ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

      «Лысеющая голова, высокий лоб, маленькие, с прищуром, глубокие темные глаза — очень умные, проницательные до пронзительности»...
      «Он был в берете, в демисезонном пальто с поднятым воротником, который защищал от знобящего ветра почти всю шею, небрежно замотанную шарфом»...
      «Одет он был в новый коричневый костюм с еле заметной серой полоской. Белизна рубашки при зеленом галстуке оттеняла его смуглое, тщательно выбритое лицо. И выглядел он красивым. Был возбужден и энергичен. Нервничая, он настойчиво добивался по телефону связи с каким-то московским издательством».
      «Цену себе как поэту он знал, и во всем его облике и поведении нет-нет да проскальзывало то смирение, что «паче гордыни»...
      «В редакции Рубцов появлялся то в сером костюме, темной рубашке со светло-серым галстуком сплошными крохотными ромбиками, то, несколько позже, в новом коричневом костюме в тонкую серую полоску и белой рубашке с зеленым галстуком. Ботинки и пальто поношенные, но аккуратно вычищенные, и пресловутый длинный шарфик не висел, как попало, а снимался вместе с пальто, когда он усаживался с ребятами играть в шахматы...
      Обращала на себя внимание смугловатая бледность его узкого лица с большим лбом, а карие при добром расположении глаза в гневе темнели. Говорили о его вспыльчивости и нетерпимости — и говорили во многом напрасно. Мне довелось не раз видеть его возмущенным, и не помню, чтобы он был не прав.
      Хамского пренебрежения Николай действительно не терпел. Чем он вызывал раздражение людей определенного сорта, трудно сказать, то ли какой-то особой внутренней сосредоточенностью, то ли цепкостью быстрого взгляда, который был «не как у всех»... А между тем выглядел он скорее незаметно, чем вызывающе»...
      Таким был Рубцов осенью 1967 года, когда с легкой руки Егора Исаева, «под зеленый свет», вышла книга «Звезда полей» и Рубцов почувствовал, что становится знаменитым. И хотя в родной Вологде выход «Звезды полей» был ознаменован тем, что Николая Михайловича Рубцова на всякий случай — смотрите воспоминания Владимира Степанова! — наголо постригли в милиции, налаживались и вологодские дела.

1

      Летом шестьдесят седьмого года Николай Михайлович Рубцов участвовал в устроенной обкомом партии агитпоездке по Волго-Балту. В поездке принимали участие Александр Яшин, Василий Белов, Александр Романов, Виктор Коротаев, Дмитрий Голубков, Николай Кутов, Леонид Беляев, Борис Чулков...
      Потом Рубцов скажет в стихотворении «Последний пароход»:
      В леса глухие, в самый древний град Плыл пароход, разбрызгивая воду, — Скажите мне, кто был тогда не рад? Смеясь, ходили мы по пароходу...
      Еще остались от этого путешествия у Николая Михайловича Рубцова знакомства с местными партийными боссами. Писателей, участвовавших в поездке, Рубцов знал и так.
      Новые знакомства были ценными... Напомним, что Рубцов все еще не имел ни своего угла, ни постоянной прописки.
      Сохранилось заявление, написанное Рубцовым...
      «В Вологодский обком КПСС
      от члена Вологодского отделения
      Союза писателей РСФСР Рубцова Н. М.
      Заявление
      Прошу Вашей помощи в предоставлении мне жилой площади в г. Вологде.
      Родители мои проживали в Вологде, Я тоже родом здешний.
      Жилья за последние несколько лет не имею абсолютно никакого. Большую часть времени нахожусь в Тотемском районе, в селе Никольском, где провел детство (в детском доме), но и там, кроме как у знакомых, пристанища не имею. Поскольку я являюсь студентом Литературного института им. Горького (студент-заочник последнего курса), то бываю и в Москве, но возможность проживать там имею только во время экзаменационных сессий, т. е. 1—2 месяца в год.
      Все это значит, что у меня нет ни нормальных бытовых условий, ни нормальных условий для творческой работы.
      Я автор двух поэтических книжек (книжка «Звезда полей» вышла в Москве, в издательстве «Советский писатель», «Лирика» — в Северо-Западном книжном издательстве), я также автор многочисленных публикаций в периодике, как в центральной, так и в областной.
      В заключение хочется сказать, что меня вполне бы устраивала и радовала жизнь и работа в г. Вологде.
      15 июля 1967г. Н. Рубцов»
      Теплоход плыл по Волго-Балту, останавливаясь в райцентрах и крупных поселках. Писатели выступали у речников, в колхозах... Встречи с читателями плавно перетекали в совместные пьянки.
      Очевидно, что здесь, на пароходе, плывущем по Волго-Балту, на совместных застольях, на рыбалках и решалась судьба просьбы Николая Рубцова о даровании ему, разменявшему четвертый десяток, собственного угла...
      Заявление с просьбой предоставить ему жилую площадь Николай Михайлович подкрепил стихотворением, посвященным заведующему сектором печати Вологодского обкома КПСС Василию Тимофеевичу Невзорову...

      Я не плыл на этом пароходе,
      На котором в Устюг
                                         плыли Вы,
      Затерялся где-то я в народе
      В тот момент
                            на улицах Москвы.
      Что же было там,
                                   на пароходе?
      Процветала радость или грусть?
      Я не видел этого, но, вроде,
      Все, что было, знаю наизусть.
      Да и что случилось там,
                                              в природе,
      Так сказать, во мгле моей души,
      Если с Вами я на пароходе
      Не катался в сухонской глуши?
      Просто рад я случаю такому
      Между строк товарищей своих
      Человеку, всем нам дорогому,
      Как привет, оставить
                                          этот стих...

      Стих, казалось бы, сомнительного качества... Поэзия подчинена пиетету перед «всем нам дорогим» — а как это заведующий отделом печати обкома КПСС может быть не дорогим? — Василием Тимофеевичем Невзоровым...
      Но, как и все в поэзии Рубцова, и этот «стих-привет» подчиняется отнюдь не холуйской угодливости, а высокой — «Так сказать, во мгле моей души...» — логике рубцовской судьбы.
      Как безысходно, грустно и страшно перекликается зачин этого стихотворения с начатом «Последнего парохода», посвященного Александру Яковлевичу Яшину, который — уже и на пароходе было это видно! — недомогал, хотя и старался не показывать виду. Воистину, не «во мгле души», а в сумерках рубцовской судьбы рождалось страшное сближение...
      Рубцов видел, что старший друг болен, и переживал, вспоминая прежние размолвки. Александр Яковлевич Яшин много помогал Николаю Рубцову, спас его, как вспоминает С. Ю. Куняев, от тюрьмы, в которую Рубцова готовы были упечь маленькие начальники от литературы и литературного ресторана...

