XXVIII
МАНОН ЛЕСКО
И вот после того, как он вполне убедился в глупости и ослином упрямстве приора, он стал угождать ему очень просто: называя белое черным,
а черное - белым.
Лихтенберг.
В пояснении к русским письмам неукоснительно предписывалось ни в коем
случае не перечить явным образом особе, которой ты пишешь, а также ни
под каким видом не уклоняться от постоянного благоговейного восхищения;
все письма неизменно исходили из этой основной предпосылки.
Как-то раз вечером в Опере, сидя в ложе г-жи де Фервак, Жюльен превозносил до небес балет "Манон Леско". Единственным основанием для подобных похвал было то, что сам он находил его ничтожным.
Маршальша заметила, что этот балет гораздо слабее романа аббата Прево.
"Вот как! - подумал Жюльен, удивленный и заинтересованный. - Особа
столь высокой добродетели - и хвалит какой-то роман?" Г-жа де Фервак
считала своей обязанностью по меньшей мере два-три раза в неделю обрушиваться с уничтожающим презрением на этих писак, которые своими мерзкими
сочинениями развращают молодежь, столь легко поддающуюся, увы, пагубным
заблуждениям страстей.
- Среди подобного рода безнравственных, опасных сочинений, - продолжала маршальша, - "Манон Леско" занимает, как говорят, одно из первых
мест. Заблуждения, а также заслуженные страдания глубоко порочного сердца описаны там, говорят, с большой правдивостью и проникновением, что,
впрочем, не помешало вашему Бонапарту на острове святой Елены сказать,
что этот роман написан для лакеев.
Эти слова вывели Жюльена из душевного оцепенения. "Меня хотели погубить в глазах маршальши; ей рассказали о моем увлечении Наполеоном. И
это так задело ее, что она не могла устоять перед соблазном дать мне это
почувствовать". Это открытие занимало его весь вечер, и он заметно оживился. Когда он расставался с маршальшей в вестибюле Оперы, она сказала
ему:
- Запомните, сударь, кто любит меня, не должен любить Бонапарта. Можно, самое большее, признавать его, как некую необходимость, ниспосланную
провидением. К тому же этот человек отнюдь не отличался душевной тонкостью, он был неспособен ценить великие произведения искусства.
"Кто любит меня! - повторял Жюльен. - Это или ровно ничего не значит,
или значит все. Вот тайны языка, непостижимые для нас, бедных провинциалов". И, переписывая необъятное письмо, предназначавшееся для маршальши,
он без конца вспоминал о г-же де Реналь.
- Как могло случиться, - сказала ему г-жа де Фервак на другой день
таким равнодушным тоном, что он показался ему явно неестественным, - что
вы говорите мне о - Лондоне и Ричмонде в письме, которое вы написали,
как мне кажется, вчера вечером, после того, как вернулись из Оперы?
Жюльен пришел в крайнее замешательство: он переписывал строка за
строкой, ничуть не вникая в то, что он пишет, и, по-видимому, не обратил
внимания, что следует переменить слова Лондон и Ричмонд, которые встречались в оригинале, на Париж и Сен-Клу. Он попытался что-то сказать, начал было одну фразу, потом другую, но никак не мог довести их до конца:
его душил смех. Наконец он кое-как выпутался, придумал следующее объяснение: "Увлеченная возвышенными размышлениями о непостижимых идеалах души человеческой, моя душа, когда я писал вам, легко могла впасть в забывчивость".
"Я произвел впечатление, - решил он, - На сегодняшний вечер я могу
избавить себя от этой скучищи". И он чуть ли не бегом бросился из особняка де Фервак. Поздно вечером, достав оригинал письма, которое он списывал накануне, он сразу нашел то роковое место, где молодой русский
упоминал о Лондоне и Ричмонде. Жюльен страшно удивился, обнаружив, что
это чуть ли не любовное письмо.
И вот этот-то контраст между кажущейся непринужденностью его разговора и необычайной, чуть ли не апокалиптической глубиной его писем и заставил г-жу де Фервак обратить на него внимание. Маршальшу особенно пленяли его бесконечно длинные фразы: не то что этот скачущий слог, на который завел моду Вольтер, этот безнравственнейший человек! И хотя герой
наш прилагал все старания, чтобы совершенно изгнать из своих разговоров
всякие признаки здравого смысла, все же в них оставался легкий душок антимонархизма и безбожия, и это не ускользало от маршальши де Фервак. Окруженная людьми в высшей степени нравственными, но которые обычно за целый вечер неспособны были произнести ни одного живого слова, эта дама
была весьма восприимчива ко всему, что отличалось некоторой новизной,
хоть и считала своим долгом возмущаться этим. Она называла этот порок
печатью легкомысленного века...
Но посещать такие гостиные можно, только если вы хотите чего-то добиться. Скука лишенного всякого интереса существования, которое вел
Жюльен, разумеется, понятна читателю. Это словно оголенные степи в нашем
с вами путешествии.
Все это время, которое Жюльен тратил на свою затею с де Фервак, м-ль
де Ла-Моль приходилось делать над собой немалые усилия, чтобы не думать
о нем. В душе ее происходила ожесточенная борьба: иногда она гордо уверяла себя, что презирает этого ничтожного человека, но разговор его невольно пленял ее. Больше всего ее изумляло его непостижимое притворство:
во всем, что он говорил маршальше, не было ни единого слова правды, все
это был сплошной обман или по крайней мере чудовищное искажение его образа мыслей, который Матильда прекрасно знала чуть ли не по поводу любого предмета. Этот макьявеллизм поражал ее. "Но как это глубоко продумано! - говорила она себе. - Какая разница по сравнению с этими надутыми
тупицами или заурядными плутами вроде господина Тамбо, который разглагольствует на те же темы!"
И, тем не менее, у Жюльена бывали ужасные дни. Он словно отбывал невыносимо тягостную повинность, появляясь каждый день в гостиной маршальши. Ему стоило таких усилий разыгрывать свою роль, что он иногда доходил до полного изнеможения. Как часто вечером, входя в громадный двор
особняка де Фервак, он призывал на помощь всю силу своей воли и рассудка, чтобы не впасть в полное отчаяние!
