Удивительное дело... Сколько лет отделяет от нас Николая Рубцова? И ведь не в бесписьменные века он жил, а в десятилетия, когда шелестом справок сопровождался, кажется, каждый шаг советского гражданина, но — вот нате же! — жалкие крохи сведений, что удается выудить из архивов, неспособны заполнить белые пятна в биографии. И порою возникает ощущение, будто Рубцов и не был никогда нашим современником, погруженным в стихию справок и анкет, а пришел к нам из другого времени...
Можно и далее продолжать эти «мистические» — о, как приятны они! — рассуждения, но, перелистывая фолианты бухгалтерских и регистрационных книг, понимаешь и другое...
Всевластный и всеобъемлющий учет регистрировал каждый шаг человека, но человек этот должен был вписаться в советский социум. А тот человек, который по каким-либо причинам не смог или не захотел этого сделать, оставался неучтенным. Его надежды и страдания не учитывались, да и не могли быть учтены, потому что советский гражданин и живой человек были — увы! — не совпадающими друг с другом величинами.
1
В книге учета воспитанников Никольского детдома записано, что 12 июля 1950 года Николай Рубцов уехал в Ригу, уехал поступать в училище.
В мореходке документы у Рубцова не приняли — ему не исполнилось еще пятнадцати лет.
Так ясно видишь эту сцену...
Уставший, вымотавшийся в долгой дороге подросток входит в приемную комиссию, с облегчением ставит на пол самодельный, запирающийся на гвоздик фанерный чемодан — наконец-то его путь закончен, сейчас его определят на ночлег, поставят на довольствие! — вытаскивает из кармана документы.
Человек в военной форме задает ему вопрос:
— Сколько тебе лет?
— Четырнадцать... — отвечает Рубцов и удивленно смотрит, как, нераскрытые, возвращаются назад документы.
Рубцов не может понять, что в приеме отказано решительно и бесповоротно, он пытается объяснить, что приехал издалека, что дорога у него заняла три дня, что здесь, в Риге, никого не знает, но его уже не слушают, о нем уже забыли...
И тогда Рубцов поднимает фанерный чемоданчик и выходит из училища, на улицу чужого, незнакомого города, где он не знает никого и его не знает никто...
Годы спустя Рубцов напишет «Фиалки». Это стихотворение обычно датируется 1962 годом, годом выхода самодельной книжки Николая Рубцова «Волны и скалы».
Наверняка написано стихотворение было уже после демобилизации Рубцова с флота, но непосредственные жизненные впечатления, положенные в его основу, несомненно, относятся к более раннему времени.
Судя по некоторым деталям, в «Фиалках» запечатлен опыт, приобретенный как раз в Риге, опыт первой попытки самостоятельного устройства в жизни во взрослом мире:
Я в фуфаечке грязной
Шел по насыпи мола,
Вдруг тоскливо и страстно
Стала звать радиола: —
Купите фиалки!
Вот фиалки лесные!
Купите фиалки!
Они словно живые!
Как я рвался на море!
Бросил дом безрассудно
И в моряцкой конторе
Все просился на судно.
Умолял, караулил...
Но нетрезвые, с кренцем,
Моряки хохотнули
И назвали младенцем...
Каждому — о, это вечное чудо поэзии! — слышится что-то свое, личное в простенькой мелодии, и поэтому диссонансом врывается в нее рвущийся крик, требующий уже не сопереживания, а сострадания:
Кроме моря и неба,
Кроме мокрого мола,
Надо хлеба мне, хлеба!
Замолчи, радиола...
Как это ни парадоксально, но точность датировки лирики Рубцова по конкретным деталям не идет ни в какое сравнение с датировкой событий в его анкетах...
Можно, например, сравнить автобиографию: «Отец ушел на фронт и погиб в том же 1941 году», где полная неправда (отец не погиб на войне) соседствует с неточностью (отца призвали не в сорок первом, а в сорок втором году), и разбираемое сейчас нами стихотворение «Фиалки»:
Вот хожу я, где ругань,
Где торговля по кругу,
Где толкают друг друга
И толкают друг другу,
Рвут за каждую гайку
Русский, немец, эстонец...
О!.. Купите фуфайку.
Я отдам за червонец...
Если вспомнить первую строку: «Я в фуфаечке грязной...» — и сопоставить ее с запрашиваемой за фуфайку ценой, легко сообразить, что имеется в виду дореформенный червонец, ставший после 1961 года рублем.
Разумеется, лирика — не самый подходящий материал для финансово-экономических изысканий, но смысл произведенной нами операции в том и состоит, чтобы пробиться к реальному, четырнадцатилетнему детдомовцу, к тому голодному мальчишке, который пытается продать на рижском рынке единственное свое достояние — грязную детдомовскую фуфайку. Едва ли в цене на том рынке были вышитые и обвязанные одноклассницами носовые платки...
2
Для четырнадцатилетнего Рубцова рижская неудача была тяжела еще и потому, что все эти годы ему внушали, в какой замечательной стране он родился.
— Конечно, — говорили учителя, — сейчас трудно, но это только сейчас. И только здесь, в глухой вологодской деревне. А вообще жить хорошо, и главное — все дороги открыты перед юношами и девушками...