      Мы сразу стали тише и взрослей.
      Одно поют своим согласным хором
      И темный лес, и стаи журавлей
      Над тем Бобришным дремлющим угором... —

напишет Николай Рубцов через год, когда Яшина уже не будет.
      Потерю эту Рубцов будет переживать очень тяжело.
      — Однажды мне было очень плохо... — рассказывал он. — Кругом прижало. В институте, с жильем. Сам не знаю, как пришел к Яшину. Он почувствовал мое состояние и позвал гулять. И представляешь, долго мы гуляли с ним по темным улицам, очень долго. Он тогда ничего мне не сказал, не пытался утешить. Просто мы ходили, молчали и — все. И так легко после этого стало. Вот мудрый человек...
      Но пока Яшин был еще жив, и Рубцов, отвлекаясь от партийных бонз, видел:
      А он, большой, на борт облокотись, — Он, написавший столько мудрых книжек, — Смотрел туда, где свет зари и грязь Меж потонувших в зелени домишек...
      Порою в этой поездке Рубцов был ненавязчиво предупредителен, даже нежен в обращении с Яшиным. Такое с ним вообще случалось редко, а тут усугублялось необходимостью «обхаживания» или, вернее, выказывания почтения партийным боссам, занятием для Рубцова совсем уже непривычным, и Николай Михайлович нервничал...

      И мы, сосредоточась, чуть заря,
      Из водных трав таскали окунишек,
      Но он, всерьез о чем-то говоря,
      Порой смотрел на нас, как на мальчишек...

      «И вот уже под Вытегрой, видя, что Яшин чрезмерно утомлен поездкой, и, видимо, втайне переживая за него, — вспоминал Сергей Чухин. — Рубцов отозвал меня и сделал форменный выговор, будто я никчемными разговорами отнимаю у Яшина время. Я был изумлен, так как разговоры мои ограничивались обшей беседой за обеденным столом, но Рубцову и это казалось слишком.
      Спорить я не стал, хотя обиделся: зачем на мне срывать свою досаду? Потом уже, в Вологде, Николай Михайлович объяснил мне причину своей вспышки:
      — Не видно разве, что человеку тяжело? — и мы помирились».

2

      Разумеется, дело здесь не только в Яшине и в партийных начальниках. Некоторая повышенная нервность обусловливалась и ожиданием появления в продаже книги «Звезда полей»...
      И тут — это очень важно для дальнейшего повествования! — надо обязательно сказать о характере известности, которую книга принесла Николаю Рубцову на Вологодчине.
      Сборник вышел в начале лета, и почти весь тираж заслали в Вологодский книготорг, где его, естественно, раскупали медленно. В районных газетах тогда появились рекламные заметки:
      «Книга «Звезда полей» поступила в нашу область и направлена в магазины книготорга и потребкооперации. Читатели, живущие в глубине района, вдали от книжных магазинов, могут выписать это издание по адресу: г. Вологда, ул. Мира, 14, «Книга — почтой».
      Разумеется, в конечном счете промашки книготорга никак не отразились на судьбе «Звезды полей», но момент для самого Рубцова был неприятный — книга долго лежала на прилавках вологодских магазинов, так же как книги Яшина, Романова, Коротаева и других вологодских поэтов, словно ничем и не отличалась от них.
      Да и сам Рубцов постоянно чувствовал, что так и воспринимают его вологодские друзья. Они относились к нему благожелательно, дружески, как к равному — такому же, как и они... Я не хочу сказать, что Рубцова терзали муки честолюбия, но и «возвышение» до положения рядового областного поэта тоже вызывало определенный душевный дискомфорт. Товарищи чувствовали это. В среде вологодских литераторов к Рубцову очень скоро приклеилась полунасмешливая кличка «наш гений»...
      «Осенью 1967 года вышла «Звезда полей» Николая Рубцова... — вспоминает Василий Оботуров. — Выслушал он немало похвал, но оставался к ним равнодушен. Высказывались о книге или нет — он знал, что ее читали, чувствовал истинное отношение к его стихам по интонации, по тому, как к нему обращались... Видимо, перегорел человек ожиданием: ведь столько вошло в эту книгу из давних-давних стихотворений, цену которым он представлял уже тогда и от которых теперь далеко-далеко ушел...
      Прием в Союз писателей Николай Рубцов тоже прошел как должное, без особых восторгов. (Заявление Н. Рубцова в приемную комиссию Союза писателей РСФСР датировано 10 сентября 1967 года; рекомендации ему написали Феликс Кузнецов, Александр Романов, Василий Белов, Виктор Ко-ротаев. — Н. К.) И к Литинституту уже охладел в то время, заканчивая его только по необходимости. Он знал, что его дипломная работа — «Звезда полей» выполнена вовсе не на студенческом уровне»...
      Все было так, все было вроде бы неплохо и вместе с тем должного удовлетворения успех книги, явившейся, по мнению друга Рубцова Анатолия Чечетина, «словно из другой галактики», не принес...
      Сохранились воспоминания о литературном вечере, что проходил в городском Доме культуры в сентябре 1967 года.
      После вечера все участники отправились в малый зал ресторана «Вологда»... Когда все уже порядочно выпили, Александр Яшин вдруг повернулся к Рубцову и сказал:
      — Коля, твой тост. Давай экспромтом что-нибудь, а? Рубцов вспыхнул, но сдержался.
      — Хорошо, Александр Яковлевич, — тихо ответил он. —
      Попробую.
      Как пишет А. Рачков: «Волнение с лица постепенно спадало, и оно становилось уверенно-спокойным и даже властным: плотно сжатые губы, жестко очерченные скулы, прищуренные глаза — все выражало упорную мысль. Взгляды были устремлены на Рубцова. И он это не столько видел, сколько чувствовал. И вот словно прояснение озарило его лицо. Оно стало спокойное и сдержанно-ликующее. Пальцы, до этого нервно перебиравшие ножку бокала, замерли, цепко облегли нагретое стекло, а рука вынесла бокал на средину стола и зависла над ним, как указующий перст, вздрагивая в такт чтению:

      За Вологду, землю родную,
      Я снова стакан подниму!
      И снова тебя поцелую,
      И снова отправлюсь во тьму,
      И вновь будет дождичек литься...
      Пусть все это длится и длится!»

