|
В. Г. Базанов
Николай Клюев
Базанов В. Г. Николай Клюев / В. Базанов // Фольклор и русская поэзия начала ХХ века : сборник. – Ленинград, 1988. – С. 270-297.
НИКОЛАЙ КЛЮЕВ
Для многих современников Николай Клюев оставался загадкой. Одни видели в нем истинного поэта из народа, большой самобытный талант, представителя крестьянской России, другие – ржаного апостола, певца уходящей старины, нечто искусственное, далекое от подлинной народности. Среди многих строк, посвященных Клюеву в мемуарной литературе, главное место, как правило, занимают описания его внешности, оставлявшей чаще всего странное впечатление. Внимание обычно обращалось на одежду поэта – смазные сапоги, домотканую деревенскую рубаху, большой крест на груди. Отмечалась и манера его речи, подчеркнуто «окающая», узорчатая, «елейная». Но в облике «олонецкого мужичка» проступали и другие черты, о Клюеве говорили: «Умен и хитер, а для чего-то держится простачком».
Для двойственного отношения и колких насмешек были основания. И в самом деле – кто же он? Мужичок-травести, игра в ряженого, показное, лубочное переодевание или нечто серьезное?
Посвятив себя одной определенной цели, Клюев превратил и свой образ жизни и свою внешность в наглядное средство агитации. Он хотел убедить всех и каждого, что является с ног до головы типичным представителем русского крестьянства и имеет все права говорить от его имени. Но, стремясь с максимальной точностью соблюсти облик простого крестьянина, его речь и повадки, Клюев все же перебарщивал, давая тем самым повод для всякого рода пересудов.
Удивительнее всего, что Клюева и Есенина за их крестьянское платье некоторые современники окрестили «пряничными мужичками», отзываясь о них иронически, если не с пренебрежением, тогда как к поэтам-декадентам, юродствовавшим и выкидывавшим разные коленца, относились довольно снисходительно, прощая им их «чудачества», писали о них даже с некоторым любованием. Андрей Белый, например, позволял себе появляться на литературных сборищах в черной маске и красном домино. А разве игрища в честь Диониса на башне Вяч. Иванова не были бытовой демонстрацией «мистического анархизма»? Возможно, Клюев и Есенин своим крестьянским платьем бросали вызов завсегдатаям литературных салонов и башен, по крайней мере в их поведении было что-то от социального протеста.
Чтобы более или менее объективно судить о Клюеве-человеке и Клюеве-поэте со всеми его крайностями и странностями, нужно знать ту среду, в которой вырос поэт, нравы и обычаи олонецкой деревни, историю и этнографию местного края.
Родился Николай Алексеевич Клюев в далекой деревне Андоме, заброшенной в глухие леса, за пятьсот верст от железной дороги. Клюев надолго не покидал обжитые места, он то скитался по деревням, то жил в Вытегре, небольшом уездном городе Олонецкой губернии (ныне Вологодской области), то путешествовал по старообрядским скитам, собирал и изучал фольклор. Клюевская семья – целая школа народной мудрости и фольклорной культуры. Дед, отец и особенно мать, Прасковья Дмитриевна, сыграли огромную роль в формировании нравственных убеждений будущего поэта, его характера. В автобиографической заметке Клюев писал о своем деде: «Говаривал мне мой покойный тятинька, что его отец, а мой – дед, медвежьей пляской сыт был. Водил он медведей по ярмаркам, на сопели играл, а косматый умник под сопель шином ходил. Подручным деду был Федор Журавль – мужик, почитай, сажень ростом: тот в барабан бил и журавля представлял. Ярмарки в Белозерске, в Кирилловской стороне, до двухсот целковых деду за год приносили (...) Разоренье и смерть дедова от указа пришла. Вышел указ: медведей-плясунов в уездное управление для казни доставить. .. Долго еще висела шкура кормильца на стене в дедовой повалуше, пока время не стерло ее в прах. Но сопель медвежья жива, жалкует она в моих песнях, рассыпается золотой зернью, аукает в сердце моем, в моих снах и созвучиях...»
[1]
Клюев вышел из старообрядческой семьи – дед по матери принадлежал к секте самосожженцев, мать поэта была тоже старообрядкой и вопленицей. О матери Клюев всегда вспоминал с большой теплотой, как о своем нравственном наставнике: «Грамоте, песенному складу и всякой словесной мудрости обучен своей покойной матерью, память которой чту слезно, даже до смерти». Сергей Есенин писал Клюеву в 1916 г. из Царского Села: «Приехал твой отец, и то, что я вынес от него, прямо-таки передать тебе не могу. Вот натура – разве не богаче всех наших книг и преданий?»
Многое Клюев унаследовал от своих земляков, он и внешне ничем не отличался от олонецких крестьян. Рассказывая о своем деде, Клюев не забывает похвалиться его кафтаном: «... по престольным праздникам кафтан из ирбитского сукна носил, с плисовым воротником, кушак по кафтану бухарский, а рубаху носил тонкую, с бисерной накладкой на вороту». По будничным дням вытегорские крестьяне выглядели куда скромнее и беднее. Обычно они носили пестрядные рубахи, домашнего тканья и крашения, полушубки из овчин и суконные поддевки. В таком одеянии Клюев и приезжал в Москву и Петербург.
В Москве Клюев останавливался в 1913-1916 гг. у Гариных, жена писателя С.А. Гарина, Нина Михайловна, сохранила черновые записи о встречах с интересными людьми, о Клюеве она сообщает:
«Клюев Николай Алексеевич. Поэт. Крестьянин Олонецкой губернии. Коренастый. Ниже среднего роста. Бесцветный. С лицом, ничего не выражающим, я бы сказала даже тупым. Длинной, назад зачесанной, примазанной шевелюрой. Речью медленной и бесконечно переплетаемой буквой «о». С явным и сильным ударением на букве этой... и резко отчеканиваемой буквой «г», что и придавало всей клюевской речи специфический и оригинальный отпечаток и оттенок...
Зимой – в стареньком полушубке. Меховой, потертой шапке. Несмазанных сапогах. Летом – в несменяемом, также сильно потертом армяке и таких же несмазанных сапогах. Но все четыре времени года также неизменно сам он весь обросший и заросший, как дремучий его олонецкий лес...
Читал Клюев свои произведения, свою поэзию также весьма оригинально и своеобразно, – всегда нараспев, как бы мелодекламируя, но всегда и везде с большим, неизменным успехом».
По ее словам Клюев был человеком очень «земным», очень неглупым и очень «себе на уме». «Он твердо и крепко стоял на земле. И не только на своей олонецкой, но и на других. Он «играл»... и «играл» не только на «блаженстве» своем, но и на... дураках».
[2] В Клюеве было что-то от профессионального актера, он умел перевоплощаться, играть в простачка, хитрого олонецкого мужичка, блаженного, смиренного и бесхитростного, а если нужно, превращаться в кряжистого Микулу Селяниновича или впророка, потрясать словом, витийствовать, проповедовать и заклинать. В автобиографической заметке Клюев пишет о своем родословном дереве, которое уходит своим «корнем во времена царя Алексея»: «До Соловецкого Страстного сидения восходит древо мое, до палеостровских самосожженцев, до выговских неколебимых столпов красоты народной».
[3]
Талантливых актеров, умело прикидывавшихся блаженными, знала Древняя Русь. Александр Бестужев в древнерусских юродивых видел нечто «похожее на народного трибуна в карикатуре», они были своеобразными «проводниками мнения народа». Такие юродивые-интеллигенты Древней Руси были, как отмечает А. М, Панченко, «плотью от плоти народной культуры, они пользуются теми же приемами, какими пользуется фольклор. Прежде всего это касается парадокса».
[4] Именно в этом смысле, как носитель определенной театрально-фольклорной традиции, Клюев напоминал «интеллектуальных юродивых» Древней Руси. Он не ходил в рубище босиком по снегу, но загадки загадывал и притчи рассказывал, шутками и прибаутками мог разить своих противников. К тому же он прекрасно знал искусство скоморохов и балаганных дедов, у них учился красовитому и колкому слову. Исполнительское фольклорное искусство уже предполагает выразительные интонации устной речи, жесты, мимику, а нередко и костюмы. Клюев отлично владел сказительскими жестами и мимикой, всеми формами фольклорного искусства: словесного, театрально-обрядового и музыкально-напевного.