Нет никакого сомнения, что в этом смысле Рубцов, как и все остальные детдомовцы, был инфантильней, нежели его сверстники, выросшие в семьях...
И в Риге произошло не только крушение мечты...
В Риге вдребезги разлетелся внушенный воспитателями и педагогами миф о дорогах, которые открыты молодым.
Никому не нужный подросток оказался выброшенным в равнодушную толчею чужого города.
Смутные и невнятные, сохранились воспоминания, что якобы, на обратном пути из Риги, Николай Рубцов останавливался в Ленинграде и пытался поступить в художественное училище...
«После училища, после неудачи, поехал Коля в Ленинград, хотел поступить в художественное училище: рисовать он тоже умел и любил, но только акварелью, а надо было уметь масляными красками, да и с гипсом знаком не был. Делать нечего: вернулся Коля обратно в Николу».
Через несколько дней после возвращения Николая вызвал директор детдома Брагин.
— Не приняли в мореходку? — спросил он. - Нет...
— Ну, что поделаешь, Рубцов. Иди тогда в наш Тотемский лесотехнический техникум.
Как записано в книге учета воспитанников, 13 августа Николай Рубцов уехал учиться в город, в котором тридцать пять лет спустя ему поставят памятник.
Ну а урок, преподанный в Риге, забылся не сразу. Словно бы подводя итоги, Рубцов напишет, анализируя образ Катерины из «Грозы» А. Островского:
«...к несчастью, человек может быть «поэтически» настроен до тех пор, пока жестокие удары судьбы не развеют нелепых представлений о жизни как об источнике единственно счастья и радостей».
Пятнадцатилетнему человеку свойственно абсолютизировать собственный жизненный опыт, свои весьма туманные представления о реальной жизни, и не случайно максималистически-мрачный тезис: «Жизнь — это суровая проза, вечная борьба» — дополняется достаточно оптимистическими размышлениями о возможности «добыть себе счастье, если у него (человека. — Н. К.) для этого достаточно духа и воли...»
Добыть себе счастье Рубцову, конечно же, хотелось не меньше, чем героине пьесы А. Островского...
3
В стихотворении «Подорожники», вспоминая Тотьму, Николай Рубцов скажет:
Топ да топ от кустика до кустика — Неплохая в жизни полоса. Пролегла дороженька до Устюга Через город Тотьму и леса.
«Неплохая в жизни полоса» растянулась почти на два года.
Два года жизни в прекрасном русском городе...
Как и на Великий Устюг, на Тотьму у «творцов светлого будущего» не хватило дефицитного динамита и город сохранил свою былую красу.
Правда, некий Монашенок, вдохновленный призывами разрушить старый мир, походив с красным знаменем по округе, начал было разбирать колокольню в бывшем Спасо-Суморинском монастыре, но — есть, есть Божий суд! — сверзился вниз, сломал три ребра и отбил печенку. Больше на старинный монастырь не покушались...
Настоятельский корпус, братские келий, монастырскую гостиницу передали техникуму, готовившему мастеров лесовозных дорог.
Здесь, в золотом листопаде монастырских берез, и увидел впервые Сергей Багров «русоволосого, с очень живым, загорелым лицом улыбающегося подростка», которому все кричали:
— Давай, Николай! Давай!
И подросток, подламывая локтями, рванул лежавшую на груди красномехую хромку и неожиданно резко запел:
Куда пошла, зелена рать?
Гремела рать, зелена рать,
Пошла я в лес, зелена рать,
Грибы ломать, зелена рать!
Это и был Николай Рубцов...
Подростки и есть подростки, и школу подросткового воспитания Николай Рубцов, выросший в детдоме, проходил легко.
Он вспоминал потом, как испытывали в техникуме на смелость...
Всей гурьбой шли в полуразрушенный собор, от которого остались только стены и внутренний карниз, прерванный проломом. Нужно было пройти по карнизу на головокружительной высоте и перепрыгнуть через пролом.
Коля прыгал.
Было жутковато, но почти не страшно...
В этом рубцовском прыжке на головокружительной высоте, над темной бездной погруженного в мерзость запустения храма — очень много от предстоящей жизни, от Пути, который назначено пройти ему. В каком-то смысле этот прыжок - метафора всей его жизни и поэзии. И каждое его стихотворение — повторение этого прыжка...
Лети, мой отчаянный парус!
Не знаю, насколько смогу,
Чтоб даже тяжелая старость
Меня не согнула в дугу!
Но выплывут, словно из дыма,
И станут родней и больней
Стрелой пролетевшие мимо
Картины отроческих дней...
Запомнил я снег и салазки,
Метельные взрывы снегов,
Запомнил скандальные пляски
Нарядных больших мужиков.
Запомнил суслоны пшеницы,
Запомнил, как чахла заря,
И грустные, грустные птицы
Кричали в конце сентября.
И сколько друзей настоящих,
А сколько там было чудес,
Лишь помнят сосновые чащи
Да темный еловый лес!..
Но тогда Рубцов был молод, и поэтому было не страшно...
Однако таким — отчаянным и бесшабашным — был Рубцов днем, в шумной ватаге сверстников.
А вечером? Ночью?