      Стихи хорошие, и описание, сделанное А. Рачковым, хотя он, по-видимому, и не очень-то разобрался в состоянии Рубцова, точное...
      Видно, как перебарывает Рубцов раздражение, вспыхнувшее от довольно развязной просьбы, как пытается успокоиться.
      Тост-то, надо сказать, получился никудышный...
      И если бы внимательнее вслушивались за столом в смысл его, может, и не полез бы Яшин целоваться с Рубцовым.
      Хорошенький тост, в котором автор заявляет, что, дескать, он отправится во тьму, но все равно — «пусть все это длится и длится...». Неприлично много для застольной шутки трагизма в этом экспромте.
      Хотя, быть может, Яшин как раз и понял это, как понял и неловкость своей просьбы, поэтому и обнял Рубцова, уже раскаиваясь, что нечаянно обидел его. Но это был Яшин — человек тонкий, да к тому же, невзирая на отказ в гостеприимстве, искренне любивший Рубцова... Чаще все заканчивалось менее мирно.

3

      «На глазах подтачивались нервы Николая... — вспоминает Борис Шишаев. — Говорить с ним об этом было бесполезно — он раздражался. Все чаще пропадал где-то. Иногда с ним в общежитие приезжали какие-то незнакомые люди. Однажды зашел я на шум в одну из комнат. Двое здоровенных парней — не наши, как я сразу определил, — тащили куда-то Рубцова. «Никуда я не пойду, надоели вы мне, сволочи!» — кричал он. «Да что тут торчать, пошли!» — тянул Николая за руку светловолосый, в очках. Они схватили его с двух сторон, но он — я удивился такой силе — с остервенением стал мотать их обоих по комнате».
      Или еще из воспоминаний Бориса Шишаева:
      «Приехал как-то Эрнст Сафонов, разыскали мы Николая и пошли в столовую пообедать. Сидели, вспоминали о былом, и вдруг Николай вспылил без всякой причины, заговорил обиженно, грубо.
      — Что с тобой, Коля? — сказал Эрнст. — Я не узнаю тебя.
      — Все вы меня не узнаете! — крикнул Николай. И добавил тихо: — Я и сам себя не узнаю...»
      Конечно, удивляться надо не срывам Рубцова... Сам он мечтал вырваться из этой жизни, даже писал об этом:

      И однажды, прижатый к стене
      Безобразьем, идущим по следу,
      Одиноко я вскрикну во сне
      И проснусь, и уйду, и уеду...

      «Перелистывая книгу «Звезда полей», — вспоминает Игорь Лободин, — по настрою души я сразу выделил для себя из других стихотворение «Прощальная песня». Запах сирени после дождя, терпкий привкус вина на губах, ровный шум в самом центре Москвы и древний перезвон курантов как бы наплывали, накладываясь на это грустное стихотворение...»
      — Как ее зовут?
      — Имя у нее не деревенское... — ответил Рубцов и, отпив глоток вина, стал как-то серьезнее. — Гета ее зовут...
      Потом помолчал и добавил:
      — Недавно она мне письмо прислала. Тебе прочитаю. Рубцов достал из бокового кармана потертую записную
      книжку с адресами и телефонами. Из книжки он вынул письмо без конверта и протянул Лободину. «После обычных слов привета и житейских новостей запомнил я такие строчки письма к Николаю от его невенчанной (и нерасписанной. — Н. К.), кажется, жены: «Коля, мы с Леной тебя ждали на день ее рождения, но ты не приехал. Напиши нам или сразу приезжай. На этом заканчиваю, а то еще что-нибудь напишу».
      Рубцов, как пишет Лободин, словно бы только тут и понял смысл приписки и, прищурив глаза, сказал:
      — Лена — моя дочь. Я обещал ей подарить куклу. Сама открывает и закрывает глаза. Мигает.
      «Когда мы допили вино и вышли на Красную площадь, мне все думалось об этом печальном стихотворении и незнакомой женщине, разлука с которой на бессрочное время словно передалась мне, — пишет Игорь Лободин, завершая воспоминания о праздновании Рубцовым выхода в свет «Звезды полей».
      А вот воспоминания Нинель Старичковой о Рубцове из его «звездного» (от «Звезды полей») года...
      «Главное же в комнате — чемодан, где сложены его нехитрые пожитки — книги, рукописи, переписка. Туда же он бережно кладет принесенную мной шоколадку и лекарство, достает мыльницу, быстро сует ее в карман пальто: «Мне надо в баню». Так без мочалки, без чистого белья с одной мыльницей в кармане он собрался в баню...»
      Вот так и жил Рубцов...

4

      Поразительно, но именно в эти годы идет напряженная работа над сборником «Сосен шум» — последним прижизненным изданием Рубцова.
      Так получилось, что окончание работы над одной книгой и начало работы над другой сошлись для Рубцова в небольшом вологодском городке Липин Бор на Белом озере...
      Сергей Чухин, к которому приехал в Липин Бор Рубцов, сидел на заседании в Доме культуры, когда ему передали по рядам записку:
      «Сережа! Я прилетел. Можешь выйти? Н. Рубцов».
      Рубцов сидел на деревянных ступеньках в демисезонном, не по погоде, пальто.
      — Извини... — сказал он. — Я без предупреждения. Приехал в аэропорт, билеты есть...
      Жить Рубцов устроился в редакции районной газеты «Волна».
      Через несколько дней он объявил редактору Василию Елесину, что потерял рукопись книги, и спросил, не помогут ли в редакции перепечатать рукопись заново.
      — Как же машинистка перепечатает, если рукопись потеряна? — удивился Елесин.
      — Я ей продиктую.
      — А сколько стихотворений было в рукописи?
      — Около ста двадцати...
      — И ты все помнишь наизусть?!
      — Конечно! Ведь это — мои стихи.
      Сто двадцать стихотворений (в сборник «Сосен шум» вошло шестьдесят одно из них) — это примерно половина всего творческого наследия Рубцова... Рубцов уже настолько свыкся со скитальческой жизнью, что — эта привычка сохранилась до конца жизни — не нуждался ни в черновиках, ни в текстах, «носил» их в голове.
      Здесь, в Липином Бору, днем он диктовал машинистке свои тексты, а по вечерам, затопив редакционную печку, слушал шум ветра в деревьях.

