Я переехал по мосту в Пелисье, где мне открылся вид на прорытое рекою
ущелье, и стал подыматься на гору, которая над ним нависает. Вскоре я
вступил в долину Шамуни. Эта долина еще величавее, хотя менее живописна, чем
долина Серво, которую я только что миновал. Ее тесно окружили высокие
снежные горы; но здесь уже не увидишь старинных замков и плодородных полей.
Исполинские ледники подступали к самой дороге; я слышал глухой грохот
снежных обвалов и видел тучи белой пыли, которая вздымается вслед за ними.
Среди окружающих aiguilles* высился царственный и великолепный Монблан; его
исполинский купол господствовал над долиной.
* пиков (франц.).
Во время этой поездки меня не раз охватывало давно не испытанное
чувство радости. Какой-нибудь поворот дороги, какой-нибудь новый предмет,
внезапно оказывающийся знакомым, напоминали о прошедших днях, о беспечных
радостях детства. Самый ветер нашептывал мне что-то утешительное, и природа
с материнскою лаской уговаривала больше не плакать. Но внезапно очарование
рассеивалось, я вновь ощущал цепи своей тоски и предавался мучительным
размышлениям. Тогда я пришпоривал мула, словно желая ускакать от всего мира,
от своего стража и от себя самого - или спешивался и в отчаянии бросался
ничком в траву, подавленный ужасом а тоской.
Наконец я добрался до деревни Шамуни. Здесь дало себя знать крайнее
телесное и душевное утомление, испытанное в пути. Некоторое время я просидел
у окна, наблюдая бледные зарницы, полыхавшие над Монбланом, и слушая рокот
Арвэ, продолжавшем внизу свой шумный путь. Эти звуки, точно колыбельная
песнь, убаюкали мою тревогу; сон подкрался ко мне, едва я опустил голову на
подушку; я ощутил его приход и благословил дарителя забвения.
Глава Х
Весь следующий день я бродил по долине. Я постоял у истоков Арвейрона,
берущего начало от ледника, который медленно сползает с вершин,
перегораживая долину. Передо мной высились крутые склоны гигантских гор; над
головой нависала ледяная стена глетчера; вокруг были разбросаны обломки
поверженных им сосен. Торжественное безмолвие этих тронных зал Природы
нарушалось лишь шумом потока, а по временам - падением камня, грохотом
снежной лавины или гулким треском скопившихся льдов, которые, подчиняясь
каким-то особым законам, время от времени ломаются, точно хрупкие игрушки.
Это великолепное зрелище давало мне величайшее утешение, какое я способен
был воспринять. Оно подымало меня над мелкими чувствами, и если не могло
развеять моего горя, то хотя бы умеряло и смягчало его. Оно отчасти
отвлекало меня от мыслей, терзавших меня весь последний месяц. Когда я в ту
ночь ложился спать, меня провожали ко сну все величавые образы, которые я
созерцал днем. Все они сошлись у моего изголовья: и непорочные снежные
вершины, и сверкающие льдом пики, и сосны, и скалистый каньон - все они
окружили меня и сулили покой.
Но куда же они скрылись при моем пробуждении? Вместе со сном бежали
прочь все восхитившие меня видения, и мою душу заволокло черной тоской.
Дождь лил ручьями, вершины гор утонули в густом тумане, и я не мог уже
видеть своих могучих друзей. Но я готов был проникнуть сквозь завесу тумана
в их заоблачное уединение. Что мне дождь и ненастье? Мне привели моего мула,
и я решил подняться на вершину Монтанвер; Я помнил, какое впечатление
произвела на меня первая встреча с исполинским, вечно движущимся ледником.
Она наполнила меня окрыляющим восторгом, вознесла мою душу из тьмы к свету и
радости. Созерцание всего могучего и великого в природе всегда настраивало
меня торжественно, заставляя забывать преходящие жизненные заботы. Я решил
совершить восхождение без проводника, ибо хорошо знал дорогу, а присутствие
постороннего только нарушило бы мрачное величие этих пустынных мест.
Склон горы очень крут, но тропа вьется спиралью, помогая одолеть
крутизну. Кругом расстилается безлюдная и дикая местность. На каждом шагу
встречаются следы зимних лавин: поверженные на землю деревья, то совсем
расщепленные, то согнутые, опрокинутые на выступы скал или поваленные друг
на друга. По мере восхождения тропа все чаще пересекается заснеженными
промоинами, по которым то и дело скатываются камни. Особенно опасна одна на
них: достаточно малейшего сотрясений воздуха, одного громко произнесенного
слова, чтобы обрушить гибель на говорящего. Сосны не отличаются здесь
стройностью или пышностью; их мрачные силуэты еще больше подчеркивают
суровость ландшафта. Я взглянул вниз, в долину; над потоком подымался туман;
клубы его плотно окутывали соседние горы, скрывшие свои вершины в тучах; с
темного неба лил дождь, завершая общее мрачное впечатление. Увы! почему
человек так гордится чувствами, возвышающими его над животными? Они лишь
умножают число наших нужд. Если бы наши чувства ограничивались голодом,
жаждой и похотью, мы были бы почти свободны; а сейчас мы подвластны каждому
дуновению ветра, каждому случайному слову или воспоминанию, которое это
слово в нас вызывает.
Мы можем спать - и мучиться во сне,
Мы можем встать - и пустяком терзаться,
Мы можем тосковать наедине,
Махнуть на все рукою, развлекаться, --
Всего проходит краткая поря,
И все возьмет таинственная чаща;
Сегодня не похоже на вчера,
И лишь Изменчивость непреходяща.*
* Перевод К.Чемены.
Время близилось к полудню, когда я достиг вершины. Я немного посидел на
скале, нависшей над ледяным морем. Как и окрестные горы, оно тоже тонуло в
тумане. Но вскоре ветер рассеял туман, и я спустился на поверхность
глетчера. Она очень неровна, подобна волнам неспокойного моря и прорезана
глубокими трещинами; ширина ледяного поля составляет около лье, но чтобы
пересечь его, мне потребовалось почти два часа. На другом его краю гора
обрывается отвесной стеной. Монтанвер теперь был напротив меня, в расстоянии
одного лье, а над ним величаво возвышался Монблан. Я остановился в
углублении скалы, любуясь несравненным видом. Ледяное море, вернее, широкая
река вилась между гор; их светлые вершины нависали над ледяными заливами.
Сверкающие снежные пики, выступая из облаков, горели в лучах солнца. Мое
сердце, так долго страдавшее, ощутило нечто похожее на радость. Я
воскликнул: "О души умерших! Если вы витаете здесь, а не покоитесь в тесных
гробах, дайте мне вкусить это подобие счастья или возьмите с собой, унесите
от всех радостей жизни!"
В этот миг я увидел человека, приближавшегося ко мне с удивительной
быстротой. Он перепрыгивал через трещины во льду, среди которых мне пришлось
пробираться так осторожно; рост его вблизи оказался выше обычного
человеческого роста. Я ощутил внезапную слабость, и в глазах у меня
потемнело; но холодный горный ветер быстро привел меня в чувство. Когда
человек приблизился, я узнал в нем (о, ненавистное зрелище!) сотворенного
мной негодяя. Я задрожал от ярости, решив дождаться его и схватиться с ним
насмерть. Он приблизился; его лицо выражало горькую муку и вместе с тем
злобное презрение; при его сверхъестественной уродливости это было зрелище
почте невыносимое для человеческих глаз. Но я едва заметил это; ненависть и
ярость сперва лишили меня языка; придя в себя, я обрушил на него поток
гневных и презрительных слов.
- Дьявол! - вскричал я. - Как смеешь ты приближаться ко мне? Как не
боишься моего мщения? Прочь, гнусная тварь! Или нет, постой, я сейчас
растопчу тебя в прах! О, если б я мог, отняв твою ненавистную жизнь,
воскресить этим несчастных, которых ты умертвил с такой адской жестокостью!
- Я ждал такого приема, - сказал демон.-- Людям свойственно
ненавидеть несчастных. Как же должен быть ненавидим я, который несчастнее
всех живущих! Даже ты, мой создатель, ненавидишь и отталкиваешь меня, свое
творение, а ведь ты связан со мной узами, которые может расторгнуть только
смерть одного из нас. Ты намерен убить меня. Но как смеешь ты так играть
жизнью? Исполни свой долг в отношении меня, тогда и я исполню свой - перед
тобою и человечеством. Если ты примешь мои условия, я оставлю всех вас в
покое, если же откажешься, я всласть напою смерть кровью всех твоих
оставшихся близких.
- Ненавистное чудовище! Дьявол во плоти! Муки ада недостаточны, чтобы
искупить твои злодеяния. Проклятый! И ты еще упрекаешь меня за то, что я
тебя создал? Так подойди же ко мне, и я погашу искру жизни, которую зажег
так необдуманно.
