За свою жизнь я написал несколько десятков книг, но, пожалуй, ни одну не писал так, как повесть о жизни Николая Михайловича Рубцова — «Путника на краю поля».
1
Первый раз я прочитал стихи Николая Рубцова в начале семидесятых, когда с одинаковым увлечением читал прозу Алексея Ремизова и Михаила Булгакова, Александра Солженицына и американскую фантастику, Александра Твардовского и Исаака Бабеля, стихи Осипа Мандельштама и романы Михаила Шолохова. И все же и в том неразборчиво-беспорядочном чтении Рубцов не смешивался ни с кем.
Я не сравнивал — кто больше... Рубцов был ближе...
Через несколько лет мне — еще в рукописи! — довелось прочитать сборник воспоминаний о Рубцове.
В холодной комнате литинститутской общаги, не отрываясь, от начала до конца проглотил всю объемистую рукопись. Присутствовал тут и профессиональный интерес, но еще больше было щемяще-жуткого узнавания.
Узнавались тонущая в заснеженной грязи дорога на Вологду и заросший травой купол церкви...
Сырые питерские переулки и мрачные бараки Липина Бора... Шумные московские пивные и темные омуты Толшмы...
И понятно было, что знание пейзажа и обстоятельств — из рубцовских стихов, но эта простая и такая очевидная мысль тут же и ускользала в щемяще-томительном узнавании. Словно в омут, затягивало в рубцовскую судьбу.
И долгие годы копился материал, и я все откладывал работу, убеждая себя, что еще надо поработать в этом архиве, кое-что уточнить...
Видимо, многим литераторам знакомо гнетущее ощущение, когда давит собранный материал, к работе над которым никак не можешь приступить. И никакие самоуговоры насчет дополнительных сведений, которые необходимо добыть, не облегчают тяжести.
В результате книгу я написал, и написал очень быстро, меньше чем за месяц. Оставалось только перепечатать ее, и этой работой планировал я заняться в Доме творчества. Но до начала путевки оставалось еще две недели, и я решил съездить на родину Николая Михайловича...
Книга вчерне была завершена, и ехал я, во-первых, для того, чтобы не отвлекаться на другую работу, а во-вторых, так сказать, для протокола, чтобы рассказывать потом, дескать, как же, как же... бывал и я там... И интернат, где Рубцов вырос, видел; и по Спасо-Суморинскому монастырю, где так и не выучился Николай Михайлович на мастера лесовозных дорог, побродил; и на холме, на который взбегал в своих стихах Рубцов, тоже посидел.
Однако в школьном музее, в Тотьме, обнаружилось сразу столько неизвестных мне материалов, что под этой тяжестью рухнул весь продуманный в Питере «протокол».
С утра я сидел в Тотемской школе, а после обеда бродил по городу, записывая воспоминания знакомых Николая Михайловича. И день ото дня разбухала папка с дополнительными материалами.
С ужасом смотрел я на нее — предстояло заново начинать работу, которую считал сделанной...
2
Состояние дискомфортности усиливалось за счет общего возбуждения, в котором пребывала в те дни Тотьма.
Семьдесят пять лет исполнялось местному краеведческому музею. К юбилею решено было открыть еще два филиала — Музей Николая Рубцова в Никольском и Музей Федора Кускова — отважного морехода, основателя знаменитого «Форта Росс» в Калифорнии...
Открытие Музея Федора Кускова неожиданно вылилось в международное мероприятие. Из американских университетов потянулись в Тотьму тамошние «кусковцы», подключилась и московская пресса.
Когда же пронесся слух, что в мероприятиях примет участие посол США Мэтлок, возбуждение достигло наивысшей точки. Городок начали скрести и красить, асфальтировали улицы, разгребали копившиеся десятилетиями свалки возле дивных тотемских соборов... Сразу тесно сделалось в тотемских гостиницах.
На меня, успевшего еще до мэтлоковского переполоха занять отдельный номер, вновь прибывшие смотрели с завистью и почтением, явно принимая за какую-то важную птицу. Поскольку к тому времени я сумел перепачкать в асфальте — о, этот безбрежный тотемский ремонт! — брюки, то чувствовал себя под оценивающими взглядами журналистов не слишком уютно.
А туг еще поползли по Тотьме слухи, дескать, НЛО видели над Николой...
Только и слышно было в очередях:
— Мэтлок едет... НЛО летал...
