Отечественная война 1812 года глазами Батюшкова и "Война и мир " Льва Толстого. "К Дашкову". Становление исторической элегии. "Переход русских войск через Неман".
"Переход через Рейн". "Толстовское" отношение к войне.
Идейный и духовный кризис; переоценка ценностей; письма из Франции.
Революция, всемирная война, пожар Москвы и опустошение России
меня навсегда поссорили с отчизной Генриха IV,
великого Расина и Монтеня.
К. Батюшков
Международная обстановка тем временем накалялась. В Испании в ответ на вторжение Наполеона разгорелась народная война; в Германии и Австрии росли антифранцузские настроения. Будущий министр иностранных дел и канцлер России масон Карл Нессельроде, молодой советник русской миссии в Париже, получал от ближайшего советника Наполеона, Шарля-Мориса Талейрана, ставшего платным агентом русского правительства, сведения о различных трудностях Бонапарта. Александр I, по определению Пушкина, "властитель слабый и лукавый", поначалу смог перехитрить Наполеона, увильнуть и от реального союза, и от родства с ним (Наполеон сватался к сестре царя великой княгине Анне).
Когда в 1810 году Наполеон занял несколько немецких княжеств, в том числе герцогство Ольденбургское (герцог был дядей Александра I), русское правительство выступило с резкой нотой протеста. Затем были повышены таможенные тарифы на ввозимые из франции товары — вина и ткани. Кроме того, Россия, внешне соблюдая экономическую блокаду Англии, потихоньку вела торговлю с ней. Противоречия обострялись. Война с наполеоновской Францией становилась неизбежной.
Захватнические инстинкты Бонапарта росли. В 1811 году он произносит знаменитую фразу (он вообще был мастер пышных пустых фраз): "Через пять лет я буду господином мира, остается одна Россия, но я раздавлю ее".
Опять, как не раз в истории, от России зависела судьба мира. И она с честью справилась со стоящей перед ней задачей. Знаменитая фраза Наполеона обернулась тем, что через пять лет он стал "господином" острова Святой Елены...
Наполеон, развязывая войну с Россией, ставил задачу максимально ослабить государство, отбросить русских от их западных границ на сотни километров на восток. Но главное, что он подразумевал под словами "раздавить Россию", — это хорошо продуманный план подрыва ее экономической, политической и геополитической мощи — отбросить Россию на сотни лет назад, сделать второстепенной азиатской державой.
Батюшков в то время был целиком занят литературой. В конце 1811 года он живет в Хантоново, а с января 1812 — в Петербурге, где посещает заседания "Вольного общества любителей словесности, наук и художеств", встречается с Гнедичем, И. И. Дмитриевым, знакомится и сближается с будущим активным деятелем "Арзамаса" Дмитрием Васильевичем Дашковым.
Лучше всего жизнь Батюшкова в этот период раскрыта им самим — в письмах к Гнедичу, Вяземскому, Жуковскому. Жуковский, переживая личную драму, удалился от литературных кругов и засел в Белеве. "Когда будет в Вашей стороне Жуковский добрый мой, то скажи ему, что я его люблю, как душу",— просит Батюшков Вяземского (19 декабря 1811 года). "Милее тебя нет ни одного смертного",— пишет он самому Жуковскому (12 апреля 1812 года).
В письме Жуковскому, датированном июнем 1812 года, находим стихотворное послание Батюшкова другу:
Прости, отшельник мой,
Белева мирный житель!
Да будет Феб с тобой,
Твой бог и покровитель!
Будь счастлив, наш Орфей,
Харит любимец скромной!..
Позже Батюшков слегка переделывает эти строки в послание "К Жуковскому" (1812).
Письма Батюшкова вообще удивительны, великолепны по стилю, как и его проза. Одна из главных тем писем этого времени — литературные дела, полемика с литературными староверами.
"Признаюсь тебе, любезный друг, что наши питерские чудаки едва ли не смешнее московских, — пишет он Вяземскому 27 февраля 1812 года. — Ты себе вообразить не можешь того, что делается в Беседе! Какое невежество! Какое бесстыдство! Всякое лицеприятие в сторону. — Как? Коверкать, пародировать стихи Карамзина, единственного писателя, которым может похвалиться и гордиться ныне отечество, читать эти глупые насмешки в полном собрании людей почтенных, архиереев, дам и нагло читать самому... о! это верх бесстыдства!.."
Пожалуй, это самая резкая инвектива Батюшкова в адрес "Беседы". При этом Батюшков не был слепым последователем какого-то одного направления, литературным сектантом: как писатель выдающегося литературного дарования, он был открыт для всего талантливого, всего эстетически прекрасного.
Однако вскоре жизнь распорядилась так, что от боев литературных поэту-воину суждено было снова перейти к иным боям: началась война.