      В который раз меня приветил
      Уютный древний Липин Бор,
      Где только ветер, снежный ветер
      Заводит с хвоей вечный спор...
      Да как же спать, когда из мрака
      Мне будто слышен глас веков,
      И свет соседнего барака
      Еще горит во мгле снегов...

      В этом стихотворении шумят сосны стихотворения «В сибирской деревне», написанного на Алтае, но перекличка на этом не стихает, эхо ее разносится по всем стихам сборника...
      Открывается сборник стихотворением «Тот город зеленый».
      Мы уже говорили, что если подсчитать: когда, где и сколько жил Рубцов, то получится, что большую часть своей жизни он провел не в Москве и Ленинграде, не в деревне, а в маленьких, как Липин Бор, как Тотьма, как Приютино, городках и поселках городского типа...
      Вот и в стихотворении, открывающем сборник, посвященный — в самом заголовке обозначено это — размышлениям о своей судьбе, попытке постигнуть взаимосвязь прошлого и будущего с настоящим, возникает, как на картинах Брейгеля, предельно насыщенный фигурами людей и неторопливым движением пейзаж небольшого городка...
      На площади главной... Повозка Порой громыхнет через мост, А там, где овраг и березка, Столпился народ у киоска И тянет из ковшика морс. И мухи летают в крапиве, Блаженствуя в летнем тепле...
      Все просто, все бесхитростно в этом мире, где «сразу порадуют взор земные друг другу поклоны людей, выходящих во двор», и вместе с тем исполнено той волшебной полноты жизни, которая способна наполнить любое, самое отдаленное воспоминание и превратить его в реальное, сиюминутное переживание...

      Сорву я цветок маттиолы
      И вдруг заволнуюсь всерьез:
      И юность, и плач радиолы
      Я вспомню и полные слез
      Глаза моей девочки нежной
      Во мгле, когда гаснут огни...
      Как я целовал их поспешно!
      Как после страдал безутешно!
      Как верил я в лучшие дни!

      И нет, не может быть никакой озлобленности в этом «городе зеленом». Какими бы страданиями не обернулась жизнь, но всегда:

      Сей образ прекрасного мира
      Мы тоже оставим навек.
      Но вечно пусть будет все это,
      Что свято я в жизни любил:
      Тот город, и юность, и лето,
      И небо с блуждающим светом
      Неясных небесных светил...

      Вторым в сборнике «Сосен шум» стоит стихотворение «Последний пароход», посвященное памяти Александра Яшина, которое тоже рождается как бы из вечного шума сосен, в «просветлении вечерних дум», а третьим — «Вечерние стихи»...

      Когда в окно осенний ветер свищет
      И вносит в жизнь смятенье и тоску,
      Не усидеть мне в собственном жилище,
      Где в час такой меня никто не ищет, —
      Я уплыву за Вологду-реку!
      Перевезет меня дощатый катер
      С таким родным на мачте огоньком,
      Перевезет меня к блондинке Кате,
      С которой я, пожалуй что некстати,
      Так много лет — не больше чем знаком.
      Она спокойно служит в ресторане,
      В котором дело так заведено,
      Что на окне стоят цветы герани,
      И редко здесь бывает голос брани,
      И подают кадуйское вино.

