Сытный ужин. Таинственный великан. Утро в казарме. Работа в пекле. Схватка с разбойником. Суслик. Сказка и бывальщина. Собака во щах. Встреча с Уланом. Кто был Иван Иванович. Смерть атамана Репки. Опять на Волге.
Вспомню белильный завод так, как он есть. Приходится заглянуть лет на десяток вперед. Дело в том, что я его раз уж описывал, но не совсем так, как было. В 1885 году, когда я уже занял место в литературе, в «Русских ведомостях» я поместил очерк из жизни рабочих «Обреченные». Подробнее об этом дальше, а пока я скажу, что «Обреченные» — это беллетристический рассказ с ярким и верным описанием ужасов этого завода, где все имена и фамилии изменены и не назван даже самый город, где был этот завод, а главные действующие лица заменены другими, — словом, написан так, чтобы и узнать нельзя было, что одно из действующих лиц — я, самолично, а другое главное лицо рассказа совсем не такое, как оно описано, только разве наружность сохранена... Печатался этот рассказ в такие времена, когда правду говорить было нельзя, а о себе мне надо было и совсем молчать.
А правда была такая.
Вечереет. Снежок порошит. Подходим к заводу. Это ряд обнесенных забором по берегу Волги, как раз против пароходных пристаней, невысоких зданий.
Мой спутник постучал в калитку. Вышел усатый старик-сторож.
— Фокыч, я новенького привел...
— Ну-к што ж... Веди в контору, там Юханцев, он запишет.
Приходим в контору. За столом пишет высокий рыжий солдатского типа человек. Стали у дверей.
— Тебе что, Ванька?
— Вот новенького привел. Юханцев оценил меня взглядом.
— Ладно. В кубовщики. Как тебя писать-то?
— Алексей Иванов.
— Давай паспорт. — У меня нет.
— Ладно. Четыре рубля в месяц. Отведи его, Ваня, в казарму.
А потом ко мне обратился:
— Поешь, выспись, завтра в пять на работу. Шастай!
Третья казарма — длинное, когда-то желтое, грязное и закоптелое здание, с побитыми в рамах стеклами, откуда валил пар... Голоса гудели внутри... Я отворил дверь. Удушливо-смрадный пар и шум голосов на минуту ошеломил меня, и я остановился в дверях.
— Лешай, чего распахнул! Небось, лошадей воровал, хлевы затворял!
Услыхал я окрик и вошел.
Большая казарма. Кругом столы, обсаженные народом. В углу, налево, печка с дымящимися котлами. На одном сидит кашевар и разливает в чашки щи. Направо, под лестницей, гуськом, один за одним, в рваных рубахах и опорках на босу ногу вереницей стоят люди, подвигаясь по очереди к приказчику, который черпает из большой деревянной чашки водку и подносит по стакану каждому.
— Эй, ты, новенький, подходи! — крикнул он мне.
Я становлюсь в очередь и тоже получаю стакан сивухи и сажусь к крайней чашке, за которой сидело девять человек.
Здоровенный рыжий безусый малый крошит говядину на столе и горстями валит во щи. Я напустился на горячие щи.
— Ишь ты, с воли-то пришел, как хрястает, поглядеть любо! — замечает старичонка с козлиной бородкой.
— А тебе завидно, ворона дохлая?
— Не завидно, а все-чки...
Свалили в чашку говядину. Сбегали к кашевару, добавили щей. Рыжий постучал ложкой.
— Таскай со всем!
Вкусно пахли щи, но и с говядиной ели лениво. Так и не доели, вылили. Наложили пшенной каши с салом... Я жадно ел, а другие только вид делали.
— Что это никто каши не ест? — спросил я соседа.
— Приелась. Погоди с недельку, здесь поработаешь — и тебя от еды отвалит... Я похлеще тебя ашал, как с воли пришел, а теперь и глядеть противно.
А я прожил на заводе с лишком четыре месяца, а ел все время так же, как и сегодня: счастье подвезло.