Гнев мои был беспределен; я ринулся на него, обуреваемый всеми
чувствами, какие могут заставить одно живое существо жаждать смерти другого,
Он легко уклонился от моего удара и сказал:
- Успокойся! Заклинаю тебя, выслушай, прежде чем обрушивать свой гнев
на мою несчастную голову. Неужели я мало выстрадал, что ты хочешь прибавить
к моим мукам новые? Жизнь, пускай полная страданий, все же дорога мне, и я
буду ее защищать. Не забудь, что ты наделил меня силой, превосходящей твою;
я выше ростом и гибче в суставах. Но я не стану с тобой бороться. Я - твое
создание и готов покорно служить своему господину, если и ты выполнишь свой
долг передо мною. О Франкенштейн, неужели ты будешь справедлив ко всем,
исключая лишь меня одного, который более всех имеет право на твою
справедливость и даже ласку? Вспомни, ведь ты создал меня. Я должен был бы
быть твоим Адамом, а стал падшим ангелом, которого ты безвинно отлучил от
всякой радости. Я повсюду вижу счастье, и только мне оно не досталось. Я был
кроток и добр; несчастья превратили меня в злобного демона. Сделай меня
счастливым, и я снова буду добродетелен.
- Прочь! Я не хочу тебя слушать. Общение между нами невозможно; мы -враги. Прочь! Или давай померяемся силами в схватке, в которой один из нас
должен погибнуть.
- Как мне тронуть твое сердце? Неужели никакие мольбы не заставят тебя
благосклонно взглянуть на твое создание, которое молит о жалости? Поверь,
Франкенштейн, я был добр, душа моя горела любовью к людям; но ведь я одинок,
одинок безмерно! Даже у тебя, моего создателя, я вызываю одно отвращение;
чего же мне ждать от других людей, которые мне ничем не обязаны? Они меня
гонят и ненавидят. Я нахожу убежище в пустынных горах, на угрюмых ледниках.
Я брожу здесь уже много дней; ледяные пещеры, которые не страшны только мне,
служат мне домом - единственным, откуда люди не могут меня изгнать. Я
радуюсь этому мрачному небу, ибо оно добрее ко мне, чем твои братья-люди.
Если бы большинство их знало о моем существовании, они поступили бы так же,
как ты, и попытались уничтожить меня вооруженной рукой. Не мудрено, что я
ненавижу тех, кому так ненавистен. Я не пойду на сделку с врагами. Раз я
несчастен, пусть и они страдают. А между тем ты мог бы осчастливить меня и
этим спасти их от бед - и каких бед! От тебя одного зависит, чтобы не
только твои близкие, но тысячи других не погибли в водовороте моей ярости.
Сжалься надо мной и не гони меня прочь. Выслушай мою повесть; а тогда
пожалей или оттолкни, если рассудишь, что я заслужил это. Даже по людским
законам, как они ни жестоки, преступнику дают сказать слово в свою защиту,
прежде чем осудить его. Выслушай же меня, Франкенштейн. Ты обвиняешь меня в
убийстве, а сам со спокойной совестью готов убить тобою же созданное
существо. Вот она, хваленая справедливость людей! Ни я не прошу пощадить
меня, а только выслушать. Потом, если сможешь, уничтожь творение собственных
рук.
- Зачем,-- сказал я,-- напоминать мне события, злополучным виновником
которых я признаю себя с содроганием? Да будет проклят день, когда ты
впервые увидел свет, гнусное чудовище! И прокляты руки, создавшие тебя,
пусть это были мои собственные! Ты причинил мне безмерное горе. Я уже не в
силах решать, справедливо ли я с тобой поступаю. Поди прочь! Избавь меня от
твоего ненавистного вида.
- Вот как я тебя избавлю от него, мой создатель, - сказал он,
заслоняя мне глаза своими отвратительными руками, которые я тотчас же гневно
оттолкнул. - И все же ты можешь выслушать и пожалеть меня. Прошу тебя об
этом во имя добродетелей, которыми я некогда обладал. Выслушай мой рассказ;
он будет долог и необычен, а здешний холод опасен для твоего хрупкого
организма. Пойдем укроемся в горной хижине. Солнце еще высоко в небе; прежде
чем оно опустится за те снежные вершины и осветит иные страны, ты все
узнаешь, а тогда и рассудишь. От тебя зависит решить: удалиться ли мне
навсегда от людей и никому не делать вреда или же сделаться бичом
человечества и погубить прежде всего тебя самого.
С этими словами он зашагал по леднику; я последовал за ним. Я был
слишком взволнован и ничего ему не ответил. Но, идя за ним, я обдумал все им
сказанное и решил хотя бы выслушать его повесть. К этому меня побуждало
отчасти любопытство, но отчасти и сострадание. Я считал его убийцей моего
брата и хотел окончательно установить истину. Кроме того, я впервые осознал
долг создателя перед своим творением и понял, что должен был обеспечить его
счастье, прежде чем обвинять в злодействах. Это заставило меня согласиться
на его просьбу. Мы пересекли ледяное поле и поднялись на противоположную
скалистую гору. Было холодно, дождь возобновился; мы вошли в хижину. Демон
-- с ликующим видом, а я - глубоко подавленный, Но я приготовился слушать.
Я уселся у огня, разведенного моим ненавистным спутником, и он так начал
свой рассказ.
Глава XI
Первые мгновения своей жизни я вспоминаю с трудом: они предстают мне в
какомто тумане. Множество ощущений нахлынуло на меня сразу: я стал видеть,
чувствовать, слышать и воспринимать запахи, и все это одновременно.
Понадобилось немало времени, прежде чем я научился различать ощущения.
Помню, что сильный свет заставил меня закрыть глаза. Тогда меня окутала
тьма, и я испугался; должно быть, я вновь открыл глаза, и снова стало
светло. Я куда-то пошел, кажется, куда-то вниз, и тут в моих чувствах
произошло прояснение. Сперва меня окружали темные, плотные предметы,
недоступные зрению или осязанию. Теперь я обнаружил, что я в состоянии
продвигаться свободно, а каждое препятствие могу перешагнуть или обойти.
Почувствовав утомление от яркого света и жары, я стал искать тенистого
места. Так я оказался в лесу близ Ингольштадта; там я отдыхал у ручья, пока
не ощутил голода и жажды. Они вывели меня из оцепенения. Я поел ягод,
висевших на кустах и разбросанных по земле, и утолил жажду водой из ручья;
после этого я лег и уснул.
Когда я проснулся, уже стемнело; я озяб и инстинктивно испугался
одиночества. Еще у тебя в доме, ощутив холод, я накинул на себя кое-какую
одежду, но она недостаточно защищала мена от ночной росы. Я был жалок,
беспомощен и несчастен; я ничего не знал и не понимал, я лишь чувствовал,
что страдаю, - и я заплакал.
Скоро небо озарилось мягким светом, в это меня обрадовало. Из-за
деревьев вставало какое-то сияние. Я подивился ему. Оно восходило медленно,
но уже освещало передо мной тропу, и а снова принялся искать ягоды. Мне было
холодно, но под деревом я нашел чейто плащ, закутался в него и сел на землю.
В голове моей не было ясных мыслей; все было смутно. Я ощущал свет, голод,
жажду, мрак; слух мой полнился бесчисленными звуками, обоняние воспринимало
множество запахов; единственное, что я различал ясно, был диск луны - и на
него я устремил радостный взор.
Ночь не раз сменилась днем, а ясный диск заметно уменьшился, прежде чем
я научился разбираться в своих ощущениях. Я начал узнавать поивший меня
прозрачный ручей и деревья, укрывавшие меня своей тенью. Я с удовольствием
обнаружил, что часто слышимые мной приятные звуки издавались маленькими
крылатыми существами, которые то и дело мелькали между мной и светом дня. Я
стал яснее различать окружающие предметы и границы нависшего надо мной
светлого купола. Иногда я безуспешно пытался подражать сладкому пению птиц.
Я хотел по-своему выразить волновавшие меня чувства, но издаваемые мной
резкие и дикие звуки пугали меня, и я умолкал.
Луна перестала всходить, потом появилась опять в уменьшенном виде, а я
все еще жил в лесу. Теперь ощущения мои стали отчетливыми, а ум ежедневно
обогащался новыми понятиями. Глаза привыкли к свету и научились правильно
воспринимать предметы; я уже отличал насекомых от растений, а скоро и одни
растения от других. Я обнаружил, что воробей издает одни только резкие
звуки, а дрозд - нежные и приятные.
Однажды, мучимый холодом, я наткнулся на костер, оставленный какими-то
бродягами, и с восхищением ощутил его тепло. Я радостно протянул руку к
пылающим углям, но тотчас отдернул ее с криком. Как странно, подумал я, что
одна и та же причина порождает противоположные следствия! Я стал
разглядывать костер и, к своей радости, обнаружил, что там горят сучья, Я
тотчас набрал веток, но они были сырые и не загорелись. Это огорчило меня, и
я долго сидел, наблюдая за огнем. Сырые ветки, лежавшие у огня, подсохли и
тоже загорелись. Я задумался; трогая то одни, то другие ветки, я понял, в
чем дело, и набрал побольше дров, чтобы высушить их и обеспечить себя
теплом. Когда наступила ночь и пора было спать, я очень боялся, как бы мой
костер не погас. Я бережно укрыл его сухими сучьями и листьями, а сверху
наложил сырых веток; затем, разостлав свой плащ, я улегся и заснул.
