной аристократии, корнями уходящей в историю европейской элиты (девичья фамилия его матери включала в себя четыре частицы "де" и одну "фон" - де Роберти де ля Цедра де Кастро де Кабреро фон дер Тан), он, как ни странно, не подвергался никаким репрессиям и поражениям в правах, прожив до войны вполне благополучно, успев стать профессиональным фиолологом, доцентом МГПИ им. В. И. Ленина. В июне 1941-го, защитив диссертацию о языке комедии "Горе от ума", ушел на фронт. А через несколько месяцев подорвался на мине и, контуженный, попал в плен. Отсюда - и до конца дней идет отсчет его крестного пути: военнопленного в гитлеровском концлагере, "перемещенного лица", эмигранта. Все его произведения так или иначе отразили его личную трагедию и трагедию его поколения. Но знаковым в этой творческой биографии явился роман "Между двух звезд". Центром его содержания стала судьба Ди-Пи, сложившаяся между двух звезд: рубиновой кремлевской и белой, украсившей американский государственный флаг. Один из биографов Л. Ржевского поэт В. Синкевич во вступительной статье к первому сборнику его избранных сочинений на родине так сказала об этом: "В то время вопрос жить или не жить зависел от двух пятиконечных звезд: красной - советской и белой - американской. Ржевский первый написал о судьбах этих людей, написал о них тогда, когда такая тема была совсем не ко двору. Он, опираясь на собственный опыт, рассказывал о плене с его жуткой лагерной статистикой, об оккупации и затем о "горячке и горечи бегства своих от своих"4. Именно эти три круга военного и послевоенного ада стали тремя опорами романа: часть 1. "Дулаг...надцатый" - о плене с его "жуткой лагерной статистикой"; часть 2. "Девушка из бункера" - о тяжелой смуте в судьбе и в душе оказавшихся на условной свободе вчерашних узников; часть 3. "Дневник Володи Заботина" - о самом страшном: о "бегстве своих от своих".
1. "Дулаг ...надцатый" (Dulag = Duurchgangslager) рисует события 1941 года - с осени до весны 1942-го. В восемнадцати главках этой части изображена судьба командира-разведчика Красной армии, в довоенной жизни - педагога-филолога Алексея Филатовича Заряжского в тяжелое время тотального наступления гитлеровской армии и беспорядочного отхода советской: его героические усилия организовать спасение отступающей дивизии, контузия, пленение, жизнь в лагере до марта, когда "дулаг" передислоцировался, а свалившийся в жестоком тифу герой оказался на свободе на оккупированной врагом территории. Филологическое образование и знание немецкого поставили его в относительно сносные условия как привилегированного переводчика, но существование других, рядовых пленных в немецком "дулаге" обрисовано с беспощадным натурализмом. Картины эти удивительно схожи с теми, которые оставил В. Шаламов на страницах "Колымских рассказов". Бесчеловечное обращение охраны с заключенными ("Вот звери!", - говорит об этом один из пленных); резкое физическое истощение, которое В. Шаламов обозначил аббревиатурой РФИ и представил как одну из тщательно скрываемых от мира тайн сталинских лагерей; штабеля замерзших неубранных трупов на задворках лагерной территории; случаи каннибализма среди пленных. Портрет дулаговского "доходяги" тоже зримо похож на те, что есть в шаламовских рассказах: "человек был худ потрясающе. Кости черепа выперли - вот-вот порвут кожу. Жалким стебельком торчала шея в широком раструбе ворота, а ниже, под шинелью, угадывается вовсе лишенный мяса костяк. Ямины шеи в седоватой поросли, еще более глубокие - глазниц...". И такие же, как у В. Шаламова, мрачные прогнозы делает у Л. Ржевского лагерный врач: надвигающуюся зиму переживет не более четверти заключенных - "От поноса и истощения . Прибавьте морозы. Ну, а потом - тиф Вшей-то ведь тучи. Вы посмотрите на больных - уже по лицам ползают. Не сегодня - завтра начнется. Лагерь тогда - в карантин, ну и пойдет косить". Лагерные слухи в повествовании Ржевского, как и в "Колымских рассказах", именуются "парашей": "Очень метко, по-моему, - рассуждает один из героев: - распространяются так же стремительно, как запахи, и так же, обычно, неприятны".