Клюев был актером, актером талантливым, хотя и растрачивал свои силы часто понапрасну. И все же его актерство вызывалось желанием выполнять особую миссию крестьянского поэта, а вовсе не пошлым тщеславием и дешевой популярностью.
Клюев не любил подробно рассказывать о своей жизни, его автобиографические заметки сообщают скупые сведения о прожитом и передуманном. Всего несколько слов он обронил о своей молодости: «Жизнь на земле, тюрьма, встреча с городом...» Вот и все. Между тем за этой лаконичной фразой скрывается целая эпоха, и слово «тюрьма» имеет вполне конкретное содержание. В 1905-1906 гг., находясь в Вытегре и в Мокачевской волости, Клюев принимал непосредственное участие в революционной пропаганде среди крестьян. За «хождение в народ», устные беседы с крестьянами, распространение прокламаций и пение революционных песен («Встань, подымись, русский народ...») он был арестован, в 1906 г. четыре месяца провел в вытегорской тюрьме, затем еще два месяца – в петрозаводской. В разговорах о народных настроениях Клюев утверждал, что «50 000 крестьян Олонецкой губернии всем недовольны и готовы к возмущению». При обыске в январе 1906 г. у Клюева были обнаружены его собственные сочинения «возмутительного характера» и «Капитал» Маркса. После освобождения из-под ареста Клюев не прекратил своей революционной деятельности, он вместе с членами Петрозаводского комитета РСДРП участвует в сходке рабочих Александровского завода, снова ораторствует и в списках распространяет свои стихотворения. Один из организаторов местной группы большевиков Александр Копяткевич в своих воспоминаниях рассказывает:
«Помню выступления летом 1906 г. на одном из этих митингов известного поэта Николая Клюева. Он только что был выпущен из петрозаводской тюрьмы, где просидел шесть месяцев за чтение революционной литературы и «Капитала» Маркса (как сам Николай Клюев рассказывал). Вместе со мной, ибо наша с.-д. группа приняла в нем участие по выходе из тюрьмы, он пошел на собрание и после моего выступления о помощи ссыльным он обратился с речью, называя собравшихся: «Дорогие братья и сестры», и произвел своей апостольской речью очень сильное впечатление. В период 1905 – 1906 гг. Н. Клюевым было написано очень много стихотворений революционного содержания. Мне он подарил более 60 своих революционных стихотворений, которые у меня, к сожалению, не сохранились».
[5]
Возможно, что Копяткевич несколько преувеличивает революционный характер стихотворений «олонецкого крестьянина». Но боевые гражданские стихи Клюев писал, и какая-то часть их.тогда же попала в печать, стала достоянием более широкого читателя. В 1905 г. в сборниках «Волны» и «Прибой», издаваемых П.А. Травиным, увидели свет пять его стихотворений: «Безответным рабом я в могилу сойду...», «Где вы, порывы кипучие...», «Слушайте песню простую...», «Гимн свободе» («Друг, обнимем в сегодняшний день...»), «Народное горе» («Пронеслось над родимою нивой...»).
Именно в этих стихах поэт заявил о своем гражданском призвании:
Где вы, невинные, чистые,
Смелые духом борцы.
Родины звезды лучистые,
Доли народной певцы?
Родина, кровью облитая,
Ждет вас, как светлого дня,
Тьмою кромешной покрытая.
Ждет – не дождется огня!
(«Где вы, порывы кипучие...»)
Целый цикл стихотворений Клюев посвящает борцам, которых преследует самодержавие, бросает в тюрьмы и на каторгу. Даже в лирику природы, в тихий «сосновый храм» врываются напоминания о жертвах и «глухих казематах»:
Зимы предчувствием объяты,
Рыдают сосны на бору;
Опять глухие казематы
Тебе приснятся ввечеру.
(«Ты все келейнее и строже...»)
Важно, что Клюев в годы наступившей реакции, в дни уныния и тоски, повального увлечения декадансом остается певцом «святой мечты», «надежды на лучшую долю». Он оплакивает борцов, погибших в неравном бою с самодержавием, создает картину народного траура. Стихотворение «Завещание», написанное в тяжелые годы реакции, в «час зловещий, час могильный», выражавшее надежды, что народ осилит «злое горе» и освободительная заря снова взойдет, было перепечатано в 1918 г. в первом номере «Вестника жизни», который издавался Всероссийским Центральным Исполнительным Комитетом Советов рабочих, крестьянских и солдатских депутатов.
Наступившая реакция не сломила Клюева, но и не сблизила его с революционным подпольем. Поэт оказался среди старообрядцев, отрицавших православную обрядность и мечтавших о переустройстве общества на более справедливых началах. В. И. Ленин видел в старообрядческом движении отражение классовой борьбы, стихийный крестьянский протест против существующей действительности, крестьянские социально-этические требования и чаяния о «пшеничном рае». В «Проекте программы нашей партии» Ленин писал: «Известен факт роста в крестьянской среде сектантства и рационализма, – а выступление политического протеста под религиозной оболочкой есть явление, свойственное всем народам, на известной стадии их развития, а не одной России. Наличность революционных элементов в крестьянстве не подлежит, таким образом, ни малейшему сомнению».
[6] Поэтому В.И. Ленин, разоблачая «жандармов в рясах», представителей официальной религии и церкви, советовал среди старообрядцев вести пропаганду, учитывать их скрытую ненависть к самодержавию и пережиткам крепостничества. Вопрос о работе среди сектантов был включен в программу II съезда РСДРП. Доклад «Раскол и сектантство в России» был подготовлен Бопч Бруевичем. Резолюция по этому докладу, составленная В.И. Лениным, гласила: «Принимая в соображение, что сектантское движение в России является во многих его проявлениях одним из демократических течений, направленных против существующего порядка вещей, II съезд обращает внимание всех членов партии на работу среди сектантов в целях привлечения их к социал-демократии».
[7]
Только в свете этих высказываний В. И. Ленина о сектантском движении можно понять «хождения» Клюева, его участие в одном из «демократических движений» эпохи, выступавших под религиозной оболочкой. В письме к Блоку от начала 1909 г. Клюев признается, что не собирается «бежать от жизни», а отправляется в путешествие по монастырям и скитам потому, что это самые удобные места: народ «со многих губерний» живет праздно несколько дней, времени довольно, чтобы прочитать не только, к примеру, «Слово божие к народу», но и еще кой-что «нужное». И далее: «Я не считаю себя православным, да и никем не считаю, ненавижу казенного бога, пещь Ваалову – Церковь, идолопоклонство «слепых», людоедство верующих».
[8]
Увлечение старообрядцами – не только эпизод клюевской биографии. В то время о них спорили в различных слоях общества, в литературных кругах. Не только «олонецкий крестьянин», тогда еще начинающий литератор, но и известные в ту пору поэты-символисты Александр Добролюбов и Леонид Семенов отправляются к старообрядцам. Сам Блок тоже собирался последовать за Клюевым и Добролюбовым.
В годы реакции Клюев завязывает обширные связи с раскольническими сектами. Исколесив русский Север, он отправляется осенью 1911 г. в Рязанскую губернию – к хлыстам. Спустя несколько лет (в 1915 г.) Клюев писал Есенину: «Я бывал в вашей губернии, жил у хлыстов в Даньковском уезде... от них я вынес братские песни».
Увлекшись религиозным народничеством, Клюев создает «братские песни» на потребу раскольничьим скитам. Название «братские песни» подразумевало и особую «жанровую» функцию, и происхождение стихотворений. Значительная часть из них возникла как литературная обработка сектантских (хлыстовских) духовных песен, некоторые, видимо, были плодом вполне самостоятельного творчества поэта, имитацией общего стиля и характера этих ритуальных песнопений. По утверждению самого Клюева, его песни были рассчитаны на устное бытование. Они действительно сразу же превратились в старообрядческий фольклор. Как об этом писал поэт Василий Князев, «клюевские «братские песни» в сотнях и в сотнях списков распространялись по всей необъятной сектантской России». Песни эти имели несколько необычный характер, они совсем не напоминали церковные молитвы. Клюев называет их то «братскими песнями», то «песнями похода». Последнее название более соответствует и их ритму, и их стилю:
Братья-воины, дерзайте
Встречу вражеским полкам!