Сейчас вспоминать об этом смешно, но тогда и Мэтлок, и НЛО, и книга, которую надо было писать заново, сливались воедино. Неизвестно, чем бы все это кончилось, если бы не разговор, свидетелем которого довелось мне стать.
Я пристроился к длинной очереди, над которой, перемешиваясь с жарой и запахом асфальта, витало:
—Мэтлок... НЛО... Мэтлок...
И тут, не выдержав, взорвался мужичок в замызганной, наброшенной на голое тело фуфайке.
— Какое еще НЛО придумали, — заматерился он. — Пошли вы...
— Филя! — попытались урезонить его другие мужики. — Чего это нашло-то на тебя? Мэтлок едет, а ты так некультурно выражаешься...
— А-а! — Филя заматерился еще отчаяннее. — Я этого Мэтлока, та-та-та, хотел... К нам Иван Грозный, говорят, приезжал, и то, та-та-та, ничего, а вы, та-та-та, Мэтлок говорите...
Сказать, что, слушая возмущающегося в пивной очереди Филю, я вспомнил знаменитые рубцовские стихи:
Мир такой справедливый,
Даже нечего крыть...
— Филя! Что молчаливый?
— А о чем говорить?
было бы неверно.
В наброшенной на голые плечи фуфайке тотемский Филя словно прямо из стихотворения Николая Михайловича Рубцова и явился.
Как ни странно, но встреча эта сразу успокоила меня...
Действительно, вот ведь невидаль — новый материал для книги появился! Вернувшись в гостиницу, я раскрыл папку и принялся за работу. И уже через час стало ясно, что напрасны были мои страхи. Новый материал совершенно естественно вставлялся в уже написанную книгу.
То, о чем писал я, размышляя над стихами Рубцова, обретало документальное подтверждение, наполнялось голосами людей, знавших поэта...
И рассказываю я эти подробности не из желания поделиться своим опытом писания биографических книг, а чтобы подчеркнуть, что я не столько писал эту книгу, сколько узнавал ее, вчитываясь в стихи Рубцова и воспоминания о нем, разговаривая с людьми, знавшими поэта, роясь в архивах, вглядываясь в пейзажи, знакомые мне по его стихам... Вся книга «Путник на краю поля» как бы существовала уже, и я только собирал ее воедино...
3
Из Тотьмы я отправился в Николу, где до сих пор цело двухэтажное здание интерната, в котором вырос Николай Михайлович, где сохранились на берегу Толшмы развалины собора, возле которых любил сидеть он, где до сих пор живет Генриетта Михайловна Меньшикова, «женщина, у которой...— так представлял ее сам Рубцов знакомым — живет моя дочь Лена».
Генриетта Михайловна — сверстница Рубцова. Знакомы они были еще в детдоме, куда Генриетта Михайловна попала, когда посадили ее мать.
Всю жизнь, почти безвыездно, провела Генриетта Михайловна в своем селе, где летом горели от зноя небеса, а осенью покрывались под звездным светом прозрачной ледяной пленкой забытые болота, где зимой заметало вьюгой дороги и в тяжелых сугробах тонули деревенские дома...
Никуда и не пыталась бежать Генриетта Михайловна от шепота ив у омутистой Толшмы, от жалобных криков болотных птиц, от здешнего оловянного неба...
Здесь родила Лену. Здесь ждала Рубцова.
Здесь «в плоскокрышей» избушке ее матери провел Рубцов, быть может, самое трудное в его жизни и самое плодотворное в творчестве время — зиму 1964 года, когда его исключили из Литературного института.
Потом был полный разрыв, даже вражда, но ненадолго. Скоро отношения выровнялись. Отношения отца и матери одной дочери...
Пожалуй, ни одной из женщин не причинил Николай Михайлович Рубцов столько огорчений и неприятностей, как Генриетте Михайловне, и уж наверняка ни одна из женщин не ждала его так спокойно и терпеливо.
Иногда она приезжала в Вологду, иногда Рубцов приезжал в Николу. В последние годы Генриетта Михайловна уже ничего не требовала от Рубцова, ни о чем не просила. Просто ждала.
Когда Рубцова убили, из Союза писателей пришла телеграмма: «Скоропостижно скончался». Генриетта Михайловна приехала на похороны, потом приезжала на суд, потом — по настоянию вологодских писателей — увезла в Николу письменный стол Рубцова. Несколько лет он стоял у нее в доме, затем, покрасив, чтобы не видно было неприличных надписей, Генриетта Михайловна передала его в музей.