Двенадцатого июня силы Западной Европы перешли границы России, и началась война, то есть совершилось противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие. Миллионы людей совершали друг против друга такое бесчисленное количество злодеяний, обманов, измен, воровства, подделок и выпуска фальшивых ассигнаций, грабежей, поджогов и убийств, которого в целые века не соберет летопись всех судов мира и на которые в этот период времени люди, совершавшие их, не смотрели как на преступления.
(Лев Толстой. Война и мир).
1 июля 1812 года Батюшков пишет Вяземскому из Петербурга: "Давно, очень давно я не получал от тебя писем, мой милый друг. Что с тобою сделалось?.. Или так занят политическими обстоятельствами, Неманом, Двиной, позицией направо, позицией налево, передовым войском, задними магазинами, голодом, мором и всем снарядом смерти, что забыл маленького Батюшкова, который пишет к тебе с Дмитрием Васильевичем Дашковым..."
Это первое упоминание войны у Батюшкова. Обратим внимание, в главном оно близко толстовскому: война — это зло. Описание московских жителей иронично (сравним с романом Толстого — тоже несомненное сходство): "Я завидую московским жителям, которые столь покойны в наше печальное время и, я думаю, как басенная мышь, говорят, поджавши лапки: "Чем, грешная, могу помочь! У нас все не то! Кто глаза не опускает с карты, кто кропает оду на будущие победы..." За иронией поэт сообщает о всеобщей озабоченности происходящими событиями; Вспомним, как живо эти события воспринимались юным Пушкиным и его собратьями-лицеистами:
Вы помните: текла за ратью рать,
Со старшими мы братьями прощались
И в сень наук с досадой возвращались,
Завидуя тому, кто умирать
Шел мимо нас... И племена сразились,
Русь обняла кичливого врага,
И заревом московским озарились
Его полкам готовые снега.
В письме Вяземскому того же времени Батюшков признается о сокровенном своем желании — быть там, где сражаются за отечество: "Если бы не проклятая лихорадка, то я бы полетел в армию. Теперь стыдно сидеть над книгою; мне же не приучаться к войне. Да, кажется, и долг велит защищать отечество и государя нам, молодым людям".
И в следующем письме Вяземскому: "Ты поручик! А я тебе завидую, мой друг... Мне больно оставаться теперь в бездействии, но, видно, так угодно судьбе... Что-то будет делать Жуковский?.. Цвет молодости в армии..."
В августе, как раз накануне вступления Наполеона в Москву, Батюшков едет туда, чтобы увезти больную тетушку Катерину Федоровну Муравьеву, и едва успевает выбраться из Москвы до вступления французов. "Сию минуту я поскакал бы в армию и умер с тобою под знаменами отечества, если б Муравьева не имела во мне нужды. В нынешних обстоятельствах я ее оставить не могу: поверь, мне легче спать на биваках, нежели тащиться в Володимир на протяжных", — пишет в конце августа Батюшков Вяземскому из Москвы. И добавляет: "Теперь, когда ты под пулями, я чувствую вполне, сколько я тебя люблю".
Письма Батюшкова периода Отечественной войны хорошо иллюстрируют одну из основных идей Льва Толстого, высказанную им в "Войне и мире":
В то время как Россия была до половины завоевана, и жители Москвы бежали в дальние губернии, и ополченье за ополченьем поднималось на защиту отечества, невольно представляется нам, не жившим в то время, что все русские люди от мала до велика были заняты только тем, чтобы жертвовать собою, спасать отечество или плакать над его погибелью. Рассказы, описания того времени все без исключения говорят только о самопожертвовании, любви к отечеству, отчаянье, горе и геройстве русских. В действительности же это так не было. Нам кажется это так только потому, что мы видим из прошедшего один общий исторический интерес того времени и не видим всех тех личных, человеческих интересов, которые были у людей того времени. А между тем в действительности те личные интересы настоящего до такой степени значительнее общих интересов, что из-за них никогда не чувствуется (вовсе не заметен даже) интерес общий. Большая часть людей того времени не обращали внимания на общий ход дел, а руководились только личными интересами настоящего. И эти-то люди были самыми полезными деятелями того времени.
Письма Батюшкова — хороший исторический комментарий к тому, чем говорит Лев Толстой.
27 сентября Батюшков пишет отцу из Нижнего Новгорода: "Город мал и весь наводнен Москвою. Печальные времена! Но мы, любезный батюшка, как граждане и как люди, верующие в Бога, надежды не должны терять. Зла много, потеря честных людей несчетна, целые семейства разорены, но все еще не потеряно: у нас есть миллионы людей и железо. Никто не желает мира. Все желают войны, истребления врагов".
