В БОЮ
(Рассказ нищего)

      Тусклая висячая лампочка, пущенная вполсвета, слабо освещала внутренность коечной квартиры.

      Это была большая, высокая комната, с обвалившимися остатками лепной работы на почерневшем потолке, с грязными, оборванными обоями. По стенам стояли самодельные кровати — доски на деревянных козлах.

      На кроватях виднелись фигуры спящих. В темном углу из-под груды разноцветного тряпья выставилась Седая борода и лысая голова, блестевшая от лампы.

      Как раз под лампой, среди комнаты, за большим столом, на котором громоздилась груда суконного тряпья, сидело четверо. Старик портной в больших круглых очках согнулся над шитьем и внимательно слушал рассказ солдата, изредка постукивавшего деревянной ногой по полу. Тут же за столом сидели два молодых парня и делали папиросы на продажу.

      Солдат курил папиросы и рассказывал о своем прошлом, о том, как он на службу из конторщиков попал, охотой пошел, как его ранили, как потом отставку получил и как в нищие попал.

      — Что делать,— говорил он,— выписали меня из гошпиталя... Родных никого... Пристанища нет... Я к тому, к другому... Так и так, мол, нельзя ли местишко... А он, кому говорил-то, посмотрит на ноги, покачает головой, даст там пятак — гривенник и Шабаш... Рубля два в другой раз наподают... Плюнул это я места искать...

      В приют было раз зашел, прошусь, значит, раненый, говорю.
      — А ты, солдатик, от кого? От генерала прислан? — спрашивает меня швейцар.
      — Нет,— говорю,— сам по себе, я заслуженный... Швейцар махнул рукой и говорит:
      — Зря, брат, просишься! Ступай лучше, здесь без рекомендации не примут.
      — Как,— говорю,— не примут? Обязаны, я раненый, ноги нет...

      Смеется швейцар. А сам толстый такой, щеки лоснятся.
      — Чего смеешься? — спрашиваю я.
      — Раненый? Эх, брат ты мой, много раненых тут ходит, да берут-то мало... Лучше брось и хлопотать, коли знакомства нет...

      Тут какой-то генерал прошел, швейцар бросился раздевать его, и я ушел... Еще кой-куда совался — везде отход... Ну, братцы вы мои, и начал я милостинку сбирать и перебиваюсь благодаря бога... Куда я больше годен без ноги-то?.. Посбираешь, придешь на койку... Сыт, тепло... Старое времечко вспомнишь, и жив тем... Ведь и я, голубчики мои, удалой был в свое время... Эх, да и времечко же было, вспомнить любо! Охотой, братцы вы мои, на войну-то я пошел. На Кавказ нас погнали. Шли мы горами да ущельями, недели две шли, Казбек-гору видели с вековечными снегами и в духанах водку фруктовую, вонючую пили... С песнями больше шли.

      Жара стояла смертельная, горы, пыль, кремнем раскаленным пахнет, люди измучились, растянулись, а чуть команда: «Песенники, вперед», и ожило все, подтянулось. Загремит по горам раскатистая, лихая песня, хошь и не особенно складная, а себя другим видишь. Вот здесь, в России, на ученьях солдатских песни все про бой да про походы поются, а там,, в бою-то, в чужой стороне, в горах диких, про наши поля да луга, да про березку кудрявую, да про милых сердцу поются:

      Ой, не ласково приняла, 
      Ой, огорчила ты меня!

      Хватит, бывало, запевала, весь в поту и в пыли, заломив шапку на затылок, и сердце захолонет, и слеза по пыльной щеке сбежит и грязной каплей скатится на насквозь пропотевший ремень ранца... Да забывчивость-то ненадолго... Запевала уж другую выводит:

      Гремит слава трубой,
      Мы дралися за Лабой;
      По горам твоим, Кавказ,
      Уж гремит слава об нас!

      Подхватишь — и печаль-тоска вон из сердца.

      Пришли наконец в отряд. И места же! Направо — море, налево и впереди — горы и леса по тем горам дремучие. Не такие леса, как у нас, не сосны, не ели, а все граб, пальма, грецкие орехи, инжир, на котором винные ягоды растут, и все это виноградником да колючкой переплетено. Проклятая эта колючка, сколько народу в ней погибло! Запутался раз, и шабаш, не выйдешь, как когтями зацепит; и чем больше ты вертишься, тем больше цепляет она тебя... Фруктов там разных — чего хочешь, того просишь. Цветы опять: магнолий-цветок в лесу растет, и всякой другой. Хорошо! Только насчет лихорадки да змей страшно... Опять скорпионы с тарантулом, вроде как не то пауки, не то раки, народ насмерть жалят... Ночь придет — чекалки (шакалы, по-нашему) песню свою затянут... Таково жалобно, будто хоронят кого...

