|
Шеметов А. Встреча с Клюевым
Шеметов А. И. Встреча с Клюевым / А. Шеметов // Николай Клюев. Воспоминания современников / сост. П. Е. Поберезкина. – Москва, 2010. – С. 631-636.
На этот раз майор вызвал меня в полдень.
– Прошу рассказать о ваших знакомствах, – сказал он вежливо-строго. <...>
– Ну, хорошо <...> закончим сегодняшнюю беседу. Завтра вплотную приступим к
работе. Очень прошу вас – восстановите в памяти подробности вашей связи с
писателями.
Вот тут-то я и понял, почему он, начальник отдела, пожелал сам «работать» со
мной.
В камере, едва захлопнулась за мной дверь, послышался легкий дробный стук в
стену. Это неведомому моему соседу не терпелось что-то узнать обо мне. Он
ежедневно пытался вызвать меня на перестук, но я, не понимая секретных
арестантских сигналов, ничем не отвечал на них. Не ответил и сейчас.
Торопливо выхлебал я остывший обеденный супишко, съел скудную порцию
перловой каши и, оставив на ужин ополовиненную утром хлебную пайку, встал с
койки.
Итак, дело начинает несколько проясняться, думал я, мотаясь в сумраке своего
узилища. Майор занят более значительными фигурами – писателями. Они,
конечно, арестованы. Потянули за собой и тебя, лопоухого студентика.
Потянули?.. Проклятая зараза подозрительности! Никуда тебя писатели не
тянут, а просто рассказывают о своих знакомствах, как и ты. Но Домбровский
еще в позапрошлом году, говорили, вЬ1ехал в Москву. Стало быть, в здешней
тюрьме он не сидит 11 никаких его показаний у майора нет. А Клюев...
КЛЮЕВ – в далеком Томске. Что с ним теперь? Всё еще отбывает ссылку? Всё
живет на Старо-Ачинской улице в тощ старинном деревянном доме? Привет тебе
от арестанта, поэт-изгнанник. Помнишь ли визит рабфаковца? Едва ли. А мне
никогда не забыть той встречи.
Я поднимаюсь по морозно скрипящим дощатым ступенькам на крылечко с перилами,
стучусь в дверь. Ее открывает пожилая женщина, распахнуто добродушная,
родственница каждого встречного. Она проводит меня по холодным сенцам в
домовито теплую прихожую.
– Вы к Николаю Алексеевичу?.. Раздевайтесь, пожалуйста. Присаживайтесь. –
Она открывает одну из трех дверей, уходит в комнату и вскоре оттуда выходит.
– Обождите, он примет вас чуть погодя. Посидите, я приготовлю чай.
Я жду на деревянном диванчике и каюсь. Зачем приперся? Поэту не до меня.
Видишь – пишет, не хочет отрываться. Не сбежать ли? Хозяйка в кухне. Одеться
и потихоньку выйти. Но он сам же пожелал со мной повидаться. Для чего? Чтоб
высмеять мою повесть? Ишь, писатель нашелся! Прочел «Поднятую целину» и
решил описать коллективизацию в своей деревне. Посчитал, что образованием я
выше Шолохова. У того – семь классов, у меня – последний курс рабфака.
Глупец, с кем захотел тягаться!.. Но разве я тягался? О печати и не думал, а
для себя писал повестушку. Черт дернул дать ее на прочтение
дружку-рабфаковцу. Не знал, что тот живет на Старо-Ачинской улице, в
соседстве с опальным поэтом, к которому и попадет моя повесть. Теперь вот
сиди и жди, когда примет и начнет журить незадачливого прозаика бард
крестьянской поэзии, старший друг Есенина. С нетерпением и опаской я
поглядывал на белую филенчатую дверь, отделявшую меня от строгого судьи. Но
вот она открылась, и вышел из комнаты священник в черном подряснике, а за
ним – лысый, с серо-седенькой бородой, простенький хилый старик. Я никак не
мог поверить, что вижу того самого Клюева, 0 былой славе которого тайно
рассказывала мне наша рабфаковская преподавательница, тайно же дававшая
читать его залежалые сборники стихов, как и томики Есенина.
Пока священник заматывался у вешалки длинным шарфом и надевал шубу,
старик-поэт стоял посреди прихожей. Он был в сереньком пиджаке нараспашку, в
сатиновой выцветшей косоворотке, в подшитых кожей валенках. Он напоминал
отдаленно Толстого, и руки его по-толстовски были заложены за поясной
ремешок.
Священник, одевшись, низко поклонился поэту.
– Храни вас Бог, Николай Алексеевич!
– Благодарствую, – поклонился и поэт. – Спасибо за приношение.
Проводив священника взглядом, он обратился ко мне:
– Милости просим.
И протянул к открытой двери руку, вынув ее из-под ремешка.
Мы вошли в очень маленькую чистую комнату с опрятно убранной никелированной
кроватью, занимающей всю длину боковой стены. Старик посадил меня к столу, а
сам сел сбоку, спиной к окну. Увидев на белой пикейной скатерти грудку
сдобных домашних булок и прутяную корзиночку с яйцами, я понял, за какое
приношение благодарил поэт священника. Тот, конечно, подкармливает
ссыльного, как, наверное, подкармливает и сочувственная хозяйка.
– Таким я и представлял вас по рукописи, – сказал Николай Алексеевич,
рассматривая меня ласково, точно видел родного сына, выросшего за долгие
годы разлуки. – Прочитал я повесть, и захотелось поговорить с автором.
Попросил вашего друга передать, чтоб вы пришли. Спасибо, не погнушались
навестить старика-невольника.
Не вынимая левой руки из-за пояса, правой он взял с подоконника мою красную,
с красным обрезом тетрадь. Меня бросило в жар: сейчас начнет листать и
любезно обличать писаку в бездарности и безграмотности.