В других письмах Батюшкова этих дней — скорбные сообщения о смерти, забота о близких людях, просьба к Оленину не гневаться за просрочку отпуска: Батюшков служил в Публичной библиотеке и был отпущен Олениным по вызову больной тетушки Муравьевой. До конца года поэт живет в Нижнем Новгороде, где знакомится с раненым генералом А. Н. Бахметевым, образ которого отразится в стихотворении "К Дашкову" ("израненный герой").
В декабре Батюшков побывал в разоренной Москве и уволился из Публичной библиотеки в связи с поступлением на военную службу.
"Москвы нет! Потери невозвратные! Гибель друзей! Святыня, мирные убежища наук, все оскверненное толпою варваров! Вот плоды просвещения или, лучше сказать, разврата остроумнейшего народа... Сколько зла! Когда будет конец? — Ужасно! Ужасно!.. На чем основать надежды? Чем наслаждаться? А жизнь без надежды, без наслаждения — не жизнь, а мучение... Вот что меня влечет в армию, где я буду жить физически и забуду на время собственные горести и горести моих друзей... Потерю Москвы немногие постигают. Она, как солнце, ослепляет... Как бы то ни было, мой милый, любезный друг, так было угодно провидению!" — пишет Батюшков Вяземскому 3 октября.
От всех ужасов варварского наполеоновского нашествия Батюшков испытал глубокое душевное потрясение.
"От Твери до Москвы и от Москвы до Нижнего я видел, видел целые семейства всех состояний, всех возрастов в самом жалком положении; я видел то, чего ни в Пруссии, ни в Швеции видеть не мог: переселение целых губерний! — читаем в письме Н. Гнедичу. — Видел нищету, отчаяние, пожары, голод, все ужасы войны и с трепетом взирал на землю, на небо и на себя... Ужасные поступки вандалов или французов в Москве и в ее окрестностях, поступки, беспримерные и в самой истории, вовсе расстроили мою маленькую философию и поссорили меня с человечеством...
...При имени Москвы, при одном названии нашей доброй, гостеприимной, белокаменной Москвы, сердце мое трепещет, и тысяча воспоминаний, одно другого горестнее, волнуются в моей голове. Мщения! мщения! Варвары! Вандалы! И этот народ извергов осмелился говорить о свободе, о философии, о человеколюбии; и мы до того были ослеплены, что подражали им, как обезьяны!.."
Послание "К Дашкову", явившееся как результат страшного потрясения, свидетельствует о глубоком мировоззренческом кризисе. Понять его истоки помогают и письма Батюшкова тех лет. Практически непосредственной становится взаимосвязь между жизнью и творчеством поэта.
"Мы много видели, много жили в течение четырех месяцев",— пишет Батюшков Вяземскому 7 декабря 1812 года. И вот изо всех этих впечатлений рождается знаменитое послание "К Дашкову" (Батюшков справедливо называл его элегией):
Мой друг! я видел море зла
И неба мстительного кары:
Врагов неистовых дела,
Войну и гибельны пожары.
Я видел сонмы богачей,
Бегущих в рубищах издранных,
Я видел бледных матерей,
Из милой родины изгнанных!
Я на распутье видел их,
Как, к персям чад прижав грудных,
Они в отчаяньи рыдали
И с новым трепетом взирали
На небо рдяное кругом...
...И там, где зданья величавы
И башни древние царей,
Свидетели протекшей славы
И новой славы наших дней,
И там, где с миром почивали
Останки иноков святых
И мимо веки протекали,
Святыни не касаясь их;
И там, где роскоши рукою,
Дней мира и трудов плоды,
Пред златоглавою Москвою
Воздвиглись храмы и сады, —
Лишь угли, прах и камней горы,
Лишь груды тел кругом реки,
Лишь нищих бледные полки
Везде мои встречали взоры!..
Предельная обобщенность образов (море зла, кары неба, сонмы богачей в рубищах и т.д.), отсутствие привычной романтической лексики и спокойных сентиментальных тонов, почти публицистическая обнаженность поэтической мысли, необычайная экспрессия, внутренняя энергия стиха, динамичная смена образов и картин, а в финале стихотворения — отказ петь любовь и радость жизни, напоминающий "Разговор с Анакреоном" Ломоносова, но более близкий некрасовскому: "Еще стыдней в годину горя // Красу долин, небес и моря // И ласку милой воспевать..." ("Поэт и Гражданин").
В контексте всего сказанного особое значение приобретает образ неба в стихотворении: "неба мстительного кары", "небо рдяное", т.е. в зареве пожаров, как потом будет у Льва Толстого. Но если последний образ — всего лишь отражение реальных пожаров, то "неба мстительного кары" — образ из категории философской: вражеское нашествие, пожар Москвы, разорение и все другие беды ее жителей — это небесная кара, наказание Божье за какие-то грехи. За какие?