"Ведь не поддавался же я отчаянию в семинарии, - убеждал он себя, - а
какой ужас был у меня тогда впереди! Достиг бы я тогда успеха или нет, и
в этом и в другом случае я знал, что мне предстоит всю жизнь прожить в
самой презренной и гнусной среде. И вот следующей весной, всего через
каких-нибудь одиннадцать месяцев, я оказался, быть может, счастливейшим
человеком из всех моих сверстников".
Но сплошь и рядом все эти прекрасные рассуждения оказывались совершенно бессильными пред лицом невыносимой действительности. Каждый день
за завтраком и за обедом он видел Матильду. Из многочисленных писем, которые ему диктовал г-н де Ла-Моль, он знал, что она вот-вот станет женой
г-на де Круазенуа. Этот приятный молодой человек уже стал появляться в
особняке де Ла-Моль по два раза в день, и ревнивое око покинутого любовника следило за каждым его шагом.
Когда ему казалось, что м-ль де Ла-Моль относится благосклонно к своему нареченному, Жюльен, возвращаясь к себе в комнату, с нежностью поглядывал на свои пистолеты.
"Ах! - восклицал он про себя. - Куда было бы умнее с моей стороны
снять метки с белья, забраться в какой-нибудь дальний лес в двадцати лье
от Парижа и прекратить это мерзостное существование! Там меня никто не
опознает, и недели две никто не будет и знать о моей смерти, а через две
недели кто обо мне вспомнит?"
Рассуждение весьма разумное, ничего не скажешь. Но на другой день он
случайно увидел локоток Матильды, мелькнувший между рукавом и длинной
перчаткой, и этого уж было достаточно: наш юный философ погружался в мучительнейшие воспоминания, которые, однако, привязывали его к жизни.
"Ну, хорошо! - говорил он себе. - Доведу до конца эту русскую политику.
Но чем все это кончится?
Что касается маршальши - ясно: после того как я перепишу все эти
пятьдесят три письма, больше я ей писать не буду.
Что же касается Матильды, кто знает: или эта невыносимая полуторамесячная комедия так ни к чему и не приведет, не заставит ее смягчиться,
или она принесет мне хоть краткий миг примирения. Боже великий! Да я умру от счастья!" И тут уж он не мог думать ни о чем.
Но когда, очнувшись от этого сладкого забытья, он снова принимался
рассуждать, он говорил себе: "Ну и что же из этого выйдет: один день
счастья, а потом опять начнутся все эти колкости, потому что все это
происходит оттого, что я не умею ей понравиться! И тогда уж мне больше
не на что будет надеяться, все для меня будет кончено раз и навсегда.
Как можно за что-либо поручиться при ее характере? Ах, вся беда в том,
что сам-то я не могу похвастаться никакими достоинствами. Нет у меня
этого изящества манер, и разговариваю я тяжело, скучно! Боже великий!
Ах, если бы я был не я!"
XXIX
СКУКА
Стать жертвой своих страстен!
Это еще куда ни шло. Но стать жертвой страстей, которых ты не испытываешь! О, жалкий XIX век!
Жироде.
Сначала г-жа де Фервак читала длинные письма Жюльена безо всякого
удовольствия, но постепенно они стали все больше занимать ее внимание;
однако ее удручало одно обстоятельство: как жаль, что господин Сорель не
настоящий священник! Вот тогда, пожалуй, можно было бы себе позволить с
ним некоторую близость. Но с этим орденом, в этом почти штатском костюме, - как оградить себя от всяких коварных вопросов и что на них отвечать? Она не договаривала своей мысли: "Какой-нибудь завистливой приятельнице придет в голову, - и она с радостью будет рассказывать всем, - что это какой-нибудь родственник по отцовской линии, из мелких купцов,
заслуживший орден в национальной гвардии".
До того как г-жа де Фервак встретилась с Жюльеном, для нее не существовало большего удовольствия, чем ставить слово "маршальша" рядом со
своим именем. Теперь болезненное тщеславие выскочки, уязвлявшееся решительно всем, вступило в борьбу с зарождающимся чувством.
"Ведь это было бы так просто для меня - сделать его старшим викарием
в каком-нибудь приходе по соседству с Парижем! Но просто господин Сорель, и все, да еще какой-то секретарь господина де Ла-Моля! Нет, это
ужасно!"
Первый раз в жизни эта душа, которая опасалась всего, была затронута
каким-то интересом, не имевшим ничего общего с ее претензиями на знатность, на высокое положение в свете. Старик швейцар заметил, что когда
он подавал ей письмо от этого молодого красавца, у которого был такой
грустный вид, с лица хозяйки мгновенно исчезало рассеянное и недовольное
выражение, которое маршальша считала своим долгом принимать в присутствии прислуги.
Это скучное существование, насквозь проникнутое честолюбием, желанием
произвести впечатление в обществе, между тем как сердце ее, в сущности,
даже не испытывало никакой радости от этих успехов, стало для нее до такой степени невыносимым с тех пор, как у нее проснулся интерес к
Жюльену, что ей достаточно было провести вечером хотя бы час с этим необыкновенным юношей - и тогда на другой день ее горничные могли чувствовать себя спокойно: она не донимала их своими придирками. Доверие, завоеванное им, устояло даже против анонимных писем, написанных с большим
искусством. Напрасно г-н Тамбо подсунул г-дам де Люзу, де Круазенуа, де
Келюсу две-три весьма ловко состряпанные клеветы, которые эти господа
тут же бросились распространять с величайшей готовностью, не потрудившись даже проверить, есть ли в них хоть доля правды. Маршальша, которая
по складу своего ума не способна была противостоять столь грубым приемам, поверяла свои сомнения Матильде, и та ее всякий раз успокаивала.
Однажды, справившись раза три, нет ли ей писем, г-жа де Фервак внезапно решила, что надо ответить Жюльену. Победу эту следовало приписать
скуке. Но уже на втором письме маршальша заколебалась - ей показалось в
высшей степени непристойным написать собственной своей рукой такой гадкий адрес: Г-ну Сорелю в особняке маркиза де Ла-Моля.
