Глава первая

      ВПЕЧАТЛЕНИЯ ДЕТСТВА

      Биография Василия Васильевича Верещагина – история человека, привыкшего жить опасно, подчас – смертельно рискованно. Одновременно это история необыкновенного успеха яркого художника, добившегося широкой известности в России, Европе, Америке. Его выставки вызывали столпотворения. Среди поклонников его творчества были Иван Тургенев, Ференц Лист, Модест Мусоргский... Писавший сцены войны во всей ее жестокой правде, он повлиял на развитие движения пацифизма и был выдвинут кандидатом на присуждение первой Нобелевской премии мира. Он более всего любил писать солнце, озарявшее на его картинах и вершины Гималаев, и блистательные индийские мавзолеи, и деревянные стены небольших православных церквей. Но солнце на его полотнах освещало и гору человеческих черепов в туркестанской степи, и русских солдат, зажатых меж гор и отбивавших бешеные атаки противника.

      Его творчество задевало сердца, вызывало всплеск полярно противоположных мнений. Поклонники объявляли его истинным русским патриотом. Противники полагали, что своими полотнами он порочит славную российскую армию.

      Непрост был его характер, вся его натура казалась сотканной из страстей. Он был резок в суждениях и мог сильно обидеть неравнодушных к нему людей. Один из современников, кого Верещагин в последние годы жизни относил к своим друзьям, военный юрист и писатель А. В. Жиркевич, вспоминая знаменитого соотечественника, писал: «...Чувствовал я, что ни одно лишь простое любопытство влечет меня к этому человеку, заставляя жаждать встречи с ним, близкого знакомства... Всё в этой сложной русской душе, совместившей в себе столь счастливо художника, писателя, археолога, воина и мирного гражданина, казалось издали чудной загадкой, которую хотелось бы разгадать личными силами» [1].

      Знавший войну не понаслышке, он и погиб как воин, уйдя в морскую пучину вместе со взорванным вражеской миной флагманом российского флота броненосцем «Петропавловск». И даже в Стране восходящего солнца, военного противника России, на эту смерть горестно откликнулись неравнодушные к его проповеди губительности войн поклонники его идей – японские писатели и поэты.

      Начиналась же эта беспокойная жизнь в российской северной глубинке – в Череповецком уезде Новгородской губернии. О своих детских и отроческих годах Верещагин рассказал в автобиографической книге, изданной в 1895 году, когда и жизненные силы его достигли самого пика, и слава живописца гремела по всему миру.

      Отец будущего художника, тоже Василий Васильевич, три срока подряд был выборным уездным предводителем дворянства, и потому на семейные праздники съезжался в их дом «весь уезд» – именитые местные помещики. Так случилось, что второй по счету сын в этой семье появился на свет в день отцовского рождения, 14 октября 1842 года, когда дом в Череповце был полон гостей. Фиксируя это событие в своей книге, Верещагин писал: «Подали шипучки и поздравили предводителя и предводительшу с Василием Васильевичем № 2»[2].

      По отцовской линии, отмечал художник, их дворянский род, представители которого проживали в Вологодской и Новгородской губерниях, был известен примерно с середины XVII века. На основании постановлений дворянских депутатских собраний в шестую часть родословной дворянской книги [Родословные дворянские к н и г и – введенные в России Жалованной грамотой дворянству (1785) записи генеалогии дворянских родов, которые велись губернскими дворянскими собраниями. В них заносились дворяне, владевшие на территории губернии недвижимой собственностью, или те, чьи предки владели там имениями. Книги подразделялись на шесть частей: в первую записывались роды жалованного (после 1685 года) дворянства, во вторую – получившие дворянство военной службой, в третью – гражданской службой либо награждением орденом, в четвертую – дворянские роды иностранного происхождения, в пятую – титулованные роды, в шестую – дворянские роды, чье благородное происхождение подтверждалось ранее 1685 года. (Прим. ред.)] был внесен премьер-майор Василий Матвеевич Верещагин с сыновьями Алексеем и Василием. Он приходился художнику дедом, служил соляным приставом [Соляной пристав (с 1781) – хранитель казенных запасов соли, в чью компетенцию входили прием соли от поставщиков, контроль ее качества и организация оптовой продажи. (Прим. ред.)] и был человеком в своей среде уважаемым, нрава доброго. На хранившемся в их фамильном доме портрете Василий Матвеевич был написан, по воспоминаниям внука, «с длинными, напудренными волосами, в зеленом мундире с красными отворотами и золотым эполетом на левом плече». Вероятно, именно этот мундир носил премьер-майор Верещагин, когда в феврале 1790 года в числе трех видных «вологодского наместничества господ депутатов» был представлен императрице Екатерине II. Внукам не довелось сохранить о Василии Матвеевиче личные воспоминания: он скончался в 1806 году, задолго до их появления на свет.

      О родословной их семьи написал и младший брат художника, Александр Васильевич Верещагин, ставший военным и дослужившийся до генерал-майора, в книге «Дома и на войне»: «Бабушка Наталья Алексеевна имела большое состояние и происходила из старинного боярского рода Башмаковых. В жалованных грамотах... сказано, что предки ее «крепко и мужественно стояли за веру Христову и церковь православную и служили еще царям Алексею Михайловичу и Федору Алексеевичу» [3]. Из семейной хроники известно, что после женитьбы на девице Башмаковой Василий Матвеевич перебрался на жительство в ее родовое село Любец на берегу Шексны в Череповецком уезде.

      Деревня, куда из Череповца переехали родители будущего художника, когда ему было около трех лет, называлась Пертовка. Стояла она на той же реке Шексне, славной водившейся в ней стерлядью. Среди самых ранних впечатлений детства, о которых Василий Верещагин счел нужным вспомнить в автобиографической книге, были волки, встретившиеся по пути, когда его возили из Пертовки в усадьбу тетки Любец, и «стук молота о наковальни в длинном ряду кузниц по обрыву горы, на котором стоит наша усадьба». «То наши крестьяне, – пояснял автор, – ковали гвозди для скупщика Головинского, поставлявшего им железо и отправлявшего потом выработанные гвозди далее в Англию, так как дешевизна рабочих рук зимою была тогда баснословною в России».

      Изготовление гвоздей, как свидетельствовало популярное издание «Живописная Россия», было самым распространенным занятием жителей в Череповецком уезде, богатом залежами железной руды; из одной Уломской волости вывозилось в зимние месяцы до двадцати пяти тысяч пудов гвоздей – они поставлялись во многие губернии России.

      Помимо Пертовки, родители будущего художника, Василий Васильевич и Анна Николаевна, владели еще несколькими деревнями в Новгородской и Вологодской губерниях с общим числом крепостных около пятисот «душ». Но именно Пертовке суждено было стать их родовым гнездом. Помещики средней руки, они вели жизнь размеренную, ничем особо не примечательную, имели постоянный доход от «железного промысла» своих крестьян, а временами – от продажи леса, который в их владениях имелся в изобилии.

      Вспоминая мать, Верещагин писал о ней, что она была «татаркой», родом с Кавказа, и отличалась в юности, как и ее бабка, необыкновенной красотой. Прадед художника с материнской стороны, богатый помещик Жеребцов, влюбившись в красавицу, отдал за нее богатый выкуп и после женитьбы держал в своем деревенском доме взаперти – должно быть, опасался чересчур пристального внимания к ней соседей. О своей матери Василий Васильевич писал, что она была «всегда очень неглупа, нервна и в последние годы страшно болезненна» и что Анна Николаевна многое передала ему «из своей нервной впечатлительной натуры».

      Рассказал о семье и родителях и младший брат художника, Александр Васильевич. Отец, по его словам, воспитывался в лицее, но учился плохо и, не окончив курса, определился в один из петербургских департаментов Сената. «Служил он, как и все дворянские сынки старого времени, больше для чина». После смерти своей матери, Натальи Алексеевны, имевшей большое состояние, Василий Васильевич-старший, получив в наследство Пертовку и еще несколько деревень, вышел в отставку в чине коллежского асессора [Коллежский асессор – восьмой чин по Табели о рангах. (Прим. ред.)]. «Отца, – писал Александр Васильевич, – помнить я начал, когда ему было уже под пятьдесят лет. Тогда он имел еще черные вьющиеся волосы, бороду и усы брил, среднего роста, с брюшком... он был красивой, симпатичной наружности. Голос имел мягкий и пел довольно приятно. Характера молчаливого, флегматичного... Был он большой домосед, и любимое занятие его составляло – читать, лежа на диване в халате, и время от времени дремать. Хозяйство отец вел на старинный лад, т. е. коров держал более для удобрения, нежели для молока; лес очень берег, хотя случалось, за неимением дров, рубил строевые деревья на дрова»[4].