      Стоим это ночью в цепи... Темь — зги не видно... Тихо... Только справа где-то, внизу, море рокочет... И чем шибче бьются валы, тем спокойнее на душе. Знаешь, когда бурный прибой, то и неприятель на берег с судов не высадится, значит — со стороны моря не бойся, только вперед гляди-поглядывай.

      А впереди темь...

      Такая темь, будто у тебя глаза закрыты... На слух больше неприятеля ловишь...

      Жутко первое время было в цепи стоять... Чего-чего не придумаешь... И убьют-то тебя, и в плен возьмут, и Шкуру с живого драть будут, и на кол посадят... А потом в привычку вошло, и думушки нет: стоишь да послушиваешь, да житье-бытье российское вспоминаешь...

      Привык я малость в цепи стоять, а там в охотники выбрали, стали посылать в секреты да на разведку.

      Умирать буду, не забуду, как нас в охотники выбирали.

      Выстроили весь отряд четырехугольником, а в отряде-то тысяч десять народу. Стали, ждем — стоим. Отрядный генерал на середину выехал, поздоровался: «Здорово, братцы!» — «Здравия желаем, ваше превосходительство!»— гаркнули. Объехал нас и выслал адъютанта. Красавец офицер, на вороном коне, с «егорьем» на груди.

      Выехал адъютант и скомандовал «смиррно!». Потом такую речь повел,— каждое слово по гроб не забуду!

      — Братцы-товарищи! Все мы пришли сюда на смертный бой с неприятелем и за веру, царя и отечество готовы пожертвовать жизнью своей. Здесь десять тысяч храбрецов, готовых в бой. Нам надо выбрать шестьсот охотников. Помните, братцы-товарищи, что охотники идут на верную смерть, и мало того, на смерть, на муку, на пытки. Если охотника пошлют в турецкий лагерь, где с него с живого сдерут кожу, где его посадят на кол,— он должен идти. Если охотнику прикажут стать под выстрел — он должен стать и умереть. Никто из охотников не увидит своих родных, своей родной России: он должен умереть здесь, под пулей и кинжалом неумолимого врага. У охотника нет надежды на спасение: еще раз повторяю — никто из них не увидит России, не увидит семьи... Итак, друзья, нам нужны шестьсот человек, обрекающих себя на смерть, шестьсот охотников.

      Адъютант смолк.

      Оглянулся я: у солдат лица как-то разгорелися, глаза заблистали. Направо от меня, рядом, стояли пешие казаки в длинных черкесках и высоких черных папахах, заломленных на затылок... Как вкопанные, будто не им говорят, стояли они.

      Адъютант еще раз скомандовал «смирно» и громким голосом крикнул:
      — Желающие в охотники — шаг вперед...

      Я взглянул на казаков. Как один человек, все они сделали шаг вперед и остановились так же спокойно, как и были.

      И наши зашевелились, многие вышли вперед...

      Не помню, как и что, но я тоже очутился впереди.

      Много лишних в охотники вышло. Вместо шестисот-то тысячи впереди очутились. По жеребью выбрали шестьсот, а остальных в запас записали, на случай, ежели тех перебьют.

      Стали мы жить отдельно, по-охотницки.

      Сняли сапоги, поршни — вроде как башмаки — из буйволовой кожи надели, кошки на пояс повесили: когти будто железные сделаны,— если в дождик в гору идти, так под подошвы подвязывали, ну, и не склизко: идем по мокрой глине, как по лестнице.

      Жара началась особенная: чуть вечер, весь отряд спать располагается, а мы вперед до утра, за турецким лагерем следить, своих беречь, да если что у неприятеля плохо лежит — скот ли распущен, лошади ли в недосмотре, часовые ли зазевались — все нам, охотничкам, годилось. И якши и яман — все клади в карман! И скоту, и домашним вещам, и оружию, и часовому — всем настоящее место нахаживали.

      Каждую-то ночь таким манером...

      Больших дел все не было. Ждали мы ждали да и дождались же! Часов так около четырех утра...

      Дежурным я при балаганах в эту ночь оставался. Вдруг слышу, тревогу вызывают, а со стороны турецкого лагеря мелкой дробью ружейные выстрелы: та-даа-та-та, та-та, та-та, та-та, тррр...

