|
Из воспоминаний Этторе Ло Гатто
Ло Гатто Э. Воспоминания о Клюеве / Э. Ло Гатто // Николай Клюев глазами современников : [сб. воспоминаний]. – Санкт-Петербург, 2005. – С. 188-193.
назад | содержание
| вперед
Этторе Ло Гатто
ВОСПОМИНАНИЯ О Н.А. КЛЮЕВЕ
Я познакомился с Николаем Алексеевичем Клюевым в 1929 г. в Ленинграде. Слова, которые он написал в виде посвящения мне на втором томе своего «Песнослова», напоминают об этой первой нашей встрече, отмечая день, в который он подарил мне книгу, – «День Похвалы Пресвятыя Богородицы» [1].
Я был в Ленинграде еще раньше, в 1928 г., когда ездил в СССР на празднование столетия со дня рождения Л.Н. Толстого. Но в это мое короткое пребывание в бывшей столице ни итальяновед С. С. Мокульский [2], ни писатель Н.Н. Никитин [3], которые были моими проводниками, не вспомнили почему-то о Клюеве в числе ленинградских писателей.
О Клюеве я, впрочем, в то время знал мало. В моей библиотеке из его вещей имелись только книги берлинского издательства «Скифы» [4], и то, что я писал о нем в моей вышедшей в 1923 г. книжке «Poesia russa della revoluzione» [5], было основано главным образом на чужих суждениях и цитатах. Я, конечно, тоже подчеркнул, как было тогда принято, его духовное родство с Есениным и общее их крестьянское происхождение. Лишь позже, после того как я услыхал о нем от М. Горького и от В.Ф. Ходасевича, я понял, что родство это гораздо менее тесное, чем утверждал А. Ященко в эмигрантском журнале «Русская книга» в 1921 г. [6] Когда в 1929 году я упомянул об этом духовном родстве с Есениным самому Клюеву, мне пришло в голову, что Клюев не только удержал гораздо больше от своего мужицкого происхождения, чем Есенин, но что у него осталось от него, помимо тоски, и подлинное религиозное чувство. Это явилось позже причиной огульного осуждения его поэтического наследия, тогда как Есенин, всегда менее религиозно настроенный, в какой-то мере выдержал и революционный климат.
По словам Клюева, Есенин писал кощунственные стихи. Клюев говорил мне об этом со скорбью, показывая мне – я это хорошо помню – свое собрание икон и объясняя мне ценность их, как запечатления образа Божия в сердцах народа.
О первых беседах, ознаменовавших начало нашей дружбы с Клюевым, у меня после стольких лет естественно сохранилось немного смутное воспоминание, и я не исключаю возможности того, что к этому воспоминанию примешалось и то, что я узнал впоследствии о Клюеве, читая его стихи или беседуя о нем с писателями, с которыми я познакомился позднее, особенно в 1931 г., когда я всего дольше прожил в России. Должен отметить тут же, что мне показалось, что собратья-поэты всё еще ценили Клюева. Не могу сказать, впрочем, играло ли тут роль формальное своеобразие его поэзии – отголоски НЭПа, несмотря на «социальный заказ» и на мобилизацию искусства и литературы на службу первой пятилетки, всё еще были живы – или тот же факт, что в стихах Клюева еще веял ранний дух революции, которая уже сама успела изменить свое лицо. Общеизвестно, что после революции Клюев более или менее примыкал к движению т.н. «скифов» [7], к которому в известном смысле принадлежали Есенин, Андрей Белый и Блок. О «скифстве» и о его вожде, ныне покойном Р.В. Иванове-Разумнике я много разговаривал с самим Клюевым. У меня не создалось, однако, впечатления, что он продолжает быть убежденным сторонником этого течения, хотя сами «скифы» и превозносили его как поэта, всего успешнее осуществившего в поэзии слияние традиционного мистицизма с революционной стихией, в 1917 г. перевернувшей Россию вверх дном. Клюев сам говорил мне в 1929 г. – т.е. до того, как на него ополчилась официальная критика – что одной из причин неблагожелательного отношения к нему власть имущих было его восхваление революции как взрыва стихийных сил. Я указал ему тогда – сужу по сохранившимся у меня записям того времени, – что и Блок тоже говорил о стихийной революции как о воплощении духа музыки [8], на что он возразил мне, что у Блока это было лишь теоретическим умствованием, тогда как у него за этим лежало внутреннее религиозное переживание.