      Вспоминая красавицу-мать, Александр Васильевич отмечал: «Характера она была открытого: горе ли, радость, все равно не могла скрыть, должна была непременно с кем-то поделиться. Хозяйством она стала заниматься под старость, в молодости же ограничивалась тем, что заказывала повару кушанье. Зная отлично французский язык, почитывала иногда повести и романы; была хорошая рукодельница и часто вышивала шерстью по канве, но больше всего она любила принимать гостей и угощать их».

      По обычаям того времени, детей у Василия Васильевича и Анны Николаевны было много, но из родившихся двенадцати пятеро умерли. Старший, Николай, родился в 1839 году. Василий, будущий художник, был на три года младше (1842). За ним следовали Сергей (1845), Михаил (1846), Алексей (1849), Александр (1850) и их сестра Мария (1851).

      Одно из ярких впечатлений детских лет Василия Верещагина – постройка барок для сплава леса. Но однажды большой груз леса, отправленный в Рыбинск, был потерян по пути, после чего сплав леса прекратили и стали продавать его на корню. Запомнились мальчику и изредка проходившие берегом Шексны бурлаки, тянувшие суда по воде; но они пугали его, как и других детей, «своим разношерстным видом». Внимательнее присматриваться к ним он стал много позже, в юношеские годы.

      Из родни, которую вспоминали в своих книгах братья Василий и Александр Верещагины, самым, пожалуй, колоритным был дядя, старший брат отца Алексей Васильевич, отставной лейб-гусарский полковник. Он жил в богатом селе Любец, доставшемся ему после смерти матери. От Пертовки до Любца было около пяти верст. Дорога – хорошая, песчаная – шла сосновым бором; первое, что видели путники, когда лес редел, – крест на колокольне и белую церковь за ней. Рядом с церковью – зеленый барский дом с мезонином, белыми колоннами и такими же ставнями. Из семейной хроники известно, что, когда в доме проживала еще прежняя его хозяйка, бабушка Наталья Алексеевна, поселившаяся в Любце после смерти брата-холостяка, ее нередко навещал там всесильный граф Аракчеев, проезжавший через Любец в свое новгородское поместье. Впрочем, в этом доме бывали проездом и еще более значительные гости.

      «Дом деревянный, – описывал его Александр Васильевич, – очень старинный, построенный еще моим прадедом в начале семидесятых годов прошлого (XVIII. – А. К.) века. Помню, мне как-то раз случилось попасть в подвал, так я удивился толщине бревен. Они были более аршина [Русский аршин равен 0,7112 метра. (Прим. ред.)] в диаметре. Широкая светлая лестница ведет в просторную светлую прихожую... Пройдя из прихожей &;lt;через&;gt; маленькую буфетную, входим в залу. Первое, что бросается в глаза, – огромные изразцовые печи по углам, очень старинные, украшенные различными башенками, колоннами, разрисованные синей глазурью. Стены оклеены французскими обоями желтого цвета, с темными фигурками. На самом видном месте прибита мраморная доска с золотою надписью: «В сем зале изволил кушать Государь Император Александр 1-й, 14 октября 1824» [5].

      Старшему же брату, Василию Васильевичу, с детства неравнодушному к художеству, более запомнилось в этом доме иное: «В задних комнатах, в которых властвовали дядины хозяйки, – они иногда менялись, – мне всего милее была желтенькая гостиная, увешанная нашими фамильными портретами, на которые я засматривался без устали целыми часами. Почти все лица портретов – и это казалось мне чем-то особенным – следили за моими движениями: бабушка, с красной книжкой в руках – строго и внушительно; тетушка, красавица Настасья Васильевна – весело, София Васильевна – скромно, меланхолично. Дядя, должно быть писаный красавец в молодости, в полной лейб-гусарской форме, чуть ли не один смотрел в сторону...»

      По описаниям племянников, Алексей Васильевич носил по военной привычке длинные, уже седые усы и всегда ходил в форменной фуражке с красным околышем. В молодости, когда он служил гусаром, был таким кутилой, что души не чаявшая в нем бабушка не успевала платить его долги, случалось, весьма значительные, до десяти тысяч рублей. Из-за склонности к разгульному образу жизни Алексей Васильевич так и остался холостяком. Выйдя в отставку, он сохранил свои привычки к удалому застолью и был известен в округе как великий хлебосол. Обычно он щедро потчевал гостей исключительно по широте души, но иной раз случалось и с особой мыслью, с дальним прицелом. Об одном из таких случаев В. В. Верещагин писал: «Как велико могло быть в то время влияние богатого помещика на общественные порядки, видно из следующего. Через Любец проходила большая почтовая дорога из Петербурга через Боровичи, Устюжну на Череповец, Вологду, и хотя неоднократно решали сократить эту дорогу, оставивши Любец в стороне, но никак не удавалось приступить к делу – дядя мешал. Явившийся, после многих своих чиновников, губернатор с чем приехал, с тем и уехал: дядя свез его на спорное место, запустил огромный кол в топкое болото, по которому намеревались провести новую дорогу, и его превосходительство, более или менее убежденный, а главное опоенный и окормленный, уехал назад в Новгород»[6]. А уж что касалось его угощений, вспоминал Верещагин, то «стерляжья уха на дядиных обедах была так хороша, что лучшей я, кажется, никогда не едал».

      Несколько строк посвятил племянник размаху хлебосольства Алексея Васильевича: «...Опаивание и окармливание практиковалось дядею в широких размерах: над министрами, губернаторами и их чиновниками, так же как и над служащими всех чинов, положений и возрастов, над священниками, приходившими поздравлять, славить или выпрашивать подарки, над монахами монастыря, в который дядя ходил на богомолье иногда пешком, или даже просто над приезжающими, приглашенными к помещику «выпить и закусить» .

      Другой же племянник, А. В. Верещагин, подробно рассказал о том, как дядюшка зазывал к себе совсем незнакомых людей и что приключалось, если на его приглашение вдруг следовал отказ: «Когда гостей не было и дяде становилось скучно, посылал он своего слугу, Изотова, рядом на почтовую станцию узнать: нет ли кого приезжающих. Если таковые оказывались, то посланный являлся вновь и передавал, что, дескать, здешний помещик, полковник Алексей Васильевич Верещагин, просит пожаловать к ним и откушать тарелку ухи. Приглашение обыкновенно принималось весьма охотно. Иногда же, по какому-либо случаю, проезжающие отказывались. Тогда выходила целая история: помещик сердился и не приказывал давать лошадей (он сам содержал станцию). Те требовали жалобную книгу, но в конце концов дело все-таки улаживалось и кончалось тем, что шли в дом, обедали и оставались очень довольны чересчур хлебосольным хозяином. Случалось, некоторые, познакомившись с дядей короче, гостили у него по нескольку дней, забыв и курьерскую подорожную, и жалобную книгу»[7].

      Когда же дядюшка отдыхал от своих обильных застолий, вспоминал его старший племянник, то любил поговорить о делах насущных в мире и в стране, судил обо всем здраво и дальновидно. Интересуясь событиями, происходившими в России и Европе, он выписывал и регулярно читал всякие газеты и журналы – и «Московские ведомости», и «Русский вестник», и даже «Колокол», «Полярную звезду» и другие запрещенные издания, за что, упоминал Василий Васильевич, был на замечании у Третьего отделения собственной Его Императорского Величества канцелярии.

      В книге о своем детстве Василий Васильевич поведал немало драматических историй, связанных с нравами крепостных времен. Общее же отношение господ к находившимся в их собственности крестьянам характеризовал он следующим образом: «С крестьянами, как и отец мой, дядя не был жесток, но как тот, так и другой иногда отечески наказывали их «на конюшне»; парней, случалось, отдавали не в очередь в солдаты, а девок выдавали замуж за немилых, придерживаясь пословицы «стерпится – слюбится». Эти последние случаи, впрочем, бывали чаще у нас, где мамаша брала всецело на себя заботу о согласии и счастии молодых людей, а папаша ей не перечил»[8].