- Мне нужно иметь конверты с вашим адресом, - сказала она вечером
Жюльену как нельзя более сухим тоном.
"Ну, вот я и попал в любовники-лакеи", - подумал Жюльен и поклонился,
злорадно представляя себя с физиономией Арсена, старого лакея маркиза.
В тот же вечер он принес ей конверты, а на другой день, рано утром,
получил третье письмо; он пробежал пять-шесть строк с начала, да две-три
в конце. В нем было ровно четыре страницы, исписанные очень мелким почерком.
Мало-помалу у нее создалась сладостная привычка писать почти каждый
день. Жюльен отвечал, аккуратно переписывая русские письма; и - таково
уж преимущество этого ходульного стиля - г-жа де Фервак нимало не удивлялась тому, что ответы так мало соответствуют ее собственным посланиям.
Как уязвлена была бы ее гордость, если бы этот тихоня Тамбо, добровольно взявший на себя роль шпиона и следивший за каждым шагом Жюльена,
пронюхал и рассказал ей, что все ее письма валяются нераспечатанными,
засунутые кое-как в ящик письменного стола.
Как-то раз утром швейцар принес ему письмо от маршальши в библиотеку;
Матильда встретила швейцара, когда он нес письмо, и узнала на адресе почерк Жюльена. Она вошла в библиотеку в ту самую минуту, когда швейцар
выходил оттуда; письмо еще лежало на краю стола: Жюльен, занятый своей
работой, не успел спрятать его в ящик.
- Вот этого я уж не могу стерпеть! - воскликнула Матильда, хватая
письмо. - Вы совершенно пренебрегаете мною, а ведь я ваша жена, сударь.
Ваше поведение просто чудовищно.
Но едва только у нее вырвались эти слова, как гордость ее, пораженная
этой непристойной выходкой, возмутилась. Матильда разразилась слезами, и
Жюльену показалось, что она вот-вот лишится чувств.
Оторопев от неожиданности, Жюльен не совсем ясно понимал, какое восхитительное блаженство сулила ему эта сцена. Он помог Матильде сесть;
она почти упала к нему в объятия.
В первое мгновение он чуть не обезумел от радости. Но в следующий же
миг он вспомнил Коразова: "Если я скажу хоть слово, я погублю все". От
страшного усилия, к которому принуждала его осторожная политика, мускулы
у него на руках напряглись до боли. "Я даже не смею позволить себе прижать к сердцу этот прелестный, гибкий стан: опять она будет презирать
меня, гнать от себя. Ах, какой ужасный характер!"
И, проклиная характер Матильды, он любил ее еще во сто раз больше, и
ему казалось, что он держит в объятиях королеву.
Бесстрастная холодность Жюльена усилила муки гордости, раздиравшие
душу м-ль де Ла-Моль. Она сейчас не в состоянии была рассуждать хладнокровно; ей не приходило в голову заглянуть Жюльену в глаза и попытаться
прочесть в них, что чувствует он к ней в эту минуту. Она не решалась
посмотреть ему в лицо - ей страшно было прочесть на нем презрение.
Она сидела на библиотечном диване неподвижно, отвернувшись от
Жюльена, и сердце ее разрывалось от нестерпимых мучений, которыми любовь
и гордость могут бичевать душу человеческую. Как это случилось, что она
позволила себе такую чудовищную выходку!
"Ах, я несчастная! Дойти до того, чтобы, потеряв всякий стыд, чуть ли
не предлагать себя - и увидеть, как тебя отталкивают! И кто же отталкивает? - подсказывала истерзанная, разъяренная гордость. - Слуга моего
отца!"
- Нет, этого я не потерплю, - громко сказала она.
И, вскочив, она в бешенстве дернула ящик письменного стола, стоявшего
против нее. Она застыла на месте, остолбенев от ужаса, перед ней лежала
груда из восьми или десяти нераспечатанных писем, совершенно таких же,
как то, которое только что принес швейцар. На каждом из них адрес был
написан рукой Жюльена, слегка измененным почерком.
- Ах, вот как! - вскричала она вне себя. - Вы не только поддерживаете
с ней близкие отношения, вы еще презираете ее, - вы, ничтожество, презираете госпожу де Фервак!
- Ах! Прости меня, душа моя, - вдруг вырвалось у нее, и она упала к
его ногам. - Презирай меня, если хочешь, только люби меня! Я не могу
жить без твоей любви!
И она без чувств рухнула на пол.
"Вот она, эта гордячка, у моих ног!" - подумал Жюльен.
XXX
ЛОЖА В КОМИЧЕСКОЙ ОПЕРЕ
As the blackest sky
Foretells the heaviest tempest
Don Juan, с LXXIII [33].
Во время этой бурной сцены Жюльен испытывал скорее чувство удивления,
чем радости. Оскорбительные возгласы Матильды убедили его в мудрости
русской политики. "Как можно меньше говорить, как можно меньше действовать - только в этом мое спасение".
Он поднял Матильду и, не говоря ни слова, снова усадил ее на диван.
Мало-помалу сознание возвращалось к ней, по щекам ее катились слезы.
Стараясь как-нибудь овладеть собой, она взяла в руки письма г-жи де
Фервак и стала медленно распечатывать их одно за другим. Она вся передернулась, узнав почерк маршальши. Она переворачивала, не читая, эти исписанные листки почтовой бумаги - в каждом письме было примерно по шесть
страниц.
- Ответьте мне, по крайней мере, - промолвила, наконец, Матильда умоляющим голосом, но все еще не решаясь взглянуть на Жюльена. - Вы хорошо
знаете мою гордость: я избалована - в этом мое несчастье, пусть даже это
несчастье моего характера, я готова в этом сознаться. Так, значит, ваше
сердце принадлежит теперь госпоже де Фервак, она похитила его у меня?..
Но разве она ради вас пошла на все те жертвы, на которые меня увлекла
эта роковая любовь?
Жюльен отвечал угрюмым молчанием. "Какое у нее право, - думал он, - требовать от меня такой нескромности, недостойной порядочного человека?"