Утром первой моей заботой был костер. Я разрыл его, и легкий ветерок
тотчас же раздул пламя, Я запомнил и это и смастерил из веток опахало, чтобы
раздувать погасающие угли. Когда снова наступила ночь, я с удовольствием
обнаружил, что костер дает не одно лишь тепло, но и свет, и что огонь
годится для приготовления пищи; ибо оставленные путниками объедки были
жареные и на вкус куда лучше ягод, которые я собирал с кустов. Я попробовал
готовить себе пищу тем же способом и положил ее на горячие угли. Оказалось,
что ягоды от этого портятся, зато орехи и коренья становятся гораздо
вкуснее.
Впрочем, добывать пищу становилось трудней; и я иной раз тратил целый
день на поиски горсти желудей, чтобы хоть немного утолить голод. Поняв это,
я решил перебраться в другие места, где мне легче было бы удовлетворять мои
скромные потребности. Но, задумав переселение, я печалился об огне, который
нашел случайно и не знал, как зажечь самому. Я размышлял над этим несколько
часов, но ничего не придумал. Завернувшись в плащ, я зашагал по лесу, вслед
заходящему солнцу. Так я брел три дня, пока не вышел на открытое место.
Накануне выпало много снега, и поля скрылись под ровной белой пеленой; это
зрелище навело на меня грусть, а ноги мерзли на холодном, влажном веществе,
покрывавшем землю.
Выло, должно быть, часов семь утра, и я тосковал по пище и крову.
Наконец я заметил на пригорке хижину, вероятно, выстроенную для пастухов.
Такого строения я еще не видел, и я с любопытством осмотрел его. Дверь
оказалась незапертой, и я вошел внутрь. Возле огня сидел старик и готовил
себе пищу. Он обернулся на шум; увидев меня, он громко закричал и, выскочив
из хижины, бросился бежать через поле с такой быстротой, на какую его
дряхлое тело казалось неспособным, Его облик, непохожий на все виденное мной
до тех пор, и его бегство удивили меня. Зато хижина привела меня в
восхищение; сюда не проникали снег и дождь; пол был сухой; словом, хижина
показалась мне тем роскошным дворцом, каким был Пандемониум для адских духов
после их мук в огненном озере. Я с жадностью поглотил остатки трапезы
пастуха, состоявшей из хлеба, сыра, молока и вина; последнее, впрочем, не
пришлось мне по вкусу. Затем, ощутив усталость, я лег на кучу соломы и
заснул.
Проснулся я уже в полдень; обрадовавшись солнцу к снегу, сверкавшему
под его лучами, я решил продолжать свой путь; положив остатки пастушьего
завтрака в суму, которую я нашел тут же, я несколько часов шагал по волям и
к закату достиг деревни. Она показалась мне настоящим чудом! Я поочередно
восхищался в хижинами, и более богатыми домами. Овощи в огородах, молоко и
сыр, выставленные в окнах некоторых домов, возбудили мой аппетит. Я выбрал
один из лучших домов и вошел; но не успел я переступить порог, как дети
закричали, а одна из женщин лишилась чувств. Это всполошило всю деревню; кто
пустился бежать, а кто бросился на меня; израненный камнями и другими
предметами, которые в меня кидали, я убежал в поле и в страхе укрылся в
маленькой лачуге, совершенно пустой и весьма жалкой после дворцов, виденных
мной в деревне. Правда, лачуга примыкала к чистенькому домику; но после
недавнего горького опыта я не решился туда войти. Мое убежище было
деревянным и таким низким, что я с трудом умещался в нем сидя. Пол был не
дощатый, а земляной, но сухой; и хотя ветер дул в бесчисленные щели, мне,
после снега и дождя, показалось здесь хорошо.
Тут я и укрылся, счастливый уже тем, что нашел пусть убогий, но все же
приют, защищавший от суровой зимы, но прежде всего от людской жестокости.
Как только рассвело, я выбрался из своего укрытия, чтобы разглядеть
соседний с ним дом и выяснить, не опасно ли тут оставаться. Пристройка
находилась у задней стены дома; к ней примыкал свиной закут и небольшой
бочаг с чистой водой. В четвертой стене было отверстие, через которое я и
проник; но теперь, чтобы меня не увидели, я заложил все щели камнями и
досками, однако так, что их легко можно было отодвинуть и выйти; свет
проникал ко мне только из свиного хлева, но этого мне было довольно.
Устроившись в своем жилище и устлав его чистой соломой, я залез туда,
ибо в отдалении показался каков-то человек, а я слишком хорошо помнил прием,
оказанный мне накануне, чтобы желать с ним встречи. Но прежде я обеспечил
себя пропитанием на день: украл кусок хлеба и черпак, которым удобнее, чем
горстью, мог брать воду, протекавшую мимо моего приюта. Земляной пол был
слегка приподнят, а потому сух; близость печи, топившейся в доме, давала
немного тепла.
Раздобыв все нужное, я решил поселиться в лачужке, пока какие-либо
новые обстоятельства не вынудят меня изменить решение. По сравнению с
прежним моим жильем в мрачном лесу, на сырой земле, под деревьями, с которых
капал дождь, здесь был сущий рай. Я с удовольствием поел и собрался
отодвинуть одну из досок, чтобы зачерпнуть воды, как вдруг услыхал шаги и
увидел сквозь щель, что мимо моего укрытия идет молодая девушка с ведром на
голове. Это было совсем юное и кроткое на вид создание, непохожее на
крестьянок и батрачек, которых я с тех пор видел. Правда, одета она была
бедно - в грубую синюю юбку и полотняную кофту; светлые волосы были
заплетены в косу, но ничем не украшены; лицо выражало терпеливость и грусть.
Она скрылась из виду, а спустя четверть часа показалась снова; теперь ее
ведро были до половины налито молоком. Пока она с явным трудом несла эту
ношу, навстречу ей вышел юноша, еще более печальный на вид. Произнеся
несколько слов грустным тоном, ом взял у нее ведро и сам понес его к дому.
Она пошла за ним, и они оба скрылись. Позднее я снова увидел юношу; он ушел
в поле за домом, неся в руках какие-то орудия; видел я и девушку, работавшую
то в доме, то во дворе.
Осмотрев свое жилище, я обнаружил, что туда прежде выходило одно из
окон домика, теперь забитое досками. В одной из досок была узкая, почти
незаметная щель, куда едва можно было заглянуть. Сквозь нее виднелась
маленькая комната, чисто выбеленная, но почти пустая. В углу, около огня,
сидел старик; опустив голову на руки в позе глубокой печали. Молодая девушка
убирала комнату; потом она вынула из ящика какую-то работу и села рядом со
стариком; а тот, взяв инструмент, стал извлекать из него звуки более
сладостные, чем пение дрозда или соловья.
Это было прелестное зрелище, и его оценил даже я, жалкое существо, не
видавшее до тех пор ничего прекрасного. Серебристые седины и благостный вид
старца вызвали во мне уважение, а кротость девушки - нежную любовь. Он
играл красивую и грустную мелодию, которая вызвала слезы на глаза прекрасной
слушательницы; он, однако, не замечал их пока они не перешли в рыдания;
тогда он чтото сказал, и прекрасное создание, отложив рукоделье, стало перед
ним на колени. Он поднял ее, улыбаясь с такой добротой и любовью, что я
ощутил сильное и новое для меня волнение; в нем смешивались радость и боль,
прежде не испытанные ни от холода или голода, ни от тепла или пищи; и я
отошел от окна, не в силах выносить этого дольше.
Вскоре вернулся юноша с вязанкой дров на плечах. Девушка встретила его
в дверях, помогла освободиться от ноши и, взяв часть дров, подложила их в
огонь. Затем она отошла с ним в сторону, и он достал большой хлеб и кусок
сыра. Это ее, видимо, обрадовало; принеся из огорода какие-то коренья и
овощи, она положила их в воду и поставила на огонь. Потом она снова взялась
за свое рукоделие, а юноша ушел в огород и принялся выкапывать коренья.
Когда он проработал так примерно с час, она вышла к нему, и оба вернулись в
дом.
Старик тем временем сидел погруженный в задумчивость, но при их
появлении приободрился, и они сели за трапезу. Она длилась недолго. Девушка
опять стала прибирать в комнате, а старик вышел прогуляться на солнышке
перед домом, опираясь на плечи юноши. Ничто не могло быть прекраснее
контраста между этими двумя достойными людьми. Один был стар, с серебряной
сединой и лицом, излучавшим доброжелательность и любовь; другой, молодой,
был строен и гибок, и черты его отличались необычайной правильностью;
правда, глаза его выражали глубочайшую грусть и уныние. Старик вернулся в
дом, а юноша, захватив орудия, но иные, чем утром, отправился в поле.