Понемногу все отваливались и уходили наверх по широкой лестнице в казарму. Я все еще не мог расстаться с кашей. Со мной рядом сидел — только ничего не ел — огромный старик, который сразу, как только я вошел, поразил меня своей фигурой. Почти саженного роста, с густыми волосами в скобку, с длинной бородой, вдоль которой двумя ручьями пробегали во всю ее длину серебряные усы.
А лицо землисто-желтое, истомленное, с полупотухшими глубокими серыми глазами... Его огромная ручища с полосками белил в морщинах, казалось, могла закрыть чашку...
Он сидел, молчал, а потом этой жесткой, как железо, рукой похлопал меня по плечу.
— Кушай на здоровье. Будешь есть — будешь жив... Главное, ешь больше. Здесь все в еде...
— А вот ты, дедушка, не ешь.
— Мне не к чему... Я умирать собираюсь, а тебе еще жить да жить надо... Гляжу я на тебя и радуюсь. По душе ты мне сразу пришелся...
— Спасибо, дедушка, и ты мне тоже... А то ведь у меня здесь все чужие.
— Здесь все друг другу чужие, пока не помрут... А отсюда живы редко выходят. Работа легкая, часа два-три утром, столько же вечером, кормят сытно, а тут тебе и конец... Ну эта легкая-то работа и манит всякого... Мужик сюда мало идет, вреды боится, а уж если идет какой, так либо забулдыга, либо пропоец... Здесь больше отставной солдат работает али никчемушный служащий, что от дела отбился. Кому сунуться некуда... С голоду да с холоду... Да наш брат, гиляй бездомный, который, как медведь, любит летом волю, а зимой нору...
— Нет, я только до весны... С первым пароходом убегу...
— Все, брательник, так думают. А как пойдут колики да завалы, от хлеба отобьет — другое запоешь... Ну да ладно, об этом подумаем... Ужо увидим.
— А сколько тебе годков, дедушка?
Старик поднял голову, и глаза его сверкнули на меня.
— Без малого с лишком около того...
И опять положил пудовую ручищу на мое далеко не слабое плечо.
— А ты вот што: ежели хошь дружить со мной, так не трави меня, не спрашивай, кто да что, да как, да откеля... Я того, брательник, не люблю... Ну, понял? Ты, я вижу, молодой да умный... Может, я с тобой с первым и балакаю. Ну, понял?
— Ладно, понял, так и будет.
— А звать меня Иваном, и отец Иван был.
— А меня Алексей Иванов.
— Ну вот, оба Иванычи! — и как-то нутром засмеялся.— Ведь я тебя не спрашиваю, кто ты, да что ты? А нешто я не вижу, что твое место не здесь... Мое так здесь, я свое отхватал, будя. Понял?
— Понял.
— А теперь спать пойдем, около меня на нарах слободно, дружок спал, в больницу отправили вчера. Вот захвати сосновое поленце в голову, заместо подушки — и айда.
И сильно хромая, стал подниматься на лестницу.
Измученный последними тревожными днями, я скоро заснул на новой подушке, которая приятно пахла в вонючей казарме сосновой коркой... А такой роскоши — вытянуться в тепле во весь рост — я давно не испытывал. Эта ночь была величайшим блаженством. Главное — ноги вытянуть, не скрючившись спать!
Сквозь сон я услыхал звонкий стук и вместе с тем колокол в соседней с заводом церкви. Звонили к заутрени, а в казарме сторож стучал деревянной колотушкой и нараспев кричал:
— Подымайтесь на работу, ребятушки, подымайсь!
— Эх, каторга жизнь... А-а-а...— зевал кто-то спросонья.
—- На работу, ребятушки, на работу-у!
— Чего горланишь, дармоед сорокинский?
— Что ты, окромчадал, что ли, орешь! — слышались недовольные голоса с поминанием родителей до седьмого колена. И над всем загремело:
— На пожаре ты, что ли, дьявол!
Это рявкнул на сторожа вскочивший с нар во весь свой огромный рост Сашка, атаман казармы, буян и пьяница.