Матильда попыталась прочесть исписанные листки, но слезы застилали ей
глаза, она ничего не могла разобрать.
Целый месяц она чувствовала себя невыразимо несчастной: но эта гордая
душа не позволяла себе сознаться в своих чувствах. Чистая случайность
довела ее до этого взрыва. Ревность и любовь нахлынули на нее и в одно
мгновение сокрушили ее гордость. Она сидела на диване совсем близко к
нему. Он видел ее волосы, ее шею, белую, как мрамор; и вдруг он забыл
все, что он себе внушал; он тихо обнял ее за талию и привлек к своей
груди.
Она медленно повернула к нему голову, и он изумился выражению безграничного горя в ее глазах, - как это было непохоже на их обычное выражение!
Жюльен почувствовал, что он вот-вот не выдержит; чудовищное насилие,
которому он себя подвергал, было свыше его сил.
"Скоро в этих глазах не останется ничего, кроме ледяного презрения, - сказал он себе. - Я не должен поддаваться этому счастью, не должен показывать ей, л, что я ее люблю". А она между тем еле слышным, прерывающимся голосом, тщетно пытаясь говорить связно, твердила ему, как горько она
раскаивается во всех своих выходках, на которые толкала ее несносная
гордость.
- У меня тоже есть гордость, - с усилием вымолвил Жюльен, и на лице
его изобразилась безграничная усталость.
Матильда порывисто обернулась к нему. Услышать его голос - это было
такое счастье, на которое она уже потеряла надежду. Как она теперь проклинала свою гордость, как ей хотелось совершить что-нибудь необычайное,
неслыханное, чтобы доказать ему, до какой степени она его обожает и как
она ненавистна самой себе!
- И, надо полагать, только благодаря этой гордости вы и удостоили меня на миг вашим вниманием, - продолжал Жюльен, - и нет сомнения, что
только моя стойкая твердость, подобающая мужчине, и заставляет вас сейчас испытывать ко мне некоторое уважение. Я могу любить маршальшу...
Матильда вздрогнула; в глазах ее промелькнуло какое-то странное выражение. Сейчас она услышит свой приговор. От Жюльена не ускользнуло ее
движение, он почувствовал, что мужество изменяет ему.
"Ах, боже мой! - думал он, прислушиваясь к пустым словам, которые
произносили его губы, как к какому-то постороннему шуму. - Если бы я мог
покрыть поцелуями эти бледные щеки, но только так, чтобы ты этого не почувствовала!"
- Я могу любить маршальшу, - продолжал он, - а голос его все слабел,
так что его было еле слышно, - но, разумеется, у меня нет никаких существенных доказательств того, что она интересуется мной.
Матильда поглядела на него; он выдержал этот взгляд, по крайней мере
он надеялся, что она ничего не смогла прочесть на его лице. Он чувствовал себя просто переполненным любовью, она словно нахлынула на него, заполнила до краев все самые сокровенные уголки его сердца. Никогда еще он
так не боготворил ее: в эту минуту он сам был почти таким же безумным,
как и Матильда. Если бы у нее только нашлось немножко мужества и хладнокровия, чтобы вести себя обдуманно, он бросился бы к ее ногам и отрекся от этой пустой комедии. Но, собрав последний остаток сил, он продолжал говорить. "Ах, Коразов, - мысленно восклицал он, - если бы вы были
здесь! Как важно мне было бы сейчас услышать от вас хоть одно слово,
чтобы знать, что мне делать дальше!" А губы его в это время произносили:
- Не будь у меня даже никаких чувств, одной признательности было бы
достаточно, чтобы я привязался к маршальше: она была так снисходительна
ко мне, она утешала меня, когда меня презирали. У меня есть основания не
слишком доверять некоторым проявлениям чувств, несомненно весьма лестным
для меня, но, по всей вероятности, столь же мимолетным.
- Ах, боже мой! - воскликнула Матильда.
- В самом деле, какое ручательство вы можете мне дать? - настойчиво и
решительно спросил ее Жюльен, вдруг словно откинув на миг всю свою дипломатическую сдержанность. - Да и какое может быть ручательство, какой
бог может поручиться, что расположение ваше, которое вы готовы вернуть
мне сейчас, продлится более двух дней?
- Моя безграничная любовь и безграничное горе, если вы меня больше не
любите, - отвечала она, схватив его за руки и поворачиваясь к нему.
От этого порывистого движения ее пелерина чутьчуть откинулась, и
Жюльен увидел ее прелестные плечи. Ее слегка растрепавшиеся волосы воскресили в нем сладостные воспоминания...
Он уже готов был сдаться. "Одно неосторожное слово, - подумал он, - и
опять наступит для меня бесконечная вереница дней беспросветного отчаяния. Госпожа де Реналь находила для себя разумные оправдания, когда поступала так, как ей диктовало сердце. А эта великосветская девица дает
волю своему сердцу только после того, как доводами рассудка докажет себе, что ему следует дать волю".
Эта истина осенила его мгновенно, и в то же мгновение к нему вернулось мужество.
Он высвободил свои руки, которые Матильда так крепко сжимала в своих,
и с нарочитой почтительностью чуть-чуть отодвинулся от нее. Ему потребовалась на это вся сила, вся стойкость, на какую только способен человек.
Затем он собрал в одну пачку все письма г-жи де Фервак, разбросанные на
диване, и с преувеличенной учтивостью, столь жестокой в эту минуту, добавил:
- Надеюсь, мадемуазель де Ла-Моль разрешит мне подумать обо всем
этом.
И он быстрыми шагами вышел из библиотеки; она долго слышала стук дверей, которые по мере того, как он удалялся, захлопывались за ним одна за
другой.
"Он даже ничуть не растрогался! Вот изверг, - подумала она. - Ах, что
я говорю - изверг! Он умный, предусмотрительный, он хороший, а я кругом
виновата так, что хуже и придумать нельзя".
Это настроение не покидало ее весь день. Матильда чувствовала себя
почти счастливой, ибо все существо ее было поглощено любовью; можно было
подумать, что эта душа никогда и не знала страданий гордости, да еще какой гордости!
