|
Из воспоминаний Н. Ф. Христофоровой-Садомовой
Христофорова-Садомова Н. Ф. Воспоминания о Клюеве Николае Алексеевиче / Н. Христофорова-Садомова // Наш современник. – 1992. – № 5. – С. 153-156.
Это было в тридцатых годах нашего столетия (31-32 гг.). Мне кто-то из знакомых принес стихотворение неизвестного для меня поэта Клюева Н.А. (Это стихотворение приложено в начале «Воспоминаний» [1]). С первых же строк я была приятно удивлена глубиной мысли, какой-то своеобразной красотой языка, а главное – мудрым пониманием человеческого назначения. Это впечатление оставило во мне сильное желание поближе познакомиться с этим, по-видимому, незаурядным поэтом и мыслителем. Но никто из знакомых не мог мне что-либо о нем сообщить.
Прошло так с полгода, и однажды в мою дверь постучали. «Войдите». – И вот вошел человек в какой-то необычной одежде старинного покроя и такой же шапочке. В руках письмо. «Простите, – сказал он, – вот Вам письмо от Н.Н. Я был в Саратове, познакомился с ней, я она направила меня к Вам».
Распечатав письмо, я прочла просьбу моей знакомой, живущей в Саратове, приютить у себя поэта Клюева Николая Алексеевича на время обмена им его ленинградской комнаты на московскую.
Прежде всего меня поразила необычайность моего желания: познакомиться с человеком-поэтом так<им> самобытн<ым> по языку и творчеству и непосредственно воспринять глубину его понимания и ее источник. Я с радостью приветствовала Никол<ая> Алекс<еевича> и постаралась сделать всё от меня зависящее для его устройства у меня.
Предо мной был чисто русский человек – в поддёвке, косоворотке, шароварах и сапожках – старинного покроя. Лицо светлое, шатен, борода небольшая, голубые глаза, глубоко сидящие и как бы таившие свою думу. Волосы полудлинные, руки красивые, с тонкими пальцами; движения сдержанные; во всем облике некоторая медлительность, взгляд весьма наблюдательный. Говорит ровно, иногда с улыбкой, но всегда как бы обдумывая слова, – это заставляло быть внимательным и к своим словам. Говор с ударением на «о» и с какими-то своеобразными оборотами речи. Как выяснилось в дальнейшем – он был из семьи поморцев-старообрядцев Олонецкой области.
Мне пришлось наладить совместную жизнь, по возможности считаясь с запросами каждого. Ник<олай> Алек<сеевич> был не требовательным гостем: для него ценнее всего была тишина, чтобы он мог углубляться в свое сокровенное творческое состояние. Оно было, как он говорил, на второй его натурой, а первой – и в нем он находился почти непрерывно, даже во время сна. Об этом особом виде почти пророческих снов мне придется писать подробнее в конце своих «Воспоминаний» [2]. Он часто передавал их мне (во время пребывания у меня) как отрывки из каких-то особых, нездешних жизней. Чувствуя мое самое сердечное внимание и, по его словам, даже понимание сущности его «внутреннего мира», – он делался как-то родственно-доверчивым. Его обычная замкнутость исчезала, а сердце открывало свои богатые сокровища. Вот тогда-то и выявилась особая основа этого «внутреннего мира»: он видел, знал и ясно понимал сущность бытия – видимого и как бы и невидимого через знание и опыт.
Невольно являлся вопрос: откуда это?