      О своих детских годах В. В. Верещагин вспоминал, что он был ребенком болезненным, нервным и няня всегда вступалась за него, когда гувернер или сама мамаша хотели его наказать. Рассказывая о няне, Анне Ларионовне Потайкиной, он находит в своей книге самые теплые, проникновенные слова:

      «В памяти моей об этом времени самою выдающеюся, самою близкою и дорогою личностью осталась няня Анна, уже и тогда старенькая, которую я любил больше всего на свете, больше отца, матери и братьев... Не то чтобы она не сердилась и не бранилась, напротив, и ворчала и бранила нас частенько, но ее неудовольствие всегда скоро проходило и никаких следов не оставляло. В самых крайних случаях, например, непослушания, она грозила оставить нас и уйти навсегда в деревню и действительно иногда уходила, только не навсегда, а на час времени к брату своему... Но уж моему горю в этих случаях не было пределов: я бегал за нею, держась за ее платье, до самой деревни, считал себя погибшим, плакал до боли, умолял воротиться и успокаивался не раньше, как услышавши ее слова: «Ну, ступай, батюшка, уж приду, да смотри, в другой раз не ворочусь!» И всегда, бывало, принесет, возвратясь от своих, топленого молока или чего-нибудь подобного на заешку слёз.

      Няня всех любила, и все мы любили ее, но я, кажется, был ее любимцем, может быть, потому, что маленький был очень слаб здоровьем. С своей стороны, я любил ее так, что уж, кажется, привязанность не может идти далее»[9].

      С няней, вспоминал Верещагин, дети проводили все свободное время. Особенно полюбил он совместные с ней прогулки в лес, по ягоды и грибы.

      Рано овдовев, писал Василий Васильевич, Анна Потайкина была взята в услужение его бабушкой Натальей Алексеевной и жила с ней в Петербурге, а потом «досталась» семье отца.

      В жизни няни случалось всякое; однажды, еще до замужества, совсем молодой, она едва избежала домогательств тогдашнего хозяина имения Любец Петра Алексеевича Башмакова, брата Натальи Алексеевны. Помещик, передает Верещагин слышанный им рассказ, приглядев на работах пригожую девицу, приказывал обыкновенно старосте прислать ее в определенное место, где уже сам ее поджидал. Однако с Анюткою, как звали ее тогда, этот план не прошел. Староста, передав ей приказ «хозяина», шепнул, чтобы она шла другой дорогой, и потому любвеобильный Башмаков прождал ее тщетно. За подобные развлечения, которые для местных девушек редко заканчивались столь благополучно, Петр Алексеевич впоследствии был убит крестьянами.

      Итак, самое лучшее, что вспоминал из своей детской жизни художник, – это походы с няней Анной в лес, иногда рыбалка на Шексне да ловля птиц с дружком, сыном садовника, тоже Васей. Однако в те же деревенские годы в сознание мальчика постепенно начинали входить иные, художественные впечатления, и первым из них было изображение тройки лошадей, запряженной в сани и спасающейся от волков бешеной скачкой. Эту драматическую картинку Вася Верещагин как-то увидел на платке няни, купленном ею у заезжего торговца. Сей коробейник, ежегодно появлявшийся в деревнях по берегам Шексны, привозил на трех возах самый разный товар, имевший спрос в тамошних краях. И чего у него только не было: от ниток, иголок, пуговиц до лубочных картинок, изображавших великих русских полководцев – Суворова, Багратиона, Кутузова... Последний из этих героев, припоминал Верещагин, был нарисован на лубке со снятой шляпой перед парящим орлом; эта картинка ему очень нравилась и даже вызывала желание изобразить что-нибудь подобное.

      И все же для начала он скопировал рисунок тройки на фоне заснеженного леса с атакующими ее волками и стреляющими в них путниками. Скопировал так удачно и верно, что не только няня, но и отец с матерью, и многие приезжавшие к ним гости дивились рисунку и хвалили юного художника. Но, с досадой заключал рассказ о своем первом творческом опыте Верещагин, «никому и в голову не могла прийти мысль, что ввиду такого расположения не худо было бы дать мне художественное образование». Он пояснял безразличие к развитию интересов детей в этом направлении сложившимися сословными понятиями: «Сыну столбового дворянина, 6-й родословной книги, сделаться художником – что за срам!»

      Примерно в то же время его внимание начинают привлекать и другие изображения, имевшиеся в доме родителей: привезенная из Петербурга репродукция картины «Распятие» работы французского художника, а также французские литографии в кабинете отца и красочные английские гравюры, украшавшие учительскую комнату наверху. Мальчик пытался срисовать и их, но проблема была в том, что заключенные в рамки картинки снимать со стен не дозволялось из опасения, что он разобьет по неосторожности стекло.

      В доме же дяди, в селе Любец, он часами рассматривал картинки с солдатами и офицерами в мундирах разных видов войск – они занимали у отставного полковника целый флигель. И настоящим шедевром искусства представлялся ему запрестольный образ [Запрестольный образ – большая икона, находящаяся в алтаре православного храма за престолом, на восточной стене, как правило, с изображением Христа, Богородицы или события в истории христианства, в честь которого основан храм. (Прим. ред.)] «Воскресение» в Любецкой церкви, исполненный местным художником. «Как только отворялись царские двери, – вспоминал Верещагин, – я буквально впивался в этот образ; сам же художник, его написавший, казался мне мифическим существом. И если бы кто-нибудь захотел меня уверить, что он живет, ест и пьет, как все мы, а пьет-то, пожалуй, и больше, чем все мы вместе взятые, то я бы ни за что этому не поверил».

      О начальном своем учении Верещагин пишет вскользь, как о чем-то малоинтересном, но имя первого преподавателя, немца родом из Киля, с виду строгого, а на самом деле предоброго, отлично помнит – Андрей Андреевич Штурм; он обучал детей арифметике и русскому языку. Закону Божьему, истории и географии учил его и братьев «огромный малый», недавно окончивший курс семинарии Евсей Степанович, сын местного приходского священника, учил в основном по-старинному, «заставляя зубрить от строки до строки».

      Более всего мальчику нравилось чтение, особенно книг с картинками – иллюстрированной Библии и журнала «Звездочка», где печатались интересовавшие его рассказы о татарском нашествии. Особенно его привлекало дорогое издание о странствиях французского мореплавателя Дюмон-Дюрвиля, которое дозволялось смотреть и читать лишь в кабинете отца. Верещагин упоминал об особенностях своего восприятия образов героев и героинь прочитанных книг: ему тут же хотелось найти среди знакомых деревенских жителей таких людей, кто олицетворял бы персонажей истории, вычитанной в книге или услышанной от кого-то. Так, богатырь представлялся ему в образе высокого и крепкого телом садовника Ильи, а красавица или царица – в виде Степаниды, очередной сердечной привязанности любецкого дяди Алексея Васильевича, миловидной крестьянской девушки, которую Васе однажды довелось видеть в церкви «разукрашенной в шелк и ленты».

      «Может быть, – предполагает Верещагин, – вследствие способности немедленно олицетворять воспринимаемые впечатления, я меньше любил математику, больше историю, которая, благодаря представляемым моему воображению картинам, быстро усваивалась, удерживалась помимо рассудка и силы воли, тогда как цифры приходилось осиливать».

      Васе Верещагину еще не исполнилось восьми лет, когда привольная деревенская жизнь неожиданно завершилась. Отец решил, что пора определить его в Александровский корпус, расположенный в Царском Селе, где проходили первоначальную выучку будущие офицеры и где уже три года учился его старший брат Николай. При этом мнение детей – хотят ли они надолго уезжать на учебу из родного дома – никто, разумеется, не спрашивал. «Средства содержать нас и учить дома у папаши были, – писал Верещагин. – И только, пожалуй, сильно развитым между дворянами желанием относить возможно больше расходов по воспитанию «на казенный счет» можно объяснить то, что мы, как и дети наших соседей, сдавались в военно-учебные заведения тотчас по выходе из младенческого возраста».

      Уже будучи умудренным жизнью человеком, при воспоминании своего отъезда из деревни и разлуки с дорогими людьми, прежде всего с любимой няней, Верещагин досадовал на себя за то, что почти не испытывал сожаления. В его тогдашних чувствах превалировали интерес к новым местам и туманно-неосмысленное желание «отличиться, воротиться ученым, известным, храбрым офицером, может быть генералом!». По-иному вела себя мудрая Анна Ларионовна: «Няня моя понимала, что готовится: увезут ее любимца, ее «дите» увезут на обучение, муштровку, да и привезут ли его назад, пока она жива? Задолго до отъезда она начала ежедневно потихоньку всплакивать: смотрела мне в глаза, поглаживала волосы своими костлявыми пальцами, а слезы так и текли, и текли...»