Пеплом кос не посыпайте,
Жены, матери, по нам.
Наши груди – гор уступы,
Адаманты – рамена.
Под смоковничные купы
Соберутся племена...
(«Песнь похода»)
Своеобразие авторской позиции, особой тональности клюевских «травяных псалмов» состоит в том, что они обращены к крестьянской России, в защиту простого мужика, – «священные ризы» только прикрывают «убогую сермягу»:
На мне убогая сермяга,
Худая обувь на ногах,
Но сколько радости и блага
Сквозит в поруганных чертах.
(«Пахарь»)
В «братских песнях» не нашлось места ни церковной обрядности, ни вере в загробную жизнь, ни мистицизму, ни смирению. Христос для Клюева – не столько бог в обычном понимании, сколько дань древней народной традиции, священный атрибут, символ справедливости и любви к человеку. Идейная позиция Клюева тех лет часто диктовала поэту парадоксальное решение религиозной темы, причудливое использование библейской символики. Увлеченный стремлением превратить христианского бога в заботливого опекуна крестьянской массы, Клюев позволял себе слишком вольное перетолковывание сюжетов и образов «священной» поэзии. Короткие «отношения» с богом, вопреки намерениям самого поэта, отзывались в его стихах лукавством, даже кощунством, приобретали чуть ли не пародийную окраску. На это, в частности, обратил внимание критик Львов-Рогачевский, отказавшийся принимать всерьез «братские песни»: религиозный поэт, а с богом запанибрата. По его словам, автор превращает «терновый венец в какую-то бутафорию», а сам в пророческом экстазе продолжает приплясывать и припевать каким-то разудалым тоном:
Мы в раю вкушаем ягод грозди,
На земле же терпим крест и гвозди,
Перебиты наши голени и ребра...
Ей, гряди ко стаду,
Пастырь добрый! [9]
Клюев был религиозным человеком, но религиозным по-особенному, по-крестьянски, неся с собой патриархальные пережитки и ненависть к официальному православию. «Олонецкий крестьянин» обожествлял стихийные силы природы, ходил молиться в «сосновый храм», населенный таинственными существами. Поэт разукрашивает «ризы вечера», чтобы они не уступали в своей красочности официально-церковной помпезности. Отсюда в поэтике Клюева сама метафора становится символом, утверждающим крестьянские поэтические воззрения на природу. В раззолоченной поэзии «олонецкого крестьянина» происходит омирщение церковно-религиозной символики, он находит ей бытовое и чисто художественное применение. Для поэта важна не сама по себе риза, а ее метафорические уподобления: «Ризы вечера багряно-золотые», «Заря, задув свои огни, тускнеет венчиком иконным», «Болото курится, как дымное кадило», «Галка-староверка ходит в черной ряске», «Прослезилася смородина, травный слушая псалом», «За оконцем месяц – божья камилавка», «В избе заслюдилась стена, как риза рябой позолотой», «Монашка прядет паутину-кудель», «Печь, как старица, вздохнула», «Схимник-бор читает требник», «Осина смотрит староверкой», и т.д. Все эти «ризы», «кадила», «требники», «монашки», «староверки» служат символами при изображении природы и человека. Самые пантеистические стихи Клюева по-земному возвышенны, сверены с крестьянским мировоззрением, это домашний, избяной пантеизм.
По-настоящему ярких и талантливых стихотворений среди «братских песен» немного. Брюсов писал, что все лучшее в сборнике «Братские песни» (1912) написано «в порыве личного, индивидуального вдохновения и окрылено стихом, часто совершенным, иногда сделанным умелой и искусной рукой».
[10]
* * *
Литературная слава пришла к Клюеву не сразу. Потребовалось время, около семи лет, чтобы начинающий поэт, подписывавший свои стихи «Крестьянин Олонецкой губернии», приобрел известность. В1912 г. появились два сборника стихотворений – «Братские песни» и «Сосен перезвон», в 1913 г. вышел следующий – «Лесные были». В стихотворении «Оттого в глазах моих просинь...» поэт вспоминает о критических отзывах, советах и поучениях, которыми сопровождалось его раннее творчество:
Мне ученые люди сказали:
«К чему святые слова?
Укоротьте поддевку до талии
И обузьте у ней рукава!»
Крестьянскому поэту советовали взять за образец камерную поэзию, «порешили», что «в рифме не смел»:
В поученье дали мне Игоря
Северянина пудреный том.
Сердце поняло: заживо выгорят
Те, кто смерти задет крылом.
Правильному пониманию самобытного дарования Клюева способствовал Валерий Брюсов, предпославший к сборнику «Сосен перезвон» свое предисловие. Он не называет Державина, но характеристику Клюева-поэта строит с учетом того «внутреннего огня», который зажег в русской поэзии великий бард XVIII столетия. В клюевских «буревых» стихах, неровных, часто неожиданных, не признающих никаких «планов» и «правил», есть что-то от громозвучной и живописной поэзии Державина. Возможно, что Брюсов вспомнил отзыв Пушкина о Державине, видевшего в «смелости изображения» высшее проявление творческой мысли и самобытности таланта: «Плана и не может быть... какой план в «Водопаде», лучшем произведении Державина». «Поэзия Н. Клюева похожа на этот дикий, свободный лес, не знающий никаких «планов», никаких «правил» –пишет автор предисловия. – Стихи Клюева вырастали тоже «как попало», как вырастают деревья в бору... Поэзию Клюева нужно принимать в ее целом, такой, какова она есть, какой создалась она в душе поэта столь же непроизвольно, как слагаются формы облаков под бурным ветром поднебесья».
[11]
У Клюева есть стихи и просто ученические, и подражательные, и книжные. Так, «олонецкий крестьянин» пишет о «жизни быстротечной», о «полете времени» и «волшебном вине» с явной оглядкой и на Державина, и на Тютчева, и на своих ближайших современников – поэтов-символистов. Но именно такие рассудочные стихи лишены «внутреннего огня», в них не вспыхивает неожиданный и ослепительный свет, который был замечен Брюсовым.
Поэт черпает свои силы от матери-земли и древней народной культуры. Мир живой природы раскрывается во многих стихотворениях Клюева с позиций нужд деревенского труженика и его хозяйственной деятельности. От читателя таких стихов требуется определенная эрудиция, для того чтобы он мог уловить присутствие этой точки зрения, нередко сказывающейся в мелких подробностях и штрихах. Вот, к примеру, стихотворение «Зима изгрызла бок у стога...». Уже первая его строка, говорящая о приближении весны, содержит намек, что пришло время для новых хозяйственных забот. Весну по-своему встречают с крестьянином и лошади, и коровы, и овцы, в общем все домашнее царство. Остатки залежавшегося сена ждут исхудавшие за зиму животные, как дорогой подарок, который еще можно доставить на санях по «пегой дороге». Тяжелые «коровьи вздохи» сопровождают затянувшиеся зимние сумерки:
По вечерам коровьи вздохи
Снотворней бабкиных речей.
Завершают эту совсем не идиллическую деревенскую картину крестьянские мечты о близком тепле и «молочной реке». У Клюева весна приходит с крестьянскими думами о завтрашнем дне, приносит новые заботы и надежды:
Лишь в поставце, как скряга злато,
Теленье числя и удой,
Подойник с крынкою щербатой
Тревожат сумрак избяной.
Достаточно одной этой «производственной» детали, чтобы понять радость пробудившейся от зимней спячки деревни, радость вполне естественную: весна обнадеживает, с весной наступает новый хозяйственный год.