— Встал, так и не буду. Чего ругаешься? — испуганно проворчал сторож, пятясь к лестнице.
Недалеко от меня в углу заколыхалась груда разноцветных лохмотьев, и из-под нее показалась совершенно лысая голова и опухшее желтое лицо с клочком седых волос под нижней губой.
— Гляди, сам паршивый козел из помойной ямы вылезает, становись, ребята! — загрохотал Сашка.
Ему в ответ засмеялись. Козел ругался и бормотал что-то...
Понемногу все поднялись, поодиночке друг за другом спустились вниз, умывались на ходу, набирая в рот воды и разливая по полу, чтобы для порядка в одном месте не мочить, затем поднимались по лестнице в казарму, утирались кто подолом рубахи, кто грязным кафтаном.
Некоторые прямо из кухни, не умываясь, шли в кубочную, на другой конец двора. Я пошел за Иваном. На дворе было темно, метель слепила глаза и жгла еще не проснувшееся горячее тело.
Некоторые кубовщики бежали в одних рубахах и опорках.
— Все равно околевать-то! — ответил мне один, которому я участливо заметил, что холодно...
— Сейчас согреемся! — утешил меня Иваныч, отворяя дверь в низкое здание кубочной, и через сени прошли в страшно жаркую, с сухим жгучим воздухом палату.
— Тепло, потому клейкие кубики выходят, а им жар нужен.
Длинная, низкая палата вся занята рядом стоек для выдвижных полок, или, вернее, рамок с полотняным дном, на котором лежит «товар» для просушки. Перед каждыми тремя стойками стоит неглубокий ящик на ножках в виде стола. Ящик этот так и называется — стол. В этих столах лежали большие белые овалы. Это и есть кубики, которые предстояло нам резать.
Иваныч подал мне нож особого устройства, напоминающий большой скобль, только с одной длинной рукоятью посредине.
— Вот это и есть нож, которым надо резать кубики мелко, чтобы ковалков не было. Потом, когда кубики изрежем, разложим их на рамы, ссыпем другие и сложим в кубики. А теперь скидай с себя рубаху.
Скинул и сам. Я любовался сухой фигурой этого мастодонта. Широкие могучие кости, еле обтянутые кожей, с остатками высохших мускулов. Страшной силы, по-видимому, был этот человек. А он полюбовался на меня и одобрительно сказал:
— Тебе пять кубиков изрезать нипочем. Ну, гляди! Показал мне прием, начал резать, но клейкий кубик, смассовавшийся в цемент, плохо поддавался, приходилось сперва скоблить. Начал я. Дело пошло сразу. Не успел Иваныч изрезать половину, как я кончил и принялся за вторую. Пот с меня лил градом. Ладонь правой руки раскраснелась, и в ней чувствовалась острая боль — предвестник мозолей.
Вдруг Иваныч бросил нож, схватился за живот и застонал:
— Опять схватило... Колики проклятые...
Я усадил его на окно, взял его нож и, пока он мучился, изрезал оба его кубика и кончил свой, второй... Старик пришел в себя и удивился, что работа сделана.
— Спасибо. Вот спасибо! А теперь, Алеша, завяжи себе рот тряпицей, чтобы пыли при ссыпке не глотать...
Вот так.
Мы завязали рты грязными тряпками и стали пересыпать в столы с рам высохший «товар» на место изрезанного, который рассыпали на рамы для сушки. Для каждого кубика десять рам. Белая свинцовая пыль наполнила комнату. Затем «товар» был смочен на столах «в плепорцию водицей», сложен в кубики и плотно убит.
Работа окончена. Мы омылись в чанах с опалово-белой свинцовой водой и возвратились в казармы.
Сегодняшняя работа была особенно трудная, на очереди были уже зрелые, клейкие кубики, которые готовы для поступления в литейную. Сначала «товар» в кубочную поступает зеленый. Это пережженный свинец, и зеленые кубики режутся легко, почти рассыпаются. Потом они делаются серыми, затем белыми, а потом уже клейкими.
