|
Из воспоминаний Н. М. Гариной
Гарина Н. М. Клюев Николай Алексеевич / Н. Гарина // Николай Клюев. Воспоминания современников / сост. П. Е. Поберезкина. – Москва, 2010. – С. 75-83.
1
Поэт.
Крестьянин Олонецкой губернии.
Коренастый. Ниже среднего роста. Бесцветный. С лицом, ничего не выражающим, я бы сказала даже, тупым... Длинной, назад зачесанной, примазанной шевелюрой, речью медленной и бесконечно переплетаемой буквой «о». С явным и сильным ударением на букве этой... И редко приканчиваемой буквой «г», что и придавало всей клюевской речи специфический и оригинальный отпечаток и оттенок...
Зимой – в стареньком полушубке. Меховой, потертой шапке. Несмазанных сапогах...
Летом – в несменяемом, также сильно потертом, армяке и таких же несмазанных сапогах, но все четыре времени года также неизменно сам он весь обросший и заросший, как дремучий его Олонецкий лес...
Читал Клюев свои произведения – свою поэзию, также весьма оригинально и своеобразно,– всегда нараспев, как мелодекламируя, но всегда и всё же с большим, неизменным успехом...
Знала я Клюева много лет...
Обычно, наезжая из деревни в Москву, он останавливался у нас, никогда, никого не стесняя своим присутствием,– тихо, скромно и незаметно, правда, время проводя среди нас... [1].
Клюев не пил... Не пил ни при каких жизненных обстоятельствах.
Один из писателей, узнав, что я в своих мемуарах пишу уже и о Есенине и о Клюеве, пошутил: «Ну, это несложно – Есенин родился... с бутылками... Клюев... с иконами...»
Я ответила: «Если подходить к вашим собратьям по перу с такой несложной точкой зрения, как вы, тогда мне о вас, первом, не придется ничего писать, так как вы, почти точная копия Есенина»...
Мы посмеялись, но вообще в этой шутке была – дерзкая правда...
Клюев был человеком очень религиозным, но как страус, скрывающий свою голову и думающий, что он... не виден, – так и Клюев скрывал свою религиозность, уверенный так же, как и страус, что религиозность для всех, кроме него самого, тайна, не учитывая, что от писательской братии не скроешь никуда – ни своей головы. Ни своей религиозности... Ни даже... своих бутылок...
Наружно Клюев производил впечатление человека тихого. Скромного. Смиренного и бесхитростного – человека, редко опускавшегося на «грешную» землю... человека «не от мира сего»... Святого... Блаженного... Какого-то «братца»... Или вообще «родственничка» какой-нибудь секточки...
На самом же деле, несмотря на всю свою глубоко им затаенную религиозность, он был человеком очень земным, очень неглупым... И очень себе на уме...
Он твердо и крепко стоял на земле и не только на своей Олонецкой, но и на других...
Был человеком, который играл... И играл не только «на блаженстве» своем, но и на... дураках, и был не только прекрасным поэтом, но еще более прекрасным актером, совершенно зря пропадавшим...
3
Клюев любил общество, людей, «деньги и власть имущих» и, порой предпочитая их – обществу людей своего круга – своих собратьев по перу...
Между десятым, пятнадцатым годами Клюев всё чаще и чаще стал появляться в Москве. Появлялся и на более долгие промежутки времени и стал определенно греметь уже и среди крупнобуржуазной и купеческой Москвы – Москвы того времени, упекавшейся Клюевым так, что ни один из званых и именитых обедом и ужинов не проходили уже без «благосклонного» и непременного участия поэта Клюева – тихого и смиренного Клюева, поэта – «не от мира сего», наружно принимавшего все эти оказываемые ему почести и восторги, как «повинность», с которой ему как бы очень и не хотелось и неприятно было «мириться», но... всё же «приходилось» – принося себя этим в «жертву» для «блага людей»...
На вечерах этих Клюев играл...
Как-то однажды Клюев вернулся с одного из этих званых вечеров весьма смущенным и рассказал нам историю, происшедшую сейчас с ним... Историю маленькую, но большую тем хамством, наглостью и пренебрежением, которое «мешки» с золотом выказали и выявили в отношении ими же приглашенного гостя своего – писателя, напрасно отдававшего им свои мысли... Даровитость... Свое вдохновение, но не сумевшего учесть, что приглашали его люди эти, столь чуждые и культуре и литературе, не именно как большого поэта, а только «как стихоплета» ... «крестьянина Олонецкой губернии»...
Когда все уселись к столу, фешенебельно и положению, накрытому к чаю, со всевозможными, невысказанными и заморскими сладостями и фруктами – Клюев вынул из своего стакана чайную ложечку. Пододвинул к себе одну из хрустальных ваз с вареньем... И... этой же ложечкой положил себе варенья в стакан...