Скоро стемнело, но я, к своему крайнему удивлению, обнаружил, что
жителям домика известен способ продлить день, зажигая свечи; я обрадовался
тому, что сумерки не положат конец удовольствию, которое я получал от
созерцания своих соседей. Молодая девушка и ее сверстник провели вечер в
различных занятиях, смысла которых я не понял; в старик снова взялся за
певучий инструмент, восхитивший меня утром. Когда он кончил, юноша начал
издавать какие-то монотонные звуки, непохожие ни на звуки инструмента
старика, ни на пение птиц; впоследствии я обнаружил, что он читал вслух, но
тогда я не имел еще понятия о письменности.
Проведя некоторое время за этими занятиями, семейство погасило свет и,
как я понял, улеглось спать.
Глава XII
Я лежал на соломе, но долго не мог уснуть. Я размышлял над
впечатлениями дня. Более всего меня поразил кроткий вид этих людей; я
тянулся к ним, и вместе с тем боялся их. Слишком хорошо запомнился мне
прием, который оказали мне накануне жестокие поселяне; я не знал еще, что
предприму в дальнейшем, но пока решил потихоньку наблюдать за ними из своего
укрытия, чтобы лучше понять мотивы их поведения.
Утром обитатели хижины поднялись раньше солнца. Девушка принялась
убирать и готовить пищу, а юноша сразу же после завтрака ушел из дому.
Этот день прошел у них в тех же занятиях, что и предыдущий. Юноша
неустанно трудился в поле, а девушка - в доме. Старик, который, как я
вскоре обнаружил, был слеп, проводил время за игрой на своем инструменте или
в раздумьях. Ничто не могло сравниться с любовью и уважением, которые
молодые поселяне выражали своему почтенному сожителю. Они оказывали ему
бесчисленные знаки внимания, а он награждал их ласковыми улыбками.
И все же они не были вполне счастливы. Юноша и девушка часто уединялись
и плакали. Я не мог понять причины их горя, но оно меня глубоко печалило.
Если страдают даже такие прекрасные создания, я уже не удивлялся тому, что
несчастен я - жалкий и одинокий. Но почему несчастны эти кроткие люди?
У них отличный дом (таким, по крайней мере, он мне казался) и всяческая роскошь:
огонь, чтобы согреваться в стужу, вкусная пища для утоления голода и
отличная одежда; но главное - общество друг друга, ежедневные беседы, обмен
ласковыми и нежными взглядами. Что же означали их слезы? И действительно ли
они выражали страдание? Вначале я не в силах был разрешить эти вопросы, но
время и неустанное наблюдение объяснили мне многое, прежде казавшееся
загадкой.
Прошло немало времени, пока я понял одну из печалей этой достойной
семьи: то была бедность; они были бедны до крайности. Всю их пищу составляли
овощи с огорода и молоко коровы, которая зимой почти не доилась, так как
хозяевам нечем было ее кормить. Я думаю, что они нередко страдали от голода,
особенно молодые; бывало, что они ставили перед стариком еду, не оставляя
ничего для себя.
Эта доброта тронула меня. По ночам я обычно похищал. У них часть
запасов, но убедившись, что это им в ущерб, я перестал так делать и
довольствовался ягодами, орехами и кореньями, которые собирал в соседнем
лесу.
Я нашел также способ помогать им. Оказалось, что юноша проводит большую
часть дня, заготовляя дрова дня дома; и вот я стал по ночам брать его
орудия, которыми скоро научился пользоваться, и приносил им запас на
несколько дней.
Помню, когда я сделал это впервые, молодая девушка очень удивилась,
найдя поутру у дверей большую вязанку дров. Она громко произнесла несколько
слов; подошел юноша и тоже удивился. Я с удовольствием отметил, что в тот
день он не пошел в лес, а провел его за домашними делами и в огороде.
Затем я сделал еще более важное открытие. Я понял, что эти люди умеют
сообщать друг другу свои мысли и чувства с помощью членораздельных звуков. Я
заметил, что произносимые ими слова вызывают радость или печаль, улыбку или
огорчение на лицах слушателей. Это была наука богов, и я страстно захотел
овладеть ею. Но все мои попытки кончались неудачей. Они говорили быстро, и
слова их не были связаны ни с какими видимыми предметами, так что у меня не
было ключа к тайне. Однако, прожив в моей лачуге несколько лунных месяцев и
приложив много стараний, я узнал названия некоторых, наиболее часто
упоминавшихся предметов: огонь, молоко, хлеб, дрова. Узнал я и имена
обитателей дома. Юноша и девушка имели их по нескольку, а старик только одно
-- отец. Девушку называли то сестра, то Агата, а юношу - Феликс, брат или
сын. Не могу описать восторг, с каким я постигал значение всех этих
сочетаний звуков и учился их произносить. Я запомнил и некоторые другие
слова, еще не понимая, что они значат: хороший, малый, несчастный.
Так прошла для меня зима. Кротость и красота обитателей хижины
привязали меня к ним: когда они грустили, я бывал подавлен; когда
радовались, я радовался вместе с ними. Кроме них, я почти не видел людей, а
когда они появлялись в хижине, их грубые голоса и ухватки только
подчеркивали в моих глазах превосходство моих друзей. Я заметил, что старик
часто уговаривал своих детей, как он их называл, не предаваться печали. Он
говорил с ними бодро и с такой добротой, которая трогала даже меня. Агата
почтительно выслушивала его; иногда на глаза ее навертывались слезы, которые
она старалась незаметно смахнуть, но все же после увещеваний отца она обычно
становилась веселее. Не так было с Феликсом. Он казался всех печальнее, и
даже моему неопытному взгляду было заметно, что он перестрадал больше всех.
Но если лицо его выражало больше грусти, то голос звучал еще бодрее, чем у
сестры, особенно когда он обращался к старику.
Я мог бы привести множество примеров, пусть незначительных, но весьма
характерных для этих достойных людей.
Живя в нужде, Феликс тем не менее спешил порадовать сестру первым белым
цветочком, появлявшимся из-под снега. Каждое утро, пока она еще спала, он
расчищал ей тропинку к коровнику, приносил воды из колодца и дров из сарая,
где, к его удивлению, дровяные запасы непрерывно пополнялись чьейто
невидимой рукой. Днем он, очевидно, иногда работал на соседнего фермера, ибо
часто уходил до самого обеда, а дров с собой не приносил. Бывало, что он
работал на огороде, но зимой такой работы было мало, и он читал вслух
старику и Агате.
Это чтение сперва приводило меня в крайнее недоумение, но постепенно я
стал замечать, что, читая, он часто произносит те же сочетания звуков, что и
в разговоре. Я заключил из этого, что на страницах книги он видит понятные
ему знаки, которые можно произнести, и я жаждал их постичь, но как - если я
не понимал даже звуков, которые эти знаки обозначали? В этой последней науке
я, правда, продвинулся, хоть и не настолько, чтобы понимать их речь целиком,
и продолжал стараться изо всех сил; несмотря на мое горячее желание
показаться им, я понимал, что мне не следует этого делать, пока я не овладею
их языком, и они за это, быть может, простят мне мое уродство; последнее я
тоже осознал по контрасту, постоянно бывшему у меня перед глазами.
Я любовался красотой обитателей хижины - их грацией и нежным цветом
лица; но как ужаснулся я, когда увидел свое собственное отражение в
прозрачной воде! Сперва я отпрянул, не веря, что зеркальная поверхность
отражает именно меня, а когда понял, как я уродлив, сердце мое наполнилось
горькой тоской и обидой. Увы! Я еще не вполне понимал роковые последствия
своего уродства.
Солнце пригревало сильней, день удлинился, снег сошел, обнажив деревья
и черную землю. У Феликса прибавилось работы, и страшная угроза голода
исчезла. Их пища, хоть и грубая, была здоровой, и теперь ее было достаточно.
В огороде появились новые растения, которые они употребляли в пищу; и с
каждым днем их становилось больше.
Ежедневно в полдень старик выходил на прогулку, опираясь на плечо сына,
если только не шел дождь, - так, оказывается, назывались потоки воды,
изливавшиеся с небес. Это бывало нередко, но ветер скоро осушал землю, и
погода становилась еще лучше.
Я вел в своем укрытии однообразную жизнь. Утром я наблюдал обитателей
хижины; когда они расходились по своим делам, я спал; остаток дня я снова
посвящая наблюдению за моими друзьями. Когда они ложились спать, а ночь была
лунная или звездная, я отправлялся в лес добывать пищу для себя и дрова для
них. На обратном пути, если было нужно, я расчищал тропинку от снега или
выполнял за Феликса другие его обязанности. Работа, сделанная невидимой
рукой, очень удивляла их; в таких случаях я слышал слова добрый дух и чудо,
но тогда я еще не понимал их смысла.