Вот рассказ Н<иколая> А<лексеевича> о его жизни с детских лет. Отец был рыбак-поморец (Олонецкой обл<асти>) у Белого моря. Он имел свои лодки-корабли рыболовные и жил этим промыслом. Был зажиточным; имел свой домик в 2 этажа. Ему было около пятидесяти лет, когда он женился на молодой поморке-старообрядке Параскеве, из очень бедной семьи, будущей матери Николая. Взял ее себе в жены за красоту, Параскева 17-ти лет вышла замуж за старика, чтобы помочь своим родителям и их многочисленным ребятам, конечно, не по любви. Николай был первым и единственным сыном, т<ак> к<ак> вскоре после рождения его отец вышел на промысел осенью, задержался и был затерт льдами. Молодая вдова Параскева осталась с маленьким Николаем. Она была особенно религиозна и верхний этаж домика устроила под молельню. В нижнем этаже были хозяйственные помещения, и по тем временам там же была домашняя прядильня, где девушки пряли, ткали различные изделия, как-то: белье, одежды и всё нужное для жизненных потребностей. В то время это составляло ценное имущество. Всё складывалось в многочисленные сундуки, и это являлось «зажиточностью» тех времен. Средства для жизни остались после отца хорошие, и матери было возможно помогать своим и тайком раздавать помощь нуждающимся, которых в то время было очень много. Маменька, по словам, Ник<олая> Ал<ексеевича>, делала это тайком от всех по ночам. Зная по опыту скорбь бедности, она очень была чутка к скорбям других. Она раздавала сложенные в сундуках одеяния, белье, рубахи – бумажные и шерстяные – голым и босым... И когда умерла, – сундуки-то оказались пустыми...
Но вернусь по порядку. Рос Коленька на руках своей матери и воспитывался ею в старинной вере – глубокой, строгой... Любил свою мать Коля безгранично... И когда говорил о ней, и теперь, через десятки лет, то не иначе как со слезами, и писал о ней в письмах ко мне даже из ссылки. Всегда и всюду она являлась ему и после своей смерти как бы в живом образе для помощи в самых безвыходных положениях.
Когда наступило его отрочество (12 лет) – то Коленьку, по обычаю того времени, отправили на воспитание в Соловецкий монастырь [3] – к старцу, живущему в лесу, недалеко от монастыря. У старца были еще два отрока на воспитании. Они проходили духовную подготовку. Одни оставались и делались монахами в монастыре, другие же, как и Коля, возвращались домой. Коленька не мог жить без своей маменьки. Он вернулся домой. Но в эти два года пребывания у старца навсегда построили незыблемый фундамент в его внутреннем устройстве, и в дальнейшем он на нем возводил все свои неподражаемой самобытности, красоты и глубины поэтические творения.
Он не сделался монахом, т.е. живущим небесным в земных условиях. Но, наполняясь образами сверхземными – через утонченное восприятие, он как бы пояснял, часто иносказательно, смысл и взаимосвязь земных форм и явлений. Можно определенно сказать, что 2 года пребывания у мудрого старца развили в Коле то, что еще в раннем детстве было заложено его матерью: дар глубокой всеосвящающей веры и, как плод ее, всепроникающее творчество. Так объяснял Ник<олай> Алекс<еевич> источник своего дарования.
На 15-м году своей жизни Николай, вернувшись домой в «маменькину молельню», уже сознательно отнесся к их взаимоотношению. Он определенно понял ценнейшие свойства материнского сердца. Ее самоотверженная любовь, ее необычайно деятельное сострадание и неиссякаемую доброту. Он преклонился перед величием ее души – и с радостью осознал, что его сердце созвучно с материнским и что светлые откровения, полученные им у мудрого старца, необычайно гармонируют с материнским устремлением в мир света и любви.
Поистине они стали как одна душа.
И никто во всю жизнь Ник<олая> Алекс<еевича> не был так для него дорог и незаменим, как его мать, даже и после ее смерти.