В мгновенье ока «аристократка»-хозяйка подозвала к себе находившегося тут же и, по-видимому, специально дежурившего в комнате лакея и «грациозным» жезлом руки сделала знак – немедленно вазу эту вынести... вон в присутствии и поэта... и всех остальных.
Крестьянин Олонецкой губернии четко и болезненно понял и почувствовал это так грубо и дерзко нанесенное ему оскорбление людьми, «не ведавшими бо, что творят»...
Но крестьянин Олонецкой губернии не хотел и в дальнейшем понимать, что выступать ему в особняке, у неравных и чуждых ему людей – как он ни бедствовал – было рискованно, что для людей этих он был фигурой более любопытной, чем талантливой. Был фигурой лишь «увеселителя» скучающих и праздных людей, среди которых и для которых в жизненном костюме своем Клюев был диковинкой – «модным поэтом», поэтом из крестьян, они и съезжались, как <...> лишь смотреть, а не слушать.
Клюев также упорно не хотел понимать и того, что «слава обламывает» и что костюм среди таких «европейцев» играет доминирующую роль... Имея все возможности для перевоплощения, я бы сказала, – большие даже возможности, чем многие другие из его собратьев по перу, – Клюев упорно продолжал таскать на «бренном теле своем – бренные одежки свои», также упорно подчеркивая этим всю «несостоятельность» свою и «витание свое.., «во облацех».
Урок, данный Клюеву дикарями, недостаточно на него подействовал, и наш Олонецкий гость продолжал смиренно и «всепрощающе» дальше свершать эти свои «путешествия», также смиренно принимая дальнейшие приглашения... и подачки...
Клюев был фанатично религиозным человеком, – он видел в каждой травке, в каждой птичке, в каждой мурашке «провидение Божье»...
У меня была канарейка. Канарейку эту дети нашли во дворе полуживой и полуразбитой, и когда я ее отогрела и откормила и она получила полную возможность уже летать, я по настоянию мужа попробовала отпустить ее, но она упорно отказывалась от предоставляемой ей свободы, явно не стремясь к ней, несмотря на настежь открытые у нас весной и летом окна, по-видимому, наученная уже «горьким опытом».
Воспитывалась канарейка эта, которую мой муж прозвал Марьей Ивановной, без клетки, и, становясь всё более и более ручной, она, летая весело и непринужденно по всем комнатам, – не раз попадала и в тарелки с супом... И в шкапы... И вообще во всякие неподходящие ей места, но особенно ночью, когда засыпал весь дом, было опасно, почему мне в конце концов и пришлось купить клетку, закрывая ее лишь только на ночь...
Самым большим вниманием и симпатиями Марьи Ивановны пользовался мой муж... <...>
Однажды перед тем, как раскрыть клетку, мой муж как-то случайно подошел вплотную к ее дверце, и вдруг Марья Ивановна, за секунду до этого заливавшаяся трелью, перестала петь. Стремительно слетела с жердочки, вплотную к отверстию в решетке и, просунув свой клювик, явно коснулась им подставленных ей моим мужем губ...
С этого дня ежедневно и непременно повторялась эта сцена встречи человека с маленькой, тщедушной и казалось бы «бездушной» птичкой.
В один из приходов Клюева в Москву, я прошла в комнату мужа, где обычно Клюев и ночевал, и сказала ему: «Николай Алексеевич, пройдите сейчас же в столовую и посмотрите, как канарейка здоровается с Сергеем Александровичем». Клюев канарейку эту нашу хорошо знал. Клюев зашел. И когда я, спустя некоторое время, вошла в столовую, Клюев стоял возле клетки сильно взволнованный и из глаз его текли большие, обильные слезы...
«Как разно все мы реагируем на эту сцену встречи», – подумала я...
5
В двадцать пятом году [2], десять лет спустя мы встретились вновь.
Клюев вновь появился на нашем горизонте, не уже не в Москве, а в Ленинграде, куда мы и перебрались всей семьей окончательно, совершенно почти не изменившийся, не постаревший.
В один из его приходов Клюев снова рассказал мне маленькую, но на сей раз уже не возмутительную, а юмористическую историю. И рассказывал ее уже не смущенным, а возмущенным, не смиренным, а разъяренным голосом. Я смотрела на него и не узнавала никакой «святости». Он сел возле меня и злобно, но по-прежнему красочно и нараспев описал мне свой визит в этот день в Госиздат, к одному из «власть имущих» в издательстве людей... И под «свежим» впечатлением этого визита все эти только что им пережитые «воспоминания» выходили у него бесподобно и характерно именно для него – для Клюева. С неизменным, но еще более, ввиду раздражения, ярко и сильно выраженным ударением на букве «о» и отчетливо и резко звучащей буквой «г», он начал свой рассказ: «Вхожу это я к нему в кобинет... А кобинет-то у него гроомадный... А мебель-то у него вся порчевая... А обстоновка-то у него вся шикарная... А занавеси-то у него бархотные. А в углу-то у него гитара ядреная, с ленточками. А на столе-то какао да булочки-то сдобные.