*
Мы кончили работу в 10 утра, и из кубочной Иваныч повел меня на другой конец двора, где здоровенный мужик раскалывал колуном пополам толстенные чурбаки дров.
— Тимоша, заместо Василия еще никого не нашел?
— Нет еще... Сашку хотел звать, да уж очень озорной... Больше никого нет, все кволые...
— А вот парня-то возьми... Здоровенный...
— Дело... Так вали!
Я удивленно посмотрел, а старик и поясняет:
— Дрова-то колоть умеешь?
— Ну еще бы,— отвечаю.
— Так вот и работай с ним... Часа три работы в день... И здоров будешь, работа на дворе, а то в казарме пропадешь.
— Спасибо, это мне по руке...
Взял колун и расшиб несколько самых крупных суковатых кругляков.
— Спасибо!
— Пятнадцать в месяц,— предложил Тимоша. Это был у меня второй день на заводе.
Тимошу я полюбил. Он костромич. Случайно попал на завод, и ему посчастливилось не попасть в кубочную, а сделаться истопником. И с ним-то я проработал зиму колкой и возкой дров, что меня положительно спасло.
Тимоша думал прожить зиму на заводе, а весной с первым пароходом уехать в Рыбинск крючничать. Он одинокий бобыль, молодой, красивый и сильный. Дома одна старуха-мать и бедная избенка, а заветная мечта его была — заработать двести рублей, обстроиться и жениться на работнице богатого соседа, с которой они давно сговорились.
Работа закипела — за себя и старика кубики режу, а с Тимошей дрова колем и возим на салазках на двенадцать печей для литейщиков. Сперва болели все кости, а через неделю втянулся, окреп и на зависть злюке Вороне ел за пятерых, а старик Иваныч уступал мне свой стакан водки: он не пил ничего. Так и потекли однообразно день за днем. Дело подходило к весне. Иваныч стал чаще кашлять, припадки, колики повторялись, он задыхался и жаловался, что «нутро болит». Его землистое лицо почернело, как-то жутко загорались иногда глубокие глаза в черных впадинах...
И за все время он не сказал почти ни с кем ни слова, ни на что не отзывался. Драка ли в казарме, пьянство ли, а он как не его дело, лежит и молчит.
Мы разговаривали только о текущем, не заглядывая друг другу в прошлое. Любил он только сказки слушать — у нас сказочник был, бродяжка неведомый. Суслик звать. Кто он — никому было не известно, да и никто не интересовался этим: Суслик да Суслик.
Бывалый человек этот старик Суслик — и тоже, кроме сказок, живого слова не добьешься. А зато как рассказывал! Старую-престарую сказку, ну хоть о Бабе-Яге расскажет, а выходит что-то новое. Чего-чего тут не приплетет он!
— Суслик, а ты бывальщинку скажи.
— Ладно. Про что тебе бывальщинку? — А про разбойников...
И пойдет он рассказывать — жуть берет. И про Стеньку Разина, и про Ермака Тимофеевича, и про тружеников в Жигулях-горах, как они в своих пещерах разбойничков укрывали... До свету, иной раз, рассказывает. И первый молчаливый слушатель — Иваныч... Ляжет на брюхо во всю свою длину, упрет на ручищи голову и глядит на Суслика... И Суслик только будто для него одного рассказывает, на него одного глядит... И в одно время у них — уж сколько я наблюдал — глаза вместе загораются... Кончится бывальщина... Тяжело вздохнет Иваныч, ляжет и долго-долго не спит...
— Хорошие сказки Суслик рассказывает,— сказал я как-то старику, а он посмотрел на меня как-то особенно.
— Не сказки, а бывальщины. Правду говорит, да не договаривает. То ли бывало... Э-эх...— отвернулся и замолчал.
Хворал все больше и больше, а все просил не отправлять в больницу. Я за него резал его кубики и с кем-нибудь из товарищей из других пар ссыпал и его и свои на рамы. Все мне охотно помогали, особенно Суслик,— старика любила и уважала вся казарма.