Но поэт, не открыв тетради, положил ее на стол передо мной.
– Скажите, дружок, вы серьезно взялись писать? – спросил он ласково.
– Да нет, это я так, попробовать, – промямлил я.
– А вы не смущайтесь, голубчик, – сказал он. – Не боги горшки обжигают. Я
нахожу, что у вас есть художественное чутье. Правда, за повесть браться
рано. Не по возрасту рано а, как бы сказать, по языковой зрелости, по умению
зримо изображать. Воздержитесь от повестей и рассказов. Возьмитесь-ка лучше
за этюды. Вот посмотрите. – Он повернулся к окну и показал на деревце, так
пышно закуржавевшее, точно все ветви обросли густой белой хвоей. – Глядите,
какое чудо. Можно ли обрисовать словами? Трудно, но надо пытаться. Пойдите с
каким-нибудь другом гулять, найдите подобное или по-иному диковинное дерево,
постойте около него подольше. После опишите. Дайте другу достаточно времени,
чтобы он забыл вашу прогужу, а потом прочитайте ему свой этюд. Если он будет
хвалить описание – не верьте этой похвале. Напишите этот этюд снова и опять
прочтите. Так переписывайте до тех пор, пока ваш друг не скажет: «Я где-то
видел точно такое дерево». Можно задавать себе другие уроки. Пойдите, к
примеру, на речку. Поднимите с гальки какой-нибудь любопытный камушек и
подыщите для его описания двадцать эпитетов. Такие упражнения хорошо
развивают язык. Маловато у вас слов в обороте. Рано взялись за повесть...
«Слом». Почему вы так назвали ее?
– Хотел показать полную ломку деревенского уклада.
– Вы радовались этой великой ломке?
– Да, вся молодёжь тогда радовалась, начиналось что-то совершенно новое.
– Да, новое, новое... Сколько вам было годиков в начало коллективизации?
– Пятнадцать.
– Понятно. Повесть не уничтожайте, лет через десять вернётесь к ней и
напишете заново – совсем иначе.
Нет, уничтожу, решил я. Сожгу, чтоб больше никто не узнал о моей позорной
неудаче.
Хозяйка принесла на подносике фарфоровый чайник, стаканы и сахарницу.
– Благодарю вас, мой ангел, – сказал Николай Алексеевич. Он вынул из-под
пояса левую руку и с помощью правой
положил ее на стол. И тут я понял, что она парализована. Пред тем как прийти
в этот дом. я узнал от дружка, что поэт был сослан на самый север Томской
области, в таежно-болотный Нарым, там тяжело заболел и только потом, после
долгого ходатайства, был переведен в Томск. Можно было легко представить,
что перенес он в карательном Нарыме, если выбрался оттуда с бездействующей
рукой, больным и таким старым, а ведь ему, я знал, едва перевалило за
пятьдесят.
– Угощайтесь, пожалуйста, берите булочку, – говорил старик.
– Нет, нет, есть не хочется, – отказывался я, хотя жил впроголодь и мог бы
сейчас умять всю горку попадьиной сдобы. – Нет, я только выпью чаю.
– Какой, однако, стеснительный молодой человек. Давно не встречал таких. А
скажите, дружок, может, вы и стихи пишете?
– Нет, не пишу. Но много читаю.
– Кто же из поэтов нашего века вам ближе? Тот, кого ныне славят? Маяковский?
– Нет, Есенин. И вы.
– Вот как! Значит, молодёжь нас знает? Не думал. Выходит, мы не совсем
забыты. Отрадно. Есенин – глубинно русский песнопевец. Придет время, Россия
будет отмываться его чистоструйной поэзией от пожарищной копоти. Читаете,
говорите, и мои стихи?
– Да, читаю.
– А где достаете?
– У добрых людей.
– Что-нибудь помните?
– Наизусть – мало, некоторые отрывки. Кое-что про Есенина.
– Что именно?
– Ну, хотя бы вот это:
В твоих глазах дымок от хат, Глубинный сон речного ила, Рязанский маковый
закат – Твои певучие чернила.
– Спасибо, родной мой, – до слез расстроился старик. – Сладкое, грустное
утешение. Господи, как я любил шаловливого Сережу!
Он поднял свисавший угол белой скатерти и, нагнувшись, утер ослезившиеся
глаза.
Но тут камера осветилась, и старик, так отчетливо видимый во мгле, исчез. Я
перестал сновать и сел на койку, оставшись наедине гадать о судьбе ссыльного
поэта. Живет ли он еще в том домике, так тепло приютившем изгнанника? Может,
сидит в тюрьме? А может, посадят его теперь, обнаружив мой дневник? Неужели
я навлеку на старика арест и допросы?
Пройдет четверть века, я увижу на книжном прилавке голубой томик Николая
Клюева и узнаю, что в тот тюремный час, когда я с тревогой о нем думал, его
в живых уже не было. А спустя еще восемнадцать лет до меня дойдет из Томска
тамошняя газета, в которой прочту и о том, каков был последний год поэта: в
начале весны – арест, затем три месяца тяжелой болезни на тюремной койке,
временное освобождение, другое жилище, грязная квартиренка со злой хозяйкой
и гудящим роем мух, потом опять арест, допросы и конец мукам – расстрел.
Уже четвертый год поэт лежал на пустыре, зарытый вместе с другими
расстрелянными в одной из общих ям. А я опасался, что затяну его в тюрьму. И
клял себя за все дневники. Для какого дьявола их писал! Писал, беспечно
болтал. Вот теперь за всё отчитывайся перед майором госбезопасности. Завтра
он приступит к подробным допросам. <...>
<1990> |
|