Я научился мыслить и жаждал побольше узнать о чувствах и побуждениях
милых мне существ. Мне не терпелось знать, отчего тоскует Феликс и
задумывается Агата. Я надеялся (глупец!), что как-нибудь сумею вернуть этим
достойным людям счастье. Во сне и во время моих походов в лес перед моими
глазами всегда стояли почтенный седой старец, нежная Агата и мужественный
Феликс. Я видел в них высших существ, вершителей моей судьбы. Тысячу раз
рисовал я в своем воображении, как явлюсь перед ними и как они меня примут.
Я понимал, что вызову в них отвращение, но думал кротостью и ласковыми
речами снискать их расположение, а затем и любовь.
Эти мысли радовали меня и побуждали с новым рвением учиться
человеческой речи. Голос у меня был резкий, но достаточно гибкий, и хотя он
сильно отличался от их нежных и мелодичных голосов, я довольно легко
произносил те слова, которые понимал. Это было как в басне об осле и
комнатной собачке. Но неужели кроткий осел, привязчивый, хоть с виду и
грубый, не заслуживал иного отношения, кроме побоев и брани?
Веселые ливни и весеннее тепло преобразили землю. Люди, прежде словно
прятавшиеся где-то в норах, рассыпались по полям в принялись за крестьянские
работы. Птицы запели веселее; на деревьях развернулись листья. О, счастливая
земля! Еще недавно голая, сырая и неприветливая, она была теперь достойна
богов. Моя душа радовалась великолепию природы; прошедшее изгладилось из
моей памяти, в настоящем царили мир и покой, а будущее озарялось лучами
надежды и ожиданием счастья.
Глава XIII
Спешу добраться до самых волнующих страниц моей повести. Сейчас я
расскажу о событиях, сделавших меня тем, что я теперь.
Весна быстро вступала в свои права: погода стала теплой, а небо -безоблачным. Меня поражало, что недавняя угрюмая пустыня могла так
зазеленеть и расцвести. Мои чувства с восторгом воспринимали тысячи
восхитительных запахов и прекраснейших зрелищ.
В один из тех регулярно наступавших дней, когда обитатели хижины
отдыхали от трудов, - старик играл на гитаре, а дети слушали, - я заметил,
что лицо Феликса бесконечно печально и он часто вздыхает. Один раз отец даже
прервал игру и, как видно, спросил его, почему он грустит. Феликс ответил
ему веселым тоном, и старик заиграл снова, но тут раздался стук в дверь.
Это оказалась девушка, приехавшая верхом, а с нею местный крестьянин -провожатый. Она была в темной одежде, под густой темной вуалью. Агата что-то
спросила у нее; в ответ незнакомка нежным голосом назвала имя Феликса. Голос
ее был мелодичен, но чемто отличался от голосов моих друзей. Услышав свое
имя, Феликс поспешно приблизился, девушка откинула перед ним свою вуаль, и я
увидел лицо ангельской красоты. Волосы ее, черные как вороново крыло, были
искусно заплетены в косы; глаза были темные и живые, но вместе с тем
кроткие; черты правильные, а кожа, на редкость белая, окрашивалась на щеках
нежным румянцем.
При виде ее Феликс безмерно обрадовался; вся его грусть мигом исчезла,
и лицо выразило восторг, на какой я не считал его способным: глаза его
засияли, щеки разгорелись; в этот миг он показался мне так же прекрасен, как
незнакомка. Ее, однако, волновали иные чувства. Отерев слезы с прекрасных
глаз, она протянула Феликсу руку, которую он восхищенно поцеловал, назвав
ее, если я верно расслышал, своей прекрасной аравитянкой. Она, кажется, не
поняла его, но улыбнулась. Он помог ей сойти с лошади, отпустил проводника и
ввел ее в дом. Тут он что-то сказал отцу, а юная незнакомка опустилась перед
стариком на колени и хотела поцеловать у него руку, но он поднял ее и нежно
прижал к сердцу.
Хотя незнакомка тоже произносила членораздельные звуки и говорила на
каком-то своем языке, я скоро заметил, что она не понимала обитателей
хижины, а они не понимали ее. Они объяснялись знаками, которые зачастую были
мне непонятны; но я видел, что ее присутствие принесло в хижину радость и
развеяло печаль, как солнце рассеивает утренний туман. Особенно счастливым
казался Феликс, радостно улыбавшийся своей аравитянке. Кроткая Агата
целовала руки прекрасной незнакомки и, указывая на своего брата, казалось,
объясняла ей жестами, как сильно он тосковал до ее приезда. Так проходили
часы, и лица их выражали радость, остававшуюся мне непонятной. Услышав, как
незнакомка повторяет за ними то или иное слово, я понял, что она пытается
научиться их языку; я мне тотчас пришло в голову воспользоваться этими
уроками для себя. На первом занятии незнакомка усвоила около двадцати слов,
большая часть которых была мне, правда, уже известна; остальными я пополнил
свой запас.
Вечером Агата и аравитянка рано удалились на покой. Прощаясь, Феликс
поцеловал руку незнакомки и сказал: "Доброй ночи, милая Сафия". После этого
он еще долго беседовал с отцом; и, судя по частому повторению ее имени,
предметом их беседы была прекрасная гостья. Я жадно старался понять их,
напрягая для этого все силы ума, но понять было невозможно.
Утром Феликс пошел на работу, а когда Агата управилась с хозяйством,
аравитянка села у ног старика и, взяв его гитару, сыграла несколько мелодий,
столь чарующих, что они вызвали у меня сладкие слезы. Она запела, и голос ее
лился и замирал, точно песнь соловья в лесу.
Кончив, она передала гитару Агате, которая сперва отнекивалась. Агата
сыграла простой напев и нежным голосом вторила ему, но ей было далеко до
дивного пения незнакомки. Старик был в восхищении и сказал несколько слов,
которые Агата попыталась объяснить Сафии: он хотел ими выразить, что своим
пением она доставила ему величайшую радость.
Дни потекли так же мирно, как и прежде, с одной лишь разницей: лица
моих друзей выражали теперь радость вместо печали. Сафия была неизменно
весела; мы с ней делали большие успехи в языке, и через каких-нибудь два
месяца я мог уже, почти целиком понимать речь моих покровителей.
Между тем черная земля покрылась травой; на этом зеленом ковре пестрели
бесчисленные цветы, ласкавшие взор и обоняние, а ночью, под луной,
светившиеся, точно бледные звезды. Солнце грело все сильней, ночи стояли
ясные и теплые; ночные походы были для меня большим удовольствием, хотя их
пришлось сильно сократить из-за поздних сумерек и ранних рассветов, ибо я не
решался выходить днем, опасаясь подвергнуться тому же обращению, что в
первой деревне, куда я попытался войти.
Целыми днями я усердно слушал, чтобы скорее овладеть языком, и могу
похвастаться, что мне это удалось скорее, чем аравитянке, которая еще мало
что понимала и объяснялась на ломаном языке, тогда как я понимал и мог
воспроизвести почти каждое из сказанных слов.
Учась говорить, я одновременно постигал и тайны письма, которому
обучали незнакомку, и не переставал дивиться и восхищаться.
Книга, по которой Феликс учил Сафию, была "Руины империй" Вольнея. Я не
понял бы ее смысла, если бы Феликс, читая, не давал самых подробных
объяснений. Он сказал, что избрал это произведение потому, что слог его
подражал восточным авторам. Эта книга дала мне понятие об истории и о
главных, ныне существующих государствах; я узнал о нравах, верованиях и
образе правления у различных народов. Я услышал о ленивых жителях Азии, о
неистощимом творческом гении греков, о войнах и добродетелях ранних римлян,
об их последующем вырождении и о падении их могучей империи; о рыцарстве, о
христианстве и королях. Я узнал об открытии Америки и вместе с Сафией плакал
над горькой участью ее коренных обитателей.
Эти увлекательные рассказы вызывали во мне недоумение. Неужели человек
действительно столь могуч, добродетелен и велик и вместе с тем так порочен и
низок? Он казался мне то воплощением зла, то существом высшим, поистине
богоподобным. Быть великим и благородным человеком представлялось мне
величайшей честью, доступной мыслящему созданию; быть порочным и низким, как
многие из описанных в книге людей, казалось мне глубочайшим падением,
участью более жалкой, чем удел слепого крота или безобидного червяка. Я
долго не мог понять, как может человек убивать себе подобных; и для чего
существуют законы и правительства; но когда я больше узнал о пороках и
жестокостях, я перестал дивиться и содрогнулся от отвращения.
С тех пор каждая беседа обитателей хижины открывала мне новые чудеса.
Слушая объяснения, которые Феликс давал аравитянке, я постигал странное
устройство человеческого общества. Я узнал о неравенстве состояний, об
огромных богатствах и жалкой нищете, о чинах, знатности и благородной крови.