Тот, кто жил в сберегаемых советской властью монастырях, знает, какая тоска обрушивалась на человека в сумерках, запекающихся в черных провалах стен, клубящихся под рухнувшими кровлями храмов...
Эта тоска хорошо была знакома и Николаю Михайловичу Рубцову...
И в последние детдомовские годы, и в техникуме Рубцов словно бы и забыл, что у него есть отец. Никто из его знакомых не запомнил, чтобы он пытался тогда восстановить связь с отцом, братом, сестрой, теткой...
Быть может, только однажды и попытался рассказать Николай «все накопившееся на душе за эти долгие годы бесконечного молчания».
Случилось это уже в 1951 году, когда Рубцов писал сочинение на заданную в техникуме тему «О родном уголке».
Оно сохранилось...
Поначалу — это обычный пересказ экскурсоводческих баек, удручающий примитивностью мышления и абсолютным незнанием истории... Приведем лишь несколько строк из него:
«Многое изменилось благодаря Великой Октябрьской революции. Монастырь, бывший очагом насилия и грабежа, превратился в рассадник культуры и грамотности среди населения. В заново отстроенных аудиториях зашумели первые студенты. Бывший тотемский собор превратился в городской кинотеатр, откуда беспрерывно доносится веселая музыка, наполняющая радостью сердца новой молодежи!»
Но где-то к середине сочинения Рубцов вдруг оставляет тон разбитного экскурсовода и начинает писать о своем детстве. Вначале, сбиваясь на уже заданный тон: «Иначе и нельзя! Ведь в их среде протекало мое беззаботное, счастливое, незабываемое детство...» — но с каждым словом все искренней и увлеченней:
«Хорошо в зимнее время, распахнув полы пальто, мчаться с горы навстречу обжигающему лицо ветру; хорошо в летнее время искупаться в прохладной воде, веселой при солнечном свете речки, хорошо бегать до безумия, играть, кувыркаться. А все-таки лучше всего проводить летние вечера в лесу у костра, пламя которого прорывает сгущающуюся темноту наступающего вечера, освещая черные неподвижные тени, падающие от деревьев, кажущиеся какими-то таинственными существами среди окружающей тишины и мрака...»
И чем дальше, тем несовместимее сочетание детских слов и оборотов: «играть... кувыркаться...» с точными, свидетельствующими о духовной зрелости и художническом видении мазками: «веселой при солнечном свете» речкой, «черными неподвижными тенями».
Еще удивительней, как безбоязненно открывается пятнадцатилетний подросток, описывая «темные тотемские ночи».
Как бы переходя на рассказ о друге детства, Рубцов пытается написать свой автопортрет:
«Обычно безудержно веселый, жизнерадостный, он становится порою непонятным для меня, сидит где-нибудь один, думает, думает и вдруг?., на таких всегда веселых, полных жизнеутверждающей силы глазах показываются слезы!»
(Этот «автопортрет» совпадает с тем, что рассказывает о Рубцове Л. С. Тугарина: «А Коля Рубцов ласковый был. У него кличка такая была — любимчик. Но ему что-то безразлично это было. Часто задумчивый сидел». То же самое и в воспоминаниях А. И. Корюкиной: «В детском доме Колю любили все... Он был ласков сам и любил ласку, был легко раним и при малейшей обиде плакал...»)
А дальше, в сочинении, забывая, что рассказ ведется в третьем лице, как бы о друге, Рубцов прямо пишет о том тайном, что мучило его самого детдомовскими ночами.
Страх в этом удивительном сочинении персонифицирован с медведем, превращающимся то в директора школы, — вспомните директора детдома Брагина, выбравшего Николаю Рубцову его будущую профессию! — то в свирепого хищника...
«Может быть, все это покажется невероятным, но представьте себе, как часто такие истории и им подобные видел я во сне в те же темные тотемские ночи, засыпая под заунывную песню ветра, свистящего в трубе».
Пересказывая сновидение, Николай Рубцов, сам того не понимая, анализирует свои комплексы и пытается преодолеть их. Пускай во сне медведь «нисколько не испугался (хотя говорят, что медведь боится людей), а, наоборот, с каким-то диким ревом бросился навстречу... «и первым желанием было «бежать, бежать...», но все-таки страх удается преодолеть. Мальчик выхватывает «охотничий нож», который у него наяву отбирает директор школы и который так пригодился сейчас во сне, и «с криком, который по силе и ужасу не уступает реву самого медведя...» — бросается навстречу опасности.
Медведь падает, сраженный ножом.
Впрочем, тут же Рубцов и закругляет повествование, выходя из области подсознательного в мир природы, в пейзаж, как это он часто делал потом в своих стихах:
«По-прежнему тихо, почти беззвучно шумели старые березы в лесу в безветренные дни, а вместе с порывами ветра громко плакали, почти стонали, как будто человеческою речью старались рассказать все накопившееся на душе за эти долгие годы бесконечного молчания. По-прежнему с какой-то затаенной, еле заметной грустью без конца роптала одинокая осина, вероятно, жалуясь на свое одиночество... По-прежнему спокойно и плавно уносились легкие волны Сухоны в безвозвратную даль...»
