К читателям
Волшебства на свете не бывает. А иногда хочется, чтобы было. Пусть самая обыденная для фантастов машина времени. Она просто необходима, если хочешь путешествовать в глубь минувших веков, наглядно вообразить себе давно отшумевшие события.
И вот, желая повести читателя от нынешнего русского языка к прошедшим его состояниям, автор призвал на помощь придуманную школьницу – девочку Настю. Он снабдил ее сказочным талисманом, которому поручил роль гида, комментатора, толкователя явлений. Глазами этих вымышленных героев ретроспективно показывается развитие языка, как письменного литературного, так и живого разговорного. Оба равно связаны с историческими судьбами русского народа, определены ими и им служат. Связь истории языка и истории народа, носителя этого языка, неразрывна.
Обычно разделяют историческую грамматику, т. е. историю развития языковой структуры (фонетики, лексики, морфологии, синтаксиса), и историю русского литературного языка, т. е. историю использования языковых средств в письменности. И та и другая традиционно излагаются хронологически: вот что было, как менялось, чем стало сегодня. Автор же попытался нарисовать синтетическую картину жизни языка, как бы листая историю вспять – от современности к древности.
Ему казалось интереснее исходить из того, чем мы сегодня пользуемся, и посмотреть, из чего и как оно получилось. Идти, так сказать, от знакомого к тому, что когда-то было и что большинству людей сейчас неизвестно. И чем ярче читатели представят своих предков, всю цепь предшествующих поколений, тем глубже воспримут важную, но часто забываемую мысль, патриотическую мысль о том, что мы сами, как и наш язык, – какой-то итог прошлого и звено в непрерывном развитии жизни. Не зная, что было, из чего все вышло, не найдешь себя и не создашь грядущего.
Думая так, автор передает реакцию своей героини, школьницы конца XX века, на те явления русской жизни и русского языка, которые встают перед ней. Ее все удивляет, что-то восторгает, а кое-что вызывает смех и досаду; многое же просто непонятно. Но постепенно она начинает и саму себя и время, в котором живет, понимать и оценивать исторически и... критически. Отношение к своей речи как к связующему звену между прошлым и будущим повышает культуру слова, помогает постичь тайны языка.
Важны не только меняющиеся факты языка сами по себе – особенности современного языка сегодня и в XIX веке, события и явления эпохи формирования национального языка, языковые черты великорусской народности, характеристика древнерусского языка. Существенны и общие закономерности языковой эволюции: почему и как меняется язык? Является ли его динамика просто изменением или прогрессом, совершенствованием? Какие практические задачи встают из-за противоречия между непрерывным движением языка и общественным стремлением к его неизменной устойчивости?
Русский язык – плод многовекового творчества и труда великого русского народа и всех народов, составляющих нашу страну. Живо связанный со славной историей нашего государства в течение многих веков, являя поразительное социальное, культурно-историческое национальное богатство, русский язык предсказывает великое будущее и самому себе, и всему нашему народу. Язык и историческая святыня, и действующее орудие, требующее сознательного и бережного обращения. Автору хочется, чтобы читатели вместе с его героиней поняли, что им есть чем гордиться: предки передали нам в наследство бесценное сокровище, а с ним и громадные права.
Но права не бывают без обязанностей. Долг каждого русского – знать, любить и хранить свой язык, чтобы передать его во всем богатстве следующим поколениям. Об этом нельзя забывать ни школьнику – на уроке, в разговоре с приятелем, дома или на улице, ни писателю, ни инженеру, ни артисту, ни водителю автобуса...
Судя по откликам, рецензиям и многочисленным письмам, замысел автора оказался удачным: книжка «Жизнь языка» (М.: Педагогика, 1984) пришлась ко двору. Теперь автор продлил повествование и, конечно, учел разные замечания и пожелания, добавил примеров, упростил некоторые оказавшиеся сложными места. Герои прежней книги завершили свое путешествие в историю временем разделения древнерусского языка на русский, украинский и белорусский. Ныне они продолжают его до конца первого тысячелетия нашей эры, попадают в изначальные поселения славян на Руси.
Усилена и практическая роль книги как дополнения к темам школьной программы русского языка, например таким, как его происхождение, место среди других языков мира, развитие культурной речи. Ярче иллюстрируется историческая сущность ряда явлений современного языка, для которых программа предусматривает «исторический комментарий» (чередование звуков, стилистические ряды, грамматические исключения и др).
Обращаясь к фантазии, к беллетризованному изложению, автор стремился отойти от привычного стиля учебника. Как вышло, судить читателям.
Беги, моя книга, куда влечет тебя твоя воля!
Бессмертный Язык и смертные языки
Тройка по русскому
Настя Воробьева, старшеклассница московской школы, была вне себя. Не выходило из головы, как ее позорила учительница:
– Наша наездница сделала открытие: пишет каТка с фикусом – от кататься в седле, а не от древнего кадь. Вспомни пословицу: Была бы мука да кадушка, а по воду сам схожу... Не знаешь пословицы, не видела кадушку? Сходи в краеведческий музей. Стыдно не интересоваться историей родного быта! С одной верховой ездой грамотной не станешь. В институт не по заслугам в спорте принимают...
Настя снова ощутила злую обиду. Мало, что трояк влепила, еще возникала перед всем классом. Язык, дескать, у вас у всех очень загрязнился, пора чистить, и Воробьевой с ее «балдеть» да «клевый» больше других... Сейчас, разбежалась на радость русачке вместо ипподрома изучать разные там версты, сажени, пуды. Ребята на выездку, а я, узнав про старинную хлебную меру, в булочную – купить кадь калорийных булочек. Полный балдеж. Напиши не ту букву, и крику не оберешься, будто язык из-за этой твоей ошибки помер.
«С ромашкой» они, эти филологи. Выдумали какую-то нелепую жизнь языка. Жизнь – век от рождения до смерти, а разве язык появляется и исчезает? Дерзкий на язык, лишиться языка, дать волю языку, ломать язык, язык не слушается, корявый и изящный, бедный и богатый язык – это, наверное, способность говорить. Все люди на свете умеют говорить.
Вспомнился афоризм: «Мыслящий человек – человек говорящий». Ясное дело, язык как способность членораздельно общаться бессмертен. Вечен, как, раз возникнув, человек, лес, самолет, т. е. мыслящее существо, заросшее деревьями пространство, летательный аппарат.
Но тут Настя неожиданно задумалась. В действительности-то есть отдельные, приходящие и уходящие дети и старики, мужчины и женщины, узбеки, немцы... Есть хвойный, смешанный, корабельный, молодой и старый, вырубленный и вновь посаженный лес. Одномоторный, турбовинтовой, реактивный, пассажирский и военный, пропавший без вести и только что сошедший с конвейера самолет. Видно, так же и Язык (Настя мысленно изобразила его с большой буквы) по-разному проявляется в меняющемся множестве конкретных языков. Язык с маленькой буквы имеет множественное число: английский, греческий, татарский, иностранный, родной языки. Языки связаны с говорящими на них людьми, с народами, странами, а Язык – с Человеком и человечеством, созидающим разумом и коллективным трудом.
Насте вдруг открылось значение затверженных на уроках классических формул: «важнейшее средство общения и мышления», «непосредственная действительность мысли», «так же древен, как и сознание». И в то же время «признак нации». Язык – всеобщая и самая человеческая способность мыслить и общаться – воплощается в различных языках как в орудиях, устройствах. Язык вообще бессмертен, как человечество. Бытие конкретного языка зависит от судьбы, т. е. условий жизни и истории племени, народности, нации...
У Насти дух занялся от этих – на сей раз без иронии – открытий. Ее захватила логика своего рассуждения. Языки живут в буквальном смысле слова: рождаются, мужают, стареют, умирают. Когда творил Гомер, английского не было в помине, как и самих англичан. Теперь, наоборот, по-древнегречески никто не говорит, это мертвый язык. А русский?