Все это заставило меня взглянуть на себя как бы со стороны. Я узнал,
что люди превыше всего ставят знатное и славное имя в сочетании с
богатством. Можно добиться их уважения каким-нибудь одним из этих даров
судьбы; но человек, лишенный обоих, считается, за крайне редкими
исключениями, бродягой и рабом, обреченным отдавать все силы работе на
немногих избранных. А кто такой я? Я не знал, как и кем я был создан; знал
только, что у меня нет ни денег, ни друзей, ни собственности. К тому же я
был наделен отталкивающе уродливой внешностью и отличался от людей даже
самой своей природой. Я был сильнее их, мог питаться более грубой пищей,
легче переносил жару и холод и был гораздо выше ростом. Оглядываясь вокруг,
я нигде не видел себе подобных. Неужели же я - чудовище, пятно на лице
земли, создание, от которого все бегут и все отрекаются?
Не могу описать, какие муки причинили мне размышления. Я старался
отмахнуться от них, но чем больше узнавал, тем больше скорбел. О, лучше бы я
навеки оставался у себя в лесу, ничего не ведая и не чувствуя, кроме голода,
жажды и жары!
Странная вещь - познание! Однажды познанное вами держится в уме цепко,
как лишайник на скалах. Порой мне хотелось стряхнуть все мысли и чувства; но
я узнал, что от страданий существует лишь одно избавление - смерть, а ее я
боялся, хотя и не понимал. Я восхищался добродетелью и высокими чувствами;
мне нравились кротость и мягкость обитателей хижины, но я не имел с ними
общения и лишь украдкой наблюдал их, оставаясь невидимым и неизвестным, а
это только разжигало, но не удовлетворяло мое желание приобщиться к людскому
обществу. Не для меня были нежные слова Агаты и сверкающие улыбки
аравитянки. Не ко мне обращались кроткие увещевания старца или остроумные
реплики милого Феликса. О, несчастный отверженный!
Некоторые уроки поразили мена еще глубже. Я узнал о различии полов; о
рождении и воспитании детей; о том, как отец любуется улыбкой младенца и
смеется шалостям старших детей; как все заботы и вся жизнь матери посвящены
драгоценному бремени; как развивается юный ум, как он познает жизнь, какими
узами - родственными и иными - связаны между собой люди.
А где же были мои родные и близкие? У моей колыбели не стоял отец, не
склонялась с ласковой улыбкой мать, а если все это и было, то теперь моя
прошлая жизнь представлялась мне темной пропастью, где я ничего не различал.
С тех пор как я себя помнил, я всегда был тех же размеров, что и сейчас. Я
еще не видел никого, похожего на меня, никого, кто желал бы иметь со мной
дело. Так кто же я? Задавая себе этот вопрос снова в снова, я мог отвечать
на него лишь горестным стоном.
Скоро я объясню, куда влекли меня эти чувства. А сейчас позволь мне
вернуться к обитателям хижины, чья история вызвала во мне и негодование, и
удивление, а восхищение, но в итоге заставила еще больше любить и уважать
моих покровителей, как я охотно называл их про себя, поддаваясь невинному
самообману.
Глава XIV
Историю моих друзей я узнал не сразу. Она неизбежно должна была
произвести на меня глубокое впечатление, ибо многие ее обстоятельства были
новы и поразительны для неопытного существа вроде меня.
Фамилия старика была Де Лэси. Он происходил из хорошей французской
семьи и долго жил в полном достатке, пользуясь уважением вышестоящих и
любовью равных. Сын его готовился вступить на военную службу, а Агата
занимала подобающее ей место среди дам высшего круга. За несколько месяцев
до моего появления они еще жили в большом и богатом городе, именуемом Париж,
окруженные друзьями, пользуясь всеми благами, какие могут доставить
добродетель, образование и тонкий вкус в соединении с большим достатком.
Причиной их бедствий стал отец Сафии. Это был турецкий негоциант,
который давно проживал в Париже, но вдруг, по какой-то непонятной для меня
причине, стал неугоден правительству. Он был схвачен и заключен в тюрьму в
тот самый день, когда к нему из Константинополя приехала Сафия. Его судили и
приговорили к смертной казни. Несправедливость приговора была очевидной;
весь Париж был возмущен; все считали, что причиной осуждения явилось его
богатство и вероисповедание, а вовсе не приписанное ему преступление.
Феликс случайно присутствовал на суде; услышав приговор, он пришел в
крайнее негодование. Он дал торжественный обет спасти невинного и стал
изыскивать для этого средства. После многих тщетных попыток проникнуть в
тюрьму он обнаружил зарешеченное окно в неохранявшейся части здания, которое
сообщалось с камерой несчастного мусульманина; закованный в цепи, тот в
отчаянии ожидал исполнения жестокого приговора. Ночью Феликс пришел под окно
и сообщил узнику о своем намерении. Изумленный и обрадованный турок
попытался подогреть усердие своего избавителя, посулив ему богатую награду.
Феликс с презрением отверг ее; но, увидев однажды прекрасную Сафию, которой
было дозволено навещать отца и которая знаками выразила юноше горячую
благодарность, он должен был признать, что узник действительно обладал
сокровищем, которое могло бы всецело вознаградить его за труды и риск.
Турок тотчас заметил впечатление, произведенное его дочерью на Феликса,
и решил сильнее заинтересовать его, обещав ему руку своей дочери, как только
его самого удастся препроводить в безопасное место. Деликатность не
позволяла Феликсу принять подобное предложение, во о возможности этого
события он стал мечтать как о высшем для себя счастии.
В последующие дни, пока шли приготовления к побегу, Феликс разгорелся
еще больше, получив несколько писем от красавицы, которая нашла способ
сноситься с влюбленным юношей на его языке через посредство старого
отцовского слуги, знавшего по-французски. Она в самых пылких выражениях
благодарила его за обещанную отцу помощь и в то же время горько сетовала на
свою судьбу.
Я переписал эти письма, ибо за время жизни в сарае сумел добыть
письменные принадлежности, а письма часто находились в руках Феликса или
Агаты. Я дам их тебе, перед тем как уйти; они подтвердят правду моих слов, а
сейчас солнце уже клонится к закату, и я едва успею пересказать тебе их
суть.
Сафия писала, что мать ее, крещеная аравитянка, была похищена турками и
продана в рабство; своей красотой она пленила сердце отца Сафии, который на
ней женился. Девушка восторженно говорила о своей матери; рожденная
свободной, та презирала свое нынещнее рабство. Свою дочь она воспитала в
догмах христианства и научила стремиться к духовному развитию и свободе,
недозволенной женщинам мусульманских стран. Ее уже не было в живых; во ее
наставления навсегда запечатлелись в душе Сафии, которой претила мысль о
возвращении в Азию, где ее ждало заточение в стенах гарема, дозволявшего
женщине одни лишь ребяческие забавы; а это возмущало ее душу, приученную к
возвышенным помыслам и благородному стремлению к добродетели. Сафия радовала
мысль о браке с христианином и возможность остаться в стране, где женщины
могут занимать определенное положение в обществе. День казни турка уже был
назначен, но накануне ночью он бежал из тюрьмы и к утру был уже за много лье
от Парижа. Феликс добыл паспорта за свое имя, а также на имя своего отца и
сестры. Отцу он предварительно сообщил о своем плане, и тот помог обману,
сделав вид, что отправляется в поездку, тогда как в действительности
укрылся, вместе с дочерью, на глухой окраине Парижа.
Феликс довез беглецов до Лиона, а затем через Мон-Сени до Ливорно, где
купец намечен был дожидаться удобного случая переправиться в турецкие
владения.
Сафия решила оставаться с отцом до его отъезда, а турок повторил свое
обещание сочетать ее браком со своим спасителем. В ожидании свадьбы Феликс
остался с ними, наслаждаясь обществом своей аравитянки, которая выказывала
ему самую нежную и искреннюю любовь. Они беседовали с помощью переводчика, а
иногда одними лишь взглядами, и Сафия пела ему дивные песни своей родины.
Турок поощрял это сближение и поддерживал надежды юной пары, а сам
между тем лелеял совсем иные планы. Ему была ненавистна мысль выдать дочь за
христианина, но он боялся показать это Феликсу, ибо пока еще зависел от
своего спасителя, который мог, если б захотел, выдать его властям
итальянского княжества, где они находились, Он придумывал все новые способы
длить свой обман до тех пор, пока он уже не будет нужен, и решил, уезжая,
тайно увезти с собой дочь. Вести из Парижа помогли его намерениям.
Французское правительство было взбешено побегом своей жертвы и не
жалело усилий, чтобы обнаружить и покарать ее спасителя, Заговор Феликса был
быстро обнаружен, и Де Лэси вместе с Агатой брошены в тюрьму. Весть эта
дошла до Феликса и пробудила его от блаженного забытья. Его старый слепой
отец и кроткая сестра томились в сырой темнице, а он наслаждался свободой и
близостью своей любимой. Эта мысль была ему нестерпима. Он условился с
турком, что Сафия укроется в монастыре в Ливорно, если ее отцу представится
возможность уехать прежде, чем Феликс сумеет вернуться в Италию; сам же
Феликс поспешил в Париж и отдался в руки правосудия, надеясь таким образом
добиться освобождения Де Лэси и Агаты.