5

      Многие вологжане хорошо помнят этот ресторанчик на дебаркадере, который так полюбился герою рубцовского стихотворения.
      Оборудован он был в законсервированном, стоящем на приколе пароходе.
      «Отсюда, с длинного узкого балкончика на борту, — вспоминает Василий Оботуров, — а то и из окна, открывается просторный вид на противоположный берег с храмами, дощатым настилом на воде для полоскания белья, рядом — старые деревянные домики, а дальше — новые пятиэтажки и заводские корпуса...
      Именно отсюда увидел Н. Рубцов «Вологодский пейзаж». Здесь же родились его «Вечерние стихи»...
      Вспоминает ресторан «Поплавок» на дебаркадере и писатель Виктор Астафьев...
      «Стоял дебаркадер на реке Вологде, ниже так называемой Золотухи, про Золотуху тут пелось: «Город Вологда — не город. Золотуха — не река»... В Золотуху вологжане сваливали все, что можно и не можно. И все это добро выплывало в Вологду-реку. Двухэтажный дебаркадер стоял почти на окраине, в конце города...
      От берега к дебаркадеру из прогибающихся плах был сооружен широкий помост, поверх которого наброшены трапы, на корме дебаркадера кокетливо красовался деревянный нужник с четко означенными буквами: «М» и «Ж», который никогда не пустовал, потому как поблизости никаких сооружений общественной надобности не водилось.
      С дебаркадера, в особенности с кормового сооружения, с головокружительной высоты любили нырять ребятишки. Разгребая перед собой нечистоты, вынесенные Золотухой, натуральное дерьмо, плавающее вокруг дебаркадера, плыли вдаль будущие граждане Страны Советов (здесь и далее выделено мной. — Н. К.)...
      Вот здесь-то, на втором этаже дебаркадера, располагалась забегаловка, называющаяся рестораном; и занавески на окнах тут были, несколько гераней с густо насованными в горшки окурками, горячее тут подавали и горячительное, это самое «кадуйское вино».
      Большой мистификатор был Рубцов, по-современному говоря — травила. В его сочинении «кадуйское вино» звучит как бургундское или, на худой конец, — кахетинское. А вино это варили в районном селе Кадуй еще с дореволюционных времен из калины, рябины и других растущих вокруг ягод. Настаивали вино в больших деревянных чанах, которые после революции мылись или нет — никто не знал. Во всяком разе, когда однажды, за неимением ничего другого, я проглотил полстакана этого зелья, оно остановилось у меня под грудью и никак не проваливалось ниже. Брюхо мое, почечуй мой и весь мир противились, не воспринимали такой диковинной настойки.
      Но главной достопримечательностью «Поплавка» была все же его хозяйка и распорядительница Нинка. Блекленькое, с детства заморенное существо с простоквашно-кислыми глазками, излучавшими злое превосходство и неприязнь ко всем обретающимся вокруг нее людям и животным, она была упряма и настойчива в своем ответственном деле.
      Из еды в «Поплавке» чаще всего подавались рассольник, напоминающий забортную жидкость реки Вологды, лепешка, называемая антрекотом, с горошком или щепоткой желтой капусты, сверху, в виде плевка, чем-то облитой, и мутно-розовый кисель с не промешанным в нем крахмалом, вглуби напоминающим обрывки глистов. Случалось, на закусь подавали две шпротины, кусочек селедки с зеленым лучком или на какой-то хирургической машинке тонко-тонко нарезанный сырок. Три кусочка, широко разбросанных по тарелке...
      Вот сюда-то, в это заведение, и любил захаживать поэт Николай Михайлович Рубцов. Сидит себе за столиком, подремывает иль стихи слагает...
      И вот в один не очень погожий вечер... усталый, невыспавшийся поэт Рубцов, переплыв через Вологду-реку... прилепился в «Поплавке» за угловым столиком, покрытым пятнистой тряпкой, именуемой скатертью, заказал себе винца, антрекот, а поскольку ножа тут не выдавали, поковырял, поковырял вилкой антрекот этот самый, да и засунул его в рот целиком, долго жевал и достиг той спелости, что он проскочил через горло в неприхотливое брюхо и осел там теплым комочком. Чтобы смягчить ободранное антрекотом горло, Коля налил еще в стакашек и сопроводил закуску винцом, после чего облокотился на руку, да и задремал умиротворенно... :
      Нинку скребло по сердцу, ох как скребло! Не может она видеть и терпеть, чтоб во вверенном ей заведении спали за столом. Тут что, заезжий дом колхозника иль гостиница какая-нибудь? Бегала, фыркала, головой трясла Нинка, стул нарочно на пол уронила — не реагирует клиент. И тогда она кошкой подскочила к нему и со словами: «Спать сюда пришел?» — дернула его за рукав, за ту руку, на которую он щекой опирался. От редкого приятного сна на ладонь поэта высочилась сладкая, детская слюна, от неожиданности и расслабленности Коля тюкнулся носом в стол и мгновенно, не глядя, ударил острым локтем Нинку да попал ей под дых — унижать много униженного бывшего подзаборника — занятие опрометчивое, по себе знаю.
      Похватав ртом воздуху, Нинка огласила «Поплавок» визгом:
      — О-оой, убили! О-оой, милиция!..
      Нынче уж нет на месте ни пристани, ни дебаркадера, ни «Поплавка», и где, кого сейчас обсчитывает Нинка, кому и где хамит, знать мне не дано.
      Бог с ней, с бабой этой. Дело не в ней, дело в том, что буквально через несколько дней Коля задорно читал нам замечательное, не побоюсь сказать, звездное стихотворение, в котором он преподал урок всем поэтам, читателям будущих времен, урок доброты, милосердия, сердечного, может, и святого отношения».
      Увы... Тут писатель Астафьев малость ошибся... Не всем преподал Николай Рубцов урок доброты, или по крайней мере, не все усвоили этот урок. И воспоминания самого Виктора Петровича доказательство этому. В принципе, для того чтобы снизить романтический пафос рубцовского стихотворения, достаточно было и рецепта приготовления «кадуйского вина», но Астафьеву этого показалось недостаточно, он рассказывает и о нужнике, и о «будущих гражданах Страны Советов», что блаженствуют, «разгребая перед собой натуральное дерьмо, плавающее вокруг дебаркадера».
      А описание кушаний чего стоит? Все эти плевки капусты, кисель с крахмалом, похожим на обрывки глистов...
      Ну и, конечно, сам Рубцов, нарисованный Астафьевым и снаружи: «на ладонь высочилась сладкая, детская слюна», и изнутри: «неприхотливое брюхо», в котором «теплым комочком» осел непрожеванный антрекот, и «ободранное антрекотом горло» — тоже под стать обильно окружающему его дерьму... «Коля... мгновенно, не глядя, ударил острым локтем Нинку да попал ей под дых».
      Понятно, что Астафьев хотел развернуть в прозаическом исполнении хрестоматийную цитату, «когда б вы знали, из какого сора растут стихи, не ведая стыда...». Но немножко напутал... Стихи, действительно, порою растут из сора... Но не из дерьма ведь...
      И наверное, и не было бы надобности цитировать столь насыщенные экскрементами воспоминания, но читаешь стихотворение Николая Рубцова и кажется, что именно об этих, написанных три десятка лет спустя после его гибели воспоминаниях и писал поэт, сидя в ресторане-поплавке:

      Сижу себе. Разглядываю спину
      Кого-то уходящего в плаще.
      Хочу запеть про тонкую рябину,
      Или про чью-то горькую чужбину,
      Или о чем-то русском вообще!

      Об этом «русском вообще» и весь сборник стихов Николая Рубцова «Сосен шум», сборник, которому предстоит стать последним, который он успеет увидеть при жизни:

      Остановившись в медленном пути,
      Смотрю, как день, играя, расцветает.
      Но даже здесь... чего-то не хватает...
      Недостает того, что не найти.
      Как не найти погаснувшей звезды,
      Как никогда, бродя цветущей степью,
      Меж белых листьев и на белых стеблях
      Мне не найти зеленые цветы...

      Ну а стихотворение «Сосен шум», давшее название последней прижизненной книге Рубцова, похоже на клятву перед последней дорогой. Не страшит, что и оставшийся путь будет таким же нерадостным, как тот, что уже пройден:

      Пусть завтра будет путь морозен,
      Пусть буду, может быть, угрюм,
      Я не просплю сказанье сосен,
      Старинных сосен долгий шум...

      Когда книга «Сосен шум» была перепечатана, «Рубцов, — как пишет Сергей Чухин, — стал собираться в Вологду. Мы проводили его на аэродром».