Правду сказать, во всех наших разговорах Клюев произвел на меня впечатление человека не склонного теоретизировать. Ведь когда его слава как «революционного поэта» поблекла, он вернулся в родные свои места, на Онежское озеро и об этих родных местах говорил охотнее, чем о чем-либо другом. С этим возвратом к родным истокам у меня связаны два воспоминания, которые, думается, не лишены интереса. Одно касается его наружности и повадок. Должен сказать прежде всего, что Клюева привел ко мне в итальянское консульство в Ленинграде его земляк, Алексей Павлович Чапыгин, вошедший, как и он, в литературу до революции, но также увидевший в последней торжество мужицкого начала. Чапыгин, как известно, после нескольких лет молчания выступил с романом «Степан Разин» [9], в Котором революция была показана как стихийный мужицкий бунт.
В 1929 г. Клюев еще носил русскую рубашку, которая производила странное впечатление в сочетании с надетым поверх нее обыкновенным городским пиджаком и брюками, заправленными в сапоги с голенищами. Насколько верны рассказы о том, что еще до революции он являлся в таком наряде в самые шикарные рестораны Петербурга я не могу сказать, ибо его об этом не расспрашивал. Он интересовал меня прежде всего как человек и художник, а не с точки зрения фольклора. Почти во всех образцах современной русской литературы отмечаются «фольклорные» черты его личности, как бы для того, чтобы подчеркнуть контраст с теми чисто литературными влияниями, которым он подпал. Может быть, в многочисленных наших беседах, когда он навещал меня или я бывал у него, я напрасно не проявил больше интереса к этой стороне его личности, но мне сдается, что если я пользовался его доверием и дружбой, то это было главным образом благодаря моему человеческому, а не литературному интересу к нему. Этому доверию я был обязан тем, что позднее, уверенный во мне, он доверил мне рукопись своей поэмы «Погорелыцина» [10], которую считал своим magnum opus [11], но опубликовать которую в России ему, разумеется, не разрешили бы. Уже впоследствии я узнал, что за границей сохранился только мой экземпляр этой поэмы, и я никак не думал, что настанет день, когда мне удастся исполнить данное поэту обещание напечатать эту вещь после его смерти. Хотя мне было известно, что он был болен и кроме того находится под постоянной угрозой ссылки или ареста, я лелеял надежду, что судьба будет более милостива к нему.
Мы встретились с ним снова в 1931 г., когда, будучи уже ближе знаком с его поэзией, чем в 1929 г., я мог более свободно говорить с ним о проблемах, которые ставила передо мной его поэзия и личность. Но для Клюева проблемы поэзии были слишком тесно связаны с самой поэзией, чтобы быть предметом обсуждения. Я мог заинтересовать его проблемами, которые мне хотелось обсуждать, только ссылкой на конкретные факты. Так было и с казавшимся мне важным вопросом о его принадлежности к старообрядцам или раскольникам, или – по выражению некоторых историков русской литературы – сектантам. Я сам употребил это последнее выражение в моей книжке 1923 г. и теперь сказал ему об этом. Вместе с тем я рассказал ему, по его просьбе, о моей свадьбе, когда, чтобы не насиловать воли той, которая, будучи православной, должна была стать моей женой, мы решили, что венчание будет происходить, как того требует католический обряд, в православной ризнице. Клюев выразил свое удовлетворение и сказал, что вовсе не надо настаивать на том, что одна форма веры лучше другой, но что соблюдение формы дело хорошее и правильное, и что это особенно важно в теперешний момент в жизни церкви. Этот разговор убедил меня в безупречности веры Клюева в православную церковь.