Это ему не удалось. Их продержали в тюрьме пять месяцев, вплоть до
суда, а затем приговорили к пожизненному изгнанию с конфискацией всего
имущества.
Тогда-то они и поселились в Германии, в той бедной хижине, где я их
нашел. Вскоре Феликс узнал, что вероломный турок, из-за которого он и его
семья претерпели такие бедствия, поправ все законы морали и чести, уехал из
Италии вместе с дочерью; в довершение оскорбления он прислал Феликсу
небольшую сумму денег, чтобы, как он писал, помочь ему стать на ноги.
Вот что терзало душу Феликса и делало его, когда я впервые его увидел,
самым несчастным из всей семьи. Он мог бы смириться с бедностью и даже
гордиться ею, как расплатой за свой благородный поступок; но неблагодарность
турка и потеря любимой девушки были худшими и непоправимыми бедствиями.
Сейчас приезд аравитянки словно влил в него новую жизнь.
Когда до Ливорно дошла весть, что Феликс лишился имущества и звания,
турок приказал дочери забыть о возлюбленном и готовиться к отъезду на
родину. Благородная душа Сафии была возмущена этим приказом. Девушка
попыталась спорить с отцом, но тот, не слушая ее, гневно повторил свое
деспотическое требование.
Несколько дней спустя он вошел в ее комнату в торопливо сообщил, что
его пребывание в Ливорно, видимо, стало известно властям, которые не
замедлят выдать его французскому правительству; а потому он уже нанял судно
и через несколько часов отплывает в Константинополь. Дочь он решил оставить
на попечении верного слуги, с тем чтобы она последовала за ним позже, вместе
с большей частью имущества, которое еще не успели доставить в Ливорно.
Оставшись одна, Сафия избрала тот план действий, какой считала
правильным. Жизнь в Турции была ей ненавистна; против этого говорили и
чувства ее и верования. Из бумаг отца, попавших ей в руки, она узнала об
изгнании своего возлюбленного и его местопребывании. Некоторое время она еще
колебалась, но потом решилась. Взяв с собой драгоценности и некоторую сумму
денег, она, в сопровождении служанки, уроженки Ливорно, знавшей по-турецки,
покинула Италию и отправилась в Германию.
Она благополучно достигла городка, находившегося в каких-нибудь
двадцати лье от хижины Де Лэси, во тут ее служанка тяжело заболела. Сафия
нежно за ней ухаживала, но бедняжка умерла, и аравитянка осталась одна,
незнакомая с языком страны в совершенно неопытная в житейских делах. Однако
ей повезло на добрых людей. Итальянка успела назвать ей местность, куда они
направлялись; а после ее смерти хозяйка дома позаботилась о том, чтобы Сафия
благополучно добралась до своего возлюбленного.
Глава XV
Такова была история милых мне обитателей хижины. Она глубоко меня
растрогала. Через нее мне раскрылись различные стороны общественной жизни;
она научила меня восхищаться добродетелью и ненавидеть порок.
Зло еще было мне чуждо; примеры доброты и великодушия постоянно были у
меня перед глазами; они вызывали у меня желание самому участвовать в жизни,
где можно и нужно было проявлять столь высокие качества. Но, рассказывая о
своем духовном развитии, я не могу умолчать об одном обстоятельстве,
относящемся к началу августа того же года.
Однажды ночью, пробираясь, по своему обыкновению, в лес, где я добывал
себе пищу и собирал дрова для своих друзей, я нашел кожаную дорожную сумку,
в которой была кое-какая одежда и несколько книг. Я радостно схватил этот
трофей и вернулся с ним к себе в сарай. По счастью, книги были написаны на
языке, уже отчасти знакомом мне. То был "Потерянный Рай", один из томов
"Жизнеописаний" Плутарха и "Страдания молодого Вертера". Обладание этими
сокровищами принесло мне много радости. Отныне я непрерывно питал ими свой
ум, пока мои друзья занимались повседневными делами.
Трудно описать действие на меня этих сочинений. Они вызывали множество
новых образов и чувств, иногда приводивших меня в экстаз, но чаще ввергавших
в глубочайшее уныние. В "Страданиях Вертера", интересных не одним лишь
простым и трогательным сюжетом, высказано столько мнений, освещено столько
вопросов, ранее мне непонятных, что я нашел там неиссякаемый источник
удивления и размышлений. Мирные семейные сцены, а также возвышенные чувства
и побуждения, в которых не было места себялюбию, согласовывались с тем, что
я наблюдал у моих друзей, и со стремлениями, жившими в моей собственной
груди. Сам Вертер представлялся мне высшим из всех виденных или воображаемых
мною существ. Все в нем было просто, но трогало до глубины души. Размышления
о смерти и самоубийстве неизбежно должны были наполнить меня удивлением. Я
не мог во всем этом разобраться, но сочувствовал герою и плакал о его
смерти, хотя и не вполне понимал ее надобность.
Читая, я многое старался применить к себе. Я казался себе похожим и
вместе странно непохожим на тех, о ком читал и кого наблюдал. Я им
сочувствовал и отчасти понимал их, но ум мой был еще не развит; я ни от кого
не зависел и ни с кем не был связан, и оплакивать меня было некому, когда
меня "Возьмет таинственная чаша". Я был страшен на вид и гигантского роста.
Что это значило? Кто я был? Откуда? Каково мое назначение? Эти вопросы я
задавал себе непрестанно, но ответа на них не знал.
Попавший ко мне том Плутарха содержал жизнеописания основателей древних
республик. Эта книга оказала на меня совсем иное действие, чем "Страдания
молодого Вертера". Вертер научил меня тосковать и грустить, тогда как
Плутарх внушил высокие мысли; он поднял меня над жалкими себялюбивыми
заботами, заставив восхищаться героями древности. Многое из прочитанного
было выше моего понимания. Я имел некоторое представление о царствах, об
обширных пространствах, могучих реках и безбрежных морях. Но я был
совершенно незнаком с городами и большими скоплениями людей. Хижина моих
покровителей была единственным местом, где я изучал человеческую природу; а
эта книга показала мне новые и более широкие арены действия. Я прочел о
людях, занятых общественными делами; о тех, кто правил себе подобными или
убивал их. Я ощутил в себе горячее стремление к добродетели и отвращение к
пороку, насколько я понимая значение этих слов, связанных для меня лишь с
радостью или болью. Это заставило меня восхищаться миролюбивыми
законодателями - Нумой, Соловом и Ликургом, скорее чем Ромулом и Теэеем.
Патриархальная жизнь моих покровителей внушила мне прежде всего именно эти
понятия; если бы мое знакомство с людьми началось с молодого воина,
жаждущего славы и битв, я, вероятно, исполнился бы иных чувств.
"Потерянный Рай" вызвал во мне иное к гораздо более глубокое волнение.
Я принял его, как и другие доставшиеся мне книги, за рассказ об истинном
происшествии. Читая, я ощущал все изумление и ужас, какие способен вызвать
образ всемогущего Бога, ведущего войну со своими созданиями. При этом я
часто проводил параллели с собственной судьбой.
Как и у Адама, у меня не было родни; но во всем другом мы были
различны. Он вышел из рук Бога во всем совершенстве, счастливый и хранимый
заботами своего творца; он мог беседовать с высшими существами и учиться у
них; а я был несчастен, одинок и беспомощен. Мне стало казаться, что я
скорее подобен Сатане; при виде счастья моих покровителей я тоже часто
ощущал горькую зависть.
Еще одно обстоятельство укрепило и усилило эти чувства. Вскоре после
того как я поселился в сарае, я обнаружил в карманах одежды, захваченной
мною из твоей лаборатории, какие-то записки. Сперва я не обратил на них
внимания; но теперь, когда я мог их прочесть, я внимательно ознакомился с
ними. Это был твой дневник за четыре месяца, предшествовавшие моему
появлению на свет. В нем ты подробно, шаг за шагом описывал свою работу,
перемежая эти записи с дневником твоей повседневной жизни. Ты, конечно,
помнишь их, вот они. Здесь ты запечатлел все, что связано с моим злополучным
рождением; здесь подробнейшим образом описана моя уродливая наружность; и
притом такими словами, в которых выразилось все твое отвращение и которых
мне никогда не забыть. "Будь проклят день моего рождения! - восклицал я. -Проклятий творец! Зачем ты создал чудовище, от которого даже ты сам
отвернулся с омерзением? Бог, в своем милосердии, создал человека прекрасным
по своему образу и подобию; я же являюсь изуродованным подобием тебя самого,
еще более отвратительным из-за этого сходства. У Сатаны были собратьядемоны;
в их глазах он был прекрасен. А я одинок и всем ненавистен".