Сочинение «Мой родной уголок» интересно, как достоверное, из первых рук, свидетельство напряженной внутренней работы, происходившей в Рубцове-подростке.
Результат этой работы известен...
С юношеской беспощадностью и благородством Николай Рубцов принимает решение жить вопреки несправедливости судьбы. Жить, как бы не замечая несправедливости. Живой отец не вспоминает своего сына, и не надо. Значит, у него нет отца.
На следующий год, нанимаясь кочегаром на тральщик, Николай напишет в автобиографии:
«В 1940 году переехал вместе с семьей в Вологду, где нас и застала война. Отец ушел на фронт и погиб в том же 1941 году».
Конечно, можно предположить, что Рубцов написал так, не зная наверняка, где его отец, но едва ли это объяснение удовлетворительно. Ведь и потом, в 1963 году, Рубцов повторит утверждение-приговор: «Родителей лишился в начале войны», хотя уже десять лет будет встречаться с отцом.
В Спасо-Суморином монастыре, превращенном в «рассадник культуры и грамотности», Рубцов провел два года.
Внешне он вел себя точно так же, как и остальные сверстники. Ничем не отличался от них. Вернее — старался не отличаться.
Жили тогда голодно все, но детдомовец Николай Рубцов особенно тяжело... Сокурсникам запомнилось его выражение: «Дай на хамок». Так Рубцов просил откусить хлеба.
Ребята в техникуме учились простые и поддерживали Николая, чем могли, всегда делились тем, что имели... Но Рубцов переживал, что ему нечем ответить им. Иногда он отказывался от еды, которую ребята приносили из дома, и убегал...
«В техникуме хорошо был развит спорт: лыжи, футбол, баскетбол, стрельба. Больше всего мы увлекались футболом, — вспоминал А. Викуловский. — Делились на команды, приглашали судей из преподавателей физкультуры или старшекурсников и шли играть на техникумовский стадион. Николай тоже играл с нами, но от недоедания и слабости иногда не мог отыграть весь матч. Он покидал поле, ложился под тополя или на скамейку, а после короткого отдыха снова включался в игру...»
4
С таким же упорством, как в любимом футболе, пытался Рубцов не отстать от своих более благополучных сверстников и в других состязаниях.
«В те годы молодежь жила проще, — вспоминает Татьяна Решетова. — Работали с огоньком, но умели и веселиться от души. Принято было в Тотьме собираться на танцы в лесном техникуме у «короедов» (как мы их звали) или в педучилище у «буквоедов» (так они нас называли). Танцевали под духовой оркестр или под гармошку».
Глубокой осенью 1951 года Татьяна с подружкой пришла на танцы в лесотехникум. Народу в зале собралось много, было тесно танцевать, но девушки не замечали этого...
«На очередной танец нас пригласили двое ребят. Меня вел в вальсе улыбчивый паренек, темноволосый, небольшого роста, одет, как и большинство его ровесников, в комбинированную хлопчатобумажную куртку, черные брюки. Все было отглажено, сидело ладно. Красивое лицо с глубоко посаженными черными глазами — все это как-то привлекало мое внимание. А главное, он все время что-то говорил, улыбался и хорошо танцевал».
Это и был Николай Рубцов.
В тот вечер он пошел «провожать» Татьяну.
Позже словом «провожать» стали называть совместные гуляния парочек, но тогда, в Тотьме, это, действительно, было только провожание.
Решетова шла со своей подругой впереди, а за ними ребята. Девчата оглядывались на них и ничего не говорили, только шептались между собою, обсуждая кавалеров.
На следующем вечере танцев Рубцов снова попытался ухаживать за девушкой, но что-то вдруг разладилось. Татьяна, как это часто бывает с молодыми девушками, перестала «замечать» Рубцова.
В отместку — приближался Новый год! — Рубцов прислал поздравительную открытку. Вместо письма там были стихи...
«Я поняла, что это его стихи. Но такие обидные для меня, злые! Оценивая меня, он не жалел ядовитых эпитетов. Резкие очень стихи были. Мне показалось, что он несправедлив ко мне, и в гневе тут же я порвала открытку».
Этот юношеский роман будет иметь продолжение, и не только в событиях биографии Николая Рубцова, но и в его поэзии...
Поэтому и хочется обратить внимание на странную, проявившуюся уже тут невезучесть Рубцова с женщинами. Странную, потому что, судя по воспоминаниям Татьяны Решетовой, внешне Рубцов производил вполне благоприятное впечатление... И симпатичным был, а главное, «все время что-то говорил, улыбался и хорошо танцевал». Успех вроде бы был гарантирован, однако вместо этого — «настойчиво добивался внимания, но безуспешно»...
Татьяна Решетова и сама, годы спустя, вспоминая о давних встречах, не может понять, почему не ответила взаимностью на чувство симпатичного, умного, хорошо танцевавшего кавалера.
Так, может быть, то, о чем писал Рубцов в сочинении про медведя, та зияющая глубина, — знобящей тревогой, неуютом! — проступала и наяву? И женщины ощущали это, и инстинктивно отодвигались от Рубцова?
Наверное, так и было...
— Возле тебя всегда такое беспокойство охватывает... — много лет спустя скажет Рубцову знакомая поэтесса. — Прямо места не нахожу себе...