Она вырастила дочку — Елену Николаевну Рубцову. Вышла замуж... У Генриетты Михайловны есть дети и от нового брака.
4
Договориться о встрече с Генриеттой Михайловной заранее я не смог и, побродив по Никольскому, отправился к ней домой.
Генриетта Михайловна только что вернулась с молокозавода, где она работала... От одежды резко пахло молоком, и этот запах поначалу мешал, путал разговор.
А поговорить хотелось о Рубцове, о том, как создавались в Николе его стихи, ну и, конечно, о взаимоотношениях с самой Генриеттой Михайловной. Этой темы я боялся больше всего...
Все-таки очень уж деликатное дело — расспрашивать женщину о семейных отношениях с не расписанным с нею мужчиной. Впрочем, опасения мои, как оказалось, были напрасными.
Когда после витиеватого вступления я все-таки спросил, почему Генриетта Михайловна, подав осенью 1968 года на Рубцова в суд на алименты, уже к весне сама прекратила это дело, — моя собеседница ничуть не смутилась.
— Почему? — переспросила она. — Что произошло? А ничего... Судья объяснила мне, что я пять рублей по алиментам получать буду... Такие у него тогда заработки были...
Разумеется, задавая вопрос, я и не рассчитывал услышать в ответ историю о романтической встрече и примирении, но и подобной простоты тоже не ожидал. Как-то не вписывалось это объяснение в мои представления о Рубцове.
И, пытаясь усвоить открывшуюся мне простодушно-беспощадную истину, я упустил инициативу в разговоре.
И, к счастью, упустил.
Потому что, не смущаемая книжными вопросами о судьбе и предназначении, Генриетта Михайловна начала просто рассказывать то, что я и шел сюда услышать.
— Да я и не хотела на алименты подавать... — говорила Генриетта Михайловна. — Мать подговорила. Ну а когда она узнала, сколько мы будем получать, тоже уже не говорила больше об алиментах.
Я торопливо записывал рассказ Генриетты Михайловны о ее жизни с Рубцовым, и в памяти все звучали и звучали слова рубцовской «Прощальной песни»:
Так зачем же, прищурив ресницы,
У глухого болотного пня
Спелой клюквой, как добрую птицу,
Ты с ладони кормила меня.
Слышишь, ветер шумит по сараю?
Слышишь, дочка смеется во сне?
Может, ангелы с нею играют
И под небо уносятся с ней...
Не грусти! На знобящем причале
Парохода весною не жди!
Лучше выпьем давай на прощанье
За недолгую нежность в груди.
Мы с тобою как разные птицы!
Что ж нам ждать на одном берегу?
Может быть, я смогу возвратиться,
Может быть, никогда не смогу...
У этого шедевра нет и никогда не было посвящения... И вместе с тем адресат его более очевиден, чем у любого другого рубцовского стихотворения...
Разумеется, нельзя отождествлять лирического героя с автором, но героя «Прощальной песни» и поэта Рубцова, кажется, не разделяет ничто. В этом стихотворении поражает не только магия горьковатой печали, но и почти очерковая точность нищенского Никольского быта.
Читаешь стихотворение и видишь заплывшую грязью Никольскую улицу, видишь мать Генриетты Михайловны — пожилую женщину, ощущаешь ее — мать придет и уснет без улыбки — безмерную усталость.
С беспощадной и совсем не лирической точностью вписаны здесь и все перипетии романа Николая Михайловича с Генриеттой Михайловной. Целомудрие горькой правды и делает это стихотворение шедевром русской любовной лирики.
5
Я так и не решился спросить у Генриетты Михайловны о «Прощальной песне», связывает ли это стихотворение с собою...
Но я слушал бесхитростный рассказ о «семейной» жизни Николая Михайловича, и он очень точно соединялся с продолжающими звучать стихами...
Конечно, Николай Михайлович и Генриетта Михайловна не подходили для совместной семейной жизни.
Рубцов был жестоко точен не только в стихах.
Это ведь не Мария Корякина придумала про «женщину, у которой растет моя дочь». Это сам Рубцов так и представил Генриетту Михайловну Астафьевым.
Но ошибочно полагать, что смущала Рубцова деревенскость Генриетты Михайловны или ее неразвитость.
