|
|
|
Из воспоминаний Г. С. Гора
<...> В конце двадцатых годов на ленинградских улицах можно было
встретить бородатого человека в старинной синей поддёвке, широких штанах и
сапогах бутылкой. Он был похож на лихача, только что сошедшего с козел. Но
все знали, что это не извозчик-лихач, а знаменитый поэт Николай Клюев.
Никандр Тювелев частенько бывал у Клюева на Морской. Однажды он захватил с
собой и меня.
Войдя в типичный петербургский двор, поднявшись по типичной городской
лестнице, мы с Никандром остановились перед дверью. Я и не подозревал, что
обычная петербургская дверь откроется в крестьянскую избу.
Но вот дверь открылась, и вместе с ней открылось нечто не поддающееся
реалистическим мотивировкам. Перед нами была изба, по бревнышку перенесенная
из Олонецкой губернии и собранная заново, разместившаяся в петербургской
квартире.
Между бревен торчал мох. Из щелей выполз таракан. Под дощатым потолком были
полати. Большая русская печь занимала половину избы. Перед печью стояла
квашня.
За простым дощатым столом сидел человек с большим бабьим лицом. Борода
казалась приклеенной. В углу висел портрет богородицы кисти Симона Ушакова –
одновременно икона и историческая реликвия.
Клюев, сложив совсем по-бабьи на животе руки, заговорил, окая и причитая, о
погоде, почему-то о льне, гумне и деревенском густом сусле.
Слова его были слепком обстановки и дополняли полати, квашню, брёвна,
скрывавшие от глаз каменные стены старого петербургского доходного дома. Но
друг словно кто-то нажал на рычаг машины времени. Олонецкая изба понеслась в
XX век. Бабий, деревенский окающий голос Клюева мгновенно изменился,
по-интеллигентски заграссировал.
– Валери Ларбо, – сказал этот уже совершенно новый, другой неожиданный
Клюев, – Жак Маритен... Читали ли вы, советские студенты? Не читали? Так о
чем же с вами говорить? О сочинениях Пантелеймона Романова, что ли? <...>
<1967> |
|
|
|