У поэта особый взгляд на природу. Разгадать «письмена» природы – значит приблизиться к ней, стать ее «радостным причастником». Клюев как бы читает «книгу природы», всматриваясь в «чернильные пятна» на реке, в лесные прогалины, в синеву заонежских далей и в голубизну неба, в седую изморозь, во встревоженные ветром травы, в каменные глаза валунов, в черные покрывала осенних ночей, в ситцевую белизну северного лета:
Обету строгому неверен,
Ушел я в поле к лознякам,
Чтоб поглядеть, как мир безмерен,
Как луч скользит по облакам.
(«Набух, оттаял лед на речке...»)
Чтоб помолиться лику ив,
Послушать пташек-клирошанок
И, брашен солнечных вкусив,
Набрать младенческих волвянок.
(«Не в смерть, а в жизнь введи меня...»)
Природа и крестьянин настолько связаны друг с Другом, что сама природа становится некоторым подобием человеческого существа. Художественное мышление Клюева необычно по своей материальности, насыщенности земными впечатлениями. В его стихах все пронизано плотью крестьянского бытия. Поэт не скупится на красочные обозначения, метафоры и сравнения, лишь бы придать своим описаниям чувственную наглядность и вещественную определенность, а главное – найти узловую связь между человеком и окружающей его обстановкой:
И нечем голые колешки
Березке в изморозь прикрыть.
Горбуньей-девушкою лодка
Грустит и старится в тоске.
Забыв хомут, пасется Серко
На глади сонных, сжатых нив.
Как Ной ковчег, готовит дровни
К веселым заморозкам дед.
Словесная изобразительность Клюева напоминает порой декоративную орнаментику – рисунки на вышитых полотенцах и резьбу по дереву с затейливыми узорами. Поэт как будто мастерит детские игрушки или малюет лубочные картинки, и перед нами возникает разукрашенный мир зверей и птиц. Галки, курицы, петухи, голуби, гуси, воробьи, целая ярмарочная «толпа» птиц, что-то вроде народного театра или балагана, где ряженые выступают в пестрых костюмах.
Галка-староверка ходит в черной ряске,
В лапотках с оборой, в сизой подпояске
Голубь в однорядке, воробей в сибирке,
Курица ж в салопе – клеванные дырки.
Гусь в дубленой шубе, утке ж на задворках
Щеголять далося в дедовских опорках.
В галочьи потемки, взгромоздясь на жердкя,
Спят, нахохлив зобы, курицы-молодки,
Лишь петух-кудесник, запахнувшись в саван,
Числит звездный бисер, чует травный ладан.
(«Галка-староверка ходит в черной .ряске...»)
У Клюева всегда в запасе устная народная словесность, этот лучший путеводитель по крестьянской России. Поэт превращается в своеобразного экскурсовода, рассказывает о прошлой и настоящей жизни олонецких крестьян, о материальном быте и внутренней духовной жизни. Рассказывает обстоятельно, со знанием этнографии и фольклора, дорожа каждой подробностью:
Печные прибои пьянящи и гулки,
В рассветки, в косматый потемочный час,
Как будто из тонкой серебряной тулки
В ковши звонкогорлые цедится квас.
В полях маята, многорукая жатва,
Соленая жажда и оводный пот.
Квасных переплесков свежительна дратва,
В них раковин влага, кувшинковый мед.
И мнится за печью седое поморье,
Гусиные дали и просырь мереж...
А дед запевает о Храбром Егорье,
Склонив над иглой солодовую плешь.
(«Печные прибои пьянящи и гулки...»)
В поэтике Клюева заложены разные возможности: с одной стороны, зрительные и слуховые образы легко могут превратиться в нечто застывшее, неподвижное, омертвелое (такую опасность видел Есенин, назвав Клюева поэтом-копиистом, поэтом-рисовальщиком), с другой – через орнаментальную живопись поэт находит выход в народный быт, в художественный и нравственный мир крестьянской России. Некоторые «избяные песни» от начала до конца этнографичны, Клюев выступает в них как поэт-натуралист. Критик Б. Гусман даже утверждал, что Клюев дает «почувствовать красоту северной деревни лучше, чем сотни и тысячи этнографических трудов». Конечно, это крайнее преувеличение. Но поэзия Клюева действительно этнографична, и этнографизм ее не искусственный, не надуманный, не головной, не ради внешней экзотики, как, например, у Сергея Городецкого. Клюев пришел в литературу с чувством собственного достоинства, как талантливый выходец из крестьянской среды. У него был свой самобытный голос, большой запас жизненных впечатлений, исключительно тонкое понимание народного слова. У символистов появился сильный противник, у акмеистов – тайный соперник. В одном из обзоров русской поэзии говорилось, что в его поэзии внимательный читатель различит следы упорного труда, желание во что бы то ни стало подчинить себе стих, заставить слово выражать именно то, что надо, и для этого он равно пользуется как языком народной песни, так и языком поэтов: Тютчева, Брюсова, Блока.
* * *
Крестьянские поэты, в первую очередь, конечно, Клюев и Есенин, завоевавшие широкую известность и определенное положение в литературе предоктябрьских лет, привлекли к себе пристальное внимание молодой советской общественности. Ведь это были лидеры малочисленного отряда крестьянских писателей, который представлял в литературе многомиллионную деревенскую массу. А так как судьба революции зависела от того, сумеет ли рабочий класс повести за собой крестьянство и вовлечь его в строительство социалистического общества, то злободневность проблемы крестьянской литературы станет вполне очевидной.
Вскоре после Октябрьской революции, весной 1918 г., Клюев возвращается из Петрограда в Вытегру, в родные края. В «Известиях Олонецкого губернского исполнительного комитета» сообщалось: «С чувством полного удовлетворения приветствуем возвращение в родную Олонию даровитого поэта Николая Клюева, пользующегося общероссийской известностью». Клюев оправдал доверие земляков. Нужно было начинать все заново, нести революционное слово в народ, думать о массовой пропаганде, об агитационной поэзии. Тогда-то Клюев и создает «Красную песню», которую с воодушевлением читает в вытегорском Доме культуры, заставляя вслушиваться в каждое слово. Василий Соколов рассказывает о том впечатлении, которое произвела на слушателей «Красная песня». Начал Клюев читать «...с подкупающей искренностью, призывно:
Распахнитесь, орлиные крылья,
Бей, набат, и гремите, грома, –
Облрвалися цепи насилья,
И разрушена жизни тюрьма!
Поблескивали черным вороновым крылом волосы, отращенные до плеч. Искрометно сверкали зрачки глаз. В такт стиха вздрагивали кисти пояса, висевшего вровень с подолом синей в черных крестиках рубахи. Пламенные слова начала стихотворения, напоминавшего «Марсельезу», были встречены восторженно».
[12]
Волевые, энергичные стихи с повторяющимся из строки в строку рефреном «За Землю, за Волю, за Хлеб трудовой» не могли не волновать, не потрясать, тем более что Клюев читал «деревенскую марсельезу» с огромным воодушевлением. Но в «Красной песне» содержались и архаические образы, явно не соответствующие бурной эпохе. Поэт, видимо, учитывал разнохарактерную аудиторию. В зале присутствовали и местные интеллигенты, и крестьяне-пахари, и красноармейцы, собиравшиеся идти защищать красный Петроград. «Богородица наша Землица», сказочная Жар-птица и былинный Святогор были рассчитаны на крестьян в солдатских шинелях и их отцов:
Пролетела над Русью Жар-птица,
Ярый гнев зажигая в груди...
Богородица наша Землица,
Вольный хлеб мужику уроди!
Сбылись думы и давние слухи, –
Пробудился Народ-Святогор –
Будет мед на домашней краюхе
И на скатерти ярок узор.
За Землю, за Волю, за Хлеб трудовой
Идем мы на битву с врагами –
Довольно им властвовать нами!
На бой, на бой!
Умышленно сочетая революционно-патетические образы и призывы с фольклорно-сказочными, поэт стремился в своей пропаганде опереться на давние мечты крестьян, придать своим стихам особый вес, согласовать революционные лозунги с практическими крестьянскими требованиями, с идеалами самого фольклора. Клюев не понимал будущего без реставрации поэтической старины, воскрешения социально-этических народных легенд о «пшеничном рае». Отсюда в его поэзии своеобразное уживание двух поэтик, двух семантических рядов и стилистических приемов – от сказовых, фольклорно-архаических до самых патетических.