Мы увидим дальше, что свой первый опыт форсирования романов Рубцов — увы! — будет повторять снова и снова. И снова вначале будет встречать заинтересованность, а дальше — пойдут безуспешные попытки добиться большего внимания, пока не произойдет срыв. И обязательно появятся стихи, перечеркивающие всякие отношения уже навсегда... Своего рода алгоритм поведения, как бы и не зависящий от самого Николая Михайловича...
Но тогда, в Тотьме, Рубцов еще не знал этого...
у Рубцова никого не было, и зимой он ездил на каникулы в Николу...
Летом, после первого курса, ехать стало некуда.
22 июля 1951 года Никольский детдом закрыли...
А через полгода Рубцову исполнилось шестнадцать, и, получив паспорт, он уезжает в Архангельск, позабыв в общежитии техникума затрепанную тетрадку со своими стихами.
Некоторые биографы считают, что Рубцова влекла романтика... Может быть...
А может, все было гораздо проще.
«Те трудности, — считает А. Викуловский, — которые легли на четырнадцатилетнего мальчишку при отсутствии какой-либо поддержки от родных, стали основной причиной того, что Рубцов бросил техникум и поехал искать счастья по России»...
Как бы то ни было, но все произошло так, как и представлял Рубцов...
«Последний, отвальный гудок дает пароход «Чернышевский», отходя от пристани, и быстро проходит рекой, мимо маленьких деревянных старинных домиков, скрывающихся в зелени недавно распустившихся листьев берез, лип, сосен и елей, скрадывающей их заметную кособокость и уже подряхлевший за долгие годы существования вид, мимо громадных церквей, верхушки которых еще далеко будут видны, возвышаясь над городом».
Только теперь была не весна, а осень.
Дул холодный ветер, густая темнота висела над рекой, как в стихах, которые еще предстоит написать Рубцову:
Была сурова пристань в поздний час, Искрясь, во тьме горели папиросы, И трап стонал, и хмурые матросы Устало поторапливали нас. И вдруг такой повеяло с полей Тоской любви! Тоской свиданий кратких! Я уплывал... все дальше... без оглядки На мглистый берег юности своей.
5
На этот раз встреча с морем, о котором так мечтал Рубцов и в детдоме на берегу Толшмы, и в полуразрушенном, превращенном в лесотехникум старинном монастыре, состоялась...
Забрызгана
крупно
и рубка,
и рында,
Но час
отправления
дан!
И тральщик
Тралфлота
треста «Севрыба»
Пошел промышлять
в океан...
В этих рубленых стихах, которые будут написаны десять лет спустя, энергии и пафоса больше, чем личного духовного и житейского опыта, и не случайно, как только романтический пейзаж заселяется людьми, стихотворение проваливается, строчки разбухают случайными, поддерживаемыми лишь ритмом, а не внутренней логикой, словами.
Личностное, лирическое задавлено в этих стихах Рубцова мощной романтической антитезой: слабый, но бесстрашный человек и безграничное, суровое море, которое все-таки покоряется отважным морякам:
А волны,
как мускулы,
взмылено,
рьяно,
Буграми
в суровых тонах
Ходили
по черной
груди океана,
И чайки
плескались
в волнах...
Несовпадение образа лирического героя «морских» стихотворений с самим Рубцовым поразительно. И оно многое позволяет понять в рубцовском характере...
Так беспощадно-жестоко выстраивается драматургия жизни, что говорить о самом себе Рубцов долго не решался — не хватало сил...
Как вспоминает капитан РТ-20 «Архангельск» А. П. Шильников, Рубцов был самым низкорослым в команде. Когда боцман Голубин выдал ему робу — а советская швейная промышленность, как известно, шила одежду в основном на богатырей! — Николай буквально утонул в ней.
Хорошо, что жена механика РТ-20 пожалела Николая и ушила казенную робу, чтобы он мог носить ее...
Даже эти бытовые подробности начала морской одиссеи Николая Рубцова, мягко говоря, не вполне соответствуют облику героя морского цикла — «юного сына морских факторий», который хочет, «чтобы вечно шторм звучал»...
И здесь уместно напомнить, что физическое развитие многих русских детей, выросших в годы войны, было настолько замедленным, что в школу тогда брали с восьми лет, позднее призывали и в армию...
Сравним две даты...
12 сентября 1952 года Николай Рубцов пишет заявление на имя начальника Тралфлота И. Г. Каркавцева: «Прошу зачислить меня на работу, на тральщик в качестве угольщика».
А 23 июля 1953 года, в самый разгар навигации, Рубцов увольняется с тральщика...
В месяцы, заключенные между этими датами, вместились и оформление на работу, и получение формы, которую надобно было ушивать, и наступившая зима... Получается, что в плаваниях Рубцов провел совсем немного времени.
И здесь нужно удивляться не тому, что всего несколько месяцев продержался Николай Рубцов в должности «угольщика», а тому, что — вспомните его полуобмороки во время игры в футбол на техникумовском стадионе — почти год сумел выдержать на непосильной для него работе.
Вспоминая через десять лет о тральщике, Николай Рубцов напишет:
Никем по свету не гонимый,
Я в этот порт явился сам
В своей любви необъяснимой
К полночным северным судам.