Для этого обратимся к предыдущей главе, где рассматривались произведения Батюшкова, посвященные Москве — городу "роскоши и нищеты", в котором "возле огромных чертогов" — "жалкие обители нищеты и болезни" и столько "скотов" в роскошных экипажах, презирающих нищету. Есть известная нравственно-философская аксиома: "Зло наказуется злом", и на просторах истории всегда так было. У Батюшкова вчерашние богачи, презиравшие нищету, сами становятся хуже последних нищих, "бегущих в рубищах издранных". По отношению к ним не высказано никакого сочувствия в стихотворении, и это еще раз говорит о том, что "неба мстительного кары" — это то же евангельское "Мне отмщение, и аз воздам".
Зато с потрясающим душу сочувствием изображены страдания "бледных матерей". Вспомним некрасовское: "Внимая ужасам войны", строку "слезы бедных матерей", чтобы лучше увидеть и понять, что у Батюшкова несколько другое, и вовсе не случаен эпитет "бледных" от страха, потому что видят "неба мстительного кары": "И с новым трепетом взирали // На небо рдяное кругом".
Можно сказать, что именно здесь у Батюшкова зарождается новая философия жизни, основу которой составляет православное христианское сознание, согласно которому все беды людей есть наказания за грехи их самих или ближних и происходят "попущением Господним". Вот почему так трепещут люди, взирая на разгневанное, ("мстительное") небо; вот почему Батюшков (лирический герой и автор в данной элегии — одно лицо) "с ужасом" бродит в опустошенной Москве, потрясенный всем случившимся.
Но диалектика православного христианского сознаний в том и заключается, что, признавая нашествие зла наказанием за грехи и Божьим попущением, оно призывает бороться со злом, бороться с врагами отечества. Именно поэтому перед решением идти на битву (в конце стихотворения) вступает новая — и главная — тема послания "К Дашкову"— тема отечества, возникающая в конкретно-историческом образе Москвы — древней и священной столицы России. Этот целостный исторический образ Москвы возникает в стихотворении и в сознании читателя через отдельные, но весьма значимые образы, которые, соединяясь, и создают его: "свидетели славы" "башни древние царей", московские православные святыни ("останки иноков святых"), храмы и сады, наконец, такое незримое, но не менее значимое понятие, как жизнь людей, протекавшая в этом городе ("дней мира и трудов плоды" - образ обобщенно-философский), — все это соединилось в стихотворении Батюшкова, и все это было новым словом в русской поэзии.
Москва — мать русских городов — для Батюшкова является символом отечества ("Москва, отчизны край златой!"), за которое он клянется сражаться, и убежден, что его месть врагам будет правой.
Не из этих ли строк Батюшкова, из подобных им свидетельств очевидцев рождались страницы "Войны и мира"?! Образы и картины, воссозданные поэтом, порой совпадают до деталей с тем, что мы читаем у Льва Толстого (см. конец III — начало IV тома "Войны и мира"), но главное — художественно-обобщенные картины московского разорения у Батюшкова и Толстого совпадают в целом, совпадают по духу.
Немалое влияние оказали эти стихи Батюшкова и на Пушкина (тема Отечественной войны 1812 года, "Два чувства дивно близки нам" и т.п.). В "Воспоминаниях в Царском Селе" (1814), в трех строфах, начиная со стиха "Края Москвы, края родные...", находим прямое влияние элегии Батюшкова. "И в жертву не принес я мщенья вам и жизни; // Вотще лишь гневом дух пылал", — скажет Пушкин, прямо указывая на первоисточник своих стихов и полностью разделяя чувства Батюшкова. И в конце жизни, вспоминая 1812 год, напишет:
Вы помните, текла за ратью рать,
Со старшими мы братьями прощались
И в сень наук с досадой возвращались,
Завидуя тому, кто умирать
Шел мимо нас...
("Была пора", 1836)
Батюшков поступил так, как он сказал в конце стихотворения: 24 июля 1813 года он, как и Жуковский, в чине штабс-капитана отправляется в действующую армию, где получает направление к генералу Н.Н. Раевскому.
Уже летом Батюшков участвует в двух; боях. В одном из них чуть не попал в плен в стычке с французской кавалерией. А 4 октября участвует в "битве народов" под Лейпцигом. Эта битва, смерть друга И. А. Петина, тяжелое ранение генерала Раевского оставили заметный след в творчестве Батюшкова.
Почти по горячим следам, спустя менее месяца после битвы, он писал Гнедичу 30 октября 1813 года из Веймара: "4-го числа в 9 часов утра началось жаркое дело. С самого утра я был на коне. Генерал осматривал посты и выстрелы фланкеров из любопытства, разъезжал несколько часов сряду под ядрами, под пулями в прусской степи, и я был невольным свидетелем ужаснейшего сражения... Ядра и гранаты сыпались как град. Иные минуты напоминали Бородино... Признаюсь тебе, что для меня были ужасные минуты, особливо те, когда генерал посылал меня с приказаниями то в ту, то в другую сторону, то к пруссакам, то к австрийцам, и я разъезжал один, по грудам тел убитых и умирающих. Не подумай, чтоб это была риторическая фигура. Ужаснее сего поля сражения я в жизни моей не видал и долго не увижу. При конце дня генерал сказал мне: "я ранен, я ранен!" — и с этим словом наклонился на лошадь... Петин убит. Петин, добрый, милый товарищ трех походов, истинный друг, прекрасный молодой человек — скажу более: редкий юноша... Мать его умрет с тоски".