В «Прощальной песне» претензии лирического героя к своей подруге сформулированы гораздо более глубоко:
Ты не знаешь, как ночью по тропам
За спиною, куда ни пойду,
Чей-то злой, настигающий топот
Все мне слышится, точно в бреду...
Этого Генриетта Михайловна не знала, она действительно, как явствовало из ее рассказа, не слышала, не различала зловещего топота, раздающегося за спиной Рубцова. И не потому, что не хотела услышать, а потому, что не могла.
Впрочем, мистической окрашенности судьбы Рубцова не
различает Генриетта Михайловна и сейчас. И порою поражает даже, насколько искренне и честно ее непонимание. Никогда, ни раньше, ни теперь, Генриетта Михайловна и не пыталась сделать вид, что понимает, не пыталась изобразить понимание.
Подобная негибкость, разумеется, не самое приятное качество в спутнике жизни, но, с другой стороны, только так, не замечая злого настигающего топота, и можно было бы одолеть страшные и темные силы, что преследовали поэта на его жизненном пути. И тут, конечно, не Генриетта Михайловна виновата, что Рубцов все равно не мог не замечать, не слышать «чудных голосов», льющихся из лесной гущи... Да и не желал ведь Рубцов обретать спасительную глухоту.
6
Оставшееся до отъезда из Никольского тогда время я просидел на берегу Толшмы у развалин церкви, где некогда любил сидеть и Николай Михайлович Рубцов.
Часть церковного здания местные умельцы перестроили в пекарню.
Не знаю почему, но рядом с этими развалинами вспоминались не те стихи Рубцова, что писал он о разрушенных белых церквах, о лежащих под горой развалинах собора, а совсем другие, написанные им незадолго до смерти...
Сколько было здесь чудес,
На земле святой и древней,
Помнит только темный лес!
Он сегодня что-то дремлет...
Эти стихи, наверное, о самом сложном. О смысле творчества, о назначении поэта в Божием мире... Поскольку известно ведь:
Все умрем, Но есть резон
В том, что ты рожден поэтом,
А другой — жнецом рожден...
Все уйдем.
Но суть не в этом...
Душа Николая Михайловича Рубцова тосковала, что забыты чудеса святой и древней земли. Эту мысль снова и снова повторяет он в стихах...
А сколько там было щемящих
Всех радостей, болей, чудес,
Лишь помнят зеленые чащи
Да темный еловый лес!
Это последняя строфа стихотворения «Что вспомню я?». А начинается оно со ставшего привычным для зрелого Рубцова предощущения близкой смерти:
Все движется к темному устью,
Когда я очнусь на краю,
Наверное, с резкою грустью
Я родину вспомню свою.
В античном мире считалось, что существует особая разновидность богов, называемых гениями. Гении опекали не только семьи, но и целые города, местности, страны. Жители Рима, к примеру, скрывали имя гения своего города, чтобы жители других городов не переманили его к себе.
Естественно, что у православного человека эти наивные языческие представления могут вызвать лишь улыбку. Тем не менее некую параллель мы наблюдаем и в самом православии.
В православной традиции епархиальный архиерей «есть, как ангел для своей епархии. Ангелы посылаются за хотящих наследовати спасение, и он поставлен Духом Святым служить спасению целой епархии... через епархиального архиерея продолжается в епархии ток священнической благодати».
Один знакомый священник рассказывал мне, что после кончины митрополита Санкт-Петербургского и Ладожского Иоанна как будто бы и воздух изменился в епархии, служить в церкви стало как-то иначе...
Советское внецерковное, усвоенное через культуру и язык «православие», может быть, и ощущало присутствие «чудес на земле святой и древней», но увидеть их и узнать не могло, ибо помрачалось само зрение.
И, наверное, в такие минуты помрачений, действительно, ощущал себя вскормленный на хлебах, выпеченных в церквопекарне, Рубцов неким, почти апокалипсическим подобием вечернего зверя.
Я помню, как с дальнего моря
Матроса примчал грузовик,
Как в бане повесился с горя
Какой-то пропащий мужик...
Деревня... Пригород... Город...
Это не просто определения местностей, в которых протекала жизнь Рубцова, это различные состояния его души.
Перебираясь в город, он словно бы впитывал в себя энергию «Поезда»...
Быть может, если бы Рубцов был прозаиком или имел в городе семью, необузданная энергия, бушевавшая в нем, съедалась бы в постоянной работе, в житейских заботах Но - увы! — энергия Рубцова оставалась невостребованной и, замутненная, она прорывалась порою, материализуясь в фантомы пьяных выдумок.