Первая часть романа Л. Ржевского как бы оживляет и подтверждает сделанное однажды вскользь замечание В. Шаламова о единой природе гитлеровских и сталинских концлагерей. Специфической особенностью гитлеровских, был, разве что ясно выраженный, геноцид в отношении к евреям. Их, - рассказывает Л. Ржевский, - сразу отделяли от всей новоприбывшей партии пленных и помещали в особое "гиблое отделение" бункера, размещенного в бывшем овощехранилище. В романе крупным планом выделен эпизод надругательства охраны над еврейской девушкой-военнослужащей и острой реакции на этот факт в среде "привилегированных" военнопленных. Русский комендант лагеря обращается к герою-переводчику: "Это можно простить? Это можно забыть? Девушку вот эту Ты, вот, можешь?" - "Не знаю, - ответил Загряжский, высвобождаясь из цепкого кожевниковского обхвата. - Вряд ли".
2. Вторая часть романа - "Девушка из бункера" (первоначально таким было заглавие романа в целом) - переносит действие на оккупированную немцами Смоленщину в небольшой городок Стар-город и его ближайшие окрестности. Время действия - весна и лето 1942 года. В центр повествования рядом с чудесно воскресшим после тифа героем выдвигается его возлюбленная, молодая девушка с необычным именем Милица и "тургеневской" фамилией Паншина.
В четырнадцати главах этой части время как бы останавливается, пространство концентрируется по принципу "единства места", а действие уходит в глубину сознания героев, где идет напряженная работа в стремлении примирить две сферы патриотизма - генетическую и идеологическую. Или хотя бы выбрать ту из них, которая была бы безусловно приоритетной в экстремальной ситуации. Тема эта заложена еще в первой части, где герой мучительно осознает раздвоенность, "расщепленность" своего гражданского сознания: "Разгром советских армий, эти пожарища... Крушение режима? (так, по крайней мере, казалось большинству запроволочных). Крушение освещало какие-то перспективы в будущем, радужные, должно быть... Но Москва, сожженная, разрушенная; с немцами, этим вот капитаном, не хотела в таком будущем помещаться!". "Большинство запроволочных" тоже мучилось безысходностью ситуации: "Бывало разговаривали о войне, о доме, а теперь закрылись. Тоже, ведь, знают: "кто в плен сдался - нарушитель присяги и изменник, подлежит смерти-изоляции". Сколько таких приказов зачитывалось! Куда же податься?".
Герой и героиня вновь встретились в ситуации относительной свободы и сотрудничества с оккупантами в Стар-городе - и пытаются решить для себя мучительную дилемму: как жить дальше? Вокруг них многие соотечественники уже определились, распавшись на две категории: "пораженцев" (например, "махровый контрреволюционер" пролетарских кровей Духоборов) и "морлоков", безоговорочно защищавших советский строй (старгородская комсомолка Настя, школьная подруга Милицы). Между ними - мечущиеся, вроде эмигранта первой волны, когда-то выпускника пажеского корпуса, а ныне зондерфюрера Толя, который, как и многие соотечественники этой природы, в изгнании сложил "стилизованные представления о советской действительности и какие-то опереточные планы реконструкции "Святой Руси". Над ними - оккупанты, здесь - в лице "пропагандного офицера" ("лейтенант доктор Бриллинг") с его педантичной и мертвой программой: "создать когорту настоящих русских патриотов, пламенных противников Сталина" - "может быть они станут фундаментом будущего Министерства просвещения Свободной России".
Отнюдь не готовый стать таким "фундаментом", но вынужденный сложившимися обстоятельствами служить со своей концертной бригадой "Карусель" в отделе немецкой пропаганды, возглавляемой Бриллингом, герой, как и прежде, мучится раздвоением в оценке собственного "попутничества": "Ну, хорошо, большевики - враги. Но что все-таки за попутничество между ним, например, Заряжским, и Геббельсом? До каких именно пор им по пути? И вообще - по пути ли? Что делать? Какая в самом деле головоломка - найти себе место в этом немыслимом лабиринте событий и отношений! За проволокой было много проще. Бездумное выжидание. А сейчас...". И уже в полной растерянности и безнадежности: "Можно было, как делали они с Духоборовым, блестяще скомбинировать ряд умозаключений, из которых выходило, что первопричина бедствия - большивизм, сам по себе - бедствие из бедствий. Но чувство ужаса, обиды, ненависти, наконец, к разрушителям разве умещалось в какие-либо логические построения? Разве не обращалось прежде всего на этих самых разрушителей, не взывало зуб за зуб! Кровь за кровь! Защищайся! Бей, а не мудрствуй!".