Разумеется, для того, чтобы оценить всё значение этого воспоминания, нужно припомнить обстановку тех лет, когда православная церковь подвергалась преследованиям, в том числе и косвенно – путем поддержки движения «безбожников» [12]. Мы должны перенестись в эту атмосферу и для того, чтобы лучше понять смысл слов, сказанных Клюевым по поводу обвинений его не только в кулачестве, но и в том, что в своей поэзии он был выразителем – как будто такая вещь возможна! – настроений и идеологии кулаков. В то время – это был разгар коллективизации – шла борьба не только против религии, но и против крестьянства. И в 1929 и в 1931 гг. Клюев имел случай сказать мне – и я записал это, по понятным соображениям не мог использовать в тогдашних моих статьях – что «величайшее преступление» советского правительства состояло в насильственном превращении русского мужика в пролетария, в беспощадном уничтожении того, что составляло глубинную сущность России, в осуждении, как противоречащей материальному прогрессу, той религиозности, которая всегда жила в душе русского крестьянства хотя бы в самых первобытных формах, как, например, в жестокие времена Болотникова [13], Стеньки Разина [14] или Пугачева [15], столь дорогих большевикам. Клюев на себе испытал всю жестокость борьбы с кулаками: он вернулся в Ленинград из своей деревни, где его, по тогдашнему выражению, «раскулачили» и где окончательно рухнула его вера в то, что революция может быть «мужицкой». Это же крушение веры было косвенной причиной духовной трагедии, которая привела Есенина к самоубийству. Я не знаю, какое значение могут иметь эти обрывки воспоминаний, но должен указать здесь, что Клюев был убежден – и говорил об этом со скорбью – что он способствовал усилению внутренних терзаний своего друга, который родился как поэт под его сенью, но скоро из-под нее вышел. При этом меня тогда больше всего поразило в Клюеве – и, как историк литературы, я тогда же записал себе это – его решительное отталкивание от роли «переодетого мужика» (выражение Георгия Иванова, употребленное и покойным В.Ф. Ходасевичем в его воспоминаниях о Есенине [16]) в ту пору, когда сразу по прибытию в Петербург он был «открыт» Городецким и подпал под его влияние. Это влияние, если принять во внимание бесспорно «символическое» происхождение Городецкого, связало то, что было непосредственно и первобытно мужицким в Клюеве, с тем, что было литературным в символизме, и на время олитературило самого Клюева. Весьма вероятно, что и в «Погорелыцине» критика отметила бы элементы литературного происхождения. Было бы не плохо, однако, если бы читатели и критики оценили не только «символизм» и «имажинизм» этой поэмы, но и обратили внимание – как сделал это я, когда сам поэт читал мне некоторые отрывки – на ту ноту страдания, которая в Клюеве доминирует над всеми литературными влияниями и коренится, мне думается, в глубоком религиозном чувстве и не менее глубоком чувстве природы. Эти два чувства были основными началами в личности Клюева и как поэта, и как человека.