А на столах-то да на полках-то, да на полу-то книги, да книги розложенные... А бумага-то в них пергаментноя... А края-то, края-то в них золоченые... А внутри-то в них великая его-то дрянь напечатонная.
А сам-то он в кресле мягком глубоком сидит и еле-еле слова-то мне бездорь этокоя цедит...
А мои-то, мои-то стихи – так печатать и не думает»...
Я расхохоталась.
«Ну и как же решили?!» – спросила я.
«Чего тут решили?!» – «Не могу, говорит, издовать!... Бумаги нет! Не хвотает!» – «А бумага-то вся на его-то дрянь только и идет!»
Закончил Клюев злобно и... без смирения...
Таким я его не видела никогда. Дело в том, что он назвал мне имя действительно поэта, издававшего день и ночь свои стихи в энном количестве, а впрочем выросшем в малюсенькую книжечку, совершенно бесцветную, чтобы не сказать иначе... [3]
Так что в этом смысле Клюев совершенно прав... А ведь были ли те книжки, разбросанные по всему кабинету – «на пергаменте да с золочеными краями», – я подтвердить не могу, так как эта книжонка, которая у меня была уже однажды от этого автора и даже с надписью, – была издана весьма и весьма скромно, но правда еще, в Москве до его ответственной работы в Госиздате.
Когда мы оба наконец успокоились – я от смеха, Клюев от возмущения – мы сели завтракать.
И вдруг у Клюева, поправлявшего свою елейную прическу, рельефно и красочно вырисовался из-под пиджака большой сверкающий поповский крест, так тонко и умело скрываемый им всю жизнь, по-видимому, от глаза человеческого...
Я вновь при виде этой картины еще искренней и сильней расхохоталась...
Не поняв, в чем дело, Клюев и решил, что вновь переживаю его рассказ, вдруг преподнес: «Бездорь этокоя»...
Вечером, когда мы все собрались, я при нескончаемом хохоте присутствующих писателей описала дневной визит Клюевым, содержание его «жарких» переживаний в Госиздате, ловко копируя и его речь.
Но когда я рассказала коллегам Клюева про крест – повторились Содом и Гоморра.
Хохот стоял несмолкаемый.
И один из присутствующих, с ярко выраженной также и в его речи буквой «о» и «г», внес предложение: «Крест у Клюева – отнять... На эти деньги – купить выпивки... И выпить всё до дна, за здоровье... новоявленного батюшки»...
Внесенное предложение было принято... единогласно.
Больше я Клюева не видела.
<…>
Примечания:
Гарина Нина Михайловна – жена Гарина (наст. фам. Гарфильд; 1873-1927) Сергея Александровича, поэта, прозаика, драматурга, партийного и общественного деятеля. Г. дружила со многими литераторами, художниками и артистами. В 1930-е гг. она начала работать над книгой воспоминаний. Из ее записей опубликованы «Воспоминания о С.А. Есенине «Г.Ф. Устинове» (Зв. 1995,№9. С. 139-147, публ. К. Азадовского). Мемуары о Клюеве не закончены и представляют собой две черновые редакция (ИРЛИ. Ф. 736. №67. Л, 1-2 (фрагмент) и Л. 3-6 об. наиболее полный по охвату событий текст). Отрывки из второй ред. воспроизведены в кн:, Срб. С. 9-10, 17-18 и НК. С. 7-8, 132. Печатаются по этой ред. с незначительными сокращениями.
1 В семье Гариных поэт останавливался осенью 1912 г., прожив у них почти два с половиной месяца.
2 Вероятно, ошибка памяти, так как в начале 1922 г. семья Гариных переехала на постоянное жительство в Петроград (см.: Азадовский К. Последняя ночь // Зв. 1995, №9. С. 128).
3 Имеется в виду Ионов Илья Ионович (наст. фам. Бернштейн; 1887-1942) – поэт, издательский работник. Первый председатель изд-ва Петросовета (впоследствии Ленинградское отделение Госиздата – Ленгиз). Автор поэтических сб. «Алое поле» (1917) и «Колос» (1918). Репрессирован. История с Клюевым, изложенная Гариной, скорее всего, относится к 1923 г., когда поэт вел переговоры с И. об издании сб. «Ленин», в результате которых между Клюевым и изд-вом 14 сент. 1923 г. был заключен договор о публикации сб., вышедшего тремя изданиями.
|
|