Так, раздираясь между "головным" и "сердечным" патриотизмом, не находя сил прибиться ни к одному из берегов, живет герой романа во второй части. Инстинктом тянется к Милице, которая воплощает в себе тот патриотизм, что не сводится к "рассуждению", а живет "в душе, в крови": "с удивлением замечал он, что у самой Милицы нигде не проскальзывало казенной затверженности в высказываниях. Она решала все сердцем, как казалось Заряжскому, всегда верно, без каких-либо натяжек". Эфемерная эта позиция не снимает противоречий, не помогает ни преодолеть раздвоения, ни выбрать пути. Отсюда такая растерянность в тоне повествователя, завершающего вторую часть романа: "Сегодня" кончилось. В чуть внятном запахе гари и блеклых листьев, в сизых дымках пожарищ вставало неизвестное завтра".
3. Третья часть - "Дневник Володи Заботина" - и по содержанию, и по форме повествования резко отличается от двух первых. Мечущийся между двух берегов герой - alter ego автора - исчезает из повествования вместе со своей подругой и вероучительницей: он смертельно болен и лечится где-то на юге Германии, она - попала в автокатастрофу во время бегства на запад. Повествователем становится их молодой друг и коллега по "Карусели", который однозначно выбрал позицию пораженца, вступив в РОА под руководство генерала Власова и попав в историческую ситуацию между двух государственных звезд: советской и американской. Эта часть - уже не психологическое повествование о душевной борьбе, а конкретно-историческая летопись жизненной трагедии преданных одновременно и родиной, и западными "освободителями" узников гитлеровских лагерей - военнопленных и насильно угнанных в Германию с оккупированных территорий цивильных лиц.
Действие этой повести укладывается в годовой с небольшим отрезок времени - с 1 января 1945 по 23 февраля 1946 года; протекает в Германии и оформлено как дневниковые записи молодого волонтера РОА - Володи Заботина, бывшего москвича и несостоявшегося артиста. В этих записях - история жестоких разочарований, обманутых обольщений и несбывшихся надежд большого пласта советских граждан, отторгнутых своей страной и обманутых западной демократией.
В первых, январских записях Володи Заботина еще звучит восторг найденного решения: "Теперь я не одинок. Нас много, молодых патриотов, горящих идеями освободительной борьбы! За этот год окончательно сложились и окрепли силы, которые обеспечат успех нашего дела . С молитвой Всевышнему, с верой, с любовью и надеждой, под священным андреевским флагом входим мы в Новый год". Временами его пугает призрак возможной гражданской войны, но вера в генетическое единство нации, укрепленное ненавистью к большевизму, сильнее этого страха: "Это будет встреча двух единокровных армий: советской, принудительной, и нашей, освободительной. Судьбоносная встреча, и штыки повернутся единым фронтом против угнетателей нашей родины".
Стремительно развивающиеся события весны 1945 года: победа союзных сил, падение Германии, бегство РОА в американскую зону оккупации и решение американского командования придать им статус пленных (лагерь за колючей проволокой) - внесли тревожный сумбур в головы и души власовцев: страх, что их выдадут советскому командованию для насильственной репатриации; обиду на союзников-демократов за то, что и они считают бойцов армии Власова предателями и "коллаборантами". "Неужели мы преступники? - мучается сомнениями автор дневника. - А судьи кто? Это ведь вот и обидно: "коллаборантами" нас, идейных борцов против коммунизма, обзывают не только советчики, мастера на ярлыки, но и так называемая демократическая печать. Даже немецкая (и немцы туда же!)". Еще страшнее, что и сами они начинают сомневаться, подвиг или предательство совершили, вступив под знамена КОНР (Комитет освобождения народов России). В одной из вечерних бесед в бараке бывший военнопленный Плинк пытается выразить душевную смуту полузабытым стихотворением А. Майкова: "Жизнь хороша / Когда не лишний я на пире, / Когда идя с народом в храм, / Я с ним молюсь одним богам", - и сам пугается: "Вот я и думаю: одним ли богам со своим народом мы молимся? Не разным ли?".