Как иностранец, я не могу входить в оценку того, что было высказано по поводу Клюева некоторыми весьма тонкими русскими критиками. Я имею в виду, например, мнение Ходасевича, который считал «мужицкую Россию» таких поэтов, как Клюев, Клычков, Есенин и Ширяевец, не только уходящей или уже ушедшей, но и никогда не существовавшей [17]. Признаюсь, что поначалу мнение Ходасевича произвело на меня большое впечатление, но тyr же прибавлю, что мысль о том, что Клюев мог быть позером, отпала, как только я познакомился с ним лично. О прошлом не могу говорить, но в пору наших встреч Клюев был бесконечно далек от какого-либо притворства. Он был прост и в душе и в обращении, как человек, который заплатил и готов был еще заплатить дорогой ценой за свою веру. Вероятно, не спроси я его об этом, он никогда не заговорил бы со мной о кличке «пророка», которую прицепил ему В. Свенцицкий в предисловии к второму тому его стихов [18]. Правду сказать, после того как Клюева впервые представил читателям Валерий Брюсов [19], опасность преувеличения в оценке автора «Сосен перезвон» была вполне возможна. Я не знал этого предисловия, когда Клюев сам обратил мое внимание на значение сравнения его поэзии с глухим и вольным бором, который не знает ни планов, ни правил. Правда, Брюсов, признавая в Клюеве наличие религиозного сознания, упомянул и о том, что Клюев, по его собственным словам, был «верен ангела глаголу» [20]. Здесь был косвенный намек на назначение пророка в знаменитом стихотворении Пушкина (если только в нем речь идет действительно о пророке), но Клюев, даря мне и эту свою, уже редкую тогда, книгу, указал именно на первое сравнение, связывая с ним и свое религиозное сознание. На последнее он напирал косвенно и в своей надписи на «Песнослове», которая явилась отправным пунктом моего второго воспоминания о возвращении Клюева на духовную родину.
Должен сказать, что, когда Чапыгин познакомил меня с Клюевым, последний увидел во мне не столько историка русской литературы, каким рекомендовал меня ему Чапыгин, сколько просто итальянца. Италия в то время заметно еще притягивала к себе русских. Еще жива была старая культурная традиция, которая в трудах таких ученых как С.С. Мокульский, А.К. Дживелегов [21] и М.Н. Розанов [22] дала в первые годы нового режима прекрасные плоды в области истории и литературной и художественной критики. В Клюеве, впрочем, который в Италии никогда не бывал и об итальянской поэзии знал мало, если не ничего, северная тоска по Италии была почти условной, как за столетие до того в Пушкине. Однако, встретившись со мной, итальянцем, и услышав из моих уст выражение южной тоски по северной России, он, не колеблясь, назвал меня «светлым братом», задумал послать привет Риму: выраженный в посвящении новому итальянскому знакомцу, он будет передан его песнями собору св. Петра и Колизею:
«Этторе Лё Гатто – Светлому брату.
Песни мои Олонецкие журавли да болотные гагары – летите за синее море, под сапфирное небо прекрасной Италии! Поклонитесь от меня вечному городу Риму, страстотерпному праху Колизея, гробнице чудного во святых русских Николы Милостивого [23], могилке сладчайшего брата калик перехожих Алексия – человека Божьего [24], соснам Умбрии [25] и убрусу Апостола Петра! [26] Расскажите им, песни, что заросли русские поля плакун-травой не вылазной, что рыдален шум берез новгородских, что кровью течет Матерь-Волга, что от туги и скорби своего панцырного сердца захлебнулся черной тиной тур Иртыш – Ермакова братчина [27], червонная сулея Сибирского царства, что волчьим воем воют родимые избы, замолкли грановитые погосты, и гробы отцов наших брошены на чумных и смрадных свалках.
Увы! Увы! Лютой немочью великая, непрощеная и неприкаянная Россия!
Николай Клюев.
День Похвалы Пресвятыя Богородицы 1929 года».
Переносясь мысленно в далекую страну, в которой образ Колизея первых мучеников слился идеологически в уме Клюева с символом католичества, поэт естественно перечислил имена святых особенно дорогих русскому сердцу, точно так же как с приветом соснам Умбрии он связал новгородские березы и надо всем – что было тоже естественно для него – поставил священную русскую реку Матерь-Волгу.