      Вступительные экзамены по русскому, немецкому, французскому языкам, математике и Закону Божьему мальчик сдал успешно и был зачислен в Александровский малолетний кадетский корпус. Пришло время проститься и с сопровождавшей его в Петербург матерью. Со слов художника, записанных В. В. Стасовым, известно, что почувствовал в тот день, в конце декабря 1850 года, и как повел себя восьмилетний Вася Верещагин: «Господи! как я вцепился в платье мамаши, как я залился слезами и не хотел с нею расставаться! Едва-едва меня отняли. Ужасное дело отрывать малых детей от родителей и оставлять их надолго вдалеке от себя. Это – большая ошибка! Это – просто преступление!» [10]


      Глава вторая

      В КАДЕТАХ


      По дороге в Петербург юный Вася Верещагин испытывал приятное возбуждение от предстоящих перемен. Но уже первые недели пребывания в Александровском корпусе показали, что ничего светлого, вдохновляющего чувства и будившего воображение ждать от новой жизни не приходится. Надо было быстро привыкать к корпусным порядкам, основанным на жесткой дисциплине и строгом исполнении всех приказаний.

      Здесь даже его сверстники пытались командовать новичками, и в день прибытия Васи в корпус один из кадетов потребовал от него рассказывать сказки.

      В малолетнем корпусе Верещагин пробыл немногим более года. Главное, что вынес он из этой жизни и впоследствии вспоминал, – резкое неприятие казарменного «товарищества». «В противоположность многим, вероятно, большинству моих сверстников, – писал он, – я не любил товарищества, его гнета, насилия... я только показывал вид, что доволен им, так как иначе меня защипали бы... Говорю обдуманно, что принудительное казарменное товарищество, действительно закаляя дух в известном направлении, не формирует характеров, а скорее сравнивает, нивелирует их, что оно уничтожает такие драгоценные качества, как наивность, самобытность и в значительной мере совестливость»[11].

      Хотя в корпус принимались дети лишь из дворянских семей, но и там действовали сословно-иерархические принципы. Первые две роты формировались из представителей состоятельной аристократии, «белой кости». В третью роту определялись кадеты попроще и победнее. Четвертая же, воспитанники которой готовились к поступлению в Морской корпус (в ней и оказался Верещагин), была, по его словам, «середина на половине – и не аристократическая, и не плебейская». Само место, где располагался Александровский корпус, – Царское Село, – воспитывало в кадетах сознание некоей привилегированности, сопричастности к державной власти. Верещагин вспоминал: «Часто летом мы ходили гулять в большой Царскосельский сад: всегда прилично, стройно двигались по дорожкам шеренгами и только в некоторых местах, у мостиков... подальше от дворца, распускались для беганья и игр. В этих прогулках мы встречали иногда маленьких великих князей, детей тогдашнего наследника престола, покойного императора Александра II».

      Естественно, что воспитанникам корпуса прививался культ почитания государя императора. Кадетов заставляли тщательно готовиться к его возможному приезду. Говорили, что он любит слушать пасхальные песнопения в их исполнении; но, как вспоминал Верещагин, за время пребывания его в корпусе государь там ни разу не появился. Воспитанникам оставалось лишь любоваться портретом монарха. «Вообще, – признавал Верещагин, – настроение мальчуганов было высоко патриотическое, и все мы, – а я, кажется, более других – с благоговением засматривались на портрет царя Николая Павловича и царицы Александры Федоровны».

      Как и в домашней учебе, в корпусе Васе Верещагину труднее давалась арифметика, но по русскому языку он был отмечен преподавателем, и вот уже мальчишки-кадеты не без зависти шептались за его спиной, что он признан учителем «вторым по классу». Неплохо успевал он и в иностранных языках – во французском, который его мать знала лучше русского, и английском – его преподавали ирландец Даниэль и репетиторша англичанка Брикнер, к которой воспитанников водили раз в неделю. «Милая и сердобольная к детям», как тепло вспоминал ее Верещагин, она имела славную привычку поить прилежных учеников кофе с превкусными сухариками. А вот первые успехи кадета Верещагина в рисовании были отмечены не учителем, художником Кокоревым, а одной из классных дам. Ей очень понравилось, как мальчик исполнил красками копию с увиденного в книжке портрета генерал-фельдмаршала Паскевича. Эту работу она показала проходившему мимо директору корпуса, и тот тоже похвалил рисунок и в знак благосклонности погладил автора по голове.

      Заканчивая рассказ о пребывании в Александровском корпусе, Василий Васильевич делал вывод, что учеба в нем оставила всё же вполне недурное впечатление, благодаря смягчавшему нравы влиянию на мальчиков классных дам. Но всё это он оценил позднее, получив возможность сравнивать корпус с другими учебными заведениями: «Не было грубости, черствости, солдатчины, заедавших старшие корпуса, по которым мы разъехались и которые готовили не людей в широком смысле или даже хороших военных, а только специалистов фронта и шагистики». Вероятно, этот приговор слишком суров, но он отражает личное восприятие автором системы подготовки будущих морских офицеров. В какой-то мере справедливость этих слов подтверждают воспоминания и других современников художника, обучавшихся в Морском корпусе.

      В мае 1853 года Василий Верещагин, успешно закончив учебу в Царском Селе, был зачислен в Морской корпус и после летних каникул, проведенных в родной деревне, в конце августа прибыл для занятий в Петербург. В разные годы в Морском корпусе обучались и братья Василия: старший, Николай, раньше него, младшие – Сергей, Михаил и Алексей – позже. Выбор родителями «морского» профиля образования для детей определялся традициями новгородского и вологодского дворянства – из их среды вышло много моряков. К тому же власти в Морском корпусе, признавал Верещагин, были задобрены щедрыми подарками, и потому отец его, как, вероятно, и другие местные дворяне, чуть ли не каждый год, по мере взросления детей, получал весть из корпуса: «Подавайте просьбу, есть вакансия».

      Надо полагать, что, переходя в Морской корпус, Вася Верещагин не питал каких-либо иллюзий относительно царивших там порядков: кое о чем он уже был наслышан от брата Николая. Увы, все его худшие опасения подтвердились. «Обращение офицеров с детьми, – вспоминал он, – и воспитанников между собой было очень резкое и грубое». С первого же появления малолетних новичков в стенах корпуса старшие кадеты стали преследовать их «речами, расспросами и шутками до того казарменными и циничными», что попавшие в эту среду мальчики не знали, куда деваться от обиды и стыда. Впрочем, к тому времени Верещагин уже усвоил, что завоевать уважение сверстников и преподавателей можно примерной учебой. Почему же не постараться? И уже на первом году петербургской жизни он выходит в число лучших учеников своего класса.

      Привыкание к суровому корпусному быту проходило на фоне изнурительной для России Крымской войны. Но ее отголоски доходили до воспитанников в строгой дозировке и умелой интерпретации. Лишь о победном для России Синопском сражении (1853), в котором турецкий флот был сокрушен русскими моряками под командованием адмирала П. С. Нахимова, кадеты имели более или менее ясное представление. Что же касалось оценки дальнейших событий войны, то корпусное начальство, несмотря на неблагоприятный для России ход военных действий, стремилось внушить воспитанникам, что «мы должны быть сильнее и турок, и всех, и наш государь самый могучий». Само собой, победный настрой диктовался патриотической направленностью обучения будущих офицеров флота.

      Избавление от гнетущих казарменных будней юный кадет находил в доме своих родственников Лихардовых. Верещагин вспоминал: «...Известный инженерный генерал Лихардов, занимая должность правителя Петергофа, был близок с государем Николаем Павловичем: он заведовал всеми постройками царя, большого охотника до разных затей»[12]. В Петергофе семья генерала занимала огромный казенный дом в три этажа с садом, прудом, купальней, оранжереей. С генералом Лихардовым Вася познакомился в зимние каникулы, на Рождество. Там же, в Петергофе, на спектакле в местном театре, он впервые увидел в царской ложе государя и всю императорскую семью. Часто и с особым интересом он наблюдал Николая I во время летнего пребывания в Петергофе. Дом Лихардовых, где останавливался их юный родственник, выходил на аллею, по которой проезжал император. «По утрам, – вспоминал Верещагин, – я всегда прислушивался, ждал и, когда сказывался глухой, не дребезжащий стук экипажа, выбегал на балкон и становился во фронт – это проезжал государь Николай Павлович, постоянно отдававший честь маленькому кадетику. Взгляд, который он вскидывал на балкон, был жуток – какой-то металлический и, конечно, относился в большинстве случаев не ко мне, а к чему-нибудь досадливому – Крымская война была тогда уже в разгаре».