Стихотворение написано с бесшабашной, характерной для Рубцова начала шестидесятых, удалью. И тем не менее из морского цикла оно явно выпадает. Не тематически, а интонационно...
Кажется, впервые начинает явственно звучать здесь столь характерная для позднего Рубцова грустная самоирония:
Оставив женщин и ночлег,
иду походкой гражданина
и ртом ловлю роскошный снег —
позволяющая, если не заговорить о главном в себе, то хотя бы приблизиться к главному...
И когда вдумываешься в слова: «Никем по свету не гонимый», понимаешь, что это не просто красивый, романтический штамп, а беспощадная истина рубцовской жизни.
Никто никогда и не гнал Рубцова...
И только в том и состояла трагедия и горечь его жизни, что в огромной стране он умудрился прожить почти всю жизнь, не имея нигде собственного угла. Поэтому «необъяснимая любовь к полночным северным судам» — понятна и объяснима. Она из тех привязанностей, что человек сам придумывает для себя. Вместо «полночных судов» могло оказаться что угодно, лишь бы при этом почувствовал себя Рубцов полноправным человеком, смог пройти независимой «походкой гражданина»...
И все-таки, хотя и перевели Николая из кочегаров в повара, а по совместительству в уборщики, работа на тральщике оказалась непосильной для него.
— Что, — спросил Алексей Павлович Шильников, прочитав написанное на четверти тетрадного листка в косую линейку заявление на расчет, — не нравится у нас, Коля?
— Нет... — смущаясь, ответил Рубцов. — Нравится. Только я учиться решил, на механика.
— Правильно... — сказал Шильников и, оглянув худенькую фигурку своего кочегара, подписал заявление.
Через три дня Николай уехал в Кировск. Решил поступить — вспомните: «Я везде попихаюсь...»! — в горный техникум.
6
Время для поездки Рубцов выбрал не самое удачное...
27 марта 1953 года, вскоре после похорон И. В. Сталина, был опубликован Указ Президиума Верховного Совета Союза ССР об амнистии. По этому Указу — амнистия 1953 года получила название бериевской! — из мест заключения освобождались все лица, осужденные на срок до пяти лет.
К осужденным за контрреволюционные преступления амнистия не применялась. Не подпадали под нее и такие «преступники», как та же колхозница Е. В. Овчинникова, которая отбывала 10 лет заключения за хищение пяти литров колхозного молока...
Тем не менее амнистировалось довольно много заключенных, и летом поток уголовников хлынул из лагерей. Обстановку, царящую на Кировской железной дороге, представить не трудно. В этом смысле Рубцову везло всю жизнь, всегда он оказывался в переломные моменты истории России именно там, где напряженность почти достигала предела и все видел сам, все сам перечувствовал.
На вокзале Рубцова обокрали, и добираться до Кировска ему пришлось на крыше вагона. В самом вагоне ехали амнистированные уголовники.
Вероятно, за год работы на тральщике Николаю Рубцову удалось скопить какие-то, необходимые на первое время, деньги. Но деньги тоже исчезли вместе с самодельным, «запирающимся на гвоздик» детдомовским чемоданом...
И хотя Рубцов и поступил в техникум, проучился он здесь чуть больше года.
Специальностью он избрал, как явствует из архивных записей техникума, «маркшейдерское дело». На маркшейдера учился Рубцов целый учебный год...
Жил вначале в общежитии на улице имени 30-летия комсомола, а потом — на Хибиногорской.
Однокурсники вспоминают, что хотя и старался Рубцов выглядеть бывалым морским волком, хотя и ходил в матросских клешах, тельняшке, бушлате и — непременно! — белом шарфике, но был стеснительным, довольно замкнутым и даже скрытным юношей...
Большую часть свободного времени занимался резьбой. Пока однокурсники веселились, гуляя с девушками, искусно вырезал из дерева разные фигурки...
Эти — достойные бывалого морского волка! — занятия прервали летние каникулы... Во время учебного года можно было заниматься поделками — это отвлекало от невеселых мыслей о своей бесприютности и безденежье... Но наступило лето, пришли каникулы, общежитие опустело, надо было ехать куда-то и Рубцову...
И он поехал...
В Тотьму...
Здесь Рубцов попал на выпускной вечер в педучилище.
Надо сказать, что тогда, в юности, в романтизме Рубцова явно обозначалась практическая сметка...
Вот и сейчас Николай не растерялся и объявил Татьяне Решетовой, что специально приехал в Тотьму поздравить ее с окончанием техникума.
Это сразило девушку. Теперь уже она не смогла отвергнуть ухаживания и после вечера пошла с Рубцовым. Долго бродили по берегу Сухоны, дожидаясь ночного рейса парохода на Вологду.
У церковных берез,
почерневших от древности,
Мы прощались,
и пусть,
опьяняясь чинариком,
Кто-то в сумраке,
злой от обиды и ревности,
Все мешал нам тогда одиноким фонариком...
Это автобиографическое стихотворение...
Расставаясь с Николаем, Таня обняла его и, то ли от скорой разлуки, то ли от сознания, что и ей через несколько дней придется расстаться с Тотьмой, заплакала.