*
Был апрель месяц. Накануне мы получили жалованье и, как всегда, загуляли. После получки, обыкновенно, правильной работы не бывает дня два. Получив жалованье, лохматые кубовщики тотчас же отправляются на рынок, закупают белье, одежонку, обувь — и прямо, одевшись на рынке, отправляются в Будилов трактир и по другим кабакам, пропивают сначала деньги, а потом спускают платье и в «сменке до седьмого колена» попадают под шары и приводятся на другой день полицейскими на завод, где контора уплачивает тайную мзду квартальному за удостоверение беспаспортных. Большая же часть их и не покупает никакой одежды, а прямо пропивает жалованье.
День был холодный, и оборванцы не пошли на базар. Пили дома, пили до дикости. Дым коромыслом стоял: гармоника, пляска, песни, драка... Внизу в кухне заядлые игроки дулись в «фальку и бардадыма», гремя медяками. Иваныч, совершенно больной, лежал на своем месте. Он и жалованье не ходил получать и не ел ничего дня четыре. Живой скелет лежал.
Было пять часов вечера. Я сидел рядом с Иванычем и держал его горячую руку, что ему было приятно. Он молчал уже несколько дней.
В казарму ввалился Сашка с двумя пьяными старожилами завода. Сашка был трезвее других, пиликал на гармошке, и все трое горланили что-то несуразное.
Я слышал, как дрожит рука Иваныча, какое страдание на его лице, но он молчит. Ужасно молчит.
— Сашка, ори тише, видишь, больной здесь! — крикнул я.
— А ты что мне за указчик? Ты знаешь, кто я! — заревел Сашка, давно уже злившийся на меня.
Он выхватил откуда-то нож и прыгнул к нам на нары.
— Убью!
Это был один момент. Я успел схватить его правую руку, припомнив один прием Китаева,— и нож воткнулся в нары, а вывернутая рука Сашки хрустнула, и он с воем упал на Иваныча, который застонал.
Я сбросил Сашку на пол. Все смолкло — и сразу все заревели:
— Бей его, каторжника! Добей его!..
И кто-то бросился добивать. Я прикрикнул и отогнал.
— Это наше с ним дело, никто не суйся!
Сашка со страшным лицом поднялся и бросился вниз по лестнице.
Только его и видели. Сашка исчез навсегда.
После Сашки как-то невольно я сделался атаманом казармы.
Оказалось, что обиженный сторож донес на него полиции, которая дозналась, что он убийца, беглый каторжник, приходила за ним, когда его не было, и обещала еще прийти. Ему об этом шепнул сторож у ворот...
Вскоре Иваныча почти без чувств отвезли в больницу. На другой день в ту же больницу отвезли и Суслика, который как-то сразу заболел. Через несколько дней я пошел старика навестить, и тут вышло со мной нечто уж совсем несуразное, что перевернуло опять мою жизнь.
Одевшись, насколько было возможно, прилично, я отправился в больницу навестить старика... Это, конечно, было не без риска, так как при больнице было арестантское отделение, куда я, служа в полку, не раз ходил начальником караула, знал многих, и неприятная встреча для меня была обеспечена. Но я не мог оставить так старика. И я пошел. Больница, помнится, была в загородном саду, на самой окраине города. День был жаркий... Лед прошел, на Волге раздавались гудки пароходов. Я уже собирался уехать вниз по Волге, да не мог, не повидавшись с моим другом.
Иду я вдоль длинного забора по окраинной улице, поросшей зеленой травой. За забором строится новый дом. Шум, голоса... Из-под ворот вырывается собачонка... Как сейчас вижу: желтая, длинная, на коротеньких ножках, дворняжка с неимоверно толстым хвостом в виде кренделя. Бросается на меня, лает. Я на нее махнул, а она вцепилась мне в ногу и не отпускает, рвет мои новые штаны. Я схватил ее за хвост и перебросил через забор...
Что там вышло! Кто-то взвизгнул, потом сразу заорали на все манеры десятки голосов, и я, чуя недоброе, бросился бежать...