      О кончине императора Вася узнал от брата Николая, когда и сам был почти при смерти после заражения тифом и в горячке лежал в корпусном лазарете. Потому и воспринял он это печальное известие с совершенным равнодушием, что уже был переведен в ту палату, откуда обычно отправлялись на другой свет. Однако благодаря усилиям молодого врача Ланге (недаром Верещагин его запомнил !) он все же выжил и наступившим летом, вновь отдыхая в Петергофе, имел возможность лицезреть семью нового государя Александра Николаевича, появлявшуюся на площадке у моря перед дворцом Монплезир. Он сохранил в памяти такую картину: «Молодые великие князья Николай и Михаил Николаевичи, недавно возвратившиеся из Севастополя, шалили как дети. «Ты будешь Севастополь, – сказал первый второму. – Я тебя буду бомбардировать». Набравши маленьких камешков и забежавши по большим прибрежным камням далеко в воду, он начал так обсыпать воображаемый Севастополь, что государь подал голос, чтобы прекратить пальбу, грозившую оставить следы на стеклах дворца и на нем самом».

      Очередной раз увидеть нового государя юному кадету довелось уже в Петербурге, в день именин Александра Николаевича, когда тот ехал на поклонение в Александро-Невскую лавру. Незадолго до этого русские войска были вынуждены оставить Севастополь, и потому лицо Александра II выражало мрачную озабоченность. Воспитанный в духе безоговорочного уважения и даже культа самодержавной власти, что было определяющим в системе подготовки офицеров армии и флота, Верещагин впоследствии имел возможность наблюдать русских государей в разных ситуациях, и этот непредвзятый, но внимательный взгляд художника несколько поубавил его уважение к ним.

      Характеризуя укоренившиеся среди кадетов нравы, Верещагин рассказывал, что солгать близким и обмануть даже родственников не считалось в корпусе грехом. В то время как нежность, вежливость, деликатность подвергались в этой среде осмеянию, ухарство и сила, напротив, очень ценились. Увы, следуя таким понятиям, иногда приходилось утверждать себя и на «поле боя». В связи с этим Василий Васильевич вспоминал историю о схватке с признанным в корпусе «великим силачом» – неким Ульским, старший брат которого был 20 фельдфебелем их роты. Тираня более слабых и похваляясь, что легко одолеет двух и даже трех противников, сей «непобедимый воин» добился своим хвастовством того, что Вася Верещагин и его приятель по Александровскому корпусу решили дать ему бой. Схватка состоялась после ужина в рекреационном зале. В итоге хорошо скоординированных действий двое кадетов, младше Ульского по возрасту и далеко не столь сильных, как он, «крепко вздули» грозного противника и в назидание «наставили под глазами фонарей». По этой причине сохранить драку в тайне не удалось, и Ульский-старший, несмотря на упорное нежелание младшего брата сообщить имена своих обидчиков, всё же докопался до истины и, пользуясь своим начальственным положением, решил примерно наказать обоих. Кадету Верещагину было приказано: «Стой на часах, пока паркет не прогниет!» Что ж, пришлось с сознанием выполненного долга стерпеть и это. Полученная в корпусе бойцовская закалка пригодилась в дальнейшем: не раз, используя умение постоять за себя, с тем же мужеством, воспитанным в юные годы, защищал он свою честь, достоинство и даже жизнь.

      Между тем учеба у Васи Верещагина по-прежнему шла хорошо, и особенно успевал он на уроках рисования. Преподаватель Каменев, заметив талантливого воспитанника, вскоре подружился с ним и даже нередко приглашал его домой, где показывал собственные этюды и картины. Демонстрируя их, он пояснял, что «вот этот пейзаж» писал четыре месяца, а другой, с ивами, потребовал семи месяцев работы. Подросток был поражен: он и не думал, что писание картин может стоить автору стольких трудов.

      Переходя из класса в класс, Верещагин был вынужден уступить место первого ученика недавно поступившему, но очень хорошо подготовленному кадету Дурново [Впоследствии П. Н. Дурново сделал неплохую карьеру на государственном поприще и даже занимал пост министра внутренних дел в революционных 1905 – 1906 годах.]. Верещагин по успеваемости идет вторым, а на третье место выходит Фердинанд Врангель [Сын знаменитого путешественника, адмирала, занимавшего некогда пост морского министра, Врангель-младший пошел по стопам отца – стал известным ученым-гидрографом.]. Его имя Василий Васильевич с благодарностью называл, вспоминая о неприятном эпизоде корпусной жизни. Однажды он рискнул проявить строптивость – нарушить неписаные правила поведения «настоящих» кадетов, и в отместку сокурсники подвергли его изоляции, перестали с ним разговаривать. Этот запрет строго соблюдали все, кроме четверых его одноклассников, в числе которых был и Врангель. Рассказывая об этом случае, Верещагин выражал им «искреннюю благодарность за их поступок, конечно, требовавший в свое время и храбрости, и настойчивости, и самоуважения».

      Даже несколько десятилетий, отделявших воспоминания Верещагина от того времени, когда он обучался в Морском корпусе, не привели к полному уничтожению распространенных в военных заведениях жестоких нравов. Они и тогда были живы в ряде военных училищ. И потому он с горькой иронией заключал: «О чудесное воспитание! О милое товарищество, пред которым многие так преклоняются – власть нахальства, невежественности и заскорузлости не умерла в вас; пройдохи и плуты пользуются вами для своих целей в корпусах, в училищах и даже в жизни».

      Верещагин не был одинок в подобных признаниях. Окончивший тот же Морской корпус двумя годами позже и ставший известнейшим композитором, Н. А. Римский-Корсаков столь же критически оценивал кадетскую среду: «Товарищеский кружок нельзя было назвать интеллигентным. Вообще за всё время 6-летнего пребывания моего в училище я не могу похвастаться интеллигентным направлением духа в воспитанниках морского училища. Это был вполне казенный дух, унаследованный от николаевских времен и не успевший обновиться. Как мало соответствовала эта среда художественным стремлениям и как чахло произрастали в ней мало-мальски художественные натуры, если таковые изредка и показывались – произрастали, загрязненные военно-будничной прозой училища»[13].

      Летнее пребывание в родной Пертовке после унылой казарменной жизни было для Верещагина желанной отдушиной. Уже иными, повзрослевшими глазами оглядывал он родные края. Встреча с ними, казалось, исцеляла всё неприятное, ожесточавшее душу и сердце, с чем сталкивался он в корпусе. Здесь всё было ему мило, особенно отдых на природе. И ловля рыбы неводом в полноводной Шексне, куда заходили из Волги сомы и белуги весом и в тридцать, и в сорок пудов. И рыбацкая избушка, где особенно хорошо было находиться в вечерние часы, когда и река, и лес окрашивались заходящим солнцем. И перекличка куликов и уток, ищущих безопасный ночлег. И огоньки костров в ночи – вокруг них собрались пастухи, вышедшие с лошадьми в ночное. И отдаленные голоса путников, просивших перевезти через реку...

      В череду дорогих сердцу воспоминаний вплеталось описание престольного праздника на Козьму и Дамиана в начале июля. Он проходил близ деревянной часовни, стоявшей на 22 холме на территории их усадьбы, среди ржаного поля, в полуверсте от деревни. Тот праздник был памятен и водосвятием, с кроплением святой водой скота, и обильным угощением, которое выставлялось для крестьян и их семей во дворе барского дома посреди просторной лужайки.

      До первого серьезного знакомства с морем кадет Василий Верещагин, преодолевая нелюбовь к среде, в которой он оказался, все же не сомневался относительно своего будущего. «Морской качки, – писал он, – окончательно отвратившей меня впоследствии от мысли посвятить себя морю, я еще не испытывал и думал довольно искренне, что буду моряком»[14]. Первое серьезное испытание морем случилось летом 1858 года, когда пятнадцатилетний кадет Верещагин в числе двенадцати лучших учащихся корпуса был отобран для заграничного плавания на пароходе-фрегате «Камчатка». Уже во время учений в Кронштадте он вполне познал, почем фунт лиха. Жутко было по команде боцмана подниматься по веревочным лестницам до верхних площадок мачт, еще страшнее – ползти вдоль ходуном ходившей реи, боясь бросить взгляд вниз, на пенившуюся пучину. «Кажется, – сознавался Верещагин в чувствах, обуревавших его в эти минуты, – какую хочешь, хоть каторжную, работу справил бы на берегу взамен этой». Однажды ему пришлось командовать шлюпкой, перевозившей взвод солдат на берег, в Сестрорецк, на расстояние более двадцати верст. Денек выдался ветреный, и по пути командира так укачало, что он уже не мог сидеть на руле и без сил упал на дно лодки. «И совестно же было потом перед матросами, – чистосердечно писал Верещагин, – хотя в то время, признаться, всё было безразлично; если бы выкинули в море, кажется, и то бы не протестовал».