Радостно и плодотворно протекала их совместная жизнь. Но увы. Не надолго. 18-ти лет он потерял свою дорогую. Она умерла еше молодой (37-ми лет [4]) и безболезненно... Постоянная молитва, дела милосердия дали Параскеве особую духовную чуткость, – и она «предузнала» день своей кончины. По ее указанию был поставлен одр среди молельной – покрыли его соломой (так у них было принято); вокруг зажгли светильники и окурили ладаном. В течение 40 дней все домашние молились вместе с маменькой, а она сама читала сорокоуст [5] по себе, с небольшими перерывами на отдых. В последний, 40-й день она прочла себе отходную [6], у всех попросила прощения, со всеми простилась. Коленьке наказала не плакать, обещала вымолить скорое их соединение, воспела славословие Богу и возлеглa на одр, – сложив на груди руки. И так, со славословием Богу, светло, спокойно уснула... А Коленька упал замертво и лежал три дня недвижимо. Стали считать его умершим. Но вдруг он страшно закричал и открыл глаза.
Придя в себя, вот что он рассказал: маменька явилась ему, светлая, живая, окруженная светлым облаком. Взяла его на руки (он видел себя в возрасте 4-х, 5-ти лет) и полетела с ним. Ничто им не было там препятствием; они пролетали необъятные пространства: виднелись глубокие пропасти, много страшных чудовищ, ветры сильные, бури огневые. Коля очень боялся. Но мать успокаивала его, держа на руках. Но вот они прилетели в чудное, тихое, благоуханное место – и перед широкой беломраморной лестницей, уходящей в необозримую высь, остановились. Параскева спустила Коленьку с рук – и стали они подниматься по лестнице. Но, поднявшись всего на несколько ступеней, несмотря на усердное моление маменьки взять сына с собой, она вдруг услышала громовый голос: Не готов! – и всё исчезло.
Как описать его великую скорбь! Его сердечное томление!
Вот с тех пор его сердце было поражено болезнью, которая, прогрессируя, в течение одинокой, с тяжелыми переживаниями жизни окончательно разрушила его в Томской тюрьме.
Когда Клюев Николай Алексеевич появился в моей квартире (31-32 гг.), ему на вид было лет 45. Наружность его я уже описала. Что касается его жизненного уклада, то надо сказать: простота была особою его чертою. Он довольствовался самым необходимым. Не пил, не курил. Вставал рано и, еще лежа в постели, записывал свои творческие мысли. Он говорил, что у него не проходит время без особых восприятий, и даже во сне. В разговоре часто удивляли его своеобразные определения – весьма меткие. Спорить не любил, больше внимательно выслушивал, но по живым, проницательным глазам можно было ясно почувствовать внутри его полноту творчества. Никол<ай> Алекс<еевич> высоко ценил воспитание человека через общественное влияние и науку, но считал весьма необходимым самому человек осознать и понять свои внутренние свойства, раскрыть в себе лучшие качества, заложенные в нем, благодаря чему и имеет он высокое звание человека и все возможности владеть и управлять силами природы и менее сознательными существами. Он говорил, что настало время познать человеку силу доброй воли в каждом и на основе этого добра объединиться человечеству для блага общего и каждого.
Н<иколай> А<лексеевич> утверждал, что поэзия и призвана через тончайшие, свойственные ей одной откровения дать человечеству исчерпывающие отображения мировых явлений – от самых темных бездн падений до высочайших красот просветленности. И вся эта непрерывная гамма отображений невольно влечет человечество к желаемому созвучию.
В этой могучей преобразовательной силе и сокрыто воспитательное значение поэзии: возвышая дух человека в необозримую высь творческих возможностей, она приводит к порогу храма божественных законов, отображающихся в мировой гармонии. Надо добавить некоторое пояснение о творческом состоянии Н<иколая> А<лексеевича>. Он испытывал глубокий трепет перед тем даром, который ярко чувствовал в сокровенной глубине своего существа, но щедро делился им лишь с созвучными сердцами.
В таких ценнейших беседах проходило время Ник<олая> Алекс<е-евича> у нас. Днем он хлопотал о квартире и других делах. Бывал в артистических кругах, где его, по-видимому, знали и интересовались им как поэтом. О делах мы почти не говорили, т<ак> к<ак> он с удовольствием отдыхал за чашкой крепкого чая и домашней философией. Считал эти беседы полезными, говоря: «Ведь рассуждения, размышления и то, что называется «философией» – хотя и домашней, – облегчает трудный и спорный путь нашей практической жизни: помогает найти общий язык к взаимопониманию».