Столь откровенные, нарочито подчеркнутые стихи с «крестьянским уклоном», естественно, вызывали некоторое опасение, настораживали пролетарских поэтов.
Уже в 1918 г. журнал «Грядущее», орган ассоциации пролетарских писателей (Пролеткульт), в статье «О поэзии крестьянской и пролетарской»
[13] поставил вопрос о том, какая поэзия должна главенствовать, ибо «дело не только в поэтических образах и литературных формах, а касается того, какова должна быть Россия. Должна ли она быть земледельчески-крестьянской, с идеалом мужицкого рая, или пролетарски-социалистической, с машинногородским укладом». Когда же вышел из печати сборник Клюева «Медный кит», журнал незамедлительно отозвался на него рецензией. Признавая, что в книге «немало очень сильных, красивых стихотворений», рецензент подчеркивал, что и «они не спасают читателя от тяжелой улыбки при зрелище того, как автор тщетно силится уберечь от всеразрушающей революции свой древний Китеж-град, свое христианское миропонимание».[14]
Вместо того чтобы спокойно разобраться в противоречиях поэзии Клюева и помочь крестьянскому поэту освободиться от патриархального груза, пролеткультовцы провожали автора «Красной песни» и других патриотических гимнов на темную свалку истории. Понимали они клюевскую поэзию односторонне и часто неверно. Так, П. Бессалько считал, что Клюев отражает в своем художественном творчестве «христианское миропонимание», привитое официальным православием.
[15] В действительности в самом названии сборника заключено фольклорно-мифологическое представление о мире. Древнее мифическое предание Клюев переосмысляет в духе своей поэтики и своего мировоззрения – не просто рыба-кит, а «медный кит» (ожелезенный кит), подобно символу того самого «шаровидного Корабля», который пролеткультовцы дружно воспевали в своих космических стихах:
В союзе с паром, сталью и огнем
Овладеем шаровидным Кораблем, –
писал «истинно пролетарский» поэт Илья Садофьев, которого рецензент «Грядущего» противопоставлял Клюеву. «Да, Вселенной и всей природой мы овладеем лишь разумом, наукой – точными познаниями, а суеверная сказка, мистика и прочная штука, делавшая людей рабами этой природы, должны быть забыты».[16]
Здесь все на первый взгляд как будто правильно: Николай Клюев верил в силы природы, Илья Садофьев верил в технический прогресс. Тем не менее Клюев был не только по-своему актуален, но и необходим, – природа, как покажет ближайшая история, тоже нуждалась в опеке, в покровительстве.
Дать представление современному читателю о таком сложном, а порой и противоречивом явлении, как поэзия Николая Клюева, – задача нелегкая. Клюевская религиозность, да еще с «привесом» сектантства, приверженность к старине и патриархальной деревне, неприязнь к городу и индустриальному прогрессу, конфликт с пролетарскими писателями первых лет Октября, разрыв с Есениным, репутация «кулацкого подголоска» – все это и многое другое нуждается не просто в оценке, но в точном и принципиальном объяснении. Сосредоточивая свое внимание на самом главном в деятельности столь незаурядного представителя крестьянской поэзии начала нашего века, отдавая должное сильному и яркому дарованию поэта, мы не должны забывать о срывах и ошибках, вызванных непониманием исторической обстановки в отношениях города и деревни, об идейной позиции Клюева в период коренной ломки издавна сложившихся обычаев и представлений крестьянской среды.
Клюев не скрывал своих убеждений и симпатий. Он пытается разъяснить свою точку зрения пролеткультовцам в очерке «Красный конь» (1919). В нем Клюев рассказывает о своей встрече со старичком из Онеги-города в Соловках, в Преображенском соборе, одну из стен которого украшала живописная аллегория: на дереве был повешен мужичок с «англицким» замком на рту, рядом изображены барыня и генерал на лошади с саблей и копьем. «Себя узнал в Страстях, Россию, русский народ опознал в пригвожденном с кровавыми ручейками на дланях, – говорит старичок. – А барыня похабная – буржуазия, образованность наша вонючая. Конный енерал ржаную душеньку копием прободеть норовит – это послед блудницы на звере багряном. (…) Дедушка, – спрашиваю, – воскреснет народ-то, замок-то губы не будет у него жалить? Запретное, крестное слово скажется? (...)
– Воскреснет, – говорит, – ягодка! Уж печать ломается, стража пужается, камение распадается… от коневой головы каменной вздыбится Красный конь на смертное сражение с Черным жеребцом. Лягнет конь шлюху в блудное место, енерала булатного сверзит, а крестцами гвозди подножные вздымет (...)
Нищие, голодные, мученики, кандальники вековечные, серая убойная скотина, невежи сиволапые, бабушки многослезные, многодумные старички онежские, вещие, – вся хвойная пудожская мужицкая сила, – стекайтесь на великий красный пир воскресения!»
[17] – с бурной радостью восклицает автор очерка.
Каков же итог? Клюев приветствует очистительное пламя революции, радуется разрушению старого мира, но он видит или хочет увидеть в этом воскресении осуществление заветной мечты о пшеничном рае, наступление вечного мужицкого праздника. Это типично клюевская аллегория с иконописной символикой, подготовленная всеми его прежними нравственными и эстетическими исканиями.
Очерк «Красный конь» был напечатан в «Грядущем», который не замедлил заявить, что Клюев «отстал от жизни ровно на 30 столетий».[18]
Сам факт появления поэта на страницах пролеткультовского журнала, где постоянно печатали свои программные статьи и стихотворения П. Бессалько, А. Маширов-Самобытник, А. Пришелец, А. Поморский, И. Садофьев, Я. Бердников, А. Гастев, В. Кириллов, свидетельствовал о возможности творческого диалога между пролетарскими и крестьянскими поэтами. У автора «Красного коня» были свои счеты с теоретиками «Грядущего» и с поэтами «Кузницы». Пролеткультовцы явно недооценивали значение классического наследия, с пренебрежением они относились и к фольклору, видя в нем только пережитки патриархальной деревни. Ратуя за «чисто пролетарское мировоззрение», за автономию пролетарского искусства, пролеткультовцы тем самым наносили урон творчеству крестьянских писателей и так называемых «попутчиков». Один из главных теоретиков Пролеткульта В. Плетнев утверждал, например, что «задача строительства пролетарской культуры может быть разрешена только силами самого пролетариата, учеными, художниками, инженерами и т.п., вышедшими из его среды». Читая статью В. Плетнева «На идеологическом фронте», В.И. Ленин подчеркнул слова «только» и «его», отметил весь абзац одной вертикальной чертой и написал: «Архифальшь».
[19] В.И. Ленин предостерегал от столь узкого, сектантского понимания задач культурного строительства, вопрошая: «А крестьяне?»
Клюев впадал в другую крайность, демонстративно заявляя в послании В. Кириллову:
Мы – ржаные, толоконные,
Пестрядинные, запечные,
Вы – чугунные, бетонные,
Электрические, млечные.
Однако в своих лучших «деревенских» стихах Клюев отражал давно сложившиеся взгляды на устройство социальных отношений. Ему нельзя отказать в глубоком знании традиций и нравов северного крестьянства. В его поэзии – вековые думы и чаяния народа, поэт прославляет народную мудрость и народное искусство, бережно хранит чудотворное народное слово, умеет из «бревен мысль свою выстроить».
Своеобразной поэтической декларацией Клюева является стихотворение «Рожество избы». Этим стихотворением открывается сборник «Изба и поле».
От кудрявых стружек тянет смолью,
Духовит, как улей, белый сруб.
Крепкогрудый плотник тешет колья,
На слова медлителен и скуп.
Тёпел паз, захватисты кокоры,
Крутолоб тесовый шоломок.
Будут рябью писаны подзоры
И лудянкой выпестрен конек.