Протрезвев, судя по воспоминаниям, Рубцов стихал, стыдился своего пьяного безобразия, становился нежен и ласков, легко просил извинения и получал его, был извиняем, отчасти по тому свойству русского характера, которое всегда позволяет сохранять надежду и мгновенно забывать о неприятностях, едва только замерцает свет надежды. По этому же свойству русского характера, раскаиваясь, Рубцов и сам прощал себя, понимая, что не согрешишь — не покаешься, догадываясь в глубине души, что и не было бы без погружения в черноту той жажды, той неутолимой тоски по небесному свету, что заполняет его стихи.
И с годами развивалось в Рубцове столь свойственное стремление русского человека все время снова и снова испытывать себя.
Это свойство проявилось еще в юности, во времена учебы в Тотемском лесотехникуме, когда, пробравшись в полуразрушенный храм, взбирался Рубцов на карниз и шел по нему на головокружительной высоте. В одном месте карниз был проломлен, и нужно было перепрыгивать через пролом. Рубцов прыгал.
Но это мальчишечьи испытания. Теперь, будучи взрослым, он испытывал не столько свою смелость и ловкость, а саму душу. И, как положено в таких случаях, все ограничения и барьеры, отчасти под воздействием алкоголя, снимались.
Незадолго до своей кончины Вадим Валерианович Кожи-нов напечатал в журнале «Проза» (аудиозапись О. Ворониной) воспоминания о встрече с Рубцовым, которые я слышал от него еще лет двадцать назад...
«В 67-м году в издательстве «Советский писатель» у Рубцова выходила книга. Издательство тогда находилось на Пушкинской площади. Я пришел туда получать какой-то свой гонорар, а Рубцов получал часть своего — за книгу. Для него это были гигантские деньги — жил-то он почти всегда без зарплаты... Вот он и говорит, смотри, мол, сколько денег получил: зайти бы сейчас в Клуб, а не пускают, так нельзя ли туда как-нибудь украдкой пробраться? Я знал, что есть еще один вход - через ресторан, вернее, через кухню. Кон троля там никакого не было и мы пробрались... Думали, что присядем где-нибудь в уголку и никто там опального Рубцова не заметит. Но на наше несчастье оказалось, что в ресторане были заняты все столы, кроме одного, стоящего посредине. Вообще не особенно приятно, да и Рубцов побаивался быть узнанным. Но тем не менее нам пришлось сесть за этот стол. И только мы там расположились, только по рюмочке успели выпить, как входит соученик Рубцова по литинституту, какой-то кавказец. Я его не знал. Он подходит и садится за наш стол. А в Рубцове была такая интеллигентность особая: он сам никогда бы не подсел к столу, не спросив разрешения. У него даже есть стихотворение, где рассказывается, как он сидит в ресторане «Поплавок» в Вологде, к нему подходят друзья и просят разрешения присоединиться. Особая такая деревенская интеллигентность. Попадая в большой город, люди ее часто теряют, но он сохранил и поэтому был возмущен подобным вторжением, так что в конце концов не выдержал и сказал: «А чего ты, собственно, сел? У нас тут разговор...» Знакомец его, страшно разъяренный, крикнул: вот ты, мол, меня гонишь из-за стола, а сам мне рубль должен. Рубль тогда были деньги. Сто граммов водки в ЦДЛ стоили рубль двадцать, а уж пива-то можно было бутылки три купить... На это Рубцов выгреб из кармана большую пачку денег — несколько сотен, а то и тысячу — и швырнул обидчику в лицо. Тот вскочил, собираясь броситься на него с кулаками, но тут уж я вмешался: ты что, говорю, хочешь, чтобы нас всех сейчас в милицию забрали? Рубцов и так сюда с трудом вошел, а ты здесь скандал устраиваешь. В другом месте, говорю, разберетесь. Это подействовало, приятель Рубцова удалился, чертыхаясь. Но замечательная сцена была потом».
Напомним, что разыгралась эта сцена посреди ресторанного зала и полюбоваться ею могли все. И понятно, что первым движением Кожинова было поскорее уйти, он сказал об этом Рубцову, но Николай Михайлович запротестовал.
— Нам же еще за столик расплатиться надо... — проговорил он. — Как же мы так убежим, не расплатившись?