      Плавание на «Камчатке» преследовало не только учебную, но и практическую цель: надо было доставить во французский порт Бордо команду и оборудование для строившегося там русского фрегата «Светлана». Некоторые неприятные последствия проигранной Россией Крымской войны кадеты ощутили во время стоянки судна в порту Брест на полуострове Бретань, где им довелось общаться с французскими военными моряками. «Французы, – вспоминал Верещагин, – были с нами любезны, но, состоя после Крымской войны на верху славы, смотрели донельзя надменно, очевидно, только жалея нас и лишь допуская необходимость и для нас дышать, двигаться, жить».

      Тем не менее русские моряки предпочли игнорировать заносчивость французов. Во время стоянки в Бордо экипаж даже отличился, потушив собственными силами, с помощью корабельного брандспойта, возникший на набережной пожар, за что и был отмечен похвалой в местной газете.

      На обратном пути, когда шли к берегам Дании, Верещагин вновь испытал сильнейший приступ морской болезни. В Копенгагене кадеты получили поджидавшие их письма от родных и известие из корпуса о том, что большинство участников учебного плавания произведены в унтер-офицеры.

      И вот путешествие завершено, они вернулись на родину, и так радостно было ощущать, сойдя на берег, что все морские испытания позади. В Петербурге Василий встретился с родителями, временно поселившимися в столице, вблизи корпуса, на 13-й линии Васильевского острова. Пришлось часами удовлетворять их любопытство, сообщая все подробности заграничного вояжа. Но и отцу с матерью было что рассказать сыну. Прежде всего – о визите в их родные края императора: как плыл он пароходом со свитой по Шексне и всё будто бы спрашивал у спутников задолго до прибытия в Любец, в дом дяди Алексея Васильевича: «А далеко ли еще до Верещагина?» И как хорош был дядя, встретивший государя при полном параде, в своем лейб-гусарском полковничьем мундире. И как по прибытии в дядин дом государя ввели в тот самый зал, украшенный мемориальной доской, где некогда сиживал и дядя его, Александр I. Высокий гость оценил и поданную на стол, специально припасенную в садке на сей случай двухаршинную стерлядь, и наливку из морошки и не отказался, прощаясь, взять с собой целый ящик этой наливки, что было особенно приятно матери будущего художника, признанной мастерице ее готовить.

      Однако хлебнувший заграничной жизни кадет слушал восторженный рассказ родителей, по его собственным словам, «снисходительно». Зарубежный вояж несколько поколебал его представления о «божественности» царской власти. Пользуясь тем, что кадетские сундуки не досматривались таможней, Василий Верещагин, как и кое-кто из его товарищей, привез с собой несколько запрещенных в России книг и журналов, в том числе сочинения Герцена. Они произвели на юношу немалое впечатление как содержанием, так и талантом и остроумием авторов.

      Пребывание в Петербурге отца с матерью, откровенно писал Верещагин, вместо того чтобы радовать его, напротив, нередко доставляло огорчения. Более всего он стыдился родителей, когда они приходили на службу в церковь Морского корпуса. Появившись в храме, отец требовал подойти к нему учившихся в корпусе сыновей, ставил их рядом «по ранжиру», соответственно возрасту; эта картина вызывала насмешливые 24 взгляды и шуточки кадетов. Мало того, «милый фатер» (так иронически называет отца Верещагин), имевший привычку петь вместе с дьяконом и пономарем в их деревенской церкви, и здесь начинал подтягивать хорошо спевшемуся хору под управлением регента. И тут уж кадеты не могли сдержать смех. «Я втайне мучился, – с оттенком раскаяния писал художник, – и старался только быть подальше от греха, становился где-нибудь впереди... будучи уже унтер-офицером, я был вправе делать это... Я отчасти стыдился их, но зачем же и они, дорогие мои, не понимали, что унтер-офицера, а потом фельдфебеля не следовало ставить в неловкое положение перед тут же находившимися подчиненными его»[15].

      Стремление не уронить собственное достоинство при общении с родителями однажды обернулось для сына конфузом. Дело в том, что матушка, собираясь на прогулку в открытом экипаже, облачалась в старый салоп [Салоп – верхняя женская одежда, утепленная ватой или мехом, с длинной пелериной и широкими рукавами или в виде накидки. Капор – женский или детский зимний головной убор с лентами, завязываемыми под подбородком. (Прим. ред.)] и надевала на голову большущий капор. И вот, повествует Верещагин, однажды, когда ему пришлось сопровождать мать, он, стыдясь ее старомодного наряда и не желая, чтобы его приметили рядом с ней, тоже надел салоп поверх мундира и натянул на голову капор. Из-под низко надвинутого капора у него торчал только нос, и все должно было пройти благополучно. Тем не менее, когда они проезжали мимо Морского корпуса, вышла осечка. Швейцар и еще двое корпусных служащих, взглянув на их экипаж, насторожились. «Оказалось, к ужасу моему, – заключал рассказ об этом происшествии Верещагин, – что салоп съехал и открыл галуны моего мундира, что, конечно, немало заинтересовало корпусных церберов». О том, как отнеслась мать к его изобретательному маскараду, он умолчал, однако заметил, что, дабы вновь не испытывать судьбу, возвращались они уже другой дорогой, подальше от стен Морского корпуса.

      Вспоминая много лет спустя этот и другие эпизоды, связанные с родителями, Верещагин признавал, что, стыдясь их и считая, что они, по своему неведению, его компрометировали, был, разумеется, не прав, но, увы, следовал при этом укоренившимся в корпусе негласным нормам поведения: «Думаю, что не один я был так безжалостен и что корпусная закваска развивала ложный стыд почти у всех воспитанников»[16].


      Глава третья

      ИЗ МОРСКОГО КОРПУСА В АКАДЕМИЮ ХУДОЖЕСТВ

      Хорошие отношения, подобные сложившимся у Василия Верещагина с преподавателем рисования Каменевым, столь же быстро установились и со сменившим Каменева Александром Андреевичем Фоминым, который тоже заметил талант подопечного. Фомин окончил Академию художеств, где его близким товарищем был знаменитый Карл Брюллов. Сам факт знакомства нового преподавателя с художником такого масштаба привязывает Верещагина к Фомину. Кадет охотно бывал у него на квартире, увлеченно слушал рассказы о Брюллове, «интересные и назидательные», и спустя годы сожалел, что в свое время не записал их.

      Между тем отец Василия, узнав об особых успехах сына в рисовании, все же пошел навстречу его увлечению и подыскал ему частного преподавателя, ученика Академии художеств Седлецкого [Исследователь творчества Верещагина А. К. Лебедев полагает, что в этом случае память подвела Верещагина и его репетитором был А. В. Селецкий, посещавший академию на правах вольнослушателя]. Наставник тоже разглядел в кадете талант и счел нужным сообщить об этом его отцу. В ответ тот сделал сыну подарок – купил ему красивый альбом, который можно было использовать для хранения рисунков.

      По воскресеньям новый учитель приглашает ученика в свою убогую квартиру, которую снимает на паях с товарищем. И даже нищета быта, богемный образ жизни, соседство живописных работ со следами нехитрого застолья производят впечатление на юного поклонника изящных искусств – всё это кажется ему «чем-то нужным, составным элементом общей картины художественного житья».

      Поскольку в старших классах Морского корпуса рисование уже не преподавалось, кто-то из бывших учителей посоветовал Верещагину посещать занятия в рисовальной школе петербургского Общества поощрения художеств. Вольноприходящий Верещагин поначалу был определен в младшее отделение; но вскоре преподаватели, заметив, что этот уровень он явно перерос, перевели его на следующую ступень. И вот уже заведующий этим классом художник Гернер, довольный успехами новичка, авторитетно предсказывает: «Помяните мое слово – вы будете великим артистом». (Слово «артист» в то время было синонимом слова «художник».)

      Успехи Верещагина в рисовальной школе обратили на него внимание и других преподавателей – руководителя «гипсового класса» академика И. А. Гоха, профессора Академии художеств А. Ф. Моллера и директора школы Ф. Ф. Львова. Последний, впрочем, поинтересовался: «Художником ведь не будете?» – имея в виду, что едва ли будущий морской офицер, чье материальное благополучие и положение в обществе было гарантировано, предпочтет этой карьере неустойчивую судьбу профессионального живописца. Но директор получил неожиданный ответ: «Напротив, ничего так не желаю, как сделаться художником». «Давно уже, – комментировал этот эпизод Верещагин, – во мне сказывалось желание серьезно учиться живописи, учиться не для развлечения только... а для того, чтобы посвятить искусству всю жизнь со всеми силами, желаниями и помыслами»[17]. Признание кадета, по-видимому, вызвало полное одобрение Львова; он пообещал: «Коли так, мы пойдем вперед», – и тут же дал указание Тернеру и Гоху по окончании курса рисунка незамедлительно перевести способного ученика «на гипсы».