И когда оческами кудели
Над избой взлохматится дымок –
Сказ пойдет о красном древоделе
По лесам, на запад и восток.
Клюев сам был в поэзии «красным древоделом», поэтом-изографом, придававшим огромное значение зрительному образу, фигуральному слову, народной орнаментике и тем неразгаданным «письменам», которые заключены в выпестренных коньках на крышах крестьянских изб, в домовой архитектуре. Под крышей избы протекала вся жизнь крестьянина с ее радостями и печалями. Изба – это не только сруб, строение, созданное топором и долотом «крепкогрудый плотником», но и жилище, где все напоминает о трудящемся человеке, о его воззрениях, ожиданиях, заботах, делах. Изба и земля-кормилица – неразлучны, они составляют единое, нераздельное целое. Это не просто изба, а «изба-богатырйца». В такой избе рождаются, живут и трудятся настоящие богатыри, выкорчевывающие из каменистой олонецкой почвы пни и коренья. «Избяные песни» – это песни о плоти земли, о чаше крестьянской жизни, о родной природе, о «красном древоделе» и о пахаре.
Кругом земля-землища
Лежит, пьяна дождем,
И бора-старичища
Подоблачный шелом.
Из-под шелома строго
Грозится туча-бровь...
К заветному порогу
Я припадаю вновь.
(«Изба-богатырица»)
Это народно-песенная «земля-землища», достопримечательная земля. Земля ждет рабочие руки, но она нелегко отдает свои богатства. Поэт знает, что значит труд и пот, боль и соль, материальные достатки и крестьянские радости. Вот стихотворение о ковриге – негромкое, но в нем есть своя прелесть, своя тихая музыка. Это песнь, пропетая поэтом насущному, родимому хлебу. Простая коврига удостаивается самого высокого поэтического сравнения. Коврига – «избяное светило». И лежит эта коврига на столе «в ржаном золотистом сиянье»:
Коврига свежа и духмяна,
Как росная пожня в лесу,
Пушист у кормилицы мякиш
И бел, как береста, испод.
Она – избяное светило,
Лучистее детских кудрей,
В чулан загляни ненароком
В лицо тебе солнцем пахнет.
И в чае, когда сумерки вяжут,
Как бабка, косматый чулок,
И хочется маленькой Маше
Сытового хлебца поесть –
В ржаном золотистом сияньи
Коврига лежит на столе,
Ножу лепеча: «Я готова
Себя на закланье принесть».
(«Коврига»)
Клюев воспел ту самую землю еще и потому, что на ней колосилась народная культура и из нее вырастало «словесное древо»:
Седых веков наследство,
Поклон вам, труд и пот!
(«Изба-богатырица...»)
В 1918-1919 гг. Клюев переживал небывалый творческий подъем. Это были самые счастливые, самые плодотворные годы в его жизни. Какие бы трудности ни встречались на его пути, Клюев оставался верен своему призванию, всегда памятуя о том, что настоящий поэт не должен уходить на отдых или замыкаться в мире личных переживаний, оставаться в стороне от важнейших событий революционной эпохи. Во вторую книгу «Песнослова», выпущенную в 1919 г. издательством Народного комиссариата по просвещению, вошло десять стихотворений о В. И. Ленине. Журнал «Печать и революция» (1920) об этом цикле отзывался с большой похвалой: «Венцом революционных песен Клюева является цикл стихов «Ленин». Эти стихи пока лучший, глубоко своеобразный отклик народной поэзии на Революцию. Образ Ленина преломляется в хорошо знакомых автору образах северной природы и быта:
Есть в сутулости плеч недолет гарпуна,
За жилетной морщинкой просветы оконца,
Где стада оленят сторожит глубина».
(«Октябрь – месяц просини; листопада...»)
Для Клюева это были программные стихи. Художественные особенности клюевского цикла стихов о Ленине находились в зависимости от крестьянского взгляда на происходящие события. Октябрьская революция – революция народная, священная, давно ожидаемая. Но для Клюева особенно важно подчеркнуть, что именно Ленин дал крестьянам землю: «Мужицкая ныне земля». А если так, то и сам Ленин, по Клюеву, прежде всего мужицкий вождь:
Есть в Ленине керженский дух,
Игуменский окрик в декретах,
Как будто истоки разрух
Он ищет в Поморских ответах.
(«Есть в Ленине керженский дух...»)
Видимо, Клюев хотел сказать, что давняя мечта крестьян о земле и воле наконец-то осуществилась, что Ленин дорожит «народным исподом», учитывает крестьянские чаяния, выраженные в легендах о «святой Руси», «избяной Индии», «Китеж-граде», которые отражали не кулацкое стяжательство и «сытое довольство», а вековые мечты крестьянина о свободной и счастливой жизни. Клюев сознательно использует поэтику фольклора народов русского Севера, из народных легенд и песен черпает краски, тропы, метафоры и сравнения. Не случайно рядом с Верхарном стоит олонецкий певец Т.Г. Рябинин, прославившийся своими былинами о русских богатырях:
И с железным Верхарном сказитель Рябинин
Воспоет пламенеющий ленинский рай.
О Ленине рассказывают северные крестьяне, охотники, оленеводы, рыбаки, через их восприятие поэт запечатляет образ Ленина. Отсюда густой этнографический колорит и фольклорные уподобления: «голубой песец», «красный олень», «сомовья уха», «золотые молоки», «лосиное пастбище», «карельская нива», «тресковый чум», «тресковые кадки», «гаги-песни», «поэзии кит», «буревые стихи» и т. п. У Клюева Ленин – представитель северных народов, он мало чем отличается от героев народных легенд и эпических песен.
Ленин – тундровой Руси горячая печень,
Золотые молоки, жестокий крестец,
Будь трикраты здоров и трикраты же вечен,
Как сомовья уха, как песцовый выжлец!
(«Октябрь – месяц просини, листопада...»)
Как часто бывает у Клюева, собственно фольклорные образы и мотивы, художественно переосмысленные, составляют существенный элемент авторского повествования, клюевской поэтики. У Клюева были свои проекты и предложения, в ту пору он был озабочен проблемой сохранения памятников национальной старины. В «Письме к братьям-коммунистам» Клюев выступал против вскрытия «святых мощей», раскапывания могил (в Петрограде была сделана попытка обследовать захоронение Александра Невского). Видимо, Клюев добивался встречи с В. И. Лениным, чтобы рассказать ему о своих сомнениях и преподнести в дар «хвойные стихи». В стихотворении «По мне Пролеткульт не заплачет...», появившемся в 1919 г. в журнале «Пламя», поэт выражал надежду, что Ленин не осудит его за «пестрядинные» стихи:
И возлюбит грозовый Ленин
Пестрядинный, клюевский стих.
Владимиру Ильичу Клюев послал свои стихи, оттиск из «Песнослова», с дарственной надписью, выполненной в обычной для поэта стилизованной манере:
«Ленину от моржовой поморской зари, от ковриги-матери, из русского рая красный словесный гостинец посылаю я – Николай Клюев, а посол мой сопостник и сомысленник Николай Архипов. Декабря тысяча десятьсот двадцать первого года».
[20]
Спустя два года, когда цикл стихотворений о Ленине был выпущен в Петрограде отдельным изданием, тот же журнал «Печать и революция», который опубликовал их, вдруг выступил с разносной рецензией. «Книга стихов, самое заглавие которой указывает на ответственную задачу – поэтически создать образ Ленина, – писал автор рецензии Г. Лелевич, – показывает нам вождя пролетарской революции в виде не то Святогора-богатыря, не то Георгия-Победоносца, не то князя Владимира-Красное-Солнышко, не то самого Иисуса Христа. Клюев берет Октябрьскую революцию и пытается приспособить ее к своим чаяниям домовитого мужичка. Это искаженное до нелепости восприятие революции он прикрывает всеми узорчиками и побрякушками, которые могут оказаться под рукой у раскольничьего начетчика с Северного Поморья».
[21]
Не понимая и не ценя народное творчество, приняв клюевскую орнаментику и фольклорную символику за «узорчики» и «побрякушки», подобные «ценители» сводили по сути на нет всю работу поэта над ленинской темой. Своими нелепыми и злобными обвинениями они причинили немалый вред крестьянским поэтам вообще.