Надо прибавить, что как раз с первыми своими воспоминаниями о Клюеве связывается память о поездке в Новгород Великий, в Ростов Великий и во Владимир – эти колыбели русской истории, и о трепетном посещении старинных монастырей, чтобы потом пожалеть, что не добрался до северных пределов земли русской, но и не Дал бы того ответа, который я дал главе Бюро Печати при советском Наркоминделе, упрекавшему меня за то, что гигантским новым заводам первой пятилетки, я предпочел старинные церкви и опустевшие монастыри. Ответ мой заключался в том, что такие же заводы и Фабрики я могу видеть в любой стране, тогда как старую Россию можно найти только в России, и то пока она не исчезла бесследно.
Может быть, поэтому у меня в памяти образ Клюева, принимая конкретные очертания, связывается с его страстью к собиранию Икон. Как сейчас вижу его в его бедной комнатушке в Ленинграде, где он рисковал принимать меня, склонившимся над ящиком полньм икон, чтобы выбрать одну мне в подарок. И он действительно подарил мне вместе со своими песнями икону, чтобы моя память и моя печаль о нем были еще более пронизаны их музыкой.
Сентябрь 1953, Рим
Примечания:
Ло Гатто Этторе (1890-1983) – итальянский литературовед, славист, автор многих трудов по русской литературе, мемуарист.
Воспоминания впервые опубликованы в НЖ. 1953, №35, вошли в его кн.: Мои встречи с Россией. М., 1992, с менее точным переводом и пропусками. Печатаются по тексту первой публикации.
1 День Похвалы Пресвятые Богородицы или Суббота акафиста – праздник приходится на Великий пост, примерно за неделю до его окончания. В 1929 г. Пасха была 22 апр.
2 Мокульский Стефан Стефанович (1896-1960) – театровед и литературовед. Основные научные интересы связаны с итальянским и французским искусством эпохи Возрождения и Просвещения. Большую ценность представляют труды М. в области итальянской литературы XIII-XVI вв. и итальянской драматургии XVIII в.
3 Никитин Николай Николаевич (1895-1963) – писатель. С1921 г. участвовал в литературной группе «Серапионовы братья».
4 В берлинском изд-ве «Скифы» вышли кн. Клюева «Избяные песни» и «Пескь Солнценосца. Земля и Железо» – обе в 1920 г.
5 Русская революционная поэзия. Рим, 1923.
6 Речь идет о статье А. Ященко «Русская поэзия за последние три года», в главе «Поэты мужицко-хлыстовской революции и др.», рассматривая ведущие направления революционной поэзии, особое внимание он уделил третьему направлению, идущему из «деревни»: «По своим истокам оно «наше народное», в высшей степени национальное, мужицкое. Оперирует оно художественными образами, взятыми из крестьянской жизни и из христианской символики. Но только христианство у поэтов этого направления принимает извращенный, сектантский, мы бы сказали, хлыстовский характер. <...> Наиболее талантливыми из них надо признать Н. Клюева и Сергея Есенина. Важнейшие их произведения («Песнь Солнценосца» и «Избяные песни» Н. Клюева и «Товарищ», «Инония», «Триптих» С. Есенина)...» (Русская книга. Берлин. 1921, №3. С. 10).
7 «Скифы» – группа писателей и деятелей искусства, заявившая о себе двумя одноименными сб., вышедшими в 1917-1918 гг. Лидер группы – Иванов-Разумник, политическая ориентация которого определилась близостью к левым эсерам. В группу входили А. Белый, А.М. Ремизов, Е.И. Замятин, О.Д. Форш, А.П. Чапыгин, М.М. Пришвин, Н.А. Клюев, С.А. Есенин и др. Они приняли Октябрь и осмысляли его в духе национальной, «восточной» стихии и т.н. крестьянского социализма. Социальная революция воспринималась ими как первый шаг к подлинной «скифской» революции – «новому возрождению духа».
8 Намек на слова А. Блока из статьи «Интеллигенция и революция», впервые опубликованной в левоэсеровской газ. «Знамя труда». 1918, 19 янв.
9 Неточно. Правильно – «Разин Степан» (1925-1926).
10 См. примеч. 21 к воспоминаниям Ивнева.