Уже из своей многострадальной ссылки он с отрадой вспоминает время, проведенное в наших дружеских, успокоительных беседах. Так прожил Никол<ай> Алекс<еевич> у нас с полгода как в своей семье. И наконец он сообщил, что комната уже есть и он будет устраиваться. Ему, по-видимому, помогли в переезде из Ленинграда. Но кто – мы не знали. А мы и не расспрашивали. Настал и последний день его пребывания у нас. Было жаль расставаться; но за него можно было порадоваться: он оживился и стал радостен. На прощанье он подарил моему мужу сборник своих избранных стихов «Изба и поле» – с трогательной благодарной надписью (автографом) [7], а мне – фотографию свою в старорусском костюме, с веточкой нарписа в руках и тоже с надписью сердечной благодарности [8]. Очень характерно это его изображение: мужество и сердечная нежность.
Мы распростились, думая – не надолго.
После этого переезда мы виделись всего 3-4 раза. Он бывал у нас короткое время – спешил домой. А мы навестили его всего один раз, где-то в Гранатном переулке. В полуподвальном помещении 2 комнатки с отдельным входом; одна комната метров17, окно прямо над землей. Другая небольшая, темная – спальня, с деревянной кроватью, старинной. Вся обстановка древнерусского стиля – с резьбой по дереву: столы, стулья, сундучки, полочки, а также и посуда – вся деревянная, с резьбою. И, конечно, очень старинные образа. Ситцевая занавеска в спальне и так же на окне. Встретил нас радушно. Поставил маленький самоварчик, заварил крепкий чай. Мы принесли гостинцы на новоселье, – и опять потекла у нас дружеская беседа о дальнейшем его творчестве, об издании его произведений. Распрощались – до скорого свидания.
Во, увы, это была последняя (32-й год) наша с ним встреча. Жизнь тогда была сложная – время бежало... И вдруг на мое имя пришло письмо из Нарыма от Клюева Н.А. Оказалось, что он уже больше двух месяцев в ссылке – Нарым-Колпашево [9]. В письме он довольно подробно сообщал о крайне тяжелом своем положении – ему грозила буквально голодная смерть: он умолял о скорой помощи. Пришлось употребить немало усилий, чтобы исполнить его просьбу. Но всё же удалось послать одну за другой три посылки: 1-я – питание: сухари, сахар, чай, чеснок, шоколад и др., не помню; 2-я – белье; 3-я – теплая одежда. И быстро до удивления всё дошло с извещением о получке и несказанной благодарности. Затем началась у нас с ним переписка. Его длинные и очень подробные письма ярко передавали весь ужас его положения. И по его письмам было видно, что он прожил бы в этих условиях недолго. Но, к великому облегчению Никол<ай> Алекс<еевич> пробыл в Колпашево (Нарымский край) всего несколько месяцев; затем его перевели в г<ород> Томск, тоже на свободное поселение. Это на тысячу верст ближе к Москве, и всё же город с некоторыми возможностями для сносной жизни. В Нарыме пришлось жить в землянке и невозможно было найти пропитание. А в Томске удалось Ник<олаю> Алекс<еевичу>, правда, уже больному, всё же снять у ссыльных за перегородкой угол. Это поддержало его жизнь. Переписка и помощь продолжались. Письма его приходили как целые творческие статьи. Он очень красочно описывал и свою жизнь, свои мысли, жизнь поселенцев, а иногда и свои стихи или особые видения и откровения во время своих болезней в течение нескольких месяцев. Все эти письма – 12 посланий [10]: 3 из Нарыма и 9 из Томска – сейчас находятся в Институте русской литературы (Ленинград, Д<ом> Пушкина) – по их запросу. Таким образом, я получила от него сообщения: 34-й год, 35-й, 36-й и 37-й из Томска; последнее было в 1937-м году, а затем «никаких вестей...