      Василий Верещагин в это время становится постоянным посетителем Эрмитажа, где любуется картинами Карла Брюллова, Федора Бруни и других известных русских художников, как и полотнами зарубежных мастеров – Рембрандта, Рубенса, Тициана... Он с интересом слушает рассказы экскурсоводов об истории создания той или иной картины и потом передает их своим домашним. К занятиям в рисовальной школе Василий приохотил и младших братьев – Сергея и Михаила, и по субботам они стали ходить туда вместе.

      В числе лучших кадетов корпуса Василий Верещагин получил право совершить кругосветное учебное плавание на фрегате «Светлана». Немалая честь и прекрасная школа для будущего моряка! Однако вопрос о собственном будущем им был уже решен – он хочет стать художником. И потому, начав учебное плавание на «Светлане», он отказывается от предложения участвовать в кругосветном вояже и переходит на другое судно – фрегат «Генерал-адмирал», уходивший в Англию. Корабль посетил остров Уайт, Портсмут, Лондон. Среди лондонских достопримечательностей Василия особенно поразили Музей восковых фигур и Хрустальный дворец [Хрустальный дворец – выставочный зал площадью более 90 тысяч квадратных метров, вмещавший 14 тысяч посетителей. Был построен в лондонском Гайд-парке из железа и стекла к Всемирной выставке 1851 года, а после ее окончания перенесен в предместье Лондона Сай-денхем-Хилл. В 1936 году был уничтожен пожаром. (Прим. ред.)]. Но тогда даже в самых смелых мечтах шестнадцатилетний кадет не мог представить себе, что наступит время, когда его картинами, размещенными в Хрустальном дворце, будет восхищаться чопорная английская публика.

      Похвальная аттестация по результатам второго плавания позволила Верещагину начать осуществление намеченных планов. Получив чин фельдфебеля, он по личной просьбе был переведен в гардемаринскую роту. Как помощнику командира роты ему предоставили отдельную комнату, и Василий украсил ее гипсовыми масками и головами. Теперь можно было практиковаться на «гипсах» в любую свободную минуту. Навещая по выходным живших в Петербурге родителей, он рисовал с натуры братьев. Один из них, Александр, вспоминал впоследствии, что нередко Василий и засыпал с карандашом в руках.

      Занятия в рисовальной школе при Обществе поощрения художеств продолжаются. В ней витийствует академик живописи И. А. Гох: рисовать надобно так, «чтобы всякая черта была похожа на рафаэлевскую», а искать пример для подражания следует в манере письма и в композициях мастеров классицизма. Гох старался воспитывать в учениках пренебрежение к «обыденному, повседневному, натуральному». Его неискушенным слушателям приходилось принимать всё это как истину в последней инстанции. Неудивительно, что после поучений академика Василий Верещагин мечтает окружить себя в будущем античными образцами – они помогут ему отстраняться от «грубой действительности».

      Обучение в Морском корпусе шло к концу, и надо было делать выбор, по какой дороге следовать в жизни дальше. Ранее Василий надеялся, что, получив по выходе из корпуса офицерское звание, поступит в Академию художеств. Однако в корпусе ходили упорные слухи, что теперь всё изменится и выпускники в звании гардемаринов должны будут прослужить два года, непременно участвуя в плаваниях, прежде чем получат мичманский чин. И это побуждало Верещагина к тому, чтобы сделать решительный выбор уже сейчас.

      Бывая у родителей, Василий осторожно заводит разговор о том, как бы ему хотелось стать художником, но видит, что на их поддержку рассчитывать едва ли приходится. Лишь старший брат Николай понимает его: так же не питая любви к морской службе, он после окончания корпуса поступил в университет. Он дал Василию совет: чтобы подзаработать, сходить к французу Колиньону в общество железных дорог – кажется, им нужны рисовальщики. Сказано – сделано. Пожилой француз принял молодого посетителя с расположением и пояснил, что нуждается не столько в рисовальщиках, сколько в специалистах, умеющих делать раскрашенные чертежи. За такую работу в железнодорожном обществе готовы дать место с годовым жалованьем для начала в 400 рублей. Окрыленный Верещагин рассказывает о выгодном предложении родителям. Отец воспринял новость одобрительно: флотская служба на первых порах сулила примерно столько же. Мать же была убеждена, что сын находится на неверном пути и готов сделать большую глупость. «Что ты, Вася, делаешь, – с присущей ей страстностью говорила она, – подумай только! Ты производишь на меня впечатление безумного. Ты не размыслил хорошенько, что собираешься совершить! Бросить прекрасно начатую службу, с лучшими аттестациями, – ради чего? Для рисования! – и голос ее дрожал от возмущения. – Рисование твое не выведет тебя в гостиные хороших домов, а в эполетах ты всюду принят!»[18] Но мнение матери уже не способно было переубедить сына.

      О своем намерении поработать у Колиньона Василий рассказал и Федору Федоровичу Львову, однако тот отнесся к этой идее скептически. По его мнению, особых перспектив у такого занятия не было. Заработок? Нет, эта игра определенно не стоила свеч. В заключение разговора Львов пообещал, если Верещагин поступит в Академию художеств, похлопотать, чтобы ему дали субсидию для учебы.

      И вот подошло время выпускных экзаменов в корпусе. Их немало – общим числом двадцать четыре. В экзаменационную комиссию входили седые адмиралы, среди которых – прославленный путешественник и ученый Ф. П. Литке. Он не обошел вниманием Верещагина – задал вопрос о распределении тепла и холода на земной поверхности, а выслушав подробный ответ, похвалил. По итогам экзаменов Василий Верещагин, самый младший по возрасту среди сокурсников, оказался первым по успехам.

      Сопоставляя все плюсы и минусы обучения в корпусе, Василий Васильевич признавал, что в плане общего образования оно дало ему немало полезного. А что касалось умения вязать морские узлы, знания парусов и прочей, как шутливо пишет он, «водяной мудрости», то время, потраченное на эти науки, можно было бы, по его мнению, употребить с большей пользой «для ума, сердца и таланта». И это откровенное суждение еще раз доказывает, насколько морская служба была далека от того, в чем он видел смысл своей жизни.

      Чтобы избавиться от необходимости идти в двухлетнее плавание, пришлось немного слукавить. Кто-то из расположенных к Василию людей, с кем он доверительно поделился своими проблемами, подсказал: надо сослаться на нездоровье, например боли в груди. К счастью, медицинской комиссии проходить не пришлось – поверили на слово, и новоиспеченный гардемарин был уволен со службы «по болезни согласно его просьбе». Тем же приказом ему было присвоено звание «прапорщика ластовых экипажей». Отставному офицеру была открыта дорога к поступлению в Академию художеств.

      Годы спустя Василий Васильевич добрым словом вспоминал директора рисовальной школы Ф. Ф. Львова, проявившего живейшее участие в судьбе талантливого ученика. Произведенный в конференц-секретари Академии художеств, Львов вскоре после выпуска Верещагина из Морского корпуса посчитал полезным представить его вице-президенту академии князю Г. Г. Гагарину. Во время аудиенции князь благосклонно отнесся к стремлению Верещагина посвятить себя художеству, сознавая, что подобное решение было связано с определенными жертвами для принявшего его и свидетельствовало о серьезности его намерений. Это заслуживало поощрения, и Верещагину была обещана, после успешной сдачи экзаменов и зачисления в академию, двухгодичная стипендия в размере двухсот рублей в год.

      Вступительный экзамен по рисунку, состоявшийся в сентябре, он сдал успешно. Ему также были зачтены хорошие оценки, полученные по общеобразовательным предметам при выпуске из Морского корпуса. Вскоре Верещагин стал полноправным студентом высшего художественного учебного заведения России.

      Надо заметить, что это время, конец 1850-х – начало 1860-х годов, для Академии художеств было далеко не лучшим. Позади были годы подъема, когда в стенах академии преподавали такие видные мастера, как К. П. Брюллов и А. Е. Егоров, способные увлечь учеников любовью к искусству, заронить в их сердца искру божью. Теперь же уровень преподавания определяли весьма средние по способностям живописцы, подобные А. Т. Маркову, удостоенному звания академика за холодное, безжизненное полотно «Фортуна и нищий».

      Характеризуя отношение профессоров к своей работе, Лев Михайлович Жемчужников, которому довелось учиться в ней в 1850-е годы, писал: «Задаваемые нам ежемесячно эскизы были жеваны и пережеваны всеми академиями Европы: все те же Аяксы, Ахиллесы, Геркулесы, Андромеды или «Построение ковчега» и т. п. Я относился прежде с любовью к требованиям академии, напрягал все силы, чтобы хорошо исполнить заданный сюжет, и, преодолевая сухость и скуку задачи, получал всегда лучшие нумера. Но мало-помалу огонь потухал, рвение слабело, я начинал сознавать ошибочность профессиональной оценки и глубоко сожалел о потере для нас К. П. Брюллова. Мой профессор Марков меня не удовлетворял; не вникая в мысль, он только указывал пальцем, куда переставить фигуры, или требовал их уничтожения без всяких пояснений»[19].

