Впервые я увидел Валерия Александровича на премьере его вокального цикла «Немецкая тетрадь» в зале Ленинградского Союза композиторов. Концерт был из произведений молодых авторов, большинство из них были еще студентами, но именно с того дня заговорили о так называемой «ленинградской волне» в советской музыке. Представляли это направление шесть композиторов: С. Слонимский, Л. Пригожий, Б. Тищенко, В. Гаврилин, Г. Белов и В. Успенский. Все они были очень разные, платформы общей у них не было, но объединяли их (даже не между собой, а в глазах общества) молодость и талант. В том, что их нарекли «ленинградской волной», была и горделивая аналогия с французской шестеркой, модной тогда.
Гаврилинская «Немецкая тетрадь» выделилась большим своеобразием и яркостью, что позволило некоторым назвать его вторым Свиридовым. Такая высокая оценка вскоре подтвердилась, когда уже за «Русскую тетрадь» он получил Государственную премию.
Выглядел тогда Валерий Александрович очень романтично: удлиненные волосы, кутал шею шарфом, как Антон Веберн в военное лихолетье.
Преподавателем Гаврилин был, в силу своей чрезвычайной одаренности, замечательным. Все в нем излучало талант. Щедро импровизируя, он мог превратить жалкий эскиз в великолепный материал для сочинения. Это очень развивало фантазию у учеников, ведь обычно творческий полет тормозится отсутствием мастерства. Талант его был поистине заразительным. Он умел передать часть энергии, и это было очень ощутимо: после общения с ним работалось как-то яростно, появлялась одержимость, нечто вроде творческого фанатизма.
Надо сказать, что В. А. очень строго относился к своим ученикам (тем, разумеется, кто хотел учиться и преуспеть). Им была создана своего рода потогонная система, которая позволяла ученику максимально мобилизоваться. Работать надо было фактически, по требованию В. А., все свободное время, исключая короткий сон, причем сон мыслился по Джеку Лондону, т. е. 4 часа в сутки. На все остальные предметы времени фактически не отводилось и только очень способный и хорошо подготовленный человек мог успевать по другим музыкальным предметам. Поэтому у меня, например, были вечные хвосты, поскольку моя подготовка оставляла желать лучшего: я до училища профессиональной музыкальной школы не кончил, заканчивал ДПШ (Дом пионера и школьника).
У Гаврилина к театру отношение было по-детски восторженное, как к некоему волшебству. Было это изначально, еще задолго до его первых театральных работ. Это трепетное отношение к театру передавалось и ученикам. Музыка, которую они писали как бы к спектаклям, чрезвычайно развивала образное мышление, позволяла выработать выпуклый яркий тематизм. На мой взгляд, такой образный и конкретный взгляд на вещи стал своего рода открытием в педагогике. На занятиях Валерий Александрович рассказывал о своих годах учения в специальной музыкальной школе-десятилетке. О них у Валерия Александровича были самые теплые воспоминания. Говорил он и о необыкновенной одержимости учеников, старавшихся перещеголять друг друга в успехах, соревновавшихся, например, кто раньше встанет и начнет заниматься. Доходило до того, что и спать не ложились. Виртуозность доводили до уровня невероятного: было у них двое скрипа- чей, которые могли вразумительно играть на скрипке в любом положении, и даже держа ее за спиной.
«Десятилеточное» образование безусловно было превосходным, таким же гармоничным, как Царскосельский лицей. В. Гаврилин вышел из десятилетки по-настоящему интеллигентным человеком, истинным петербуржцем, а ведь попал туда из вологодского детдома.
По возрасту мы разнились с Валерием Александровичем очень не-значительно, и по сути дела он был моим товарищем, единомышленником, старшим коллегой, но разница в поколениях и в положениях сказывалась, и субординация соблюдалась безусловная. Во многом мы с ним сходились во взглядах, например, в осуждении музыкального академизма. Академизм во всех его проявлениях был чужд Валерию Александровичу. Он тяготел, еще будучи аспирантом, более к романтизму. Это была типичная ленинградская музыка, но, безусловно, реалистического, так называемого антиакадемического толка. Антиакадемизм у него был в крови, и мне это чрезвычайно импонировало. Надо сказать, что я-то к нему пришел как раз «отпетым» модернистом, по тогдашним понятиям, но мой модернизм базировался на том, что я отрицал начисто академизм, а он, в свою очередь, был реалистом, музыкальным демократом, стремившимся восстановить контакт с аудиторией, утерянный в недавние времена, человек, не признававший концепции башни из слоновой кости, в которую должен удалиться композитор от мира сего, концепцию, апологетом которой был Арнольд Шенберг прежде всего и все последующие поколения и модернистов и академистов.
И надо сказать, что и В. А. и мне многогрешному удалось преодолеть этот ужасный разрыв между аудиторией и композитором. Под аудиторией, разумеется, я имею в виду не поклонников Аллы Пугачевой и Валерия Леонтьева, а нашу русскую интеллигенцию: учителей, врачей, тех, что всегда посещали филармонию и театры, не жалели на это денег, а сейчас, в основном, слушают радио.
