|
А. И. Михайлов
К истокам поэтического феномена Николая Клюева
Михайлов А. И. К истокам поэтического феномена Николая Клюева / А. Михайлов // Вытегра : краевед. альм. – Вып. 1. – Вологда, 1998. – С. 251-257.
Николай Клюев родился, по его словам, «в месяц беличьей линьки и
лебединых отлетов» – 10 (22) октября 1884 года[1] в селе Коштуги
Вытегорского уезда Олонецкой губернии (ныне Вологодской области).
На этом абсолютно точном, окончательно на сегодня выверенном факте уместно
остановиться и подключить материал, хоть, возможно, и не обладающий полной
биографической достоверностью, но зато проливающий определенный свет на
личность самобытнейшего поэта России. Этот материал не что иное, как
почерпнутые из его же собственных уст легенды.
Загадочно явление человеческого духа. Бытие же творческого духа загадочно
вдвойне. И если поэт, помимо совершенствования своих лирических или
эпических строк, занят еще и созданием своего «жития», своей «судьбы» (в
автобиографии ли, в творческом ли поведении), то это также имеет свой
существенный смысл, не менее значительный, чем факт самого его творчества.
По отношению к Клюеву это существенно особенно, поскольку легендарный образ
его личности был создан и завершен даже не им самим, а его эпохой,
российской историей, правда которой оказалась драматичнее и фантастичнее
мифов поэта о себе. Он, может быть, и создавал их в предугадывании всей
уникальности своей судьбы.
Родословной отводится в них едва ли не главное место. «Родовое древо мое
замглело коренем во временах царя Алексия ... До Соловецкого страстного
сиденья восходит древо мое, до палеостровских самосожженцев, до выговских
неколебимых столпов красоты народной»[2], – записывает в 1922 году слова
Клюева литературовед П.Н. Медведев. Уже в этом небольшом отрывке целая
программа осознания поэтом собственной личности и жизненного пути. Прежде
всего утверждается мысль об исторической глубине своих семейных корней,
способных древностью поспорить с именитыми родами. И погружаются эти корни в
самый драматический, чреватый существенными последствиями пласт
отечественной истории – образование в ней религиозного раскола. И он, этот
пласт, почти весь охватывается топонимикой корней клюевского «родового
древа». Тут и бунт монахов Соловецкого монастыря (усмирен в 1676 году)
против церковных нововведений патриарха Никона, в которых ими и другими
ревнителями «древлего благочестия» было усмотрено посягательство на
православную веру; и сожжение в 1682 году в Пустозерске неистового
обличителя никоновской «ереси» протопопа Аввакума; и самосожжение в знак
неприятия мира, в коем возобладал антихрист, раскольников в Палеостровском
монастыре (на Онежском озере) в 1689 году; и основание бежавшими из
разгромленного Соловецкого монастыря монахами раскольничьей Даниловой
пустыни; и расцвет ее при Андрее Денисове в эпоху правления Петра I.
Наиболее прославился этот монастырь своей самостоятельностью в области
духовной и даже литературной деятельности. Андрей Денисов и сам был
человеком высокообразованным, обладающим большим литературным талантом.
Постоянны были его сношения с духовной элитой Москвы и Петербурга, а для
изучения логики, философии и богословия он, по слухам, ходил даже в Киев к
Феофану Прокоповичу. Он основной автор знаменитой книги «Поморские ответы»
(1722), в которой дается обстоятельная (на все 106 вопросов) отповедь
миссионеру-иеромонаху Неофиту, посылавшемуся от Синода на Выг с целью
искушения тамошних раскольников в их вере. На эту книгу любил ссылаться
Клюев как на высокохудожественный образец апологии «древлего благочестия»,
старообрядческой веры.
Другим известным раскольничьим монастырем в том же Выгорецком крае был
располагавшийся в тридцати верстах от Данилова на реке Лексе женский
Лексинский монастырь (основан в 1706-1709 годах). Оба монастыря были
разорены в период антираскольнической кампании в середине XIX века, так что
проезжавший по этому краю в конце века К.К. Случевский уже тогда
констатировал: «От Данилова и Лексы не осталось более и тени... Это теперь
почти такой же миф, как и онежский водяной царь...»[3] Для Клюева же оба эти
монастыря с их распространявшейся по всему Северу независимой духовной
культурой всегда были и оставались «неколебимыми столпами красоты народной».