Когда вечером в гостиной лакей доложил о г-же де Фервак, она в ужасе
содрогнулась: голос этого человека показался ей зловещим. Она была не в
состоянии встретиться с маршальшей и поспешно скрылась. У Жюльена было
мало оснований гордиться столь трудно доставшейся ему победой; он боялся
выдать себя взглядом и не обедал в особняке де Ла-Моль.
Его любовь, его радость возрастали с неудержимой силой по мере того,
как отдалялся момент его поединка с Матильдой; он уже готов был ругать
себя. "Как мог я устоять против нее? - говорил он себе. - А если она
совсем меня разлюбит? В этой надменной душе в один миг может произойти
переворот, а я, надо сознаться, обращался с ней просто чудовищно".
Вечером он вспомнил, что ему непременно надо появиться в ложе г-жи де
Фервак в Комической опере. Она даже прислала ему особое приглашение. Матильда, конечно, будет осведомлена, был он там или позволил себе такую
невежливость и не явился. Но как ни очевидны были эти доводы, когда настал вечер, он чувствовал себя не в состоянии показаться на людях. Придется разговаривать, а это значит наполовину растерять свою радость.
Пробило десять; надо было во что бы то ни стало ехать.
На его счастье, когда он пришел, ложа г-жи де Фервак была полна дамами; его оттеснили к самой двери, и там он совсем скрылся под целой тучей
шляпок. Это обстоятельство спасло его, иначе он оказался бы в неловком
положении: божественные звуки, в которых изливается отчаяние Каролины в
"Тайном браке", вызвали у него слезы. Г-жа де Фервак их заметила. Это
было так непохоже на обычное выражение мужественной твердости, присущее
его лицу, что даже душа этой великосветской дамы, давно пресыщенная всякими острыми ощущениями, которые выпадают на долю болезненно самолюбивой
выскочки, была тронута. То немногое, что еще сохранилось в ней от женской сердечности, заставило ее заговорить с ним. Ей хотелось насладиться
звуком его голоса в эту минуту.
- Видели вы госпожу и мадемуазель де Ла-Моль? - спросила она его. - Они в третьем ярусе.
Жюльен в ту же секунду заглянул в зал и, довольно невежливо облокотившись на барьер ложи, увидел Матильду: в глазах у нее блестели слезы.
"А ведь сегодня - не их оперный день, - подумал Жюльен. - Какое усердие!"
Матильда уговорила свою мать поехать в Комическую оперу, несмотря на
то, что ложа в третьем ярусе, которую поспешила им предложить одна из
угодливых знакомых, постоянно бывавшая в их доме, совсем не подходила
для дам их положения. Ей хотелось узнать, будет ли Жюльен в этот вечер у
маршальши или нет.
XXXI
ДЕРЖАТЬ ЕЕ В СТРАХЕ
Вот оно, истинное чудо вашей цивилизации! Вы ухитрились превратить
любовь в обыкновенную сделку.
Барнав
Жюльен бросился в ложу г-жи де Ла-Моль. Его глаза сразу встретились с
заплаканными глазами Матильды; она плакала и даже не старалась сдержаться; в ложе были какие-то посторонние малозначительные лица - приятельница ее матери, предложившая им места, и несколько человек ее знакомых. Матильда положила руку на руку Жюльена: она как будто совсем забыла, что тут же находится ее мать. Почти задыхаясь от слез, она вымолвила
только одно слово: "Ручательство".
"Только бы не говорить с ней, - повторял себе Жюльен, а сам, страшно
взволнованный, старался коекак прикрыть глаза рукой, словно заслоняясь
от ослепительного света люстры, которая висит прямо против третьего яруса. Если я заговорю, она сразу поймет, в каком я сейчас смятении, мой
голос выдаст меня, и тогда все может пойти насмарку".
Эта борьба с самим собой была сейчас много тягостнее, чем утром; душа
его за это время успела встревожиться. Он боялся, как бы Матильду опять
не обуяла гордость. Вне себя от любви и страсти, он все же заставил себя
не говорить с ней ни слова.
По-моему, это одна из самых удивительных черт его характера; человек,
способный на такое усилие над самим собой, может пойти далеко, si fata
sinant.
Мадемуазель де Ла-Моль настояла, чтобы Жюльен поехал домой с ними. К
счастью, шел проливной дождь. Но маркиза усадила его против себя, непрерывно говорила с ним всю дорогу и не дала ему сказать ни слова с дочерью. Можно было подумать, что маркиза взялась охранять счастье
Жюльена; и он, уже не боясь погубить все, как-нибудь нечаянно выдав свои
чувства, предавался им со всем безрассудством.
Решусь ли я рассказать о том, что, едва только Жюльен очутился у себя
в комнате, он бросился на колени и стал целовать любовные письма, которые ему дал князь Коразов?
"О великий человек! - восклицал этот безумец. - Я всем, всем тебе
обязан!"
Мало-помалу к нему возвратилось некоторое хладнокровие. Он сравнил
себя с полководцем, который наполовину выиграл крупное сражение. "Успех
явный, огромный, - рассуждал он сам с собой, - но "что произойдет завтра? Один миг - и можно потерять все".
Он лихорадочно раскрыл "Мемуары", продиктованные Наполеоном на острове св. Елены, и в течение добрых двух часов заставлял себя читать их;
правда, читали только его глаза, но все равно он заставлял себя читать.
А во время этого крайне странного чтения голова его и сердце, воспламененные свыше всякой меры, работали сами собою. "Ведь это сердце совсем
не то, что у госпожи де Реналь", - повторял он себе, но дальше этого он
двинуться не мог.
"Держать ее в страхе! - вдруг воскликнул он, далеко отшвырнув книгу.
- Мой враг только тогда будет повиноваться мне, когда он будет страшиться меня: тогда он не посмеет меня презирать".
Он расхаживал по своей маленькой комнате, совершенно обезумев от
счастья. Сказать правду, счастье это происходило скорее от гордости, нежели от любви.