В этом месте повествования Вадим Валерианович всегда совершенно резонно замечал, что это был как раз тот редчайший случай, когда официанты только довольны были бы, что посетители ушли, не расплатившись, — вокруг столика была рассыпана весьма приличная сумма денег.
Тем не менее снова сели за столик. Выпили еще по рюмке водки. Из-за соседних столиков с нескрываемым интересом следили, ожидая дальнейшего развития событий.
Альтернатива, как поясняет Кожинов, была. Можно было встать и уйти, оставив деньги разбросанными по полу. Так сказать, кавказский вариант сюжета...
Можно было пойти и по другому пути — просто и деловито собрать деньги. Конечно, снижение драматургии ситуации с кавказских высот до грешного асфальта столицы вызвало бы снисходительные усмешки зрителей, но в конце концов дело-то житейское, именно так большинство зрителей и поступило бы...
Рубцов нашел другой путь...
Вадим Валерианович вдруг увидел, как Рубцов начал медленно сползать со стула. Но не упал. Встал на четвереньки и начал ползать вокруг стола, собирая разбросанные деньги. Брюки его задрались, и теперь уже все без исключения разглядели рубцовские опорки, надетые прямо на голые ноги.
Со свойственным человеку, выросшему в интеллигентной московской семье, пониманием народного характера Вадим Валерианович Кожинов трактовал поступок Рубцова почти в традициях святоотеческой литературы.
«Я тогда не сразу понял, что он совершил яркий поступок. Есть такое выражение: «Смертию смерть поправ». Вот и Рубцов, будучи так унижен, решил унизиться еще больше: плевать, дескать, мне на вас, смотрите. И этим ползанием он себя как бы возвысил. И действительно, к концу уже не хохотали. Люди осознали, что все не просто так, что-то тут происходит... И несколько раз в жизни он поступал подобным образом — именно большим унижением выходил из и без того униженного состояния».
Разумеется, объяснить поведение Рубцова можно и не прибегая к святоотеческим реминисценциям. Достаточно вспомнить ужасающую нищету жизни Рубцова, чтобы понять, что сожалел он все-таки не о своем поступке, а о деньгах. Ведь не просто деньги рассыпались сейчас по полу, а месяцы и годы его жизни, его творчества... И понятным становится, какую обжигающую ненависть должен был испытывать Рубцов к завсегдатаям цедээловского ресторана, по сути дела, спровоцировавшим его своим презрительным вниманием на необдуманный поступок.
И все равно... Какие бы объяснения ни придумывали мы, эти объяснения не способны ничего объяснить в состоянии поэта, когда только и остается, что сунуть морду в полынью и напиться, подобно зверю вечернему...
И — увы! — никакие изощренные объяснения не способны соединить этого Рубцова с автором «Прощальной песни».
Они несоединимы, как полюса магнита, и опять же, как полюса магнита, не существуют друг без друга...
8
В испытаниях, которым подвергала его черная, врывающаяся в него в городе сила, Рубцова спасало только отношение к этому испытанию себя как к игре.
Испытания эти каким-то удивительным образом не превращались в жизнь, и жизнь текла своим обычным порядком. Вернее, это Рубцову казалось, что жизнь продолжает течь своим обычным порядком, едва он прекращает игру в испытания. На самом деле Рубцов, даже в состоянии опьянения, мог прекратить злую игру, но он забывал, а возможно, и не мог вообразить, что окружающими его игра воспринята слишком всерьез и они уже не могут выйти из нее без ущерба для себя...
Наверное, так и было...
И даже страшная ночь с 18 на 19 января 1971 года тоже начиналась с игры в испытания.
Как пишет Д., посреди ужаса и кошмара Рубцов словно очнулся и спокойно сказал:
— Давай ложиться спать...
Но тогда не сумела очнуться Д.
Или — не захотела очнуться...
В стихотворении «Что вспомню я?» Рубцов сказал, о чем он будет вспоминать на краю жизни...
Что вспомню я?
Черные бани
По склонам крутых берегов,
Как пели обозные сани
В безмолвии лунных снегов.
Как тихо суслоны пшеницы
В полях покидала заря,
И грустные, грустные птицы
Кричали в конце сентября.
Перекличка этих строф с «Прощальной песней» очевидна. И зная сейчас, что со своей необыкновенной проницательностью предвидел Николай Михайлович Рубцов вспомнить на краю, можно отгадать, к кому или к чему обращены были его последние слова и почему только сама убийца и услышала в них свое имя...