Ей страстно захотелось узнать, как произошел и жил русский язык, сильно ли менялся с возрастом, постарел ли сейчас. И она – хотите верьте, хотите нет – пропустила тренировку, чтобы попасть в университетский лекторий «Филологи – школьникам». Лекцию на тему «Как и почему изменялся наш язык?» читал молодой, но бородатый лектор.
На публичной лекции
Начал он с того, что русские происходят от древних славян, которые когда-то жили на одной территории и говорили на одном языке. Относительно одном, потому что из-за семейно-родовой раздробленности этот праславянский язык был внутренне неоднородным. С расселением славян на все больших пространствах разрушение единства языка ускорилось. Новые условия обитания рождали новые слова, произношение попадало под влияние разноязычных соседей, географическая разделенность даже общие тенденции направляла по неодинаковым путям. Этому процессу содействовало и то, что язык жил в устной форме, не фиксировался, не упорядочивался: первобытные славяне не знали письма. В конце концов различия в фонетике, словаре, грамматике стали такими, что славяне перестали понимать друг друга. Праславянский язык умер, расколовшись на новые языки, из которых нас интересует восточнославянский, называемый обычно древнерусским.
Тут лектор заявил, что разные языки не единственная, но страшная угроза утраты уз кровного родства. Поэтому патриотически настроенные ревнители единения славян древности предприняли дерзновенную попытку (не без религиозной подоплеки) восстановить взаимопонимание. 24 мая 863 года в граде Плиске, тогдашней столице Болгарии, солуньские братья Кирилл и Мефодий огласили изобретение славянского алфавита. Идеалисты, они шли против естественного хода истории, но замысел их великолепен, труд поразителен, а результаты выше самых смелых ожиданий.
Претерпев ряд изменений, азбука кириллица живет и по сей день у нас, болгар, сербов и других славянских народов. Еще удивительнее роль, которую сыграл закрепленный ею рукотворный язык, получивший название СЛОВЂньскъ – словенский, древнеболгарский, древнецерковно-славянский, старославянский, книжно-славянский. Детище мудрецов, он не был механической записью древнеболгарского – одного из новых славянских языков, развившегося на юге и взятого за основу, ни тем более оживлением и письменным закреплением забываемого праславянского. Первоучители старательно отбирали краснейшие слова у разных славянских народов, по возможности понятные всем. Переводя византийско-греческие богослужебные книги, они не просто передавали понятия, но мастерски творили их, приспосабливая язык к отвлеченным рассуждениям, выразительным описаниям.
Естественное и искусственное творение, этот язык был, по замыслу, священно-ученым. Как средство живого общения, он, по-видимому, вряд ли широко использовался. Древнецерковно-славянский язык, конечно, не объединил славян, но своевременно и уместно напомнил им о родстве и приобщил к богатствам античной культуры. Его успех не столько в возрождении общих черт, сколько именно в устроении: ведь славянские языки в бесписьменной доистории были без порядка, стройности, устойчивости. Он сыграл важную роль в раздельном развитии каждого славянского языка. Не зря Кирилла и Мефодия чтут и ныне.
Однако восточный и другие наследники праславянского языка развивались вполне самостоятельно. Как часто бывает, каждый унаследовал разные черты родителя, приобрел собственный опыт. Славянская письменность, несмотря на свое южное происхождение, не подавила самобытности древнерусского языка и даже дала его развитию мощный толчок. Ученые сравнивают культурную миссию книжного языка в истории природного русского языка с прививкой плодового дерева: дичок-подвой сразу стал плодоносящим растением, когда окультуренный привой-черенок сросся с ним в едином организме.
Славянская книжность служила у нас основой научной и даже художественной литературы; она пронизывает шедевр мировой славы «Слово о полку Игореве». Вопреки, казалось бы, здравому смыслу она переживает бурный расцвет в Московской Руси, когда устроение церковное и исправление книжное были возведены в ранг первейшей государственной задачи. Взаимодействие старославянской письменности с живой народной речью было сутью становления современного русского литературного языка – в эпоху Петра Великого, в переломном XVIII веке, в деятельности А. С. Пушкина и других писателей-классиков.
В то же время уже в составе древнерусского языка книжно-славянский был оторван от жизни и, в отличие от бурно менявшейся восточнославянской речи, внутренне не развивался. В XVI веке книжные слова и формы приходилось уже специально учить. Разрыв между собственно русским языком и книжным стал драматическим: возникло двуязычие. Лишь в долгих муках защиты народности и повседневных нужд от ревнительства «святой старины» сложился наш современный язык. Книжный же, от природы архаичный, стремящийся к неподвижности, начавший омертвлять все живое, выродился в культовый, обрядовый язык церкви.
Как бы там ни было, древнерусский язык развивался по своим законам. Реализуя, как всякий нормальный язык, заложенные в нем потенции по-своему, копя свои новшества, он превратился в язык великорусской народности, затем в современный русский язык, на котором мы с вами говорим.
Почему наступают в языке изменения? – Лектор сделал многозначительную паузу и потом торжественно изрек: – Потому что язык есть система, в которой заложена антисистема! Противоборствуя, они совмещаются или уступают друг другу, создавая то, чего не было.
Машина ломается, если в ней возникают противоречия; вечно преодолеваемые противоречия только и обеспечивают равновесие частей и целого в языке.
Нашу фонетику, например, исстари грызет тенденция к сокращению числа гласных. Со временем стало можно не различать безударные: [вАда], [вЪдАвоз] вместо [вОда],[вОдОвоз] (как [бАран]), [гЪвАрить], [горЪд] – вплоть до их исчезновения: [колЪк(Ъ)л], [кЪл(Ъ)кАла]. Это аканье утвердилось, хотя орфография хранит память об ушедшей системе, и не зря: на Севере до сего дня окают, да и мы нередко произносим [сОнет], [пОэтический], а не [сАнет], [пЪэтический], даже только [бОа], [Оазис], [радиО]. Ломоносов писал: «Выговор буквы О без ударения как А много приятнее; но от того московские уроженцы, а больше те, которые немного и невнимательно... читать учились, в правописании часто погрешают, пишучи А вместо О: «хачу» вместо хочу, «гавари» вместо говори. Но ежели положить, чтобы по сему выговору всем писать и печатать, то должно большую часть России говорить и читать снова переучивать». Помор по рождению, Михайло Васильевич, видно, сам окал.
Другой пример. В 1917 году за ненадобностью отменена буква Ђ – ять, но еще недавно она обозначала особый, не сливавшийся с Е звук. М. В. Ломоносов требовал «в Е дебелости, в Ђ тонкости», а А. П. Сумароков улавливал, что Ђ «всегда несколько в И вшибается». Нынешнее Е разно ведет, себя под ударением перед твердым согласным, то изменяясь в О (несу – нёс, жена – жён или как в лён, пёс, у которых в формах «беглое Е»: льна, пса), то не изменяясь (лес – леса, дело – дел). В последних словах писалось Ђ, в говорах они до сих пор произносятся [лиес], [диело], а в украинском и пишутся: лiс, дiло.
Исчезли и другие гласные, а элементарность оставшихся компенсировалась другой врожденной тенденцией – увеличением числа согласных. Перед передними гласными они стали произноситься со сдвигом языка к твердому нёбу будто для выговора Й (И краткого, йота). Возникает мягкий оттенок, создающий пары б – бь, п – пь... Не придумав парных букв, мы обозначаем мягкость знаком Ь или гласными ю, я, е, ё.