6

      «Всегда потрясает незащищенность сильного... — вспоминает о встрече с Рубцовым весной 1968 года Валерий Кузнецов. — Сидим на скамейке бесконечной аллеи — сквера по улице Добролюбова. Пьем не торопясь пиво — прямо из бутылок. Рубцов, насупившись, «прячется» в себя. Потом быстро посматривает в мою сторону, продолжает разговор с непривычной ласковостью: «Лена... дочь у меня... Показывал ей ночью звезды... говорил о них. А утром выводит меня за руку на улицу. Смотрит на солнце, на меня — не понимает: «А где же звезды?»
      Молчит, улыбается дочери в Николе. И — с печалью:
      — По радио стихи как-то передавали... Старая запись — дома-то не был давно. Она слушает и кричит: «Папа, папа! Ты когда приедешь?..»
      В этом же году — наконец-то — он получил свое первое жилье — комнатенку в рабочем общежитии.
      Все-таки не напрасным оказалось знакомство с партийными боссами, завязавшееся еще там, на «последнем пароходе». Не напрасно Рубцов посвящал заведующему сектором печати областного комитета партии В. Т. Невзорову «стихи — привет».
      «Дорогой» ли человек порадел Рубцову или какой-то другой чиновник — не известно. Однако хлопотать насчет квартиры, судя по воспоминаниям Владимира Степанова, Рубцов принялся еще в начале года:
      «Как-то вьюжным днем, уткнувшись подбородком в шарф и ежась в легком, явно не по погоде пальто, Рубцов остановил меня в центре города и спросил:
      — Как писать заявление на жилье? Мне говорят: напиши заявление и сходи к одному начальнику, расскажи о себе. Как это делается? Никогда мне не приходилось. Не умею я, не могу...»
      Владимир Степанов вспоминает, что в тот раз Рубцов неодобрительно поворчал по поводу начальника, к которому отправляли его, и ушел своей дорогой, но через два месяца, когда снова встретился со Степановым, первым делом заговорил о своих квартирных хлопотах. На этот раз он отзывался о неведомом радетеле с восторгом.
      — Оказывается, умный и добрый человек! — говорил он. — И в литературе не профан. Не ожидал. Нельзя судить о людях, не познакомившись с ними.
      Ситуация не смешная, скорее грустная... На тридцать втором году жизни человек получает наконец-то собственный угол! И Рубцов считал, что ему еще повезло...
      Сохранилось описание рубцовского новоселья на улице VI Армии, в доме 295.
      «Квартирой оказалась комнатка, — пишет А. Рачков. — И была она совершенно пуста, если не считать небольшого чемодана и трех порожних бутылок, стоящих в переднем углу на обрывке газеты... Рубцов сидел на газете, как на пышном ковре, скрестив ноги по-турецки. И настроение его было поистине султанское: радость за четыре «собственные» стены и постоянный потолок над головой возвышала в собственном мнении».
      Отношение Николая Рубцова к своей жилплощади было действительно чрезвычайно трогательным.
      Об этом свидетельствуют и воспоминания Германа Александрова, который работал в то время в газете «Маяк» Вологодского района, куда Николай Рубцов частенько заносил свои стихи.
      «Как-то он пришел возбужденный, радостный и сообщил:
      — Получаю квартиру, может, поможешь мне въехать?
      — Какой разговор, — говорю, — конечно, помогу!
      Каково же было мое удивление, когда мы пришли в пустую длинную комнату, в которой кроме старенького чемодана ничего не было.
      — И это все? — спросил я.
      — Все, — ответил Николай.
      В тот вечер мы вымыли окно, пол и отпраздновали Колино новоселье. Купили курицу, попросили у соседей кастрюлю и сварили в ней куриный бульон. Николай был жизнерадостен, много шутил, стал показывать мне свои фотографии».
      О трогательной ответственности Рубцова — владельца жилплощади свидетельствует и телеграмма, которую он отправил по дороге в Константиново, из Подмосковья, Нинель Старчиковой: «Извини пожалуйста — будешь свободна закрой форточку комнате забыл — приветом — Николай».
      Мы приводим эти подробности потому, что с жилплощадью на улице VI Армии Николая Михайловича Рубцова надули... Комната, которую Рубцов торжественно именовал квартирой, оказалась общежитием, и вскоре Рубцова начали уплотнять.
      И, как все в жизни Рубцова, этот бессовестный обман поэта сразу оброс фантастическими домыслами. А в воспоминаниях Виктора Астафьева все эти измышления оказались развернутыми почти в эпическое полотно...
      Виктор Петрович обстоятельно повествует, как руководство города пристроило-таки под крышу и самого бесприютного, по городу скитающегося поэта Рубцова...
      «Ан судьба-злодейка и тут взяла поэта на излом, и тут ему подсунула испытание, да еще какое!
      Соседом по квартире оказался инструктор обкома партии, этакий типичный выдвиженец из низов в плотные непоколебимые партийные ряды. Колю, значит, ему соквартирантом подкинули.
      Расставил свои небогатые мебели и хрустали партдеятель, похвальные грамоты приколотил, коврик, хотя и не персидский, повесил, за шесть двадцать в магазине «Уют» купил, не поскупился. Уютненько так все получилось, и для полноты радости квартировладетель, недавний обитатель отдаленного района, решил познакомиться с тем, кого ему дали в придачу, слышал, что поэта, правда, пока ничего у него не читал и вообще на какую-то там поэзию у него не хватает времени, да и стишки он со школы запоминал туго; честно сказать, ни одного так и не запомнил до конца.
      Поправил галстучек заречный новожитель и прямо в жилетке, по-свойски, по-домашнему отправился к поэту в гости. Тот пьяненький лежит на совершенно изувеченной раскладушке, в углу к стене прислонена старая икона, две-три связки книг, на полу стакан, явно «уведенный» из автомата с газировкой, недопитая бутылка вина. Большая бутылка с криво прицепленной наклейкой, и название на ней внушительное — «Мицное».
      Более всего квартировладельца поразил даже не поэт, но раскладушка, прогнутая почти до полу совсем невнушительным телом. Половина, если не больше, пружинок из раскладушки была вырвана с мясом и болталась по бокам, при шевелении издавая скорбящий звон...
      Гость робко представился поэту, тот плеснул в стакан какой-то горючей смеси и, сказав: «Ваше здоровье!» — хлопнул содержимое, не предложив, однако, гостю выпить.
      В этих делах Коля (выделено мной. — Н. К.) был бит и натаскан, знал, кого надо угощать в расчете на ответное угощение. От этого хмыря в галстуке и в жилетке с пуговками хрен чего дождешься, этот явно не попутчик, и не контачить им в дальнейшей жизни.