"Держать ее в страхе! - гордо повторял он себе, и у него были основания гордиться. - Даже в самые счастливые минуты госпожа де Реналь всегда
мучилась страхом, люблю ли я ее так же сильно, как она меня. А ведь
здесь - это сущий демон, которого надо укротить, - ну, так и будем укрощать его!"
Он отлично знал, что завтра, в восемь часов утра, Матильда уже будет
в библиотеке; он явился только к девяти, сгорая от любви, но заставляя
свое сердце повиноваться рассудку. Он ни одной минуты не забывал повторять себе: "Держать ее постоянно в этом великом сомнении: любит ли он
меня? Ее блестящее положение, лесть, которую ей расточают кругом, все
это приводит к тому, что она чересчур уверена в себе".
Она сидела на диване, бледная, спокойная, но, по-видимому, была не в
силах двинуться. Она протянула ему руку:
- Милый, я обидела тебя, это правда, и ты вправе сердиться на меня.
Жюльен никак не ожидал такого простого тона. Он чуть было тут же не
выдал себя.
- Вы хотите от меня ручательства, мой друг? - добавила она, помолчав,
в надежде, что он, может быть, прервет это молчание. - Вы правы. Увезите
меня, уедем в Лондон... Это меня погубит навеки, обесчестит... - Она решилась отнять руку у Жюльена, чтобы прикрыть ею глаза. Чувства скромности и женской стыдливости вдруг снова овладели этой душой. - Ну вот,
обесчестите меня, вот вам и ручательство.
"Вчера я был счастлив, потому что у меня хватило мужества обуздать
себя", - подумал Жюльен. Помолчав немного, он совладал со своим сердцем
настолько, что мог ответить ей ледяным тоном:
- Ну, допустим, что мы с вами уедем в Лондон; допустим, что вы, как
вы изволили выразиться, обесчещены, - кто мне поручится, что вы будете
любить меня, что мое присутствие в почтовой карете не станет вам вдруг
ненавистным? Я не изверг, погубить вас в общественном мнении будет для
меня только еще одним новым несчастьем. Ведь не ваше положение в свете
является препятствием. Все горе в вашем собственном характере. Можете вы
поручиться самой себе, что будете любить меня хотя бы неделю?
"Ах, если бы она любила меня неделю, всего-навсего неделю, - шептал
про себя Жюльен, - я бы умер от счастья Что мне до будущего, что мне вся
моя жизнь? Это райское блаженство может начаться хоть сию минуту, стоит
мне только захотеть. Это зависит только от меня!"
Матильда видела, что он задумался.
- Значит, я совсем недостойна вас? - промолвила она, беря его за руку.
Жюльен обнял и поцеловал ее, но в тот же миг железная рука долга
стиснула его сердце "Если только она увидит, как я люблю ее, я ее потеряю". И, прежде чем высвободиться из ее объятий, он постарался принять
вид, достойный мужчины.
Весь этот день и все следующие он искусно скрывал свою безмерную радость; бывали минуты, когда он даже отказывал себе в блаженстве заключить ее в свои объятия.
Но бывали минуты, когда, обезумев от счастья, он забывал всякие доводы благоразумия.
Когда-то Жюльен облюбовал укромное местечко в саду, - он забирался в
густые заросли жимолости, где стояла лестница садовника, и, спрятавшись
среди душистой зелени, следил за решетчатой ставней Матильды и оплакивал
непостоянство своей возлюбленной. Рядом возвышался могучий дуб, и его
широкий ствол скрывал Жюльена от нескромных взглядов.
Как-то раз, прогуливаясь вдвоем, они забрели в это место, и оно так
живо напомнило ему об этих горестных минутах, что он вдруг с необычайной
силой ощутил разительный контраст между безысходным отчаянием, в котором
пребывал еще так недавно, и своим теперешним блаженством; слезы выступили у него на глазах, он поднес к губам руку своей возлюбленной и сказал
ей:
- Здесь я жил мыслью о вас, отсюда смотрел я на эту ставню, часами
подстерегал блаженную минуту, когда увижу, как эта ручка открывает ее...
И тут уж он потерял всякую власть над собой.
С подкупающей искренностью, которую невозможно подделать, он стал
рассказывать ей о пережитых им страшных минутах горького отчаяния. Невольно вырывавшиеся у него короткие восклицания красноречиво свидетельствовали о том, как счастлив он сейчас, когда миновала эта нестерпимая пытка.
"Боже великий, что же это я делаю? - вдруг опомнился Жюльен. - Я погиб".
Его охватил ужас, ему казалось уже, что глаза м-ль де Ла-Моль глядят
на него совсем не так ласково. Это было просто самовнушение, но лицо
Жюльена внезапно изменилось, покрывшись смертельной бледностью. Глаза
его сразу погасли, и выражение пылкой искренней любви сменилось презрительным и чуть ли не злобным выражением.
- Что с вами, друг мой? - спросила его Матильда ласково и тревожно.
- Я лгу, - ответил Жюльен с раздражением, - и лгу вам. Не могу простить себе этого: видит бог, я слишком вас уважаю, чтобы лгать вам. Вы
любите меня, вы преданы мне, и мне незачем придумывать разные фразы,
чтобы понравиться вам.
- Боже! Так это были одни фразы - все то, что я слушала сейчас с таким восхищением, все, что вы говорили мне эти последние десять минут?
- Да, и я страшно браню себя за это, дорогая. Я сочинил все это когда-то для одной женщины, которая меня любила и докучала мне. Это ужасная
черта моего характера, каюсь в ней сам, простите меня.
Горькие слезы градом катились по щекам Матильды.
- Стоит только какой-нибудь мелочи задеть меня, - продолжал Жюльен, - и я как-то незаметно для себя впадаю в забывчивость; тут моя проклятая
память уводит меня неведомо куда, и я поддаюсь этому.
- Так, значит, я нечаянно задела вас чем-то? - сказала Матильда с
трогательной наивностью.
- Мне вспомнилось, как однажды вы гуляли около этой жимолости и сорвали цветок. Господин де Люз взял его у вас, и вы ему его оставили. Я
был в двух шагах от вас.