В глубокой древности смягчение, не ограничиваясь призвуком, вовсе преобразовывало согласный. Так появились Ш, Ж, Ц (отвердели они позже, чего, между прочим, не заметила наша орфография: пишем шило, жизнь, а не «шыло», «жызнь»; также и тушь – будто тут Ш произносится не так, как в слове туш!) и Ч, которых искони не было. ГреК, греЦкий, греЧеский напоминают, что К превращался в Ц (Кесарь – Цесарь), а еще раньше – в Ч (плаКать – плаЧет), которое получалось и из Т (свеТ – свеЧа).
Звук Ш произошел от С (пиСать – пиШу) и от X (суХой – суШь). Возникая, новые звуки были сначала неопределенно-промежуточными; сегодня это можно вообразить на примере произношения слова дождь [жжь – щ – жьдь – ждь]...
Настя отвлеклась: ладно, древняя система звуков преобразилась в новую, это меняло облик слов и формы их изменения. Но отчего? Почему у нас не всё так, как даже у близкородственных украинцев? Чистая случайность? Разное влияние этой славянской книжности? Или от лесных просторов, суровой зимы идет певучее аканье? Может, устали пращуры от переселений и, сберегая силы, стали сокращать гласные, требующие больше усилия? Отсюда и пассивная распластанность языка, нужная для смягчения согласных и неведомая другим народам...
Лектор как раз погладил бороду и, словно угадав Настино недоумение, с чего-де эти антитенденции взялись, сказал, что многих не удовлетворяет простая мысль: языку положено, если им пользуются, меняться, как лошади бежать. Соглашаясь, что это предопределено хотя бы множеством говорящих, которые волей-неволей вносят свое, они хотят знать причину именно таких перемен. Изменения языка так непрямо связаны с природой, национальным характером, событиями истории и культуры, что лучше признать: просто такой уж он, русский язык.
Есть, правда, принципиально открытая подсистема, где связь изменений с явлениями, лежащими вне языка, очевидна, – это словарь. Исчезла древнерусская община, и ушло называвшее ее слово вервь; появился новый орган управления, и с ним – слово земство. А сегодня на глазах устаревает слово совет, возрождается старое – дума. Вещи и слова – интересное соотношение, непосредственно приводящее в действие даже механизм развития грамматики. Названия лиц, переносимые на машины, расшатывают, скажем, категорию одушевленности: вижу спутник, сломал дворник – о космическом корабле, о стеклоочистителе.
Но все же и это, как любая внешняя причина, лишь ускоряет или тормозит самостийную борьбу системы и антисистемы. Иностранные слова кенгуру, сафари да и свои аббревиатуры самбо, сельпо, вуз породили вроде бы не свойственную нашей грамматике категорию несклоняемых слов, размывающих к тому же границу между существительными и прилагательными: мини, видео, ретро. Но и тут внутреннее противоречие преодолевается: мы начали склонять хотя бы вуз – вуза, вузу, в вузе. Жизнь как будто за устранение исключений, за простоту и регулярность. Но вот стремление немногих глаголов типа пахать – пашет спрягаться по образцу массы глаголов на -ать (читать – читает) упорно сдерживается, хотя по-разному в отдельных словах. Вы, конечно, считаете «пахает» вместо пашет недопустимым, признаете правильным и движет, и двигает. А как надо – полоскает или полощет? Мяукает или мяучит? Помаши или помахай? Лектор победоносно взъерошил бороду.
Общественные ситуации, в которых язык используется, функции, которые он выполняет, влияют на перестройки языка, но идут они по внутренним его законам. Сознательная охрана культурной традиции обществом, вооруженным радио и телевидением, всеобщим образованием, с осмотрительной осторожностью допускает новшества даже в словарь. Развитие национального литературного языка сводится к тому, что он все меньше развивается. Но и раньше, когда система языка была более проницаема, даже глубокие сдвиги на сравнительно коротких отрезках времени не отражали воздействия конкретных внешних факторов. Рассмотрим историю русского глагола.
Разве можно, например, сказать, что важнее: расстановка действий во времени или их характер? Русским оказалась важнее законченность, результативность или, напротив, длительность, повторяемость, а не хронология. Смешно искать какие-то события в русской истории, которые к этому привели. Поясним это так. Приеха на место идеже лежахуть кости его – простое длительное действие в прошлом; идеже бяху лежаще – действие, свершившееся ранее другого в прошлом: лежат, ибо положены (в плюсквамперфекте употреблялось не только причастие на -л). Затем стало почему-то важно обозначить, просто ли они лежат, или лежат, ибо положены. Для этого появляются пары типа лежать – положить и бросать – бросить. А времена отпадают в силу законов балансировки системы.
На месте четырех прошедших времен (имперфект: знаах, знааше; аорист: знах, зна; перфект: есмь знал, еси знал; плюсквамперфект: бях знал, бяше знал или есмь был знал) осталось лишь причастие, употребляемое без связки во всех значениях. Этим устранялась асимметрия развитых прошедших времен и нерасчлененного настоящего-будущего. Раньше всего и бесследно утратился имперфект. Аорист употреблялся дольше и напоминает о себе и сейчас формой возьми да скажи, случайно совпавшей с повелительной. Плюсквамперфект жил до XVI века, и остатки его сохранились в сочетаниях жил-был, чуть было не закричал, хотел было сказать. Иногда древние формы живут в выражениях (например: одним махом семерых убивахом). Перфект, утратив вспомогательный глагол быть, который с отпадением связки и в именном сказуемом потерял спряжение (есмь, еси, есть, есмы, есте, суть; живы есть и отчасти суть), дал современное прошедшее единое время: откуда есть пошла русская земля – откуда пошла. Тем временем бурно развивалась система видов: обновить – обновлять, потом делать – сделать, писать – написать; формируются соотношения косить – выкосить – выкашивать. И все же разграничения видов нет до сих пор в глаголах женить, казнить, велеть, а также в многочисленных использовать, присутствовать, пользоваться, отчего закономерны не признаваемые правильными, но распространяющиеся «использовывать, поприсутствовать, попользоваться».
Если развитие языка не повторяет развития социальной действительности, которая лишь стимулирует развертывание потенций самой материи языка, а иногда и тормозит его, то правомерен вопрос: является ли изменение языка поступательным движением, становится ли язык, изменяясь, лучше? (Лектор картинно развел руками.)
Был бы наш язык хуже, если б в его основу лег говор не Москвы, а, скажем, Новгорода? Сохранив оканье, мы имели бы меньше орфографических проблем. При всей самобытности глагольного вида нельзя не признать, что выражаемые им оттенки мысли можно в принципе изобразить и глагольными временами. Пожалуй, только обогащение словаря – бесспорное совершенствование, а вообще-то изменения по большей части безразличные. Некоторые, конечно, ведут к прогрессу – относительному, когда просто упорядочивается, упрощается сам язык, и абсолютному, когда он приводится в большее соответствие с нуждами мышления и общения. Устранение исключений в спряжении глаголов на -ать улучшило бы систему, но станет ли она от этого успешнее формировать мысль и передавать ее? В качестве примера абсолютного прогресса языка как действительности мысли, как орудия общения приводят обычно утрату двойственного числа, имевшего особое склонение и спряжение.
Лектор спроецировал на экран устрашающую по сложности таблицу древнерусского склонения и спряжения. Водя указкой, читал: та добрая плода, тою доброю плоду, тема добрыма плодома...; (мы вдвоем) знаета, знаста, еста знала... Это не множественное число! Бока, берега, рукава мы осмысляем сейчас как множественное число (а это просто парные предметы) и даже по аналогии говорим дома, города, трактора. На самом деле это двойственное число, настоящая древняя форма множественного хранится в обороте руки в боки. В среднем роде оно оканчивалось на И, а множественное – на А; поэтому уши, плечи, очи – если два, а если больше, то, как еще у Пушкина: «И первым снегом с кровли бани / Умыть лицо, плеча и грудь».