11 Самое главное, основное (лат.).
12 В стране проводилась целенаправленная атеистическая кампания, носящая зачастую вульгарно-издевательский характер. В 1925 г. был организован «Союз безбожников» (впоследствии «Союз воинствующих безбожников СССР»), который возглавил Ярославский (псевд., наст. фам. и имя Губельман Миней Израилевич; 1878-1943) Емельян Михайлович. К 1932 г. в стране издавалось 10 газет и 23 журнала антирелигиозной ориентации на многих языках народов СССР.
13 Болотников Иван Исаевич (?-1608) – из холопов, предводитель восстания 1606-1607 гг.
14 Разин Степан Тимофеевич (ок. 1630-1671) – донской казак, предводитель Крестьянской войны 1670-1671 гг.
15 Пугачев Емельян Иванович (1740 или 1742-1775) – донской казак, предводитель Крестьянской войны 1773-1775 гг.
16 Имеется в виду эпизод из кн. Г. Иванова «Петербургские зимы»: «...приехав в Петербург, Клюев попал тотчас же под влияние Городецкого и твердо усвоил приемы мужичка-травести. <...>
– Садись, садись, голубь. Чем угостить прикажешь? Чаю не пью, табаку не курю, пряника медового не припас. А то, – он подмигнул, – если не торопишься, может, пополудничаем вместе. Есть тут один трактирчик. Хозяин – хороший человек, хоть и француз. Тут за углом. Альбертом зовут.
Я не торопился
– Ну вот и ладно, ну вот и чудесно, сейчас обряжусь...
– Зачем же вам переодеваться?
– Что ты, что ты – разве можно? Собаки засмеют. Обожди минутку – я духом.
Из-за ширмы он вышел в поддёвке, смазных сапогах и малиновой рубашке:
– Ну вот – так-то лучше!» (Иванов Г. Петербургские зимы. С. 83-84). Этот эпизод ввел в свой очерк «Есенин» и Ходасевич.
17 Намек на слова Ходасевича из очерка «Есенин» // Современные записки. С. 319.
18 Имеется в виду вступ. ст. В. Свенцицкого к сб. Клюева «Братские песни». М., 1912.
19 Вступ. ст. В. Брюсова к сб. Клюева «Сосен перезвон». М., 1912.
20 Из ст-ния Клюева «Я был в духе в день воскресный...» (1908).
21 Дживелегов Алексей Карпович (1875-1952) – литературовед, театровед. Основные труды по искусству и литературе Возрождения. Монография «Начало итальянского Возрождения» (1908), «Очерки итальянского Возрождения» (1929), «Данте Алигьери» (1933), «Итальянские народные комедии» (1954).
22 Розанов Матвей Никанорович (1858-1936) – литературовед, академик. Опубликовал работы о связях А. С. Пушкина с итальянской литературой.
23 Микола Милостивый – архиепископ Мирликийский. Он, по народному преданию, второй после Бога. Покровитель земледелия и скотоводства, хранитель на водах, заступник за неправедно осужденных и гонимых. Память 9 (22) мая и 6(19) дек.
24 Алексий – преп. (ок. 360-411). Память 17 (30) марта.
25 Умбрия – административная область в Центральной Италии.
Убрус – платок, нарядное полотенце.
26 Апостол Петр – ученик Христа, но в решительную минуту отрекся от своего Учителя, а прощение получил после многих слез от воскресшего Спасителя. В Риме его постигла мученическая смерть при Нероне одновременно с ап. Павлом. Память 29 июня (11 июля).
27 Ермак Тимофеевич (?-1585) – казачий атаман, предводитель похода в Сибирь. В ночь на 6 сент. 1585 г. сибирский хан Кучум неожиданно напал на отряд и уничтожил его. Ермак из-за тяжелой кольчуги утонул в притоке Иртыша р. Вагай. Сулея – бутыль, преимущественно для вина.
назад | содержание
| вперед
|
|