Говоря об отношении к войне Батюшкова, можно с полным основанием назвать это отношение толстовским. В воспоминаниях поэта есть в связи с этим ключевой эпизод, много объясняющий в позиции Батюшкова — воина и писателя. Это воспоминания о Раевском ("Чужое: мое сокровище!", 1817): "Из меня сделали римлянина, милый Батюшков,— сказал он мне... Я не римлянин... Про меня сказали, что я под Дашковкой принес на жертву детей моих..." — "Но помилуйте... не вы ли, взяв за руку детей ваших и знамя, пошли на мост, повторяя: "Вперед, ребята. Я и дети мои откроем вам путь ко славе",— или что-то тому подобное". Раевский засмеялся. "Я так никогда не говорю витиевато, ты сам знаешь... весь анекдот сочинен в Петербурге. Твой приятель (Жуковский) воспел в стихах. Граверы, журналисты, новеллисты воспользовались удобным случаем, и я пожалован римлянином".
Вот что мне говорил Раевский".
Этот рассказ Батюшкова был опубликован в 1885 году, то есть после написания "Войны и мира". Лев Толстой, сам в прошлом боевой офицер, своим художественным гением точно восстановил ту историческую правду, о которой поведал Батюшков:
Офицер с двойными усами, Здржинский, рассказывал о том, как Салтановская плотина была Фермопилами русских, как на этой плотине был совершен генералом Раевским поступок, достойный древности. Здржинский рассказывал поступок Раевского, который вывел на плотину своих двух сыновей под страшный огонь и с ними рядом пошел в атаку. Ростов слушал рассказ и не только ничего не говорил в подтверждение восторга Здржинского, но, напротив, имел вид человека, который стыдился того, что ему рассказывают... "Во-первых, на плотине, которую атаковали, должна была быть, верно, такая путаница и теснота, что ежели Раевский и вывел своих сыновей, то это ни на кого не могло подействовать, кроме как человек на десять, которые были около самого его, — думал Ростов, — остальные и не могли видеть, как и с кем шел Раевский по плотине. Но и те, которые видели это, не могли очень воодушевиться, потому что им было за дело до нежных родительских чувств Раевского, когда тут дело шло о собственной шкуре? Потом оттого, что возьмут или не возьмут Салтановскую плотину, не зависела судьба отечества, как нам описывают это про Фермопилы. И, стало быть, зачем же было приносить такую жертву? Толстой, вообще не любивший язычников — древних греков и римлян, смеявшийся над их выспренним героизмом, над воинственностью и распущенностью страстей, в черновиках к "Войне и миру" называет анекдот (в духе древних римлян) о Раевском "фарсом" и пишет: "Лгание Муция Сцеволы до сих пор не обличено".
Под влиянием французского нашествия, картин московского разорения, воссозданных Батюшковым в послании "К Дашкову", война осмыслена им, как мы теперь говорим, "по-толстовски" — как "море зла". Такое осмысление войны находим и в поэзии Батюшкова этих лет. Вот отрывок из большого стихотворения "Переход русских войск через Неман 1 января 1813 года", написанного в период войны, а возможно, и в перерыве между боями:
Все пусто... Кое-где на снеге труп чернеет,
И брошенных костров огонь, дымяся, тлеет,
И хладный, как мертвец,
Один среди дороги,
Сидит задумчивый беглец
Недвижим, смутный взор вперив на мертвы ноги.
Эти строки разительно отличаются от находящихся рядом с ними во многом традиционно-условных образов и картин войны:
И всюду тишина... И се, в пустой дали
Сгущенных копий лес возникнул из земли!
Он движется. Гремят щиты, мечи и брони,
И грозно в сумраке ночном
Чернеют знамена, и ратники, и кони:
Несут полки славян погибель за врагом...
Возможно, создавая эту историческую элегию, Батюшков ставил перед собой какую-то иную, нежели раньше, эстетическую задачу — дать широкое историческое полотно, своего рода славянский эпос в романтическом, оссиановском духе; об этом говорит и начало стихотворения:
Снегами погребен, угрюмый Неман спал.
Равнину льдистых вод и берег опустелый
И на брегу покинутые селы
Туманный месяц озарял.