События меж тем становятся все опаснее для "освободителей" из РОА: американцы склоняются к тому, чтобы выдать их советскому командованию. И все мрачнее ползут слухи: "Говорят, что кое-кто из уехавших на Родину по вербовке бежали обратно из концлагерей, устроенных еще до нашей границы. Будто бы большинству дали по 10 лет"; "...потрясающее известие по радио: будто бы в лагере Дахау выдали большевикам таких, как мы, "военных преступников". Вы-да-ли! 20 человек из них, запершись в бараке, сожгли себя заживо, чтобы не попасть палачам в руки"; "Дунин рассказывал об одном остовце, поехавшем в СССР в поезде с красными флагами и портретами вождей. Вся эта декорация держалась только до лагеря где-то в Польше. Там заперли за проволоку, и "родина встретила". Его жестоко били, требовали, чтобы сознался, что помогал немцам". Ответственный представитель американского командования генерал Мак Нарвей сделал в официальной печати заявление, что в их зоне Германии находится около 20 тысяч бывших советских граждан, подлежащих насильственному вывозу в СССР, так как советская власть представила убедительные данные о военных преступлениях каждого из них. Последняя запись в дневнике Володи Заботина, по иронии судьбы сделанная в день Красной армии, звучит как крик в пустыне: "Боже! Святая пречистая Дева Мария! Иисус Христос, ангелы-хранители! Помилуйте нас в этот страшный час. Топот под окнами...По коридору...В дверь стучат прикладами... Это...". На этом заканчивается роман Л. Ржевского. Или обрывается, чтобы продолжение изображенных в нем событий написала другая рука - нашего земляка и "зека" с двадцатилетнем стажем: "На смену им ("троцкистам" 30-х годов - Ю. Б.) после войны пароход за пароходом шли репатриированные - из Италии, Франции, Германии - прямой дорогой на крайний северо-восток...". Судьбу тех, кому удалось правдами и неправдами избежать насильственной репатриации на Колыму и кто, рассеявшись по разным континентам и странам, обратились в международных "бомжей", - найдем в зеркалах литературы Ди-Пи, пока еще не освоенной отечественным литературоведением. Общий тон этой литературы хорошо передан канувшим в безвестность поэтом-дипийцем "Ди-Пи"10:
Давным-давно он заколочен,
Давным-давно в нем ни души.
Теперь попроще, покороче:
Бараки. Визы. Барыши.
Был кол, а на коле мочала...
Сиди, смотри из года в год,
Куда, в какую Гватемалу
Идет бесплатный пароход!
А был он полон, был он светел...
Да что в том толку? Вон из глаз!
Чужой язык. Слова на ветер.
Изо дня в день. Из часа в час.
История литературы конца XX и начала XXI веков уже определила одну из ближайших и конструктивных своих задач: восстановить цельность литературного процесса XX столетия в России, историческими событиями прошлого века неправомерно четвертованного, распавшегося на замкнутые в себе блоки: "серебряный век"; литература социалистического реализма; подпольная литература советской эпохи и русская зарубежная литература трех эмиграционных потоков.
Проделанный нами опыт - часть этой большой задачи. Два писателя разных судеб у нас на глазах сомкнули руки в историческом рукопожатии: так много общего оказалось в их размышлениях о судьбах родины и в их художественном методе, корнями уходящем в давнюю историю классического ("критического") реализма. Они почти ровесники: В. Шаламов прожил 75 лет с 1907 по 1982 год; Л. Ржевский - 81 год - с 1905 по 1986, т. е. практически всю русскую историю XX века они пропустили через свою душу и сознание, отразили в образном строе своих произведений и во многом оказались единодушны и единомысленны. Их литературное наследие, дополняя друг друга, составляет значимый блок единого целого - отечественной литературной эпохи прошлого столетия.
1 Nicholas Bethell. The Last Secret: Forcible Repatriation to Russia, 1944- 1947. / Introduction by Hugh Trevor-Roper. - Б. м.: Andre Deutsch, 1974.
2 Литературная газета. - 1991. - № 44. - С. 11.
3 Вересов Дм. Крик ворона. - М.: Олма-Пресс, 2000. - (Огни большого города).
4 Ржевский Л. Д. Между двух звезд: Роман. Повесть. Рассказы. - М.:Терра-Спорт, 2000. -С. 11.
5 Ширяев Б. Ди-Пи в Италии: Записки продавца кукол. - Буэнос-Айрес: Наша страна, 1952. - 269 с.
6 Кукловская Е. Ди-Пи. - Нью-Джерси: "Книга-почтой" Патерсона, б. г.
7 Шаламов В. Левый берег. Рассказы. - М.: Современник, 1989.
8 Шаламов В. Перчатка, или КР-2: Рассказы. - М.: Орбита, 1990.
9 Шаламов В. Воскрешение лиственницы: Рассказы. - М.: Художественная литература, 1989.
10 Неймирок Александр. Ди-Пи. // Грани. - 1952. - № 10. - С. 24.