После всего сказанного о расколе и стремлении Клюева подчеркнуть свое
родство с защитниками «древлего благочестия» следует все же задуматься и о
более глубоком осмыслении этого явления, нежели сведении его к простому
упрямству фанатиков, не желающих поступиться хотя бы малой толикой
традиционной обрядности. Готовность протопопа Аввакума пойти на смерть ради
«единого аза» отнюдь не следует расценивать как некую не оправдывающую себя
нелепую жертву, особенно в такой стране, как Россия, на которую то и дело
накатывались волны размывающих ее самобытность чуждых влияний и которая в
лице своих официальных сил не всегда находила нужным им противостоять.
Поэтому с неизбежностью должно было возникать из народных недр
центростремительное движение, направленное на сохранение основ национальной
духовной жизни, хотя бы и в виде их не вполне еще осознанного символа –
«аза» старопечатных книг, которым не желали поступиться ревнители «древлего
благочестия» и который они готовы были прикрывать своею собственною жизнью.
Клюеву тоже пришлось заслонять свои «азы», «азы» крестьянской и православной
культуры, хотя сила катастрофического вала, накатившегося на основы
национальной жизни в его эпоху, была куда разрушительнее, чем в
аввакумовские времена.
Не менее существенно отметить и другое. Освободившись волею исторического
случая от опеки официально-церковной догматики, религиозное чувство людей,
причисливших себя к расколу, обретало теперь как бы полную свободу
«творческих» поисков пути к Богу. Именно этим объясняется тот факт, что
начавшееся с отстаивания каких-то действительно, может быть, уже ненужных
мелочей и за это отторгнутое от возобладавшего «правоверия» раскольническое
движение покатилось в будущее подобно лавине горного обвала, рождая на своем
пути все новые и новые отклонения, так называемые толки и секты. Уже в XVII
веке крестьянином Костромского края Даниилом Филипповым (год рождения
неизвестен, «вознесся на небо» в 1700 году) создается мистическая секта
наиболее, вероятно, «творческого» обретения божественного пути – христовщина
(в искаженном варианте – хлыстовщина). Во главе хлыстовских общин,
называемых «кораблями», стояли пророки и пророчицы, а также «христы» и
«богородицы». Отвергаемый постулат церковного таинства заменялся здесь верой
в возможность каждому сделаться «Христом» или «богородицей» путем строгого
аскетического образа жизни и доведения себя до состояния религиозной
исступленности, так называемых радений, сопровождающихся кружением, пением и
мистическими видениями. Существовало множество и других сект: беспоповщина,
странники, бегуны, нетовщина, самокрещенцы и др. Не обходилось при этом и
без таких сект, в которых «творчество» доходило уже до явных извращений:
скопцы, запащиванцы, морельщики, знакомые нам уже самосожженцы. «Раз
высвободившись от авторитета церкви, раскольники разделились на
многочисленные толки, и это разделение, усиливаясь с течением времени все
более и более, не знало границ»[4]. «Границами» же собственно клюевского
участия в расколе был в основном лишь тот мир своеобразной духовности и
красоты, который созидался и защищался поколениями талантливых деятелей
этого движения и свидетельствовал о явной самобытности русской культуры.
Свою причастность к раскольническому миру Клюев то и дело подчеркивает в
легендах-автобиографиях. «Родом я крестьянин с северного поморья. Отцы мои
за древлее православие в книге Виноград Российский на веки поминаются»[5], –
читаем в одной из его заметок 1920-х годов. Эту старообрядческую линию своей
биографии он доводит до полного завершения. Его дед по матери, Митрий
Андреянович, еще безусым пареньком был верным слугой Выговской пустыни. С
ним посылали братья этого «Северного Иерусалима» в столицу выкуп за свою
независимость: «Провозил он с Выгова серебро в Питер начальству в дарево,
чтобы военных команд на Выгу не посылали, рублевских икон не бесчестили и
торговать медным и серебряным литьем дозволяли»[6], – сообщает поэт в одном
из своих «житийных» рассказов, озаглавленном в записи Н.И. Архипова
«Праотцы». И всю свою жизнь был Митрий Андреянович «древлему благочестию
стеной нерушимой» и одним из тех, через кого укреплялись на Севере «левитовы
правила красоты обихода и того, что ученые люди называют самой тонкой
одухотворенной культурой»[7]. Что же касается отца Митрия, то есть прадеда
поэта, то при всей скудности сведений о нем и его образ предстает здесь все
в том же героически-старообрядческом ореоле: «Чтил дед мой своего отца (и
моего прадеда) Андреяна как выходца и страдальца выгорецкого»[8].