Двойственное число отражает первобытные представления: один – два – больше двух. Отвлеченно-математическое соотношение единицы и множества, соотношения «один – не один», фиксируясь в языке, привело к его утрате. Если язык – видение мира, движимое выбором и свободой, то закрепление определенного варианта выражения среди других надо признать более точным соответствием языка действительности. Тогда утрата двойственного числа рисуется отражением развивающегося абстрактного мышления, новшеством, облегчающим оформление мыслей и обмен ими.
Стал ли от этого язык в самом деле лучше? (Лектор усмехнулся.) Уходя, двойственное число оставило нелогичный родительный падеж после слов два, две, три, четыре (на деле это именительный двойственного), который во множественном числе естествен, ибо другие числительные были существительными, как ныне десяток, дюжина, сотня, тысяча, миллион. Еще у М. В. Ломоносова в «Слове о происхождении света»: «В каждую осмь минут совершается рас-простертие света до Земли от Солнца» (мы бы сказали: «каждые восемь минут»). Собственно числительные оформились в особую часть речи именно с уходом двойственного числа.
Жизнь языка – это и драма языка. Однозначно истолковать даже приведенный пример как прогресс все-таки трудно. Важно еще и то, что у каждого поколения свой мир понятий, которому соответствует язык. У каждого времени свой взгляд на вещи. Вот курьез, показывающий, что предки не глупее нас, хотя и думали не так, как мы, по-другому видели мир. Летописец о захвате вещим Олегом Киева сообщает: придоста к горам киевским. Почему не приде? Описка? Разыскания показали, что нет: написано именно то, что надо. Дело в том, что при Олеге был малолетний князь Игорь – в глазах летописца поход возглавляли двое.
Язык всегда совершенен для общества, которое им пользуется. Так, современный русский язык характеризуется упорядоченностью фонетики и грамматики, строгими нормами, например орфографическими правилами. Ведь это исторически сложившийся, умом и трудом поколений обработанный литературно-национальный язык великого народа.
Нормы цементируют речь всего общества и противостоят диалектному и индивидуальному многообразию. Они происходят не из интуитивного представления о правильности, а из сознательной кодификации в словарях, грамматиках. За их нарушение в школе наказывают двойкой, не принимают в вуз. Норма опирается на массовое и регулярное употребление, на авторитеты, на научные исследования; она насаждается обществом и государством, пропагандируется радио, телевидением, театром, газетами.
Допускаемая вариативность норм обычно не избыточна, привязана к смыслу, к стилю. И все же норма двойственна, ибо и предписана речевой практике, и из нее, собственно, извлечена. Она – регулятор, обеспечивающий стабильность литературного языка, но и его изменение, при стремлении сохранить нормы, пока возможно. Еще М. В. Ломоносов понимал, что хотя грамматика «от общего употребления языка происходит, однако правилами своими показывает путь самому употреблению». Новшества и зарождаются в употреблении, в функционировании, а норма их сдерживает, опробует, проверяет и некоторые закрепляет. Она подвержена влиянию прежде всего свободной, прихотливой и раскованной разговорной речи. Велика и роль поэтов, писателей, журналистов, обдуманно отклоняющихся от нормы в словотворчестве, в создании «своего языка» в интересах идейно-изобразительного замысла. Но главное – законы системы языка.
Существенно, что нормы имеют разную крепость (строги в орфографии, либеральны в произношении) и разный характер (один в морфологии, совсем иной в синтаксисе, а в стилистике норма вообще заменяется общими ориентациями, следованием лучшим образцам). Свои особенности имеют и входящие в литературный язык «языки» науки, делопроизводства, других сфер...
Настя устала. Бородач говорил уж очень заумно. Распространение грамотности ведет к отказу от чересчур сложной языковой ситуации. Или наоборот? Развитость литературного языка заключается в его усложненности... Но тут лектор как раз и закончил: «Спасибо за внимание. Надеюсь, кое-кто из вас увлечется проблемами жизни языка...»
Надежда лектора сбылась. Проблемы жизни языка Настю заинтриговали, хотя от лекции в целом осталось неудовлетворение. Это отрицание прогресса в языке... Как же нет прямых связей языка с жизнью, с историей? Раз им люди владеют, то и делают с ним что захотят! Еще и это – про московскую основу, что-де могла быть и новгородская. И не слишком ли про саморазвитие, балансировку системы саму по себе?
Вот древние формы так засели в голове, что захотелось сочинять. Аз есмь в школе ся учила. Плюсквамперфект, потому что давнопрошедшим утром. До того, как в МГУ бежах и лекцию слушаах. Нет, тут лучше аорист: бегох и слушах, а не имперфект: ведь побежала, прослушала, а не бежала, слушала. Про двойственное число тоже славно: Моя родителя еста уехаща аще квартире аз есмь едина. Блеск!
Чтобы не ошибиться, Настя полезла в энциклопедию, полистала у папы учебник истории русского языка. В нем ее очаровала своей непостижимостью характеристика развития языка – «прерывистая непрерывность». Говорилось о праславянском, древнерусском, книжно-славянском, старорусском, современном русском языке. И все это в одном родном языке? Много интересного, но непонятно: как это язык, изменяясь, перестает быть самим собой? Сейчас русский язык иной, чем прежде?
Неужто, думала Настя, я не поняла бы прямых своих предков? Одноклассница Халима своих, ясное дело, не поняла бы: по-таджикски она ни бум-бум. Ее семья, переехав в Москву, говорит только по-русски, а оставшиеся на Памире старики родственники в русском без понятия.
Воробьевы же ниоткуда никогда не приезжали. Они всегда в Москве жили, с незапамятных времен. Папа прикидывал: 28, что ли, поколений извечно рождались и жили здесь, пусть роднясь с приезжими или отлучаясь ненадолго. Мы были москвичами, когда и Москвы еще не было!
Порывшись в отцовом столе, Настя извлекла допотопный массивный и тяжелый обруч. Если верить папе, он из серебра, очень старинный и как-то смешно называется, да – гривна. Их так звали, потому что носили как украшение на шее, на загривке. Делали их из римских монет или из византийских, арабских. Для древних славян привозимые из дальних стран монеты были скорее сырьем для украшений, чем средством накопления и торговли. Какой-то Настин прародитель этот шейный обруч выковал, и Воробьевы его всю дорогу по наследству из рода в род передавали.
Она представила себе: какой-то пращур вручает его предку помоложе. Лопочет себе по-древнерусски, борода у него – где тут университетскому лектору! – круто трясется от негодования, потому что младший его не понимает. Ну как Халима с дедом, когда тот у них гостил.
Бред какой-то. Мы все урожденные русские. Ясное дело, папа не скажет кайф, не сечет, по ящику передавали, клевый, а дед этого вообще не понял бы, как мы забыли родные ему примус, керогаз, непман. Не было радио, телевизора, транзисторов и магнитофонов-кассетников. Ну, ушли ненужные звуки, что-то изменилось в грамматике. И из-за этих мелочей язык перестал, как выразился лектор, быть идентичным самому себе?
Тут Настя вспомнила, как трудно узнавать слова, когда их украинцы по-своему произносят: готель, вулиця, площа, яблуко, яблуци, вона не може вас проводжати. И признав, что мисто – это место, поди догадайся, что это город. А слова, которых у нас вообще нет: зупинка автобусу, працювати, радянський, перемога! Настя, когда с папой в Киев ездила, мало что понимала. Непривычных звуковых обличий, особых форм, необщих слов не меньше, наверное, и в древнерусском языке.
