Прошло десять лет. Я жил на севере, а «дядя» далеко на юге, но, время от времени, мы с ним переписывались, и каждое его письмо заканчивалось непременной просьбой приехать к нему. Много лет я обещал посетить его «Полынок», рвался туда, а обстоятельства все задерживали. Наконец, я получил письмо, в котором он упрекал меня очень серьезно, писал, что если не хочу приехать, так лучше было бы сразу не обещать, чем обещать, да не сделать, и что он меня «устал ждать». Это ли письмо на меня подействовало, или уж и самого потянуло повидаться, но я собрался в неделю, привел все дела в порядок и с курьерским помчался на дорогой мне юг...
Вместо усталости от дороги я с каждым днем оживал все более и более, после утомления от продолжительной тяжелой работы в столице. Днем я спал в вагоне, а ночи просиживал на площадке, любуясь голубым южным небом, яркими звездами, о которых жители севера не имеют понятия. И чем ближе я был к цели путешествия, тем более и более рвался и волновался. Картины прошлого воскресали предо мной со всеми подробностями, со всеми мелочами. Вспомнилась и экспедиция на «желтую» батарею... Мокрые по пояс, ползком, прямо из речки, мы начали подниматься на «столовую» гору... Вверху виднелась фигура часового. Пришлось свернуть вправо и ползти полчаса балкой, между колючками, на которых мы оставили добрую половину наших черкесок и не один клочок кожи... Наконец, добрались и до первых укреплений «желтой» батареи. Они были пусты. На полугоре выделялась цепь часовых, шагах в трехстах один от другого. По-видимому, турки мало оберегали эту, вдавшуюся почти в середину лагеря, грозную позицию, надеясь, что никто не осмелится к ней, окруженной с флангов укреплениями, подойти. Мы прилегли в заброшенном ложементе. «Дядя», указывая на часового над нашей головой, шепнул мне:
— Этого мы сейчас снимем!
Мы поползли вверх между высокими стеблями папоротника, на наше счастье шуршавшего от ветра. Под нами, вдалеке, гудело море, и чем выше мы поднимались, тем сильнее слышался прибой.
Мне становилось жутко, но хладнокровно, без всякого шума, двигавшаяся передо мной ползком фигура «дяди» успокаивала меня. Оружия, кроме кинжалов, у нас не было никакого. «Дядя» приказал только взять мне в карман два булыжника, с кулак величиной, да инструмент, носящий весьма некрасивое название, состоящий из двух ремешков с дощечкой, обернутой сукном. То же самое было и у него...
Вот уже фигура часового совсем ясно торчит между папоротниками. Он оперся на дуло ружья обеими руками и положил на них подбородок.
— Дрыхнет, скотина! — шепнул мне «дядя» и добавил:
— Сейчас его разбудим... Тише ползи!
Мы были уже в пяти шагах от часового. Оказалось, что он не спал, а смотрел в противоположную от нас сторону, на море, и что-то мурлыкал.
«Дядя» поднял руку и бросил через голову часового камень. Тот вздрогнул и обернулся назад, где стукнул упавший камень. «Дядя» выпрямился и в один миг сидел на опрокинутом им часовом, старавшемся вырваться из железных объятий. Я подоспел и сел на ноги часового, с помощью которых он старался перевернуться, между тем как «дядя» своей громадной правой рукой зажал ему рот, а левой крепко прижимал к земле.
— Машинку ему надо, чтоб не заорал, ты держи его, а я сделаю,— тихо сказал он мне.
Мы перевернули часового навзничь. «Дядя» по-турецки сказал ему на ухо, чтобы тот молчал: «а то, мол, зарежу». Пока я держал помертвевшего, с испугу, низама, «дядя» ему вставил в рот лопатку, обернутую сукном, и завязал на затылке крепко два ремешка. Затем часовой был связан тонким шпагатом по рукам и ногам; «дядя» снял с него феску, надел ее на себя и шепнул мне:
— Подожди, через полчаса буду... Если тревога или опасность, брось этого дурака и беги домой, обо мне забудь, не ищи меня, я один приду.