- Господин де Люз? Быть не может, - возразила Матильда со всем
свойственным ей высокомерием. - Это на меня непохоже.
- Уверяю вас, - настойчиво подхватил Жюльен.
- Ну, значит, это правда, мой друг, - сказала Матильда, печально
опуская глаза.
Она прекрасно знала, что вот уже много месяцев, как г-ну де Люзу ничего подобного не разрешалось.
Жюльен поглядел на нее с невыразимой нежностью: "Нет, нет, - сказал
он про себя, - она меня любит не меньше прежнего".
В тот же вечер она шутливо упрекнула его за увлечение г-жой де Фервак:
- Простолюдин, влюбленный в выскочку! Ведь это, пожалуй, единственная
порода сердец в мире, которую даже мой Жюльен не может заставить пылать.
А ведь она сделала из вас настоящего денди! - добавила она, играя прядями его волос.
За то время, пока Жюльен был уверен, что Матильда его презирает, он
научился следить за своей внешностью и теперь, пожалуй, одевался не хуже
самых изысканных парижских франтов. При этом у него было перед ними то
преимущество, что, раз одевшись, он уже переставал думать о своем костюме.
Одно обстоятельство не могло не огорчать Матильду: Жюльен продолжал
переписывать русские письма и отвозить их маршальше.
XXXII
ТИГР
Увы! Почему это так, а не иначе?
Бомарше.
Один английский путешественник рассказывает о том, как он дружил с
тигром; он вырастил его, ласкал его, но у него на столе всегда лежал заряженный пистолет.
Жюльен отдавался своему безмерному счастью только в те минуты, когда
Матильда не могла прочесть выражения этого счастья в его глазах. Он неизменно придерживался предписанного себе правила и время от времени говорил с нею сухо и холодно.
Когда же кротость Матильды, которая приводила его в изумление, и ее
безграничная преданность доводили его до того, что он вот-вот готов был
потерять власть над собой, он призывал на помощь все свое мужество и
мгновенно уходил от нее.
Впервые Матильда любила.
Жизнь, которая всегда тащилась для нее черепашьим шагом, теперь летела, словно на крыльях.
И так как гордость ее должна была найти себе какой-то выход, она проявлялась теперь в безрассудном пренебрежении всеми опасностями, которым
подвергала ее любовь. Благоразумие теперь стало уделом Жюльена, и
единственно, в чем Матильда не подчинялась ему, - это когда возникала
речь об опасности. Однако кроткая и почти смиренная с ним, она стала теперь еще высокомернее со всеми домашними, будь то родные или слуги.
Вечером, в гостиной, где находилось человек шестьдесят гостей, она
подзывала к себе Жюльена и, не замечая никого, подолгу разговаривала с
ним.
Проныра Тамбо однажды пристроился около них, однако она попросила его
отправиться в библиотеку и принести ей тот том Смолетта, где говорится о
революции тысяча шестьсот восемьдесят восьмого года, а видя, что он мешкает, добавила: "Можете не торопиться!" - с таким уничтожающим высокомерием, что Жюльен восхитился.
- Заметили вы, как он поглядел на вас, этот уродец? - сказал он ей.
- Его дядюшка двенадцать лет стоит на задних лапках в этой гостиной,
и если бы не это, я бы его выгнала в одну минуту.
По отношению к г-дам де Круазенуа, де Люзу и прочим она соблюдала
внешне все правила учтивости, но, признаться, держала себя с ними не менее вызывающе. Матильда страшно упрекала себя за все те признания, которыми она когда-то изводила Жюльена, тем более, что у нее теперь не хватало духу сознаться ему, что она сильно преувеличивала те, в сущности,
совершенно невинные знаки внимания, коих удостаивались эти господа.
Несмотря на самые благие намерения, ее женская гордость не позволяла
ей сказать ему: "Ведь только потому, что я говорила с вами, мне доставляло удовольствие рассказывать о том, что я однажды позволила себе не
сразу отнять руку, когда господин де Круазенуа, положив свою руку на
мраморный столик рядом с моей, слегка коснулся ее".
Теперь стоило кому-нибудь из этих господ поговорить с ней несколько
секунд, как у нее сразу находился какой-нибудь неотложный вопрос к
Жюльену, и это уже оказывалось предлогом, чтобы удержать его подле себя.
Она забеременела и с радостью сообщила об этом Жюльену.
- Ну как, будете вы теперь сомневаться во мне? Это ли не ручательство? Теперь я ваша супруга навеки.
Это известие потрясло Жюльена; он уже готов был отказаться от предписанных себе правил поведения. "Как я могу быть намеренно холодным и резким с этой несчастной девушкой, которая губит себя ради меня?" Едва
только он замечал, что у нее не совсем здоровый вид, будь даже это в тот
миг, когда его благоразумие настойчиво возвышало свой грозный голос, у
него теперь не хватало духу сказать ей какую-нибудь жестокую фразу, которая, как это показывал опыт, была необходима для продления их любви.
- Я думаю написать отцу, - сказала ему однажды Матильда, - он для меня больше, чем отец, - это друг, и я считаю недостойным ни вас, ни себя
обманывать его больше ни минуты.
- Боже мой! Что вы хотите сделать? - ужаснулся Жюльен.
- Исполнить долг свой, - отвечала она ему с радостно загоревшимися
глазами. Наконец-то она проявила больше величия души, чем ее возлюбленный.
- Да он меня выгонит с позором!
- Это - его право. И надо уважать это право. Я возьму вас под руку, и
мы вместе выйдем из подъезда среди бела дня.
Жюльен, еще не опомнившись от изумления, попросил ее подождать неделю.
- Не могу, - отвечала она, - честь требует этого. Я знаю, что это
долг мой, надо его исполнить, и немедленно.
- Ах, так! Тогда я приказываю вам подождать, - настойчиво сказал
Жюльен. - Ваша честь не беззащитна - я супруг ваш. Этот решительный шаг
перевернет всю нашу жизнь - и мою и вашу. У меня тоже есть свои права.