Получается, что в непрерывной цепи потомства у коренных москвичей в разное время был разный язык. Что когда-то русские говорили так, что, услышь их Настя, она бы не поняла, что говорят по-русски. Иногда вот по радио слышишь и, хотя не понимаешь, знаешь, что говорят по-чешски, а иногда и не скажешь, какой это язык. Неужто было такое, что некий Воробьев-внук перестал вдруг понимать своего деда или прадеда?
Настя вопрошающе потерла обруч, свидетель рода. Поласкала его: гривна, гривенка, для гривы – как у лошади. Она любила расчесывать гриву коня на ипподроме. Надела обруч себе на шею и... уловила, будто из аппарата, что в музеях вместо экскурсовода дают, вкрадчивый глуховатый голос:
– Русский язык один и тот же. Как земля, река, лес. Как Москва. Но разве нынешняя девятимиллионная столица такая же, что и мал деревян град, в котором 4 апреля 1147 года князь Юрий Долгорукий пировал со своим союзником? Она менялась, оставаясь Москвою. Жители всегда ощущали, что живут в одном и том же городе, хотя строили новые здания, сносили старые. Она ведь не сразу строилась! Через 800 лет москвичи воздвигли памятник основателю Москвы – Долгорукому. Движение часовой стрелки, когда на нее смотришь, незаметно, но, если на циферблат взглянуть через промежуток времени, видно, что она переместилась. Любые Воробьевы, жившие одновременно, понимали друг друга и то, что написали умершие до их рождения далекие родственники. Что-то терялось, что-то появлялось в речи каждого нового Воробьева, но таким темпом, что не мешало взаимопониманию. Отрезки реального общения стали, кстати, длительнее: люди дольше живут, уходящие поколения больше оставляют ценных книг, теперь и звукозаписи. Вернувшись в родной город после долгой отлучки, москвич восклицает: «Москву не узнать!» Пока на глазах возникает новое, сосуществует со старым, живущим века и устраняемым, обветшалым, удивления нет: Москва как Москва. Переход в иное состояние не одномоментный взрыв, а преемственное накопление новшества в отдельных местах, даже в эпохи стремительной перестройки. Новое качество обнаруживаешь, лишь сравнив удаленные друг от друга моменты. Современный язык начался не в 1750 году, хотя ясно, что в конце XVIII века он уже был, а в начале, при Петре I, его еще не было. Живя вместе, мы не замечаем, как меняемся, но ты можешь не узнать одноклассника, когда встретишься с ним лет через десять после выпускного бала. Русские сегодня не могут читать свободно написанное даже в XVII веке, а чтобы прочесть рукописи старше XIV века, должны специально учиться. Трудность тут не столько в старой азбуке, но именно в непонимании языка. И все-таки это один и тот же самый русский язык, как десятилетний мальчик и спустя годы седовласый старец – это один человек. Для непрерывного опознания языка надо сличать его фотографии не реже, чем раз в 60 – 100 лет, – таков, как утверждают ученые, наблюдающие смену биологических и социальных поколений, период, на протяжении которого существует неизменность. Преобразование языка не есть старение. Его жизнь – непрерывная прерывистость, а сам он – прерывистая непрерывность. Ты же прочла в учебнике, что развитие элемента замечают последующие поколения, когда он совсем изменится, а его одновременное функционирование маскирует для данного поколения это развитие. Движение незаметно еще и потому, что в языке все элементы устойчиво сбалансированы...
– Так пойму я своих предков или нет? – настырничала Настя, освоившаяся с волшебством и сбитая с толку рассуждениями Гривны.
А та объяснила-озадачила:
– Тут еще проблема отцов и детей. По условиям жизни, образу мыслей, интересам ты ближе к сегодняшней венгерке, чем к древнерусской девице. Вспомни лектора: у каждой эпохи свой взгляд на вещи. У каждого поколения свой мир понятий, которому соответствует и язык. Сейчас он приспособлен к научному знанию, а когда-то служил церковной догматике. Прихоти царского двора, набеги врагов и пожары, когда город то и дело выгорал дотла, запасы дров и еды на зиму – сотни тем, составлявших содержание общения, ничтожны и чужды для потомков древних москвичей, обсуждающих сообщения газет и программы «Вести», стоящих в очередях и вызывающих по телефону слесаря... Мир и жизнь неузнаваемо изменились. Другие мысли, интересы, способы их выражения. Другое общение.
– Неужто так и не о чем уж нам поговорить, встреться я по колдовству с предком?
– Почему, нашлись бы темы! – успокоила Гривна. – Время идет рядом, но его не видно. Все на него оглядываются, оно ни на кого не смотрит. Всему свое время, и у каждого свои песни, свой язык. У предков нет того, что есть у тебя: кино, радио, метро. И у тебя не всё, что было у них. Язык не склад, мелкое он просеивает, оставляет заслуживающее хранения. Иной раз коллективная память хранит и историзмы – ушедшее из актуальной действительности: терем, горница, палата. И не всё запечатлевает: всякие твисты и шейки, остромодные платформы на «манной каше», случайно возникая в речи, тут же без следа пропадают. Язык мудроотбирает народный опыт и вкус: из комбата, комлата, конбната, кондата живет лишь комната.
– Какие же темы? – спросила Настя, все еще не удовлетворенная пояснениями. – Лектор вот утверждал, что язык всегда совершенен для общества, которое обслуживает. Но разве общество не стало лучше? Наш язык пусть хуже для беседы о домашней выпечке хлеба. Или о церкви. Зато им удобнее поговорить о новой линии метро, о запуске спутника. Неужто в нем нет прогресса?
– Есть вечные темы, – уверенно ответила Гривна. – Национальное единство и гордость, без чего нет преемственности и великой культуры, не волнуют лишь Иванов, не помнящих родства. Москвичи Воробьевы – однолюбы, всегда бережно хранили память и преданность родине.
Они заслужили для правнучки роскошь исполнения желания. Сама и посмотришь, был ли прогресс в языке и отвечал ли он прогрессу общества. Верный талисман, хранитель рода, может свести тебя с любым предком, в собственности которого находился! Только условие: они не могут тебя видеть, и говорить с ними тебе нельзя – им не дано знать, что потом будет и что известно тебе. Прошлое известно, а будущее – тайна. Фантасты, изобретая машину времени, требуют справедливо, чтобы потомки не оставляли следов в истории. Вопрос, могут ли тебя понять древние Воробьевы, останется без ответа. Они могли лишь мечтать о твоем времени... Будем останавливаться где интереснее – так, раз в столетие, чтобы послушать русский язык и увидеть жизнь его носителей на разных этапах их истории... Вперед, т. е. вниз по лестнице, веками ведшей вверх! Хоп-гоп-ля...
И вот Настя на Николаевском вокзале прошлого века, рядом с прапрадедом – журналистом Воробьевым, который встречает приятеля из Петербурга. Снаружи вокзал тот же, что нынешний, но на площади он один, а вокруг склады, вереницы извозчиков: дешевых ванек, подороже – резвых, роскошных лихачей.
Незримо следуя за прапрадедом и его другом, Настя слишком поглощена видом родного города за сто с лишним лет до ее рождения, чтобы вникать в их беседу о теперь уже неизбежном новом устройстве жизни крестьян. Обгоняя линейки – первые в Москве общественные экипажи с сиденьями сбоку, пролетка затряслась по булыжным улицам, которые узнаются по расположению и отдельным зданиям.
Конечно, это улица Мясницкая. Деловая, пестрит вывесками иностранных фирм. У знакомого здания почтамта – контора дилижансов. Вот Лубянская площадь, Охотный ряд с главным съестным рынком столицы, Моховая – тут много нынешних зданий. Но даже Кремль выглядит странно без рубиновых звезд на башнях. Одеты люди прямо как в театре: зипуны, армяки, женщины все больше в черных платках, повязанных на груди крест-накрест. Ясно: это простой люд. А дамы и господа щеголяют в дорогих мехах, крытых атласом, сукном, бархатом.