Надо особо отметить, что с «неграми» В. А. никогда не работал, дело это презирал ото всей души и только однажды, когда он писал музыку для кинофильма из деревенской жизни, вынужден был обратиться к услугам аранжировщика для (оркестра) русских народных инструментов. Был это знаменитый музыкант, Михаил Шейнкман, который потом уехал в США. В дальнейшем, когда В. А. нужно было использовать народные инструменты, пытался все делать сам и даже, как это ни смешно, консультировался у меня. Это объясняется тем, что я в то время преподавал народную оркестровку в институте культуры. Но дело в том, что оркестровка школьная, вузовская, она базируется на расхожих приемах письма, не вызывающих недовольства исполнителей. А Валерий Александрович был как раз склонен к экспериментированию, к нетривиальным решениям; он мне показывал аккорды, которые, возможно, хорошо бы прозвучали в аудиозаписи, поскольку писалось это для спектакля, а уже тогда в театрах оркестров не было и спектакли шли под фонограмму. Но так как в оркестре это никак бы не прозвучало, то я в данном случае прибег к приему Римского-Корсакова, который всех отсылал в оркестровую яму к музыкантам-инструменталистам (в необычных ситуациях, разумеется), и посоветовал ему обратиться к балалаечнику, что он, надеюсь, и сделал.
Одевался он дома необычно — часто его можно было увидеть в валенках, потому что он был очень болезненным человеком.
Своеобразным было убранство кабинета и всей квартиры. Все это, конечно, было очень недорого, но многое было сделано своими руками, в каждой вещи, в расположении предметов, в их выборе, везде чувствовался гаврилинский дух. Стояли высоченные, как в тропиках, камыши в вазах на полу, рояль был расположен чрезвычайно комфортабельно для композитора, на письменном столе лежали рукописи, написанные карандашом (как положено хорошему, добросовестному композитору, который не боится или не ленится исправить написанное) четким, мелким почерком.
В домашней обстановке он играл замечательно, иногда даже виртуозно, пел хорошо и даже не без артистического шарма. А выступая на концертах, очень терялся. Помню авторский концерт Валерия Александровича в Октябрьском зале с участием Хиля, Калинченко, Богачевой и других замечательных артистов. Хиль попросил его саккомпанировать ему песню. Очень легкая по аккомпанементу песня, которую Валерий Александрович играл всегда очень выразительно, но тут он впал в настоящий актерский ступор, с большим трудом дошел до середины сцены и сел за рояль. И только когда Хиль как бы в панибратском жесте положил ему руку на плечо, немного успокоился и заиграл негнущимися пальцами. Играл он невпопад, поскольку находил-ся в центре оркестра, а опыта оркестровой игры у него не было, но, слава богу, дирижер заставил оркестр играть достаточно громко, так что публика, видимо, ничего не заметила, и только посвященным было ясно, что Валерий Александрович беззвучно нажимает клавиши. И на всех своих концертах он очень волновался. На премьере «Перезвонов» на нем, что называется, лица не было.
Концерты Валерия Александровича были очень популярны, и много на них было публики, публика его очень любила и знала, публика была очень интеллигентная и демократичная и по настроениям своим и по отношению своему к музыкальному языку.
Но такой давки, как на премьере «Перезвонов» в Большом зале филармонии в исполнении Московского камерного хора В. Минина — такого я не помню! И даже мне, легко достававшему билеты на его концерты, пришлось воспользоваться «лишним» билетом Валерия Александровича. Не «лишним», а именно припасенным для важных, точнее дорогих гостей (важным я для него никогда не был).
Это очень знаменательное было событие. Стоял он перед филармонией скромно, маленький, худой, совсем непохожий на знаменитого композитора.
Его вообще очень часто за композитора не принимали. Надо сказать, что и он очень стеснялся этого звания, и если ехал в поезде, допустим, и спрашивали, кем он работает, то он называл какую угодно профессию, лишь бы не называться композитором, потому что, как он говорил, тут же начинают ругать.
У меня сохранились трогательные письма от Валерия Александровича, в основном это, конечно, были открытки, коротенькие, потому что он страдал переутомлением, писал он много, и каждое лишнее слово для него было мучительно. Часто открытки писались рукою Наталии Евгеньевны, но он никогда меня не забывал, всегда как-то поддерживал «в минуту жизни трудную», иногда упрекал за невнимание уже с моей стороны. У меня сохранилось одно трогательное «напутственное» письмо, по-моему, оно было единственное, потому что Валерий Александрович не склонен был много писать ученикам, насколько я знаю (и так забот у него хватало). Я передал это письмо Наталии Евгеньевне, себе оставил копию, думаю, что у нее оно сохранится лучше. Вот это письмо по-настоящему содержательное и интересное.
«Дорогой Коля!
Огромное спасибо за чудное письмо.
Очень рад, что объявились. Пусть и у Вас Новый год будет счастливым и радостным. И главное — здоровым. Берегите свои силы для работы. Поверьте мне - ничего радостнее работы нет на свете. Работайте спокойно, не торопясь, без суеты — и Вы сделаете очень много, потому что талант у Вас настоящий и ум добрый и светлый.
Я очень в Вас верю.
Кланяюсь Ире, и шлю ей также самые лучшие пожелания.
Обнимаю Вас.
Ваш В. Гаврилин
5.1.80.
P. S. Если я Вам буду нужен — напишите мне в Союз К.., т. к. вскоре я переезжаю, куда — не знаю еще».
Январь — апрель 2000 г., Москва