Сегодня у нас вторник, в следующий вторник будет вечер у герцога де Реца, так вот, когда господин де Ла-Моль вернется с этого вечера, швейцар
передаст ему роковое письмо... Он только о том и мечтает, чтобы увидеть
вас герцогиней, я-то хорошо это знаю; подумайте, какой это будет для него удар!
- Вы, быть может, хотите сказать: какая это будет месть?
- Я могу жалеть человека, который меня облагодетельствовал, скорбеть
о том, что причинил ему зло, но я не боюсь, и меня никто никогда не испугает.
Матильда подчинилась ему. С тех пор как она сказала ему о своем положении, Жюльен впервые говорил с ней тоном повелителя; никогда еще он не
любил ее так сильно. Все, что было нежного в его душе, с радостью хваталось, как за предлог, за теперешнее состояние Матильды, чтобы уклониться
от необходимости говорить с нею резко. Признание, которое она собиралась
сделать маркизу де Ла-Моль, страшно взволновало его. Неужели ему придется расстаться с Матильдой? И как бы она ни горевала, когда он будет уезжать, вспомнит ли она о нем через месяц после его отъезда?
Не меньше страшили его и те справедливые упреки, которые ему придется
выслушать от маркиза.
Вечером он признался Матильде в этой второй причине своих огорчений,
а потом, забывшись, увлеченный любовью, рассказал и о первой.
Матильда изменилась в лице.
- Правда? - спросила она. - Расстаться со мной на полгода - это для
вас несчастье?
- Невероятное, единственная вещь в мире, о которой я не могу подумать
без ужаса.
Матильда была наверху блаженства. Жюльен так старательно выдерживал
свою роль, что вполне убедил ее, что из них двоих она любит сильнее.
Настал роковой вторник. В полночь, вернувшись домой, маркиз получил
письмо, на конверте которого было написано, что он должен его вскрыть
сам, лично, и прочесть, будучи наедине.
"Отец,
Все общественные узы порваны между нами, остались только те, что связывают нас кровно. После моего мужа Вы и теперь и всегда будете для меня
самым дорогим существом на свете. Глаза мои застилаются слезами; я думаю
о горе, которое причиняю Вам, но чтобы стыд мой не стал общим достоянием, чтобы у Вас нашлось время обсудить все это и поступить так, как Вы
найдете нужным, я не могу долее медлить с признанием, которое я обязана
сделать. Если Ваша привязанность ко мне, которая, по-моему, не знает
предела, позволит Вам уделить мне небольшой пенсион, я уеду, куда Вы
прикажете, в Швейцарию, например, вместе с моим мужем. Имя его столь
безвестно, что ни одна душа не узнает дочь Вашу под именем госпожи Сорель, снохи верьерского плотника. Вот оно, это имя, которое мне было так
трудно написать. Мне страшно прогневить Вас, как бы ни был справедлив
Ваш гнев, я боюсь, что он обрушится на Жюльена. Я не буду герцогиней,
отец, и я знала это с той минуты, как полюбила его; потому что это я полюбила его первая, я соблазнила его. От Вас, от предков наших унаследовала я столь высокую душу, что ничто заурядное или хотя бы кажущееся заурядным на мой взгляд не может привлечь моего внимания. Тщетно я, желая
Вам угодить, пыталась заинтересоваться господином де Круазенуа. Зачем же
Вы допустили, чтобы в это самое время рядом, у меня на глазах, находился
истинно достойный человек? Ведь Вы сами сказали мне, когда я вернулась
из Гиера: "Молодой Сорель - единственное существо, с которым можно провести время без скуки"; бедняжка сейчас - если это только можно было бы
себе представить - страдает так же, как и я, при мысли о том горе, которое принесет Вам это письмо. Не в моей власти отвратить от себя Ваш отцовский гнев, но не отталкивайте меня, не лишайте меня Вашей дружбы.
Жюльен относился ко мне почтительно. Если он и разговаривал со мной
иногда, то только из глубокой признательности к Вам, ибо природная гордость его характера не позволяла ему держаться иначе, как официально, с
кем бы то ни было, стоящим по своему положению настолько выше его. У него очень сильно это врожденное чувство различия общественных положений.
И это я, - и я признаюсь в этом со стыдом Вам, моему лучшему другу, и
никогда никто другой не услышит от меня этого признания, - я сама однажды в саду пожала ему руку.
Пройдет время, - ужели и завтра, спустя сутки, Вы будете все так же
гневаться на него? Мой грех непоправим. Если Вы пожелаете, Жюльен через
меня принесет Вам уверения в своем глубочайшем уважении и в искренней
скорби своей оттого, что он навлек на себя Ваш гнев. Вы его больше никогда не увидите, но я последую за ним всюду, куда он захочет. Это его
право, это мой долг, он отец моего ребенка. Если Вы по доброте своей
соблаговолите назначить нам шесть тысяч франков на нашу жизнь, я приму
их с великой признательностью, а если нет, то Жюльен рассчитывает устроиться в Безансоне преподавателем латыни и литературы. С какой бы ступени
он ни начал, я уверена, что он выдвинется. С ним я не боюсь безвестности. Случись революция, я не сомневаюсь, что он будет играть первую роль.
А могли ли бы Вы сказать нечто подобное о ком-либо из тех, кто добивался
моей руки? У них богатые имения? Но это единственное преимущество не может заставить меня плениться ими. Мой Жюльен достиг бы высокого положения и при существующем режиме, будь у него миллион и покровительство моего отца..?"
Матильда знала, что отец ее человек вспыльчивый, и потому исписала
восемь страниц.
"Что делать? - рассуждал сам с собой Жюльен, прогуливаясь в полночь в
саду, в то время как г-н де Ла-Моль читал это письмо. - Каков, во-первых, мой долг, во-вторых, мои интересы? То, чем я обязан ему, безмерно;
без него я был бы жалким плутом на какойнибудь ничтожной должности, да,
пожалуй, еще и не настолько плутом, чтобы не навлечь на себя ненависть и
презрение окружающих. Он сделал из меня светского человека. В силу этого
мои неизбежные плутни будут, во-первых, более редки и, во-вторых, менее
гнусны.