По Воздвиженке приехали на Арбат, в гостиницу «Гунибъ»: 40 номеровъ, цЂна номеру въ сутки съ прислугой и самоваромъ от 50 к. до 1 р. ОбЂдъ отъ кухмистера, цЂна одного обЂда 75 к.
Настя без труда читает надписи: папа показывал ей все эти яти и еры. Рассказал, например, что миръ значит отсутствие войны, покой, согласие; а если через десятеричное, а не восьмеричное написано мiръ, то Вселенная, Земля. Заглавие поэмы «Война и Mip» Маяковский задумал в противовес толстовскому «Война и мир». Теперь мы этого не чувствуем, как и разницу между всем миром и одним миром мазаны – во втором выражении «миром» писали через ижицу (мγро – благовонное масло для ритуальных целей). Жаль, что не различаются теперь на письме некогда – нет времени и НЂкогда – когда-то, бес(без) – приставка и бЂc – черт, сатана... Тем временем компания села за стол обедать – от кухмистера!
За окном гоняют голубей с арбатских голубятен, белых красавцев – это вам не безродно-бездомные сизари, заполонившие Настину Москву. Первопрестольной где уж тягаться со столичным Петербургом! Но и «третий Рим» вовсе не заповедник старины, золотых куполов, рукодельниц и плотников-умельцев с аршином и вершком. Храня пронзительно русским строем своим незыблемость самобытного уклада, он весь во власти зова времени, развивает производство, где микрон – слишком грубое деление шкалы. Телеграфная связь доступна уже не одной царской фамилии, на улицах устанавливают газовое освещение, говорят о пуске конки, готовят первую почтовую марку...
Настя насторожилась, вслушиваясь, когда прапрадед полюбопытствовал узнать, что в столице думают о языке, якобы расслаивающемся на художественный, деловой и научный.
– Да, состав словесности меняется, – подтвердил петербуржец. – Научная проза обретается в царстве культурного языка, но несводима к прозе изящной. Литература не только беллетристика, а общий язык не синоним художественного. Он шире, ибо, составляя костяк живописи словом, служит и прямой передаче мыслей в официальной речи, технике, быту, имея для сего особые пласты. Он и уже, ибо остается в установленных обычаем пределах, тогда как сочинители вовлекают для натуральной обрисовки персонажей всё, что заблагорассудят, вплоть до воспроизведения ошибок. Математически точная наука не обойдется без общего образованного языка, ее престиж в обществе обеспечивает в нем законное место ее особенностям.
Воробьев изволил согласиться, что промышленный переворот невозможен без замены вододействующей машины паровой, крепостного труда вольнонаемным. Язык отражает рост техники. Но разве следует отсюда, что писатели – врачи, инженеры пишут не как сочинители! При чем тут уже, шире? Все при нужде выходят из канона в народную речь, жаргоны ремесел – по образцу Гоголя, иных лучших сочинителей, герои которых говорят натурально, как в жизни, но в то же время правильно.
Петербуржец попенял ему:
– Квасить кожи, ковать подковы жаргона хватит. А управлять заводами, на которых тысячи работных людей? Пирогов, Чебышев, Грановский должны, подобно Лобачевскому, писать диссертации на латыни? В барыше будем, если язык разовьет в себе язык технический, вообще отраслевые языки, подъязыки. В них, сударь, нуждаются грамотные люди, их даже в Москве теперь больше половины. Без того не прожить, нет-с!
«Тоже мне бездна обаяния, – возмутилась мысленно Настя. – Разделить языки! Из-за таких вот не разберешь теперь инструкцию к электрощипцам для укладки волос с увлажнителем. И Петербургом напрасно пылит, знал бы, что в 1918 году Москва вновь столицей станет!»
Предок ей был под стать:
– Русские довольно натерпелись от разноязычия! Худо, коль науке не прожить без жаргона для посвященных. Для народа он будет столь же невнятен, что язык церкви. Не часть он культурного языка! Выделившись из единого потока письменности, светская литература отличается охватом всей жизни, а ее язык играет роль образца. Наш общий язык равен культурному. Так уж случилось, что первый вырос в лоне беллетристики, сначала в басне, вообще в поэзии, потом в драматургии и прозе. Его и называть сейчас неслучайно стали литературным. Вот у меня цитата...
Он извлек выписку из речи, говоренной в начатии философических лекций сто лет тому назад ректором Московского университета: «Всего досаднее то, что протчим наукам, из которых иные и не всякому могут быть полезны, всякий человек на своем языке обучиться может. Напротив того, у философии, которая предписывает общие пути и средства человеческому благополучию, никто не может потребовать совета, когда не научится латыни... Что ж касается до изобилия российского языка, в том пред нами римляне похвалиться не могут. Нет такой мысли, кою бы по-российски изъяснить было невозможно... Итак, с Божиим споспешествованием начнем философию не так, чтобы разумел один изо всей России или несколько человек, но так, чтобы каждый российский язык знающий мог удобно ею пользоваться».
– Мудрейшие слова! Теперь же русскому языку все по силам, это уже не то язык, про который жаловались, что непригоден для идей трудных. Ему развиваться неразрывно с реалистической литературой, словесно изображающей всю жизнь, учащей ее преобразовывать. Все пишущие по-русски – и мы, журналисты, и ученые – обязаны пользоваться тем единым языком, который выкристаллизовали сочинители, художественно облагородив все лучшее, жизнеспособное из речевых ресурсов.
– Кристаллизовать, ресурсы, – ехидно подхватил гость. – Кто благородил такие слова? Иль достаточно поэту написать: «Но панталоны, фрак, жилет, / Всех этих слов на русском нет»? Аппарат, вагон, рельс пришли из профессиональной речи, доказывая, что она часть общего языка. И в грамматике: в силу того, по отношению к тому... Все обсуждают темы, интересовавшие раньше лишь ученое сословие, отчего общеизвестны рефлексия, абстракция, хронический, парализовать. Образуя язык в языке, термины входят в культурное общее употребление, обрастая переносными смыслами: в зените славы, ноль внимания, точка опоры.
Воробьев предостерег:
– Почтение публики к науке столь велико, что как бы ни стали распространяться бредовые мысли, коль скоро выражены наподобие действительно достойных ученых фраз. Научный язык, свойственная ему иностранщина станут ширмой скудоумия, бегущего понятного языка.
Перебив гостя, начавшего было доказывать, что это касается уже до образования и ума, заявил:
– Разно мы думаем, милостивый государь! Заветы основоположников отечественного языка взывают меня припомнить народные ждет-пождет, неправ кругом, знай колет, заведомо, надоедать, заядлый, неудачник (ввел И. А. Гончарове «Обрыве»). Освященные авторитетом, приживаются даже диалектные каравай, бирюк, тайга. Получая в общем языке гражданство, они утверждают самобытность и чистоту, стальной скобою сбивая язык образованный и народный. Вот наш московский характер: час битый ехала с Покровки, куда как хороши, не дамся я в обман. Не должно мешать свободе мужицких слов. Богатый и прекрасный наш язык пусть доступен будет людям всех сословий. Все они делили славу Отечественной войны, не потерпели нашествия галлов, как предки их – ига татарского. Не быть чужому владычеству в священных пределах российской словесности! Таков завет детей 1812 года.
Настя аплодировала, забыв заветные джинсы и дискотеки. Вспомнились статьи, которые велели читать к сочинению: реалии быта, продукт среды и прочая заумь, сквозь которую со словарем не продерешься. Красна девица, добрый молодец, очи соколиные, призадуматься, играючи да пируючи, людская молвь, конский топ, есть разгуляться где на воле. Вот прелесть! Лишь придурок может упрекать поэта за введение в поэзию смелого просторечия: «Встает купец, идет разносчик, / На биржу тянется извозчик...»