С этими словами он пополз вверх на гору, оставив меня с лишенным голоса и возможности двигаться часовым.
Все эти мелочи живо восставали в памяти, когда я лежал один в купе первого класса, укачиваемый плавным ходом вагона...
Я собрал мои вещи, приготовился... Часы показывали десять. Оставалось полчаса. Каждая минута казалась вечностью. Я смотрел в открытое окно на бесконечную степь, усеянную курганами, уцелевшими от нашествия монголов, на звездное небо, на мелькавшие телеграфные столбы, и мне казалось, что поезд идет недостаточно скоро.
Вот, наконец, продолжительный свисток... Вдали зеленый фонарь... Купа деревьев... Уже белеется платформа. Паровой тормоз быстро осаживает поезд... Я, держась за ручку вагона, почти повиснувши над землей, смотрю, стараясь различить на платформе знакомую мне фигуру и... почти на ходу поезда прыгаю, увидав того, кого так жаждал видеть...
Таких душевных встреч у меня не было и никогда больше не будет...
Уведомленный телеграммой за сутки, «дядя» сам выехал встретить меня...
Мы уселись на длинные ломовые дроги и отправились.
Что мы говорили во время встречи, я не помню и никогда не вспомню... знаю только одно, что если я и говорил что-нибудь тогда, так говорил глупости, без всякой цели... я, всегда одинокий, был тогда счастлив бесконечно!..
Через полчаса мы входили в сад, где нас встретила давно ждавшая меня семья «дяди» и прекрасный ужин...
Переменив образ жизни боевой на мирный, изменившись в душе, «дядя» мало изменился снаружи: хотя он поседел, но живые серые глаза были так же молоды, и сила была все та же. После ужина, окруженные семьей, мы просидели до утра на террасе его домика, утопавшего среди густой зелени черешен и яблонь, посаженных рукой «дяди». Он был страстный садовник и рыболов. Боевая шашка была сменена на садовый нож и удочки. Мы долго говорили о турецком походе, о старых товарищах, вспоминали мелочи боевой жизни.
— А помнишь, как мы с тобой на «желтую» батарею ходили?
— Еще бы не помнить! —ответил я.
— Дело прошлое, брат, а ведь я все время, пока батарею осматривал, только и думал одно, что ты зарежешь пленного... Просто я боялся за него. Ведь твое положение было не из приятных: того и гляди, смена придет, увидят, что часового нет, искать будут — все дело пропало, и тебе конец. Боялся за тебя. Ведь целый час ждать! Или его убить, или самому гибнуть!..
Вспомнили затем, как привели пленного в лагерь, где было несколько пленных, как своему «крестнику» каждый день то табаку, то чаю и галет носили до тех пор, пока его не отправили в Россию...
Уже взошло солнце, когда мы окончили нашу беседу.
Я невольно залюбовался картиной, открывавшейся с террасы. Нежно-голубой лентой кружится и тянется по бесконечной степи речка Яблонка, окруженная темной зеленью камышей и поникших над водою ветел. Оазисом казался хутор «Полынок» с его садами и широкой зеленой улицей, разделявшей хутор на нижний и верхний. Владения «дяди» тянулись от самой реки до улицы, где, между плодовыми деревьями, зеленела бахча с арбузами и далее на гору, где был сад, дом, а выше, на горе, небольшой виноградник...
Видно было, что каждый шаг земли обработан, возделан...
Как в раю, провел я на хуторе две недели, ловя с «дядей» по утрам рыбу, а днем работая вместе с ним в саду. Вечерами в винт играли или о былом рассказывали...
Со слезами я уезжал от них...
В прошлом году, как я узнал из писем, «дядя» умер. Он заразился, ухаживая за больным соседом.
«Судьба»,— вспомнились мне его слова.