Однажды зашли 2 человека – проезжие из ссылки в Томске. Они сказали: «Клюев Николай Алексеевич скончался в Томской тюрьме» [11] и ушли. В последнем своем письме 1937-го года из Томска он, как бы предвидя свою участь, мне писал: «Если меня еще раз обидят и арестуют, – я этого уже не вынесу, так как сердце мое больше не выдержит страданий; поминайте тогда меня «на погосте» [12]. Так оно и получилось. Но мы никогда и не думали, что такое могло с ним случиться – какая причина? И о его последних страданиях не могли цзнать, не имели сведений.
Надо надеяться, что его письма, в которых есть его адрес последнего жилища в г<ороде> Томске [13], найдутся и установят все подробности его такой необычайно страдальческой жизни и кончины. К нам, повторяю, зашли двое мужчин, сказали, что они проезжают через Москву из Томска и зашли сообщить, что Клюев Николай Алексеевич скончался в Томской тюрьме.
Ничего не добавив, ушли.
Прошло много времени со дня кончины поэта Клюева Н.А. (30 лет), – но невольно с грустью думается: как много ценного он мог бы еще внести в безграничную сокровищницу русский поэзии!
Несомненно, русский народ оценит по достоинству свое детище – и с благодарностью воспримет в его песенных самоцветах красоту и особую мудрость исключительного по самобытности его творчества!
Вечная и славная ему память!
По убеждению Никол<ая> Алекс<еевича>, истинная поэзия должна обладать глубинной мудростью – на основе всеобъемлющей любви!
Заключение
Заканчивая свои «Воспоминания о поэте Клюеве Н.А.», не могу не выразить глубокой благодарности тем, кто потрудился, по справедливости, восстановить нашему уважаемому и дорогому (хотя и посмертно) честь гражданина горячо любимой им Родины и вполне заслуженную славу его творениям среди народов.
Русский народ и поэзия поистине им будут благодарны. Земной им поклон!
Москва
28 декабря 1967
Примечания:
Впервые воспоминания напечатаны в журн. «Огонек». 1984, №40 (отр., публ. С. Субботина). Другой отр. появился в КЗ. 1985,17 окт. (публ. С. Субботина). Полный текст мемуаров помещен А. Михайловым в журн. «Наш современник». 1992, №5, с искаж. Печатается по машинописи – ИРЛИ.
1 Ст-ние, вероятно, утрачено.
2 К «Воспоминаниям» приложены шесть снов поэта, записанных по памяти Христофоровой-Садомовой в 1960-х гг. (см.: СД. С. 95-100).
3 См. примеч. 13 к статье Медведева.
4 Прасковья Дмитриевна Клюева скончалась 19 нояб. 1913 г., прожив 62 года.
5 Сорокоуст – поминовение усопших в течение 40 дней.
6 Отходная – канон, читаемый священником при исходе души.
7 «Светлому русскому артисту Анатолию Николаевичу Садомову ларец самоцветов преподношу в благодарность за хлеб-соль в черные дни моей жизни! Н. Клюев. (Милосердие и русская поэзия будут Вам благодарны). 1932. Москва» (цит. по АК. С. 193).
8 Надпись на фотографии: «Светлой сестре по упованию Надежде Федоровне Садомовой Н. Клюев. Я алкал и жаждал и вы насытили меня» (цит. по статье Субботина С. Сибирские письма Николая Клюева // КЗ. 1985,17 окт.)
9 См. примеч. 19 к воспоминаниям Менского.
10 Неточно. В рукописный отдел ИРЛИ она передала 15 писем.
11 См. примеч. 27 к беседе Дувакина с Бахтиным.
12 В последнем письме Клюева к Христофоровой-Садомовой от 6 апр. 1937 г. этих слов нет. Возможно, они из утраченного клюевского письма.
13 Перед арестом поэт проживал в семье Балакиных по адресу: Старо-Ачинская, 13.
|
|