Петербуржец кивал:
– Красиво для слуха русского, но блажен, кто верует! Как такими словами и оборотами серьезную статью написать? Взять труд доискаться до научной истины?
– Очень просто! – горячился Воробьев. – Чем плохи термины шатун, коленчатый вал, поршень, пароход, промышленность! Окоём, наконец! Куда как проще из Европы словечко приволочь, но не выразит оно душу народную. Минуй нас пуще всех печалей... Недаром Пушкин звал учиться у московских просвирен!
–Не учиться, а .иногда прислушиваться! Не чистая монета эти запальчиво-полемические слова. Пушкин говорил: «Письменный язык оживляется поминутно выражениями, рождающимися в разговоре, но не должен отвлекаться от приобретенного веками. Писать единственно языком разговорным – значит не знать языка». По Пушкину, письменный и разговорный языки никогда не могут быть подобными, и нельзя отрекаться от приобретенного веками. Сам же обращался к «свежим вымыслам народным и странному просторечию, сначала презренному», лишь когда в зрелой словесности «язык условленный, избранный» наскучит умам своим однообразием. Привлекал народные элементы с оглядкой, придавая им стилистическую нагрузку, и избегал непонятного, экзотически областнического, жаргонного. Впрочем, потом и это освоили Лермонтов, Гоголь.
Воробьев стоял на своем:
– Недостает у изустного слова серьеза, важности для высоких материй, научных дел, так потрудитесь, господа, поройтесь в старинных книгах, в которых одного корня богатство. Оттуда черпали гении средства к изображению сложных идей, дум и чувств: торжество, негодование, скрежет, непреодолимый. Сближаясь с живой речью, мощный, свежий язык, о коем мечтали декабристы, весь в начертанном лоне старины: «Ум, алчущий познаний, я одаль воссылал желанья», «Тиран, вострепещи!», «О, как на лире я потщусь того прославить, / Отечество мое кто от тебя избавит!», «Вотще коварство вкруг шипит – / Он наступил ему на выю»...
– Полагаете, так можно излагать науку? – искренне изумился гость, прервав самозабвенную декламацию. – Истинный творец нашего языка не принимал славянщину: из того, что многие ее слова и обороты счастливо заимствованы нашим обиходом, не следует, чтобы мы писали да лобжет мя лобзанием вместо цалуй меня. Книжность и разговорная стихия перестали отвечать нуждам общения; слаб, увы, был деловой язык. Вакуум заполнила иностранщина, которой немало и у любезных вам Крылова, Грибоедова, до уродцев сделай дружбу, еще два дня терпения возьми. Пушкина смешила мысль запретить «Бахчисарайский фонтан» из почтения к святыне Академического словаря, утвердившего неблазно составленное слово водомет.
– Но еще пуще пугали его в первобытном нашем языке европейское жеманство и французская утонченность, – стоял на своем Воробьев. – Он был против порока предшествующей эпохи – насильственного приноровления всего русского ко всему европейскому, хоть и не предавал анафеме любое заимствование. Он не хотел вздыхать по-английски, любезничать по-французски, фантазировать по-немецки. Попасть в свою колею, стать на свою стезю.
– Верно! – вскричал собеседник. – Он и не уравнивал своенравно книжный язык с русским. Роль книжного наследия велика, но оно не основа. Пушкин скрестил книжную речь с народной, но отнюдь не культивировал диалекты, просторечие, ограниченный язык высшего общества. Его народность исторична, это освоение пригодных и жизнеспособных средств из любых источников. Ей не по пути ни с космополитами-карамзинистами и их новым слогом для дам-дворянок, ни с консервативно-националистическими монархистами-шишковцами. Она против их крайностей, категоричности...
Из дальнейшего спора Настя узнала не только о войне Шишкова и Карамзина, о том, как готовилась почва для Пушкина, от которого идет нынешний наш язык, но и о славянофилах и западниках. Проза ровная, чистая, блестящая, не уступающая в выразительности и изящности лучшим образцам Европы, возникла впервые в «Бедной Лизе» и других сочинениях Н. М. Карамзина. Он сумел приохотить публику к утонченности (и слово введено им!), к чтению русских книг. Его повестями зачитывались, пруд за заставой у Симонова монастыря стал местом паломничества: «Но всего чаще привлекает меня к стенам С-ва монастыря – воспоминание о плачевной судьбе Лизы, бедной Лизы. Ах! Я люблю те предметы, которые трогают мое сердце и заставляют меня проливать слезы нежной скорби!»
Модный новый слог – сентиментализм – привлек внимание к внутреннему миру, чувствам человека. Изъясняться стали красиво, «чувствительно», добиваясь элеганса, приятности. Устраняли книжные периоды с понеже, поелику, яко, зане, разрабатывали синтаксис «неутомительных» предложений, перифраз, метафор, удачных оборотов. Ведь «девушка, имеющая вкус, не может ни сказать, ни написать в письме колико», а язык един для разговоров и книг, .чтобы «писать, как говорят, и говорить, как пишут»...
Вскрывая потенции языка, Карамзин и его соратники отбирали слова, творили новые. Благотворительность, взыскательность, достопримечательность, личность, вольнодумство, влияние, сосредоточить – все это их придумки. Ввели иностранные дуэт, карикатура, кризис, тост, эгоист. Сложили поэтический словарь из разных родников: твердь, длань, луна, бренный, таинственный, хладный, воздыхатель – была бы сладость, нежность, пластичность, музыка на месте набившей оскомину громкости, пышности или рассудочной отвлеченности, гражданственности или иронии. Причислили сюда ручей, рощу, домик, а также розы, мирты, лилеи – лишь бы меланхолично, интимно. Даже в прозе Жуковского – замысловатая вычурность и поэтическая риторичность; из богатого и мощного русского слова – благопристойный, приторный, искусственно тощий язык.
«Писать, как говорят» оборачивалось формулой «надобно писать, как должны бы говорить». Устной культурной речи у общества, владевшего иностранными языками и знавшего отечественные книги, не было. Верная ориентация на живой язык имела узкую опору в приятной речи высшего общества, в языке милых дам, которые говорят по-французски или по-русски нерусскими фразами. Карамзинисты не столько писали, как говорят, сколько призывали говорить, как они пишут: «...русские обо многих предметах должны еще говорить так, как напишет человек с талантом». Но у них не у всех был талант!
Основа литературного языка – живая речь, пропущенная через сито отбора, обработанная мастерами, облагороженная книжностью. Карамзинское сито из-за установки не на многообразие действительности, а на чувства от ее восприятия, причем чувства утонченные, аристократические, отметало слишком многое, например, парень, шататься, не спускать, налегать на. Все сводилось к манере изложения, а не к преобразованию языка. Шаг назад от просветителей XVIII века, которые в своем пусть негладком языке отражали обиходную крестьянскую и городскую струю.
Новый слог не был достаточно демократичен. Подчиненный вкусу дворян, бедный идейно и экспрессивно, он узко понимал живую речь, избегал свежей простонародности, ограничивал ее литературные функции. Желая, чтобы общество говорило, как они напишут, карамзинисты не имели успеха, ибо писали манерно, жеманно. Их язык изукрашен, слишком подчинен вкусу салонов, чтобы им начали все говорить. Слишком одинаков, чтобы беллетристика отразила им речевую жизнь страны. И он (это подчеркнул петербуржец) сковывал перспективы стилей – языков внутри языка, не учитывал даже природных различий книжной и разговорной речи, не совпадающих и внутри единого языка. Уже в 1843 году В. Г. Белинский заметил: «В сочинениях Карамзина все чуждо нашему времени – и чувства, и мысли, и слог, и самый язык».