И так и осталась бы эта ночь, проведенная вместе с Рубцовым под церковными березами на берегу реки, может быть, самым светлым воспоминанием Тани Решетовой, но Рубцов решил не ограничиваться достигнутым успехом.
В августе он неожиданно приехал в Космово, где жила Таня. Приехал с приятелем, который дружил с Таниной подругой Ниной Курочкиной.
Девушки как раз собирались в дорогу. После училища их распределили на работу — учить детей русскому языку в Азербайджане...
Решетовы встретили Рубцова хорошо. Танина мама, узнав, что он сирота, постаралась окружить его заботой.
Николай расчувствовался... Однажды он признался Тане, что хотел бы называть ее мать мамой. Сказал, что ему не хочется отсюда уезжать. Был август, поспела малина. С деревенскими девчатами Николай ходил по ягоды в лес.
Татьяна Решетова вспоминает, что для Николая интереснее была дорога в лес, чем сама малина.
— Смотри, какая красота! — то и дело восклицал он.
Часто сидел на берегу речки Шейбухты или уходил в поле, в рожь.
«Таким я его и запомнила... — вспоминает Татьяна Решетова. — Из-за чего-то мы поссорились с ним, как часто бывает с молодыми людьми в 18—19 лет. Компромиссов молодость не знала. Коля уехал из деревни...»
Тут первая любовь Николая Рубцова немножко лукавит. Конечно же, о причинах ссоры она догадывалась. А если не догадывалась, то только потому, что не хотела догадываться, боялась догадываться. Снова тяжело и глубоко колыхнулось возле нее смутное сиротство Рубцова и снова стало страшно молодой девушке...
Еще страшнее стало Тане, когда она снова увидела Рубцова.
Вместе с сокурсницами Таня ехала на работу в Азербайджан. Вначале пароходом до Вологды, а затем поездом через Москву. Каково же было ее удивление, когда в вагоне, едва только отъехали от Вологды, появился Рубцов с гармошкой.
«Кажется, до полуночи мы пели под гармошку наши любимые песни. Я с ним не разговаривала, побаивалась, что он поедет за мной до Баку. А ведь там и для нас с подругами были неизвестность и страх. Коля нервничал, злился. А я еще не понимала, что обманываю себя, играя в любовь. Видимо, это было очередное увлечение. Николай почувствовал это, и утром в Москве сказал мне, чтоб я не волновалась, едет он в Ташкент.
Так мы расстались в Москве с нашей юностью...»
Пароход загудел,
возвещая отплытие вдаль!
Вновь прощались с тобой
У какой-то кирпичной оградины,
Не забыть, как матрос,
увеличивший нашу печаль,
— Проходите! — сказал. —
Проходите скорее, граждане! —
Я прошел. И тотчас,
всколыхнувши затопленный плес,
Пароход зашумел,
Напрягаясь, захлопал колесами...
Сколько лет пронеслось!
Сколько вьюг отсвистело и гроз!
Как ты, милая, там, за березами?
7
Что делал Рубцов, бросив техникум, известно только из его стихов:
Жизнь меня по Северу носила
И по рынкам знойного Чор-Су.
В это время Рубцов как бы растворяется в бескрайней стране и как бы перестает быть материальным телом, нуждающимся в прописке и прочих документах.
Странно, но точно такое — неведомо куда! — исчезновение мы обнаруживаем и в юности Василия Шукшина...
И есть, есть в этих исчезновениях русских писателей какая-то мистика, как и в прыжках через пролом карниза над черной бездной заброшенного храма.
Ничего не известно из этого периода жизни Рубцова... Кроме одного... Кроме того, что и в солнечно-знойных краях не сумел отогреться поэт.
В 1954 году он написал в Ташкенте:
Да!
Умру я!
И что ж такого?
Хоть сейчас из нагана в лоб!
Может быть,
Гробовщик толковый
Смастерит мне хороший
гроб.
А на что мне
Хороший гроб-то?
Зарывайте меня хоть
как!
Жалкий след мой
Будет затоптан
Башмаками других
бродяг.
И останется все,
Как было
На Земле,
Не для всех родной...
Будет так же
Светить
Светило
На заплеванный шар
земной!
Впервые, в этом стихотворении, обращается Рубцов к теме смерти, ставшей в дальнейшем одной из главных в его творчестве...
С годами придут в стихи всепрощающая мудрость, философская глубина, но отчаянная невозможность примириться, свыкнуться с мыслью о смерти, останется неизменной.
И через шестнадцать лет, стоя уже на пороге гибели, Рубцов напишет:
Село стоит
На правом берегу,
А кладбище —
На левом берегу.
И самый грустный все же
И нелепый
Вот этот путь,
Венчающий борьбу
И все на свете, —
С правого
На левый,
Среди цветов
В обыденном гробу...
Трудно не заметить внутреннего созвучия этих двух стихотворений, между которыми, как между обложками книги, вместилось все богатство рубцовской лирики.
И еще одно...
В Ташкенте, пусть и неловко, но очень отчетливо впервые сформулирована Рубцовым важная и для его поэзии, и для жизненного пути мысль — осознание, что он находится на «земле, не для всех родной».