      — Как же вы так? — несмело начал свою проповедь гость; ведь на то он и партдеятель, пусть и маленький, чтоб вразумлять людей, учить их правильно жить.
      — Чего как?
      — Да вот не прибрались, не устроились и уже новоселье справляете, — смягчил гость упрек.
      — А твое какое дело? Я не новоселье справляю, не пьянствую, я думаю.
      — О чем же?
      — А вот думаю, как воссоединить учение Ленина и Христа, а ты, мудак, мне мешаешь...
      Не сразу партдеятель пришел в себя после тирады поэта, заикаться начал:
      — Ды-да ка-ак вы можете? Я честный партийный работник, я...
      — Запомни, рыло: честных партийных работников не бывает. Бывают только честные партийные дармоеды. И уходи отсюда на...
      Разумеется, после такого диалога никакого милого соседства получиться не могло. Партийный ярыжка накатал на Рубцова жалобы во все инстанции, и в Союз писателей тоже, с крутыми обвинениями соквартиранта в оскорблении партии, несоблюдении квартирного режима, словесной развязности, доходящей до нецензурных выражений.
      Послание это в Союзе писателей было зачитано вслух, при скоплении народа нашим воеводой Романовым, и осмеяно (выделено мной. — Н. К.), и обмыто. Однако ж воевода наш сам был партиец, его поволокли в самое красивое помещение города, где раньше размещалось Дворянское собрание, ныне обком, сделали соответствующее внушение.
      Вернувшись из высокой партийной конторы с испорченным настроением, начальник писателей глянул строго на братию свою, хлопнул какой-то книжкой о стол и послал подвернувшееся под руку молодое дарование в магазин за вином, сказав отрешенно: «Без пол-литра тут не разобраться».
      Народ был удален из творческого помещения, поэт-бунтарь и отец наш, слуга творческого народа, остались наедине — для конфиденциальной беседы.
      О чем они беседовали, ни тот ни другой нам не доложились.
      Рубцов все реже и реже стал наведываться в свою келью за рекой, снова превратился в бесприютного бродяжку, ночевал у друзей, у знакомых бабенок, бывал, реденько правда, в доме у начинающей поэтессы Нелли Старичковой, работавшей медсестрой в местной больнице. К ней он относился с уважением, может быть, со скрытой нежностью. Здесь его не корили, не бранили, чаем поили, маленько подкармливали, если поэт был голоден, но бывать часто у Нелли, живущей с мамой, он стеснялся. Загнанность, скованность, стеснительность от вольной или невольной обязанности перед людьми — болезнь или пожизненная ушибленность каждого детдомовца, коли он не совсем бревно и не до конца одичал в этой разнообразной, нелегкой жизни.
      Недосыпал поэт, недоедал, обносился, чувствовал себя неполноценным, от этого становился ершистей, вредней, гордыня ж стихотворца непомерна, как кто-то верно заметил».
      Замечательным все-таки свойством обладают беллетристы, рванувшие из патриотического лагеря на демократические хлеба! Стоит им только задуматься о чем-либо, и вот, еще и мысли-то никакой не появилось, а воображение уже накручивает детали, образы, картины, да такие разухабистые, пропитанные такой ненавистью к советским временам, что доверчивый читатель сразу представляет и туповатого инструктора обкома партии, приколачивающего на стенку своей комнаты коврик за шесть двадцать (а почему не за семь сорок?), и хамоватого стихоплета, который и в пьяном состоянии расчетливо помнит, кого надо угощать в расчете на ответное угощение, и веселых парней — вологодских писателей, которым якобы зачитывает веселья ради их воевода жалобу партийного ярыжки...
      Бессмысленно доказывать, что никогда не был Николай Рубцов жлобом, напряженно рассчитывающим, кому и сколько налить. Точно так же нелепо объяснять, что, получив жалобу от инструктора обкома партии, никак не могли веселиться в Союзе писателей...
      Как-никак далековато было до девяностых годов в шестьдесят седьмом...
      Зато о том, что «квартира», которой так гордился Рубцов, находилась в рабочем общежитии, в воспоминаниях Виктора Астафьева почему-то ничего не говорится...
      Но сохранилось письмо самого Рубцова на имя секретаря Вологодского обкома партии Василия Ивановича Другова (у В. П. Астафьева — получить жилье Рубцову помогает секретарь Вологодского обкома КПСС Анатолий Семенович Дрыгин), в котором он сам рассказывает об этой пикантной особенности полученной им «квартиры».
      Изложив вкратце свою горестную биографию, Рубцов сразу переходит к сути дела:
      «При Вашем благожелательном участии (Вы, конечно, помните встречу с Вами вологодских и других писателей) я получил место в общежитии (выделено мной. — Н. К.). Искренне и глубоко благодарен Вам, Василий Иванович, за эту помощь, так как с тех пор я живу в более-менее нормальных бытовых условиях.
      Хочу только сообщить следующее:
      1. Нас в комнате проживает трое.
      2. Мои товарищи по местожительству — люди другого дела.
      3. В комнате, безусловно, бывают родственники и гости. Есть еще много такого рода пунктов, вследствие которых я до сего времени не имею нормальных условий для работы. Возраст уже не тот, когда можно бродить по морозным улицам и на ходу слагать поэмы и романы. Вследствие тех же «пунктов» я живу отдельно от жены — впрочем, не только вследствие этого: она сама не имеет собственного жилья...»
      Письмо это не закончено, и непонятно: то ли Рубцов вообще решил не обращаться к Другову, то ли использовал этот текст как вариант, а отправил какое-то другое письмо... Тем не менее даже и в черновике едва ли стал бы Рубцов придумывать, что в комнате кроме него живут еще двое, если бы жил, как утверждает В. П. Астафьев, один. Отнести это письмо к более раннему периоду жизни Рубцова тоже не получается. Излагая свою биографию, Николай Михайлович пишет, что он «в настоящее время — студент-заочник последнего курса». А это значит, что письмо писалось не раньше лета 1968 года, то есть когда Рубцов уже отпраздновал новоселье на улице VI Армии.
      Возможно, Николай Михайлович забраковал этот вариант письма и потому, что слишком сбился на свои личные дела. Слишком — для официального документа, который где-то будут записывать в регистрационные книги, на котором будут писать резолюции.
      Во всяком случае, обрывается письмо неожиданно и как-то неловко:
      «Среди малознакомых людей я привык называть себя «одиноким». Главное, не знаю, когда это кончится, Василий Иванович! Вряд ли я ошибусь, если скажу, что жизнь зовет к действию».