Пейзаж с уже известным нам "Воспоминанием"; оба стихотворения, кстати, близки географически, но, в отличие от "Воспоминания", где преобладает интимно-личное лирическое начало, элегия 1813 года вся выдержана в эпических тонах. Следует также учитывать два обстоятельства: во-первых, это отрывок неизвестного нам большого стихотворения, а во-вторых, и создавалось оно не под влиянием личных впечатлений (Батюшков приехал в армию позже), а как эпическое полотно, посвященное историческому подвигу "полков славян"; в конце его появляется эпический образ старца-вождя, "блестящего сединами"...
Совершенно иное — историческая элегия "Переход через Рейн", написанная в 1816 — феврале 1817 года.
Батюшков был участником этого события, свершившегося 2 января 1814 года, и осмыслил его как торжество исторической и нравственной справедливости. Свои чувства он выразил по горячим следам в январском письме Н.И. Гнедичу, которое можно считать началом работы над элегией. Так было не раз в творчестве Батюшкова, когда работа над будущим стихотворением начиналась с писем; вспомним хотя бы "К Дашкову"1.
"Итак, мой милый друг, мы перешли за Рейн, мы во Франции... — пишет Батюшков Гнедичу. — Наконец мы во Франции! Эти слова: мы во Франции — возбуждают в моей голове тысячу мыслей, которых результат есть тот, что я горжусь моей родиной в земле ее безрассудных врагов".
Три года спустя в исторической элегии "Переход через Рейн" Батюшков передаст свои чувства тех великих дней торжества России, торжества справедливости:
И час судьбы настал! Мы здесь, сыны снегов,
Под знаменем Москвы, с свободой и с громами!..
Стеклись с морей, покрытых льдами,
От струй полуденных, от Каспия валов,
От волн Улеи и Байкала,
От Волги, Дона и Днепра,
От града нашего Петра,
С вершин Кавказа и Урала!..
Обратим внимание: Батюшков подчеркивает, что Отечественная война продемонстрировала перед всем миром единство русской земли как Государства Российского - от северо-западных границ (Улея — река в Финляндии) до Дальнего Востока, от Петербурга до Кавказа. Русские для него в данном случае — все граждане России, принимавшие участие в разгроме врага.
Основная особенность батюшковской исторической элегии как жанра — сплав эпического и лирического начал, причем лирическое начало почти всегда окрашено в глубоко личные тона. В этой элегии все пронизано субъективно-личностным отношением автора, его сердечными чувствами, объединяющими все элементы эпического сюжета и проникающими во все поэтические детали и образы. При этом чувства эти выражены с максимальной экспрессией: "О радость! я стою при рейнских водах!", "Мы здесь, о Рейн, здесь! ты видишь блеск мечей!..", "Какой чудесный пир для слуха и очей!.." и т.д.
"Лучшим стихотворением" Батюшкова назвал "Переход через Рейн" Пушкин. Но это будет много позже, а пока вернемся к началу 1814 года, к письму, написанному участником событий по горячим следам. Итак, русские во Франции, в той самой Франции, которая, обезумев от революций и войн, велениями Бонапарта надеялась всему миру диктовать свои законы...
"Жители... думали, по невежеству, разумеется, что русские их будут жечь, грабить, резать, а русские, напротив того, соблюдают строгий порядок и обращаются с ними ласково и дружелюбно. За то и они угощают нас как можно лучше... Надобно видеть, с каким любопытством они смотрят на наших гренадер, а особливо на казаков, как замечают их малейшие движения, их разговоры. Вот так, любезный друг! Но сердце не лежит у меня к той стороне — революция, всемирная война, пожар Москвы и опустошения России меня навсегда поссорили с отчизной Генриха IV, великого Расина и Монтеня".
В этом же письме интересная подробность воинского быта поэта: "Пришли мне Аннинский крест, хорошей работы и хорошего золота, с лентою, небольшой величины — если не найдешь красивого, то закажи, не пожалей денег... Еще купи Владимирский крест — я к нему представлен... Здесь этого не сыщешь, а при генерале неловко не носить крестов. Не забудь и георгиевских лент для медалей". "Неловко не носить", потому что "при генерале", — такова скромность Батюшкова.
И, наконец, главное — как крик души — в конце письма: "О матушка Россия! Когда увижу тебя? Верните мне наши морозы".
Тоска по родине, по дому усиливалась еще и оттого, что Батюшков переживал острый душевный кризис. Французское нашествие на Россию, разорение Москвы, смерть многих людей, война против Наполеона, гибель друзей, падение наполеоновской Франции — все эти события, свидетелем и участником которых Бог судил быть поэту (вспомним тютчевское: "Блажен, кто посетил сей мир // В его минуты роковые! // Его призвали всеблагие // Как собеседника на пир"), в корне изменили всю его "философию жизни". Изменилось, как видим, и отношение к "варварам-французам", к французской культуре и философии. Нашествие, как его понял Батюшков, — это следствие разврата целого народа революцией, которую лишь по недоразумению или по количеству пролитой крови можно звать "великой", ибо "нет величия там, где нет простоты, добра и правды" (Лев Толстой)... О том, что такое на самом деле была "великая" французская революция, говорит хотя бы тот факт, что во время ее погибла десятая часть населения страны. Это, не считая тех, кто погиб после 1793 года во всех наполеоновских войнах... Поэтому так резок Батюшков в определении народа, руками которого все это сотворилось.