* * *
Вс. Рождественскому принадлежит одна из самых точных и проницательных характеристик клюевской поэзии 20-х гг.: «Поэзия его прежде всего не проста, хотя и хочет быть простоватой. При большой скудности изобразительных средств (без устали повторяющаяся метафора-сравнение) и словно нарочитой бедности ритмической Клюев последних лет неистощим в словаре. Революцию он воспринял с точки зрения вещной, широкогеографической пестрословности. «Интернационал» поразил его воображение возможностью сблизить лопарскую вежу и соломенный домик японца, Багдад и Чердынь».[22]
Не покидая деревенской избы, всегда оставаясь рядом с крестьянством, Клюев создает «избяные песни» большого гражданского содержания и интернационального звучания.
Для Клюева Октябрьская революция – «праздник великой коммуны», праздник интернациональный, всех народов, населяющих земной шар. В поэзии Клюева впервые появляются столь пиршественные картины:
Многоплеменный каравай
Поделит с братом брат:
Литва – с кряжистым Пермяком,
С Карелою – Туркмен;
Не сломят штык, чугунный гром
Ржаного града стен.
Только под «деревом Свободы» освобожденные Октябрьской революцией народы могут дружно встретиться за праздничным столом.
Все племена в едином слиты:
Алжир, оранжевый Бомбей
В кисете дедовском зашиты
До золотых, воскресных дней.
Есть в сивке доброе, слоновье,
И в елях финиковый шум, –
Как гость в зырянское зимовье
Приходит пестрый Эрзерум.
(«Я – посвященный от народа...»)
Россия теперь не та, не старая деревянная Русь с ее «богомольным смирением», к ней устремлены взоры других народов, больших и малых, «звездная Москва» служит маяком для всего человечества, борющегося за свою свободу и независимость.
* * *
Путь Клюева после 1919 г. оказался трудным и запутанным. Наступила пора тяжелых нравственных испытаний. Исключительно сложным для поэта оказался вопрос об отношениях города и деревни.
Крестьянские поэты отлично понимали, что город при капитализме развращал деревню, разорял ее, но они еще недостаточно различали те новые процессы, которые стали постепенно входить в жизнь деревни после Октябрьской революции. Гражданская война и ее последствия – голод, разруха, продразверстка – отсрочили налаживание новых экономических связей между городом и деревней. Эти временные экономические трудности не были поняты Клюевым, отсюда у него идейные колебания, сомнения, неуверенность. Еще в самых ранних своих стихах, вошедших в сборник «Лесные были», крестьянский поэт предупреждал, что «сын железа», проникающий в самые глухие уголки России, в частности и в родное поэту Заонежье, несет с собой страшные нравственные недуги, угрожает первозданной природе, с пренебрежением относится к народному художественному наследию.
В хвойный ладан дохнул папиросой
И плевком незабудку обжег;
Зарябило слезинками плесо,
Сединою заиндевел мох.
Заломила черемуха руки,
К норке путает след горностай…
Сын железа и каменной скуки
Попирает берестяный рай.
(«Обозвал тишину глухоманью...»)
Тревога за будущее родной природы не была напрасной. Через всю свою жизнь и всю свою поэзию Клюев пронес «избяную сказку» о неисправимых пороках «цивилизованного мира». Здесь мы сталкиваемся с непреодолимым заблуждением поэта. Клюеву не хватало чувства истории, он смотрел на проблему «город и деревня» из узкого окна заснеженной заонежской избы. У него была одна идея, одно стремление – искать положительные идеалы среди народов, не испытавших на себе всех ужасов капитализма, сохранивших в неприкосновенности патриархальный быт и нравы. С этой целью Клюев совершает поэтические путешествия к народам Востока, на крайний русский Север, в лопарские чумы, где пытается найти воображаемую «обетованную землю».
Пустите Баяна – Рублевскую Русь,
Я Тайной умоюсь, а Песней утрусь.
В древнерусских сказаниях, в народном эпосе, сохранившем культ «большой семьи», Клюев ищет прообраз будущего общественного устройства.
Глубокая связь с историей и культурой Древней Руси, с фольклором русского Севера предусматривала появление в поэзии Клюева образов и мотивов, уходящих в далекое прошлое, в древние легенды и предания, включая предания о Китеж-граде и об «Индеюшке богатой». Внеисторично не то, что Клюев обращался к мифам Древней Руси. Внеисторична концепция автора, внеисторично отношение поэта к крестьянской России XX в., его попытка создать модель социалистического будущего на основе древних книжных и фольклорных преданий. Воспев трудящегося человека «с молотом в руках, в медвежьей дикой шкуре», Клюев непременно желает найти в современном обществе социально-нравственного антагониста. Гимн труду, ^простым труженикам тут же оборачивается реакционной утопией, прославлением уходящего прошлого. Поэт пытается снова открыть накрепко закрытую историей дверь в патриархальную старину. Вновь в поэзии Клюева возрождается легенда о «берестяном рае» и керженских отшельниках:
Столб-кудесник, тропа проволочная
Низвели меня в ад электрический...
Я поэт – одалиска восточная
На пирушке бесстыдно языческой.
Надо мною толпа улюлюкает,
Ад зияет в гусаре и в патере,
Пусть же керженский ветер баюкает
Голубец над могилою матери.
(«По керженской игуменье Манефе...»)
Поэт впадает в сермяжные парадоксы, играет в мужичка-лапотника. Оказывается, что «свить сенный воз» куда мудрее, труднее, нежели написать «Войну и мир» или Шиллерову балладу. Конечно, здесь Клюев юродствует, грешит перед историей, разрушает те художественные и идейные ценности, которые сам создает. В результате его защита крестьянской самобытности и дедовских обычаев оборачивается игрой в запечного Ивана-дурачка: «Не хочу коммуны без лежанки, без хрустальной песенки углей!» В самых космических стихах о «красном солнце», о союзе серпа и молота, крестьян и рабочих поэт непременно напомнит о «дедовском кисете», о лежанке, о Китеж-граде. Рядом со стихами, поражавшими смелостью изображения, соседствуют лубочные, вялые. Рачительный хозяин народного слова, он в то же время и его разрушитель. В своей поэтике Клюев объединяет самоновейший символизм с фольклорной стилизацией. И в жизни Клюев был столь же двойствен. В своем поведении, в манерах и в одежде оставался прежним «олонецким мужичком», приехавшим в большой город заниматься' отхожим промыслом, то ли плотничать, то ли быть ямщиком. Он и свою комнату на Большой Морской в Ленинграде сумел превратить в деревенскую избу со всеми ее атрибутами. Геннадий Гор рассказывает о встрече с Клюевым:
«В конце двадцатых годов на ленинградских улицах можно было встретить бородатого человека в старинной синей поддевке, широких штанах и сапогах бутылкой. Он был похож на лихача, только что сошедшего с козел. Но все знали, что это не извозчик-лихач, а знаменитый поэт Николай Клюев...
Войдя в типичный петербургский двор, поднявшись по типичной городской лестнице, мы с Никандром остановились перед дверью. Я и не подозревал, что обычная петербургская дверь откроется в крестьянскую избу.
Но вот дверь открылась, и вместе с ней открылось нечто, не поддающееся реалистическим мотивировкам. Перед нами была изба, по бревнышку перенесенная из Олонецкой губернии и собранная заново, разместившаяся в петербургской квартире.
Между бревен торчал мох. Из щелей выполз таракан. Под дощатым потолком были полати. Большая русская печь занимала половину избы. Перед печью стояла квашня.
За простым дощатым столом сидел человек с большим бабьим лицом. Борода казалась приклеенной. В углу висел портрет богородицы кисти Симона Ушакова – одновременно икона и историческая реликвия.
Клюев, сложив совсем по-бабьи на животе руки, заговорил, окая и причитая, о погоде, почему-то о льне, гумне и деревенском густом сусле.