Пушкин вышел за эти пределы, сочтя такую прозу детской, почитающей за низость изъяснять просто вещи самые обыкновенные и оживляемой обветшалыми украшениями и вялыми метафорами: «Никогда не скажут дружба, не прибавя «сие священное чувство, коего благородный пламень и проч.». Должно бы сказать рано поутру, а они пишут «едва первые лучи восходящего солнца озарили восточные края лазурного неба». Для роста языка нужны все жизнеспособные ресурсы на народной базе.
По Карамзину, «кто не знает своего природного языка, тот, конечно, дурно воспитан; недостоин называться русским, кто не гордится языком Святослава, Владимира, Пожарского, Петра Великого». Но роль книжности автор «Бедной Лизы» принижал, страдал галломанией, пресловутым элегансом. Учуяв это, на него не без основания исполнился Шишков, опубликовав в 1803 году знаменитое «Рассуждение о старом и новом слоге Российского языка», на которое откликнулись жертвы, – и пошло. Дискуссия не затронула принципиального понимания народности, но толкнула к решению вопроса национальной самобытности языка на совсем иной основе.
Шишковцы справедливо ругали карамзинистов за манерность, иностранщину, гладкую одинаковость языка. Приятность слога издевательски переводилась на простой язык: «Пестрые толпы сельских ореад сплетаются с смуглыми ватагами пресмыкающихся фараонит» – Древнерусским девкам навстречу идут цыганки; «Свирепая старица разрисовала стекла» – Окна заиндевели; «Когда путешествие сделалось потребностью души моей» – Когда я любил путешествовать. За критикой скрывался консерватизм, защита безнадежно устаревшего.
Желание сравнять книжный язык и разговорный Шишков воспринимал как попытку сделать равными всех людей, т. е. ниспровергнуть существующий строй по образцу ненавистной ему
Французской революции. По его мнению, «подпояшься и возьми дубину в руки» и «препояши чресла твоя и возьми жезл в руце твои» одинаково правильны на своем месте; нельзя лишь, начав «препояши чресла твоя», кончить «возьми дубину в руки» – неприлично, смешно. Он недопускал и заимствования, отвергая, скажем, катастрофа, серьезный, моральный, энтузиазм, влиять на. В слове республика ему слышалось «режь публику»!
Полемика обнажила две основы языка и разные этапы его развития. Для Шишкова «чем древнее язык, чем меньше он пострадал переменами, тем он сильнее и богаче». По Карамзину, обогащение языка зависит от успехов общежития и словесности, от судьбы и природы; академия и писатели систематически образуют его, упорядочивая «самовластно рожденные с мыслями, мыслями одушевленные слова», открывают и показывают существующие в нем правила.
Истина открылась Пушкину: всесторонне освоить народные сокровища, утвердить на месте изысканного вкуса и безоглядного ретроградства мудрое чувство меры, благородную прелесть нагой простоты, точности, краткости, искренности выражения. «Истинный вкус, – утверждал он, – состоит не в безотчетном отвержении такого-то слова, такого-то оборота, но в чувстве соразмерности и сообразности».
Глубоко проникая в тайны историзма и народности, он увидел достоинства прозы, требующей мыслей и мыслей, не в украшательстве: «Первобытному нашему языку более пристали грубость и простота». И дал, как Крылов в баснях и Грибоедов в комедии, гениальные образцы действительно нового языка и слога в поэзии и прозе. Слог тем лучше, чем проще: «И в поэтический бокал / Воды я много подмешал» – подмешал, борясь со слащавой поэтичностью, от народа словарь, порядок слов, сжатость синтаксиса. Рядом и славянизмы обретают нужные краски, сливаются в необычные сочетания, нейтрализуются или обращаются в выразительные синонимы.
Сначала он вовлекал, но не дифференцировал брада и борода, уста и губы, лоб и чело. В «Руслане и Людмиле» они означают одно и то же содержательно и экспрессивно, разве только нужды стиха их мотивируют. Это шокировало: неприятно слово из обыкновенного быта в неожиданном соседстве с книжным. Зажмуря очи; торжествуя, на дровнях обновляет путь — странный переход от одной манеры речи к другой. «Какая радость: будет бал! / Девчонки прыгают заране», «В избушке, распевая, дева / Прядет, и, зимний друг ночей, / Трещит лучинка перед ней» – позвольте, барышень благородных и, вероятно, чиновных неучтиво называть девчонками, а простую крестьянскую девку смешно называть девою!
Родоначальник нашего языка быстро исправился. «Простонародное наречие необходимо должно было отделиться от книжного, но впоследствии они сблизились, и такова стихия, данная нам для сообщения наших мыслей». Сказав так, он заменил многоголосие языковых средств их соответствием теме и ситуации. Славянизмы остались для торжественной риторики, исторической стилизации, поэтичности. Или для сатиры, пародии, иронии. Как прекрасны они в строках: «И горний ангелов полет, / И гад морских подводный ход, / И жало мудрыя змеи / В уста замершие мои / Вложил десницею кровавой». Или: «Прошло сто лет – и юный град, / Полнощных стран краса и диво, / Из тьмы лесов, из топи блат / Вознесся пышно, горделиво».
Взять слово из уст черни, оправить его так, что оно теряет грубость, – это народность, умение видеть мир глазами народа. Самобытность, по Гоголю, не в описании сарафана, но в духе народа. Органическое объединение просторечия с книжностью и заимствованиями в согласии с принципом соразмерности и сообразности дает гармоничное целое, логическую и эстетическую цельность. Пушкин оттого основоположник, что, как творец стилистических правил, слил воедино все жизнеспособное, коренное, хотя и разного происхождения, значения, открыв все пространство единой структуры русского языка, его перспективы. Лермонтов, Гоголь, Белинский, другие классики еще шире раздвинули границы литературного языка, создали в нем стили.
Они научили соразмерять повествование и описание, сближая язык с фольклором и живой речью, причем не только «в рассказах на родимый лад», где «над Москвой смеются или чиновников бранят». Нашли место и таким словам, как батъко, жинка, пан, хлопец, галушки, и даже не претендующим на право общего употребления жаргонам. Вспомним жеманных дам города N, которые говорили «я облегчила себе нос, я обошлась посредством платка», а не высморкалась, или Ноздрева с его пестрейшими «Поздравь: продулся в пух!», «Не загни я после пароле на проклятой семерке утку, я бы мог сорвать весь банк». Приемы бытописательства вскрыли богатые выразительные и изобразительные возможности.
Была отработана научная проза с отвлеченной философской и общественно-публицистической лексикой, ораторским синтаксисом. Введенные Белинским созерцание, замкнутый в себе, субъективное, по мнению ретроградов, «непонятные, ничего не выражающие», выдержали проверку временем. Творчество блестящего Добролюбова совершенствует и закрепляет единые нормы выражения.
Вместе с закреплением единства языка бесконечно усложняющиеся цели и условия общения вырисовывают и системы стилей. Это стили индивидуальные, связанные с манерой автора, и функциональные, представляющие собой типизированные наборы особых элементов и способы отбора и композиции общих элементов. Соотносительные, параллельные, синонимические средства все больше сближаются благодаря применению общих норм в разных сферах деятельности людей с содержанием и типом мышления.
Из одного корня вырастают литературный книжный язык, существующий в письменной форме, и литературный разговорный язык, существующий преимущественно в устной форме. На них строится система стилей – художественного, делового, научного. Внешнее единство предполагает внутреннее расслоение, цельность – многоцветье, свободу речи индивидуумов и разных сфер жизни. Конечно, это не разделенные железным занавесом стили-языки: просто одна структура предстает в стольких обличьях, сколько есть на свете типовых тем и даровитых авторов.