Но Батюшков как писатель и мыслитель смотрит в глубь явления. Он резко осуждает тех, кто призывал к революции, в корне меняется его отношение к французским просветителям, Вольтеру, Руссо.
В письме к А. И. Тургеневу (20—22 декабря 1814 года), содержащем разбор послания Жуковского "Императору Александру", кроме упрека в поверхностной, карикатурной характеристике Бонапарта, встречаем такое многозначительное замечание: "Как ни слова не сказать о философах, которые приготовили зло?"
Вступив во Францию как воин, пришедший покарать зло, нанесенное его отчизне, в письме-очерке "Путешествие в замок Сирей" (замок, где когда-то жил Вольтер) Батюшков записывает приговор революции француза-крестьянина: "Время и революция все разрушили. Здесь не одна была революция, господин офицер! не одна революция! Я на веку моем пережил одну, тяжелые времена... не лучше нынешних. Посадили дерево вольности... я сам имел честь садить его, вот там, на зеленом лугу... Разорили храмы Божии... у меня рука не поднималась на злое!.. Но чем же это все кончилось? Дерево срушили, а надписи на паперти церковной: вольность, братство или смерть — мелом забелили..." Размышляя о странном характере французов, которые смеются и плачут, режут ближних, как разбойники, и дают себя резать, как агнцы, я догнал моих товарищей".
Но в очерке появляется не только этот Крестьянин, фигура символическая, олицетворяющая прозревающий простой народ Франции. Появляется и житель Сирея, который с истинно французской патетикой поет хвалу Вольтеру, сам не замечая, что концовка его речи — о жителях Волги — есть приговор этому "Протею ума человеческого".
Протей — мифологический морской старец, обладавший способностью бесконечно изменять свой облик. В переносном смысле здесь — мудрец всех времен и народов. Но чего стоит этот "мудрец", если он даже в самом кошмарном сне не мог и представить результата всех своих призывов к безбожию и неверию — представить русских часовых "с ужасными усами", русских гренадеров и казаков в аллеях своего замка?!
Не посрамлением ли Вольтеру и той философии зла, которая привела к революции и погибели революционной Франции, звучат многие сцены очерка?! "В Вольтеровой галерее мы развели большой огонь... перед нами на столе лежали все Вольтеровы сочинения..." "Во всю ночь я раскладывал огонь, проклиная французские камины, и только на рассвете заснул железным сном, позабыв и Вольтера, и маркизу, и войну, и всю Францию".
Интересны и многозначительны мысли Батюшкова после пробуждения его в замке Сирей: "В камине пылают два дубовых корня и приглашают меня к огню. На столе лежат письма Вольтеровы, из сего замка писанные. В них все напоминает о временах прошедших, о людях, которые исчезли с лица земного с своими страстями, с предрассудками, с надеждами и с печалями, неразлучными спутницами бедного человечества. К чему столько шуму, столько беспокойства? К чему эта жажда славы и почестей? — спрашиваю себя и страшусь найти ответ в собственном своем сердце".
Заканчивается очерк тоже весьма характерно: "Сказан поход — вдали слышны выстрелы. — Простите!" Поход по наполеоновской Франции, выстрелы, знаменующие ее бесславный конец. Таковы плоды идеологической подготовки зла Вольтером и его единомышленниками. Об этом было сказано уже в 1813 году другом Батюшкова Н, М. Муравьевым-Апостолом, который справедливо считал, что именно просветительская философия XVIII века идеологически подготовила французскую революцию и Бонапарта, и "опаснейший из софистов" Вольтер "направлял все силы необыкновенного ума своего на то, чтобы осыпать цветами чашу с ядом".
Пожалуй, сердцевину очерка, Батюшкова составляет следующая характерная сцена, комментировать которую нет нужды: "Столовая наша была украшена русскими знаменами... С некоторою гордостью, простительною воинам, в тех покоях, где Вольтер написал лучшие свои стихи, мы читали с восхищением оды певца Фелицы и бессмертного Ломоносова, в которых вдохновенные лирики славят чудесное величие России, любовь к отечеству, сынов ее и славу меча русского".