      На беду Верещагина, его первым наставником в академии стал тот же Марков. Впоследствии Василий Васильевич писал, вспоминая академические годы: «Профессора... почти все... были плохи... Виллевальде, Басин, Марков, Уткин, который от старости певал песни в классе, вельможа Бруни – всё это были чиновники, а не учителя»[20]. Но благодаря заботам Ф. Ф. Львова к формированию художественных навыков у подававшего большие надежды ученика подключился живописец совсем иного склада – Александр Егорович Бейдеман. Он сам лишь совсем недавно, в сентябре 1860 года, получил звание «академика по живописи исторической и портретной». Заметим, что тем же постановлением Императорской Санкт-Петербургской академии художеств Тарас Григорьевич Шевченко был признан «академиком по гравированию». В начале 1861 года Бейдемана назначили адъюнкт-профессором Академии художеств. Александр Егорович являлся бесспорно талантливым и весьма прогрессивным по взглядам на искусство человеком. Среди его близких друзей и сподвижников были блистательный мастер жанровой живописи Павел Федотов, известный иллюстратор «Мертвых душ» Александр Агин, художники Лев Жемчужников и Лев Лагорио. Совместно с двумя последними Бейдеман создал портрет мифологического «директора пробирной палаты» Козьмы Пруткова – популярнейшего «автора» изречений на все случаи жизни, который был плодом коллективного творчества поэтов – братьев Алексея, Владимира и Александра Жемчужниковых и их кузена А. К. Толстого. Как и Лев Жемчужников, Бейдеман придерживался демократических убеждений. Однажды, проживая вместе в Париже, они на пару исполнили обложку для газеты, печатавшейся Герценом в Лондоне в Вольной русской типографии, – рисунок колокола, звонящего на всю Европу и пробуждающего от апатии Россию. Эскиз послали Герцену, за что удостоились его благодарности. Что ни говори, поступок по тем временам смелый: стань он известен властям, мог бы привести к краху и карьеры, и всех жизненных планов.

      Л. М. Жемчужников в своих «Воспоминаниях» посвятил А. Е. Бейдеману немало взволнованных строк и с глубоким сожалением писал, что из-за трагической случайности, прервавшей жизнь его коллеги [Об обстоятельствах гибели А. Е. Бейдемана будет рассказано ниже.], «этот громадный и разнообразный талант» не смог реализовать всё, на что был способен. Бейдеман, по словам Жемчужникова, был «одарен глубокой душой, умом, громадным воображением и художественной памятью» и настолько владел техникой, «что мог свободно высказать то, что хотел и чувствовал».

      И вот А. Е. Бейдеман начал в стенах академии заниматься с Верещагиным. Василий Васильевич вполне оценил все его достоинства – как человека, художника и воспитателя. Позднее, завоевав российскую и европейскую славу, он неоднократно отмечал заслуги именно этого наставника в своем художественном развитии, подчеркивая, что Бейдеман повернул его «от сухого академизма к живой действительности». «Со времени знакомства с Бейдеманом, – вспоминал Верещагин, – я очень много рисовал на улице и прямо с натуры, и еще более на память всё виденное и замеченное; как тут не опошлеть в моих глазах академическому псевдоклассицизму»[21].

      Зимой 1860/61 года Бейдеман привлек Верещагина к выполнению рисунков и гравюр для издаваемого Львом Жемчужниковым альбома «Живописная Украина». Обращение к «малороссийской» жизни не было для Жемчужникова случайным. Выходец из знатной дворянской семьи (по материнской линии братья Жемчужниковы были потомками графа Кирилла Григорьевича Разумовского), проживая летом в имении Разумовских, увлекся бытом, песнями и музыкой Малороссии. Его женой стала украинская девушка, бывшая крепостная. Отдельная глава в мемуарах Жемчужникова посвящена истории ее похищения у хозяев, враждебно отнесшихся к ее роману с родовитым дворянином.

      К той же зиме, когда с Жемчужниковым начал работать Верещагин, относится личное знакомство Льва Михайловича с высоко ценимым им Тарасом Шевченко. После продолжительного разговора с Жемчужниковым Кобзарь записал в дневнике: «Как я счастлив был видеть человека, который искренне, нелицемерно полюбил мой родной язык и мою прекрасную бедную родину». Заметим, что и свой альбом Жемчужников начал публиковать как своего рода продолжение одноименного альбома Шевченко. По просьбе Жемчужникова рисунки и гравюры для его издания выполнили художники А. Е. Бейдеман, И. И. Соколов, К. А. Трутовский и др. Таким образом, Верещагин оказался в компании опытных мастеров, и в это время он под руководством Бейдемана овладевал техникой гравирования. В мемуарах Жемчужников писал, что и сам он усиленно гравировал в своей квартире на 11-й линии Васильевского острова, где его неоднократно посещал историк Н. И. Костомаров. В те же дни заходил и Верещагин, «который возбуждал к себе участие как во мне, так и в учителе своем, моем друге А. Е. Бейдемане. Этот гардемарин впоследствии сделался художником большой величины...».

      Всего же Верещагин исполнил для «Живописной Украины» четыре офорта, в основном по рисункам Бейдемана и Трутовского.

      Описывая в мемуарах ту зиму, Лев Жемчужников коснулся такого знаменательного события в жизни России, как объявление в феврале Манифеста 19 февраля, провозгласившего отмену крепостного права, и реакции на него в некоторых российских губерниях. «Занимаясь своими делами, – повествовал он, – мы все были убеждены, что с уничтожением крепостного права народ покоен; но оказалось, что во многих местах возникли беспорядки, которые начались вместе с объявлением народу манифеста». В подтверждение он приводит отрывки из писем отца с рассказом о крестьянских волнениях в имении графа Уварова в Пензенской губернии, свидетельствующие о том, что при военном усмирении бунтов было немало убитых и раненых.

      Оживляющую ноту в академические будни вносили проходившие в здании Академии художеств выставки. Одной из них, на которой были представлены картины Трутовского и Соколова, сотрудничавших в «Живописной Украине», Л. М. Жемчужников посвятил статью, опубликованную в февральском номере журнала «Основа» за 1861 год. В этом издании («южно-русском литературно-ученом вестнике») пропагандировалось творчество Шевченко и других деятелей украинской культуры, регулярно публиковался Н. И. Костомаров. Статья Жемчужникова «Несколько замечаний по поводу последней выставки в С.-Петербургской академии художеств» интересна не только анализом представленных на ней полотен, но более всего постановкой злободневных вопросов художественной жизни, актуальных для молодых художников. Нет сомнений, что и Верещагин ознакомился с ней: помимо публикации в «Основе» она была отпечатана отдельной брошюрой и с помощью А. Е. Бейдемана распространена среди учеников академии.

      Уже начало статьи давало понять, что более всего волновало ее автора: «Нельзя не порадоваться, что художники начали обращаться к народной жизни, которая более знакома и более близка как им самим, так и публике... Как же не радоваться, что живой интерес вытесняет мертвечину, что искусство делается выражением жизни». Жемчужников приветствовал некоторые подвижки в умах столпов академии, более не клеймивших позором произведения, отображающие реальную жизнь, хотя и не рискнувших пока уравнять их в правах с живописью исторической. «Будто, – иронизировал он, – изображение близкой нам, действительной жизни не требует рисунка тоньше и серьезнее». Далее следовал призыв к молодежи: «Не засыпайте, шевелите и тревожьте себя... сближайтесь еще более с народом». Погоня иных молодых художников за официальными отличиями, часто никак не связанными с творчеством истинно народным, была, по мнению автора, чревата немалыми бедами: «Горе в том, что молодежью движет не собственное сознание, а чин, звание, медаль, деньги! Следствие этого то, что публика, подходя к картине с биением сердца, отходит от нее равнодушная или (еще хуже) выносит карикатурное впечатление о жизни народа» [22]. Коснулся Жемчужников и плохой приспособленности помещений для занятий молодых художников: «Пройдя по залам Академии художеств, невольно удивляешься несоответствию этого здания своему назначению – содействовать развитию искусства... Возможно ли заниматься там живописцу, у которого вся работа, всё развитие основаны на свете? Какой успех может сделать живописец с этими щелями вместо окон?»


К титульной странице
Вперед