Как мы уже говорили, Рубцов не сразу сумел заговорить о самом главном в себе, не сразу разглядел в своей судьбе отражение судьбы всей России, не сразу сумел осознать высокое предназначение поэта. И чудо, что далеко от родных краев, в Ташкенте, в минуту усталости или отчаяния удалось ему на мгновение заглянуть далеко вперед, заглянуть в себя будущего...
Со стихотворением «Да! Умру я!» перекликается и другое, написанное в последний год жизни поэта стихотворение — «Неизвестный».
Ситуация, в которой оказался его герой, в общем характерная для поэзии Рубцова, почти такая же, как в «Русском огоньке» или стихотворении «На ночлеге». Но стихотворение «Неизвестный» существенно отличается властным, каким-то эгоцентрическим, все замыкающим на личности героя ритмом:
Он шел против снега во мраке,
Бездомный, голодный, больной.
Он после стучался в бараки
В какой-то деревне лесной.
И если герою стихотворения «На ночлеге» почти мгновенно удается найти контакт с хозяином избы:
Подмерзая, мерцают лужи...
«Что ж, — подумал, — зайду давай?»
Посмотрел, покурил, послушал
И ответил мне: — Ночевай! —
то «неизвестного» встречают иначе:
Его не пустили. Тупая
Какая-то бабка в упор
Сказала, к нему подступая:
— Бродяга. Наверное, вор...
На первый взгляд может показаться, что «неизвестному» просто не повезло, и он напоролся на бездушных, черствых людей. Но это не так. Ведь хозяина «ночлега» немногое разнит от «тупой бабки»:
Есть у нас старики по селам,
Что утратили будто речь:
Ты с рассказом ему веселым —
Он без звука к себе на печь.
Другое дело, что «неизвестный» слишком сосредоточен, зациклен на себе и не понимает, что в неказистых с виду, угрюмых старухах и стариках живет и гордость, и благородство, — не понимает того, что открыто герою стихотворения «На ночлеге»:
Знаю, завтра разбудит только
Словом будничным, кратким столь,
Я спрошу его: — Надо сколько? —
Он ответит: — Не знаю, сколь!
(Старуха в «Русском огоньке» отвечает еще более категорично: «Господь с тобой! Мы денег не берем».)
Но ведь такие ответы, такое отношение хозяев ночлега предполагают, что их собеседник и сам погружен в стихию народной жизни, что он расслышит несказанное, не оскорбит беззащитной простоты... А когда вместо него появляется человек с психологией «сына морских факторий», этот человек рискует оказаться в пустыне своей гордыни, где и суждено завершиться избранному им пути:
Он шел. Но угрюмо и грозно
Белели снега впереди!
Он вышел на берег морозной,
Безжизненной, страшной реки!
Он вздрогнул, очнулся и снова
Забылся, качнулся вперед...
Он умер без крика, без слова,
Он знал, что в дороге умрет.
Однако в романтической антитезе непонятой личности и тупой человеческой массы смерть эта приобретает почти трагедийное звучание. Тем более что, согласно романтическому канону, даже сама равнодушная природа не остается безучастной к гибели гордого человека: «Он умер, снегами отпетый...»
И только люди:
...вели разговор
Все тот же, узнавши об этом:
— Бродяга. Наверное, вор.
Но странно, первое чувство неприятия человеческого равнодушия, запрограммированное самой ситуацией, быстро проходит и возникает ощущение совсем другого рода.
Умер чужой человек... умер нелепо, глупо, и что же еще сказать, как можно определить отношение к чужаку людям, которые живут в рамках христианской морали и сострадания, а не в романтических антитезах?
Отношение должно быть сформулировано однозначно, ибо необходимо сразу заявить о своем неприятии произошедшего. Вот и звучит слово: «Бродяга!», а следом — уничижительное, не обвиняющее окончательно, но снимающее всякий романтический флёр дополнение: «Наверное, вор». Сказано жестко, но справедливо.
Сам по себе путь, как бы труден он ни был, не представляет нравственной ценности. Уважаем и почитаем только истинный Путь.
Зрелый Рубцов четко понимает разницу между бродягой и Путником. Отчасти понимал это, как мы видим по стихотворению «Да! Умру я!», и молодой Рубцов...
Во всяком случае в Ташкенте он почувствовал, что превращается в ненужного никому и не несущего в себе ничего, кроме озлобления, бродягу. Он почувствовал в Ташкенте, что выбранный им путь — не тот Путь, который назначено пройти ему.
И вот — поражает в Рубцове это мужество, эта внутренняя сила! — он круто меняет свою жизнь. Осознав гибельность избранного пути, переступив через обиду, смирив свою гордость, пытается он наладить отношения с родными.
В марте 1955 года Рубцов приезжает в Вологду и разыскивает здесь отца.
Сергей Багров утверждает, что у Николая «хранилось фото отца... На фотокарточке надпись: «На долгую память дорогому сыночку Коле. Твой папка. 4/III — 55. М. Рубцов».
Как проходила первая встреча с отцом, Рубцов никому не рассказывал.
Он вообще мало рассказывал о своей жизни.
И не из-за замкнутости или необщительности, а просто — трудно было говорить об этом...