      Наша команда уже выстроилась и бегом помчалась вниз, к цепи...

      Сзади нас, в лагерях, суматоха: войска выбегали из балаганов... С гор — неприятель... Вот первая пуля просвистала над головою... Потом другая, третья — как шмели. Одна из черных полосок впереди вдруг остановилась на полугоре. Что-то задвигалось, ярко блеснуло на солнце, и четыре больших белых клуба поднялись к облакам... Бау... бу... бу... бау...— загромыхали орудия, зашуршали и завыли гранаты над головою. Одна около нас хлопнулась, бац! Как молонька сверкнула из нее, а потом завизжали осколки, дым нас окутал... Юнкер со мной шел, — гляжу, вскрикнул и упал... Лежит на спине, разбросал руки... Я было наклонился поднять, да уж поздно: грудь вся изуродована, кровь, клочки мяса да сукна...

      — Носилки... носилки,— слышно кругом, а там — команда: «Бегом марш», и снова мы помчались... Около раненых оставили четверых...

      Еще пуще завыли, зашипели над нами гранаты и засвистали пули... А мы все бежали, все бежали...

      Вот и цепь...

      Нас рассыпали: залегли мы в кусты — и началась лихая перестрелка.

      Неприятель стрелял через нас, и наши сзади стреляли, тоже через нас. Сущий ад кругом! Солнышка от дыму не видать... Ружейные выстрелы кругом — как хлопушки... та-та-та-та-та. Пули визжат да посвистывают на все голоса,— как на пчельнике! Орудия и с той и другой стороны: бо-у, бу-бу-боу-бу-бу, боу!.. Гранаты рвутся одна за другой: тах-тах, только осколки от них воют...

      Еще из команды двоих убили...

      А бой все сильнее разгорался,— то и дело подносили к нам патронные ящики.., Ствол моей берданки совсем горячим стал...

      Долго продолжалась перестрелка и, наконец, перешла в наступление.

      Сначала один горнист, где-то далеко, затрубил чуть слышно, меж гулом выстрелов: та-та-та-та, та-ти, та-та, та-ти, та-та, та-ти-тата, та, та, та, а потом все ближе и ближе, на разные голоса и другие горнисты заиграли наступление... Выстрелы сделались еще чаще... Среди нас громыхала артиллерия, и, как на ученье, в ногу, шли колонны... Когда они поравнялись с нами, раздалась команда: «Пальба батальонами»... Присоединились мы кучками к надвинувшимся войскам...

      Дым как-то реже стал, ветерок с моря потянул, н перед нами открылась неприятельская твердыня, — замелькали красные фески, заблистали ружья...

      «Батальон, пли!» — раздалась команда, и грянул залп... Вместе с тем грянули и наши орудия. Опять залп, опять орудия, опять залп... Неприятельские выстрелы стихли, наши горнисты заиграли атаку... Раздалась команда: «Шагом марш!» Та-да, та-да-та-да, та-да, та-та-а, та-ди-та-ди, та-ди-та-да та-та-а, все чаще, и чаще, и чаще гремела музыка, все быстрее и быстрее шли мы, и все чаще и чаще падали в наших рядах люди.

      А мы шли. Что со мной было — не знаю... Но сердце трепетало, каждая жилка дрожала,— я ничего, ровно ничего не боялся... Вот уж несколько десятков сажен до неприятельской батареи, исчезающей в дыму, сквозь который только и мелькают красные молнии огня, а нас все меньше и меньше... Вот музыка замолкла — только один уцелевший горнист, неистово покрывая выстрелы, как перед смертью, наяривал отчаянное та-да-та-да-та-да-та-да.;. А вот и команда: «Ура!»... Мы ждали «ура!».

      — Урра! — загремели мы в ответ и бросились на молнию выстрелов, на гребне высокого вала...

      Я перепрыгнул ров, не помня себя... Перед самыми глазами ослепил и оглушил меня выстрел, блеснул ятаган над головой и — фигура в красной феске... Я всадил штык в эту фигуру; сзади, вместе с ней, нас столкнули наступавшие, и мы оба полетели в ров... Урра!.. Алла! Стоны раненых, выстрелы ружей, хрип умирающих слышались мне, а я лежал, придавленный окровавленной фигурой в красной феске... Вдали гремело: бау-бу, бу-бау!..

 

*

      В квартире уже никто не спал... Все ночлежники поднялись на своих койках и слушали солдата...

      Лишь из-под груды разноцветного тряпья блестела седая борода и лысая голова старого нищего...
     


К титульной странице
Вперед
Назад