ИСТОКИ
О своих детстве и юности В.Шаламов рассказал в воспоминаниях «Четвертая Вологда», написанных в конце 60-х годов. В них много непосредственных детских впечатлений, восстановленных замечательной памятью писателя с почти предметной осязаемостью, но в них содержатся и размышления прожившего долгую трудную жизнь человека, пытающегося заново осмыслить свои корни, свои духовные и нравственные истоки.
Родился Варлам Шаламов 18 июня (1 июля) 1907 года в Вологде, древнем русском городе, равно удаленном и равно близком от обеих тогдашних столиц — Москвы и Петербурга, как бы между ними, что, безусловно, накладывало печать на его быт, на его общественную и культурную жизнь. Город церковной старины, город, глубинно связанный с традициями российской северной патриархальности, город, не одно столетие служивший местом ссылки, Вологда как бы соединяла в себе самые разные, иногда несовместимые по духу, внутренне чуждые, но очень характерные тенденции, выражавшиеся здесь ярче, чем где бы то ни было еще.
Существенно и замечание В.Шаламова, что «требования к личной жизни, к личному поведению были в Вологде выше, чем в любом другом русском городе».
В. Шаламов, с детства обладая очень живой и сильной восприимчивостью, не мог не чувствовать этих различных потоков в духовной атмосфере города, тем более что семья Шаламовых фактически находилась в самом центре общественной жизни.
Отец Шаламова — Тихон Николаевич, соборный священник, был в городе видной фигурой, поскольку не только служил в церкви, но и занимался активной общественной деятельностью. По свидетельству писателя, отец его, почти одиннадцать лет проведший на Алеутских островах в качестве православного миссионера, был человеком европейски образованным, позитивистского склада мышления, придерживающимся достаточно свободных и независимых взглядов, что, естественно, вызывало к нему отнюдь не только симпатию.
В.Шаламов вспоминает, что дома отец молился перед иконой, представлявшей собой репродукцию картины Рубенса — с огромным ликом Христа в терновом венце, освятив эту простую олеографическую картинку, наклеенную на фанерку и заключенную в золоченую узкую раму, по всем каноническим правилам.
Отношения будущего писателя с отцом складывались отнюдь не простые. Младший сын в большой многодетной семье, он часто не находил с отцом, волевым, страстным, категоричным в своих пристрастиях и мнениях человеком, общего языка. Весьма вероятно, что здесь сказывалась и ревность: симпатии родителя почти всегда были отданы другому сыну — Сергею, признанному кумиру вологодских мальчишек, азартному до отчаянности в каждом своем увлечении, лучшему в городе охотнику, рыбаку и пловцу. Как ни странно, но Сергей был ближе ему, нежели книгочей Варлам, испытывавший страсть к книгам, а не к охоте и рыбной ловле. Определенную роль играло здесь то, что В.Шаламов называет язычеством в отцовском мировосприятии.
«Отец мой был родом из самой темной лесной усть-сысольской глуши, из потомственной священнической семьи, предки которой еще недавно были зырянскими шаманами несколько поколений, из шаманского рода, незаметно и естественно сменившего бубен на кадило, весь еще во власти язычества, сам шаман и язычник в глубине своей зырянской души...» — так писал В.Шаламов о Тихоне Николаевиче, хотя архивы свидетельствуют о его славянском происхождении.
В этом отношении мать, полностью прикованная к хозяйству, к кухне, но любившая поэзию, наделенная непоказной душевной тонкостью, была ближе В.Шаламову, впоследствии горько сокрушавшемуся о ее тяжкой женской доле. Ей посвящено стихотворение, начинающееся так: «Моя мать была дикарка, фантазерка и кухарка».
Однако как бы ни были сложны отношения В.Шаламова с отцом, влияние того на сына тоже нельзя недооценивать, как, впрочем, и унаследованную страстность характера. Тихон Николаевич был тверд в убеждениях и бескомпромиссен в нравственных вопросах, кодекс чести, судя по воспоминаниям писателя, был для него едва ли не важнее, нежели узкоконфессиональные вопросы. Да и религиозность, видимо, понималась им более широко, чем это предписывалось каноном.
Именно это и нашло скорей всего отклик в душе сына.
Хотя сам В.Шаламов и выдвигал впоследствии в качестве одиннадцатой заповеди к традиционным библейским десяти — «не учи!» ("Не учи жить другого. У каждого — своя правда"), его собственные убеждения, по свидетельству близко знавшей писателя И. Сиротинской, «всегда были окрашены страстью в яркие, контрастные тона. Полутона — не его стихия. И он не просто говорил, думал вслух — он учил, проповедовал, пророчествовал. Был в нем Аввакумов дух непримиримости, нетерпимости».
Вероятно, этот же дух, как, впрочем, и юношеская романтика, влек В.Шаламова к революционной стезе. В «Вишере» писатель неоднократно подчеркивает, что героями его детских и юношеских лет были все русские революционеры, а в «Четвертой Вологде» вспоминает, с какой страстью зачитывался повестями эсера-террориста Бориса Савинкова (Ропшина) «Конь бледный» и «То, чего не было». Последнюю он помнил почти всю наизусть, мог цитировать целыми страницами.
Именно эти два сочинения, по признанию В.Шаламова, помогли сформироваться его главному жизненному принципу — соответствию слова и дела, слова и деяния.
Не изменит писатель своего отношения к революционерам «народовольческой» закваски и в конце жизни.
«Наследники Перовской и Желябова — люди эсеровской партии — по своим человеческим качествам были неизмеримо выше всего, что могла выдумать богатая на подвиги царская действительность в ее глубине, в ее недрах».
Не случайно и то, что одному из близких ему по духу героев «Колымских рассказов» писатель дает фамилию — Андреев. Такую фамилию носил пользовавшийся большим уважением В.Шаламова бывший эсер, политкаторжанин в прошлом Александр Георгиевич Андреев, с которым писатель познакомился в 1937 году в Бутырской тюрьме.
Столь явное и горячее пристрастие В.Шаламова к людям, посвятившим себя революционной деятельности, может показаться несколько странным. Не потому, однако, что они не заслуживали уважения, отдавая свои жизни борьбе за правду-справедливость, вступая в бой «святой и правый», но потому что средства борьбы, к которым они прибегали, терроризм, не могли не нанести нравственный урон самой идее. Жертвуя своими и, главное, чужими жизнями, они фактически вели страну к трагическому для нее и для народа, освободить который они стремились, социальному эксперименту.
Вряд ли В.Шаламов, уже прошедший Колыму, мог не отдавать себе отчета в этом, не понимать трагической взаимосвязанности революционного насилия со все той же Колымой. С глубокой горечью вспоминает он в «Четвертой Вологде», чем обернулась революция для их семьи, для его отца, оправдывавшего ее как порыв к справедливости, как историческое событие, призванное обновить общество.
«Отцу мстили все — и за все, — пишет он. — За грамотность, за интеллигентность. Все исторические страсти русского народа хлестали через порог нашего дома. Впрочем, из дома нас выкинули, выбросили с минимумом вещей. В нашу квартиру вселили городского прокурора».
Как видим, В.Шаламов не закрывал глаза на темные стихии, разбуженные революцией в народных массах, которым она дала выход. Ясно различал писатель и застарелую неприязнь, даже ненависть масс к интеллигенции.
Однако он как бы выносит все это за скобки, оставаясь, в сущности, верным своему детскому и юношескому увлечению революционерами. Увлечению, жившему в писателе словно поверх идеологии, поверх политики, а еще вернее — вне их.
В чем же тут дело?