О том, насколько близки в своих оценках Вольтера Батюшков и Пушкин, оба в юности пережившие увлечение им, говорит статья "Вольтер" (1836), в которой Пушкин сочувственно цитирует французского издателя: "Надобно видеть, — пишет издатель в своем предисловии, — как баловень Европы, собеседник Екатерины Великой и Фридриха II, занимается последними мелочами для поддержания своей местной важности; надобно видеть, как он в праздничном кафтане въезжает в свое графство, сопровождаемый своими племянницами (которые все в бриллиантах); как выслушивает он речь своего священника и как новые подданные приветствуют его пальбой из пушек... Он хочет быть банкиром своей провинции. Вот он пускается в спекуляции на соль. У него свои дворяне..."
Хорош портрет радетеля свободы, разума и справедливости! И не таковы ли были деятели французской революции, да и всех других революций, о каждом из которых можно сказать словами Пушкина: "Ты для себя лишь хочешь воли"?! Пушкин пишет о Вольтере: "Он не имел самоуважения и не чувствовал необходимости в уважении людей". "Жалкой историей" называет Пушкин взаимоотношения Вольтера с Фридрихом II, упрекая философа в отсутствии собственного достоинства. Вывод, характерный для позиции Пушкина 1836 года: "Настоящее место писателя есть его ученый кабинет, и... независимость и самоуважение одни могут нас возвысить над мелочами жизни и над бурями судьбы". Таковы были и позиции Батюшкова.
19 марта 1814 года Батюшков в свите Александра I вступает в Париж.
«Мы продвигались вперед с большим уроном... Все высоты заняты артиллериею, еще минута, и Париж засыпан ядрами. Желать ли сего? — Французы выслали офицера с переговорами, и пушки замолчали. Раненые русские офицеры проходили мимо нас и поздравляли с победою. "Слава Богу! Мы увидели Париж с шпагою в руках! Мы отомстили за Москву!" — повторяли солдаты, перевязывая раны свои...
...Государь, среди волн народа, остановился у полей Елисейских. Мимо его прошли войска в совершенном устройстве. Народ был в восхищении, а мой казак, кивая головою, говорил мне: "Ваше благородие, они с ума сошли". — "Давно!" — отвечал я, помирая со смеху...
...Суета сует! Суета, мой друг! Из рук его выпали и меч и победа! И та самая чернь, которая приветствовала победителя на сей площади, та же самая чернь — и ветреная и неблагодарная, часто неблагодарная! — накинула веревку на голову Наполеона, и тот самый неистовый, который кричал несколько лет назад тому: "Задавите короля кишками попов", тот самый неистовый кричит теперь: "Русские, спасители наши, дайте нам Бурбонов! Низложите тирана! Что нам в победах? Торговлю, торговлю!"»
Все это Батюшков описал в письме Гнедичу (27 марта 1814 года).
Есть что-то толстовское в любовании русским солдатом в письме Батюшкова Дашкову (25 апреля 1814 года): "Я часто с удовольствием смотрю, как наши казаки беспечно прогуливаются через Аустерлицкий мост, любуясь его удивительным построением, с удовольствием неизъяснимым вижу русских гренадер перед Трояновой колонной или у решетки Тюльери... Еще с большим удовольствием смотрю на наших воинов, гуляющих с инвалидами на широкой площади... французы дорого заплатили за свою славу, любезный друг! Они должны быть благодарны нашему царю за спасение не только Парижа, но целой Франции, — и благодарны: это меня примиряет несколько с ними...
Теперь вы спросите меня, что мне более всего понравилось в Париже? Трудно решить. Начну с Аполлона Бельведерского. Он выше описания Винкельманова: это не мрамор — бог! (Сравните у Пушкина: "Но мрамор сей ведь бог..." — Н. З.) Все копии этой бесценной статуи слабы, и кто не видел сего чуда искусства, тот не может иметь о нем понятия. Чтоб восхищаться им, не надо иметь глубоких сведений в искусствах: надобно чувствовать. Странное дело! Я видел простых солдат, которые с изумлением смотрели на Аполлона. Такова сила гения! Я часто захожу в музеум единственно затем, чтобы взглянуть на Аполлона, и как от беседы мудрого мужа и милой умной женщины, по словам нашего поэта, "лучшим возвращаюсь".
...У английского генерала недавно спрашивали французские маршалы, что ему более всего понравилось в Париже. "Русские гренадеры", — отвечал он".
Примечания
1 Впрочем, так было не у одного Батюшкова: в письмах Пушкина можно найти зачатки других произведений, но лишь "тематические": хрестоматийно известен пример с письмом Н.Н. Пушкиной от 25 сентября 1835 года, где впервые встречаются отдельные моменты будущего стихотворения "Вновь я посетил... " (воспоминания о няне, молодая сосновая семья, тема собственного старения), но в письме они даны совершенно в иной тональности, нежели в стихах. А у Батюшкова, как правило, чувства и мысли, выраженные в письмах, переливались затем в стихи. О "прозаическом конспекте" стихотворения "К Дашкову" пишет и Н.В. Фридман (См.: Фридман Н.В. Поэзия Батюшкова. С.164—165).