Так я размышлял в часы одиночества и уныния; но, видя добродетели
обитателей хижины, их кротость и благожелательность, я убеждал себя, что они
пожалеют меня, когда узнают о моем восхищении ими, и простят мне мое
уродство. Неужели они прогонят от себя существо, умоляющее о жалости и
дружбе, как бы уродливо оно ни было? Я решил не отчаиваться, но как можно
лучше подготовиться к встрече с ними, которая решит мою судьбу. Эту встречу
я отложил еще на несколько месяцев; значение, которое я придавал ей,
заставляло меня страшиться неудачи. К тому же каждодневный опыт так развивал
мой ум, что мне не хотелось ничего предпринимать, пока время не прибавит мне
мудрости.
Между тем в хижине произошли некоторые перемены. Приезд Сафии принес не
только радость, но и достаток. Феликс и Агата уделяли теперь больше времени
забавам и беседе, а в трудах им помогали работники. Это было не богатство,
но довольство; у них царил безмятежный покой; а во мне с каждым днем росло
смятение. Познание лишь яснее показало мне, что я - отверженный. Правда, я
лелеял надежду; но стоило мне увидеть свое отражение в воде или свою тень
при лунном свете, как надежда исчезала, подобно зыбкому отражению и неверной
тени.
Я пытался побороть страх и укрепить свой дух для предстоявшего мне
через несколько месяцев испытания. Иногда, не сдерживая свои мечты разумом,
я позволял им уноситься в сады рая и осмеливался рисовать в своем
воображении прекрасные и нежные создания, которые сочувствуют мне и ободряют
меня; на их ангельских лицах сияют для меня улыбки утешения. Но это были
лишь мечты; у меня не было Евы, которая делила бы мои мысли и развеивала мою
печаль; я был один. Я вспоминал мольбу Адама к своему создателю. А где же
был мой создатель? Он покинул меня, я, ожесточись сердцем, я проклинал его.
Так прошла осень. С удивлением и грустью я увидел, как опали листья и
все вновь стало голо и мрачно, как было тогда, когда я впервые увидел лес и
свет луны. Стужа меня не пугала. Я был лучше приспособлен для нее, чем для
жары. Но меня радовали цветы, птицы и весь веселый наряд лета; когда я
лишился этого, меня еще больше потянуло к жителям хижины. Их счастье не
убавилось с уходом лета. Они любили друг друга, и радости, которые они друг
другу дарили, не зависели от происходивших в природе перемен. Чем больше я
наблюдал их, тем больше мне хотелось просить у них защиты и ласки; я жаждал,
чтобы они узнали меня и полюбили; увидеть их ласковые взгляды, обращенные на
меня, было пределом моих мечтаний. Я не решился подумать, что они могут
отвратить их от меня с презрением и брезгливостью. Ни одного нищего они не
прогоняли от своих дверей. Правда, я собирался просить о большем, чем приют
или кусок хлеба, я искал сочувствия и расположения; но неужели я был
совершенно недостоин их?
Наступила зима; с тех пор как я пробудился к жизни, природа совершила
полный круговорот. Теперь все помыслы мои были обращены на то, как
показаться обитателям хижины. Я перебрал множество планов, но в конце концов
решил войти в хижину, когда слепой старец будет там один. Я был достаточно
сообразителен, чтобы понять, что все видевшие меня до тех пор более всего
пугались моего внешнего уродства. Голос мой был груб, но не страшен. Поэтому
я полагал, что если я завоюю расположение старого Де Лэси в отсутствие его
детей, то и мои молодые покровители, быть может, согласятся меня терпеть.
Однажды, когда солнце ярко освещало багровую листву, устилавшую землю,
и еще радовало взор, хотя уже не Грело, Сафия, Агата и Феликс отправились в
дальнюю прогулку, а старик пожелал остаться дома. Когда его дети ушли, он
взял свою гитару и сыграл несколько печальных и нежных мелодий, самых
печальных и нежных из всех, что я слышал. Сперва лицо его светилось
удовольствием, но скоро сделалось задумчивым и печальным; отложив
инструмент, он погрузился в раздумье.
Сердце мое сильно билось; пришел час испытания, который осуществит мои
надежды или подтвердит опасения. Слуги ушли на ближнюю ярмарку. Все было
тихо в хижине и вокруг нее; это был отличный случай; и все же, когда я
приступил к осуществлению своего плана, силы оставили меня, и я опустился на
землю. Но я тут же поднялся и, призвав на помощь всю твердость, на какую я
был способен, отодвинул доски, которыми маскировал вход в свой сарай. Свежий
воздух ободрил меня, и я с новой решимостью приблизился к дверям хижины.
Я постучал.
- Кто там? - откликнулся старик. - Войдите.
Я вошел.
- Прошу простить мое вторжение, - сказал я. - Я - путник и нуждаюсь
в отдыхе. Я буду очень благодарен, если вы позволите мне немного посидеть у
огня.
- Входите, - сказал Де Лэси, - и я постараюсь чем-нибудь вам помочь.
Вот только жаль, моих детей нет дома, а я слеп и, боюсь, не сумею вас
накормить.
- Не утруждайте себя, мой добрый хозяин, еда у меня есть; мне нужно
лишь обогреться и отдохнуть.
Я сел, и наступило молчание. Я знал, что каждая минута дорога, и все же
не решался начать разговор; но тут старик сам обратился ко мне:
- Судя по вашей речи, путник, вы мой земляк - ведь вы тоже француз,
не правда ли?
- Нет, но я вырос во французской семье и знаю один лишь этот язык.
Сейчас я пришел просить убежища у друзей, которых я искренне люблю и надеюсь
к себе расположить.
- А они немцы?
- Нет, они французы. Но позвольте сказать о другом. Я существо
одинокое и несчастное, на всем свете у меня нет ни родственников, ни друга.
Добрые люди, к которым я иду, никогда меня не видели и мало обо мне знают.
Мне страшно; если я и здесь потерплю неудачу, то уж навсегда буду
отщепенцем.
- Не отчаивайтесь. Одиночество действительно несчастье. Но сердца
людей, когда у них нет прямого эгоистического расчета, полны братской любви
и милосердия. Надейтесь; если это добрые люди, отчаиваться не следует.
- Они добры, нет никого добрее их; но, к несчастью, они предубеждены
против меня. У меня кроткий нрав, я никому еще не причинил зла и даже
старался девать добро; но они ослеплены роковым предубеждением и вместо
любящего друга видят только отвратительного урода.
- Это печально, но если вас действительно не в чем упрекнуть, неужели
нельзя рассеять их заблуждение?
- Я попытаюсь это сделать; поэтому-то меня и томит страх. Я нежно
люблю своих друзей; незнаемый ими, я вот уже много месяцев стараюсь им
служить, но они могут подумать, что я хочу причинить им зло; вот
предубеждение, которое мне надо рассеять.
- Где они живут?
- Поблизости отсюда.
Старик помолчал, а затем продолжая:
- Если вы откровенно поделитесь со мной подробностями своей истории,
я, быть может, помогу вам расположить их к себе, Я слеп и не вижу вас, но
что-то в ваших словах убеждает меня в вашей искренности. Я всего лишь бедный
изгнанник, но для меня будет истинной радостью оказать услугу ближнему.
- Добрый человек! Благодарю вас и принимаю ваше великодушное
предложение. Вашей добротой вы подымаете меня из праха. Я верю, что с вашей
помощью не буду отлучен от общества ваших ближних.
- Упаси Боже! Пусть вы даже преступник, отлучение только доведет вас
до отчаяния, но не обратит к добру. Я тоже несчастен; я и моя семья были
безвинно осуждены. Судите сами, как я сочувствую вашим горестям.
- Как мне благодарить вас, мой единственный благодетель? Из ваших уст
я впервые слышу добрые слова, обращенные ко мне. Я вечно буду вам
благодарен; ваша доброта позволяет мне надеяться, что меня ждет хороший
прием и у друзей, с которыми я должен сейчас встретиться.
- Позвольте узнать их имена и где они живут?
Я умолк. Вот она, решительная минута, которая осчастливит меня или
лишит счастья навеки. Я напрасно пытался ответить ему; волнение лишило меня
последних сил. Я опустился на стул и разрыдался. В это время послышались
шаги моих молодых покровителей. Нельзя было терять ни минуты. Схватив руку
старика, я воскликнул:
- Час настал! Защитите и спасите меня! Друзья, к которым я стремлюсь,
-- это вы и ваша семья. Не оставляйте меня в этот час испытания!
- Боже! - вскричал старик. - Кто же вы такой?
Тут дверь распахнулась, и вошли Феликс, Сафия и Агата. Кто опишет их
ужас при виде меня? Агата упала без чувств. Сафия, не в силах оказать помощь
своей подруге, выбежала вон. Феликс кинулся ко мне и со сверхъестественной
силой оттолкнул меня от старика, у которого я обнимал колени. В ярости он
опрокинул меня на землю и сильно ударил палкой. Я мог бы разорвать его на
куски, как лев - антилопу. Но мое сердце сжала смертельная тоска, и я
удержался. Он приготовился повторить удар, но тут я, не помня себя от горя,
бросился вон из хижины и среди общего смятения, никем не замеченный, успел
укрыться в своем сарае.