— Собаку в щи кинул! — визжал кто-то за забором.
За мной человек десять каменщиков в фартуках с кирками... А навстречу приказчик из Муранова трактира, который меня узнал. Я перемахнул через другой забор в какой-то сад, потом выскочил в переулок, еще куда-то и очутился за городом.
Не простили бы мне каменщики собаку, попавшую в чашку горячих щей!
Тут было не до больницы, притом штанина располосана до голого тела... Все бы благополучно, да приказчик из Муранова трактира скажет, что я рабочий с сорокинского завода. И придет полиция разыскивать. Думаю: «Нет, бежать!..»
А там пароходы посвистывают...
Я вернулся перед самым обедом домой, отпер сундук, вынул из него сорок рублей, сундука не запер и ушел.
На базаре сменял пальтишко на хорошую поддевку, купил картуз, в лавке мне зашили штаны — и очутился я на берегу Волги, еще не вошедшей в берега. Уже второй раз просвистал розоватый пароходик «Удалой».
*
Я взял билет и вышел с парохода, чтобы купить чего-нибудь съестного на дорогу. Остановившись у торговки, я увидал плотного старика-оборванца, и лицо мне показалось знакомым. Когда же он крикнул на торговку, предлагая ей пятак за три воблы вместо шести копеек, я подошел к нему, толкнул в плечо и шепнул:
— Улан?
— Алеша! Далеко ли?
— На низ пробираюсь. А ты как?
— Третьего дня атамана схоронили... — Какого?
— Один у нас, небось, атаман был — Репка.
— Как, Репку?
И рассказал мне, что тогда осенью, когда я уехал из Рыбинска, они с Костыгой устроили-таки побег Репке за большие деньги из острога, а потом все втроем убежали в пошехонские леса, в поморские скиты, где Костыга остался доживать свой век, а Улан и Репка поехали на Черемшан Репкину поклажу искать. Добрались до Ярославля, остановились подработать на выгрузке дров деньжонок, да беда приключилась: Репка оступился и вывихнул себе ногу. Месяца два пролежал в пустой барже, оброс бородой, похудел. А тут холода настали, замерзла Волга, и нанялись они в кубовщики на белильный завод, да там и застряли. К лету думали попасть в Черемшан, да и оба обессилели и на вторую зиму застряли... Так и жили вдвоем душа в душу с атаманом.
— Рождеством я заболел,— рассказывал Улан,— отправили меня с завода в больницу, а там конвойный солдат признал меня, и попал я в острог как бродяга. Так до сего времени и провалялся в тюремной больнице, да и убежал оттуда из сада, где больные арестанты гуляют... Простое дело — подлез под забор и драла... Пролежал в саду до потемок, да в Будилов, там за халат эту сменку добыл. Потом на завод узнать о Репке — сказали, что в больнице лежит. Сторож Фокыч шапчонку да штаны мне дал... Я в больницу вчера.
«Где тут с сорокинского завода старик Иван Иванов?» — спрашиваю.
«Вчера похоронили»,— ответили.
— Как Иван Иванов с сорокинского завода?
— Ну да, он записался так и все время так жил... Бородищу во какую отрастил — ни в жисть не узнать, допрежь одни усы носил.
Тут только я понял, что мой друг был знаменитый Репка. Но не подал никакого вида. Не знаю, удержался ли бы дальше, но загудел третий свисток...
— Счастливо, кланяйся матушке-Волге низовой... А я буду пробираться к Костыге, там и жизнь кончу!
Мы крепко обнялись, расцеловались... Я отвернулся, вынул десять рублей, дал ему и побежал на пароход.
— Костыге кланяйся!..
— Прощавай, Алеша. Спасибо. Доеду,— крикнул он мне, когда я уже стоял на палубе. Но я не отвечал — только шапку снял и поклонился. И долго не мог прийти в себя: чудесный Репка, сыгравший два раза роль в моей судьбе, занял всего меня.
*
Ну, разве мог я тогда написать то, что рассказываю о себе здесь?