В ту же духовную (старообрядческую) прародину уводит поэта и линия рода,
идущая от бабки Феодосьи (тоже по матери) – «по прозванью Серых». В
материнском поминном причитании по ней запомнились ему слова о «белом
крепком Ново-городе», о «боярских хоромах переных», об узорочье нарядов, в
которых выпала ей судьба красоваться.
Возведение поэтом своего родословного древа, мало сказать, к выгорецким
раскольникам, да еще и к боярскому роду среди них, тоже не лишено
исторического основания. Против Никоновской реформы выступили не только
рядовые священники, но также и посадские люди, и даже родовая знать.
Известными сподвижницами протопопа Аввакума были княгиня Урусова и боярыня
Морозова. Сам глава выговской раскольничьей общины Андрей Денисов происходил,
по утверждению историков, из князей Мышецких.
Наконец, из еще более отдаленных глубин родословной молвы поэта доходят и
вовсе удивительные сведения. В этом же цитируемом нами рассказе «Праотцы»
приводятся Клюевым следующие обращенные к нему слова матери: «В тебе,
Николаюшка, аввакумовская слеза горит, пустозерского пламени искра шает. В
нашем колене молитва за Аввакума застольной была и праотеческой слыла»[9].
Далее она рассказывает, как еще в детские годы ей пришлось от одной старицы
услышать, что будто бы их род «от аввакумова кореня повелся».
Подтвердить или опровергнуть это едва ли уже возможно, однако же, что
касается духовного родства Клюева с мятежным протопопом и с самобытным
русским писателем, то это вполне им доказано и «огненной» силой своего как
поэтического, так и пророческого слова, и упорством в сопротивлении все
перемалывающему механизму господствующего режима, и своею тоже мученической
судьбой. Образ Аввакума проходит через всю его поэзию, к нему он обращается
и в своих литературных размышлениях: «Вот подлинно огненное имя: протопоп
Аввакум! После Давида царя – первый поэт на Земле, глубиною глубже Данте и
высотою выше Мильтона ... Брачные пчелы Аввакума не забыли»[10].
Аввакумовское слово входит в сознание поэта уже с самого раннего детства
вместе с постижением грамоты: «Учился – в избе по огненным письмам Аввакума...»[11].
Собственную «автобиографию» Клюев создавал, несомненно, оглядываясь на «Житие»
своего кумира.
Такова духовно-возвышенная, восходящая к древлеблагочестивым заветам предков
материнская ветвь клюевского родословного древа. Иного рода и не менее
значительные ценности наследовались поэтом по отцовской линии. «Говаривал
мне мой покойный тятенька, что его отец, а мой – дед, медвежьей пляской сыт
был. Водил он медведя по ярмаркам, на сопели играл, а косматый умняк под
сопель шином ходил ...
Разоренье и смерть дедова от указа пришла. Вышел указ: медведей-плясунов в
уездное управление для казни доставить... Долго еще висела шкура кормильца
на стене в дедовой повалуше, пока время не стерло ее в прах.
Но сопель медвежья жива, жал кует она в моих песнях, рассыпается золотой
зернью, аукает в сердце моем, в моих снах и созвучиях...»[12].
Там, в материнских истоках, – высокий дух христианства, к тому же в
утонченно-изощренной раскольнической интерпретации, здесь, в отцовских, –
сохранившееся в недрах народной жизни язычество; с той стороны поэтом
усваивается исполненная византийской красоты и благолепия церковно-книжная
культура, с этой, отцовской, – развлекательная культура народных зрелищ,
городских площадей и деревенских гуляний.
Особого разговора заслуживают и сами родители поэта. Отец, правда, по
сравнению с матерью, не нашел какого-либо значительного отражения ни в
реальной, ни в легендарной биографии поэта. О нем он упоминает только в
связи с отмеченной нами историей деда Тимофея да географией своей
предыстории: «Родом я ... по отцу ... из-за Свити-реки...». Река Свить (или
Свидь) протекает между озерами Лача и Воже в той части Архангельской области,
которая представляла собой некогда северную окраину Новгородской губернии,
вырисовывающуюся на карте своим вторжением в Олонецкий край в виде, по
образному уподоблению самого Клюева, «рукава от шубы великого Новгорода».
Именно там находились и небольшие уездные города Белозерск и Кириллов, где
водил по ярмаркам своего медведя дед Тимофей. Оттуда перебралась семья
Клюевых в Вытегорский уезд соседней Олонецкой губернии, где и родился
будущий поэт.
|
|