7

      Таким же неожиданным и неловким, как оборванное на полуфразе письмо, был и окончательный разрыв Рубцова с Генриеттой Михайловной.
      Кстати, превращение в общагу жилплощади на улице VI Армии сыграло в этом разрыве далеко не последнюю роль...
      Летом 1968 года еще ничего не предвещало решительной ссоры.
      После похорон Яшина Рубцов приезжал в Николу, где Генриетта Михайловна, Лена и Александра Александровна уже перебрались жить в сельсовет, поскольку «плоскокрышая избушка» окончательно пришла в негодность.
      Тогда и состоялся разговор о дальнейших планах.
      «Рубцов, — вспоминает Генриетта Михайловна, — звал нас переехать в Вологду, но жилья у него не было, жил в общежитии...»
      По-видимому, Рубцов все-таки пообещал забрать семью в Вологду. Сдержать обещание (см. письмо Другову) не удалось, но объяснить это Генриетте Михайловне, а главное, ее матери — «теще-гренадеру», было невозможно.
      Впрочем, Рубцов и не объяснял ничего. Он просто махнул рукой...
      И вот 6 ноября 1968 года пришло извещение:
      «В Тотемский райнарсуд обратилась гр. Меньшикова Генриетта Михайловна о взыскании алиментов на содержание ребенка, поэтому просим Вас выслать справку о Вашем семейном положении и о заработке».
      На что рассчитывала Александра Александровна, подговаривая свою дочь подать на Рубцова в суд, — непонятно. Едва ли она питала какие-то иллюзии насчет рубцовских заработков... Решение было скорее импульсивным, чем расчетливым, и возникнуть могло только в атмосфере полной нищеты и безвыходности вологодской деревни. Но, хотя Генриетта Михайловна и не ждала ничего хорошего от суда, слова судьи, объявившего, что алиментов будет начислено — пять рублей в месяц, ошеломили ее.
      Генриетта Михайловна прекратила судебное дело и снова попыталась восстановить прежние отношения с мужем. Через месяц он получил открытку:
      «Коля, здравствуй! Поздравляю тебя с Новым годом и днем рождения. Желаю тебе всего наилучшего. Суд прекратила, по какой причине, потом узнаешь. Как у тебя дела? Привет от Лены».
      Известно, что на Пасху 1969 года Генриетта Михайловна приезжала в Вологду.
      «Я была на курсах клубных работников в Кириллове. На обратном пути, это было в апреле, я заехала к Рубцову, он жил уже на улице Яшина. Я пришла утром. Рубцов был один. День был субботний 11 апреля. Я у него прибралась, помыла, он сходил в магазин, принес еду, я приготовила обед, и к обеду к нам пришли гости... На другой день была Пасха. Утром он принес из магазина яйца, я их сварила в луковой шелухе, они стали красными, и мы пошли к Астафьевым. Это было 12 апреля в первый коммунистический субботник».
      Жена Виктора Астафьева, хотя и перепутала даты* (* Пасха в 1969 году было 13 апреля), но само Светлое воскресенье и своих гостей запомнила хорошо...
      «Не помню, на второй или на третий день после майских праздников... — пишет она в своих воспоминаниях, — перед обедом приходит к нам Николай Михайлович, постриженный, в голубой шелковой рубашке, смущенно-улыбчивый, руки спрятаны за спину, а сам все улыбается, и загадочно, и радостно. За ним вошла женщина, светловолосая, скромно одетая, чуть смущенная, но полная достоинства. Мы как раз пили чай и пригласили их. Войдя в кухню, Николай торжественно поставил на стол деревянную маленькую кадушечку, разрисованную яркими цветами, — такие часто продают на базаре. В ней — крашеные разноцветные яички. Заметив наше удивление, тут же выпалил радостно: «Сегодня же Пасха! А вы и не знали? Я же говорил, что они не знают, — сказал он, обратившись к своей спутнице. — Христос воскрес! — весело крикнул он. — А можно похристосоваться-то?»
      Всем стало весело. Сели за стол. Разделили на части одно расписное яйцо, остальные оставили в кадушечке — очень уж красиво. Николай сообщил, что яички эти привезла Гета, и указал на женщину. Я поблагодарила, поинтересовалась, откуда и когда она приехала. Мне тоже захотелось сделать ей приятное, и я спросила, есть ли у нее дети, чтоб послать им гостинцы. Она потупилась, как-то странно улыбнулась, на Колю взглянула и, тряхнув головой, ответила, что есть — девочка.
      Коля перестал есть и, подумав, сказал серьезно:
      — У этой женщины живет моя дочь... Лена...»
      Примирение не состоялось.
      В своей однокомнатной квартире на улице Александра Яшина, которую ему все-таки дали после стольких мытарств, Рубцов продолжал жить свободным от каких-либо семейных обязательств человеком...
      Самое время было начинать новую жизнь, тем более что теперь у него была не только квартира, но и диплом. В 1969 году Рубцов наконец-то закончил Литературный институт и защитил диплом.
      Защищался он своим сборником «Звезда полей».
      «Я, как заведующий редакцией русской советской поэзии издательства «Советский писатель», — писал в рецензии на дипломную работу Николая Рубцова Егор Исаев, — был у истоков этой, прямо скажем, замечательной книги. И после выхода ее в свет, я, уже как читатель, перечитывая ее, всегда находил в ней что-то новое для себя. Я помню ее сердцем. Помню не построчно, а всю целиком, как помнят человека со своим неповторимым лицом, со своим характером. Эффектного, ударного в книге ничего нет. Есть задушевность, раздумчивость и какая-то тихая ясность беседы. В ней есть своя особая предвечерность — углубленный звук, о многом говорящая пауза. О стихах Рубцова трудно говорить, как трудно говорить о музыке. Слово его не столько обозначает предмет, сколько живет предметом, высказывается его состоянием. Особенно эта черта присуща его стихам цикла, посвященного северной деревне. Да, она во многом — об уходящем. Но мимолетное прощание всегда предопределяется мимолетностью и несерьезностью встреч. И такая мимолетность не свойственна творчеству Рубцова. Он, если прощается, то обязательно любя. Он как бы печалуется любовью. А если уж встречается, то тоже для того, чтобы полюбить (выделено мной. — Н. К.). Его стихи учат чувству мучительного постоянства...»
      Егор Исаев пишет в своем отзыве о стихах Рубцова, но, читая отзыв, задумываешься об отношениях Рубцова с Генриеттой Михайловной и, кажется, что слова, «если прощается, то обязательно любя» — о них...
      Впрочем, почему кажется? Это так и есть. Еще раз повторим, что невозможно разделить стихи Рубцова и его жизнь... Они взаимопроникают друг в друга и наполняют друг друга необыкновенным, рубцовским светом...
      А диплом Литературного института пригодился Рубцову. В сентябре его зачислили в штат «Вологодского комсомольца».
      Незаметно дела налаживались, и можно было бы жить более или менее нормально, но уже кончалась сама жизнь...


К титульной странице
Вперед
Назад