Слова его были слепком обстановки и дополняли полати, квашню, бревна, скрывавшие от глаз каменные стены старого петербургского доходного дома. Но вдруг словно кто-то нажал на рычаг машины времени. Олонецкая изба перенеслась в XX век».[23]
Повадки Клюева и его лубочные стихи не могли не вызывать справедливых нареканий. Кроме стихов о «скрипуше-телеге», приторных и псевдонародных, Клюев к тому же продолжал разукрашивать поэтическую «горенку» религиозно-мифологическими образами. Стихи Клюева, созданные после 1919 г., в период идейных колебаний и творческого кризиса, были действительно чрезмерно насыщены таинственностью «речений», туманными иносказаниями, архаической лексикой, приторной стилизацией старины. Не может быть сомнений в том, что Клюев во многом ошибался, тянул не в ту сторону, вспять, слишком примитивно понимал социалистическое будущее, как размечтавшийся сказочный герой, который, сидя на печке, только и думает, чтобы был «мед и мучная сыть», а у «Маланьи груди бры-касты, как оленята».
Вышедшие в 1922 г. сборники стихотворений Клюева («Львиный хлеб», «Четвертый Рим» и «Мать-Суббота») обостряли трагические ноты, обнажали чувство непонимания поэтом современной действительности и происходящих событий. Клюев был тяжело болен – духовно, нравственно надломлен. Отгородившись от насущных крестьянских дел и чаяний, по-прежнему находясь в оппозиции к «железному городу», он оказывается в положении лесного отшельника. Сам поэт с грустью пишет о своих сединах, о плакучих ивах, о каком-то «чернильном удаве», который мстит за любовь к Древней Руси.
Но есть роковое: Печаль и Седины,
Плакучие ивы и воронов грай...
Отдайте поэту родные овины,
Где зреет напев просяной каравай!
Чернильный удав на сермяжной странице
Пожрал мое сердце, поэзии мстя.
(«Коровы – платиновые зубы»)
Клюев приветствовал новый мир революции, убежденный, что теперь-то он и может без всяких тревог остаться в обновленном старом, что революция намерена укрепить в деревне патриархальные нравы. Индустриализация и коллективизация деревни разрушили клюевские иллюзии, его поэтический идеализм, веру в непреходящую силу русского средневековья. В конечном итоге Клюев оказался перед им же воздвигнутой каменной стеной мифического Китеж-града.
Движение Клюева вперед всегда было сопряжено с отступлением назад, к старым догмам. Об этом свидетельствуют две небольшие поэмы «Заозерье» и «Деревня». Поэма «Заозерье» по преимуществу фольклорно-этнографическая. Деревню, обрядовую, справляющую по старинке праздники, поэт изображает с прежней художественной зоркостью. Клюеву нельзя отказать в умении создавать образы яркие, выпуклые, зримые. Поэт думал о материальном довольстве крестьян, желал им благополучия, осуществления древней мечты о зажиточной и счастливой жизни. Отсюда в «Заозерье» такие напутственные стихи:
Чтоб у баб рождались ребята
Пузатей и крепче реп,
И на грудах ржаного злата
Трепака отплясывал цеп.
Крестьянские идеалы красоты почти всегда утилитарны, о чем в свое время писал Чернышевский: первый признак красоты, по народным понятиям, – «чрезвычайная свежесть лица» и «румянец во всю щеку» или «кровь с молоком», как говорят еще; сельская красавица «крепка сложением», «довольно плотна», у нее «не может быть маленьких ручек и ножек, потому, что она много работает». Клюев следует за фольклорной эстетикой, за отношением фольклора к действительности, наделяя деревенских баб и мужиков здоровьем и трудолюбием. Без работы, без материального достатка, без физического здоровья не может быть настоящей красоты.
В поэме «Деревня» Клюев делает еще одну попытку рассказать о становлении новой деревенской действительности. Поэт начинает издалека, с Куликовской битвы, пытается говорить о современности, опираясь' на опыт истории, – сблизить Василия Буслаева с «синеглазым» Васяткой («Теперь бы книжку Васятке о Ленине и о царе...») На глазах у поэта происходит разрушение им же созданной легенды, мифы разбиваются о землю, которую они должны освящать. «Урожайный бог» и «железный конь» не знают примирения. Испуганные ласточки при виде «железного коня» покидают насиженные гнезда, доживает своей век «степной жеребенок», истосковавшийся по раздольным лугам и чистому водопою. «Стальногрудый витязь» в «Деревне» чем-то напоминает прежнюю клюевскую «чугунку». История как бы повторяется. Клюев возвращается обратно, к «поэзии телег»... (Есенин тоже писал о «железной коннице», но он сумел создать великолепные стихи о «красногривом жеребенке», проникнутые изумительной лирической взволнованностью).
Но воздадим поэту должное – в поэме «Деревня» встречаются по-прежнему великолепные строки:
Только будут, будут стократы
На Дону вишневые хаты,
По Сибири лодки из кедра,
Олончане песнями щедры,
Только б месяц, рядяся в дымы,
На реке бродил по налимы
Да черемуху в белой шали
Вечера, как девку, ласкали!
И все же подчеркнем, что Клюеву с трудом давались стихи о новой деревне, что он так и не выбрался из заколдованного круга традиционных образов.
Чапыгин писал в 1926 г. Горькому в Сорренто: «Клюев – захирел, ибо ему печатать то, что он пишет, негде, а когда делает вылазки в современность, то это звучит вместо колокольного звона, как коровий шаркун... Теперь он где-то в деревне, но не в Олонецкой, а Новгородской». И еще, в письме 1927 г.: «Очень Вас прошу написать в Москву кому-либо из власть имущих о Клюеве, – его заклевали, и он бедствует, а между прочим, поэт крупный и человек незаурядный
пусть ему как-нибудь помогут. Не печатают его, и живет он по-собачьи. Жаль будет, если изведется!»
[24]
Клюеву действительно жилось тяжело, в критике его склоняли на все лады. Пытаясь все-таки сблизиться с деревенской новью, Клюев в 1932 г. отправляется путешествовать по Вятке. Под впечатлением увиденного он создает «Стихи о колхозе», появившиеся тогда же в журнале «Земля советская». Поэт рассказывает об одном из самых драматических эпизодов колхозного строительства – об убийстве передового колхозника. «Сокол Иван» стал жертвой кулацких происков. Стихотворение искреннее, проникнутое любовью к крестьянскому труду, к Ивану и Екатерине, которым так и не пришлось сыграть свадьбу.
Но что это? Выстрел прорезал туман!..
Кровавою брагой упился бурьян!
Погасла луна и содрогнулась мгла, –
Коварная пуля сразила орла,
Он руки раскинул – два сизых крыла!
Зловещую ночь не забудет колхоз!..
Под плач перепелок желтеет овес.
Одна Катерина чужая для слез.
Она лишь по брови надвинула плат,
И доит буренок, и холит телят,
Уж в роще синицей свистит листопад.
Отпраздновал осень на славу колхоз,
И прозван «Орлиным» за буйный покос,
За море пшеницы и розовых прос!
(«В ударной бригаде был сокол Иван...»)
В этом стихотворении Клюев сумел приблизиться к реальным событиям деревенской жизни, в какой-то мере овладеть современной темой. И все же для Клюева это слишком элементарные, посредственные стихи. Такие «колхозные» стихотворения в ту пору писали начинающие поэты, только еще пробовавшие свои силы. В других стихотворениях того же цикла («Стихи о колхозе») Клюев опять возвращается к сермяжным образам, перепевает самого себя. Тот же «родной овечий Китоврас», те же «златогруд караван» и «извечная плакун-трава».
Поэт старается изобразить радостное пиршество в колхозе, но стихи получаются аляповатыми, пиршественные картины – в духе прежних лубочных описаний «пшеничного рая». Здесь есть и «смуглянка Октябрина», и «стаи праздничных снопов», и «петух с наседками», однако это не «буревые», энергичные стихи, которые поражали словесной резьбой, красочностью.
Собственно клюевская трагедия постепенно нарастала. В 1929 г., сообщая об итогах Всероссийского съезда крестьянских писателей, журнал «На подъеме» извещал своих читателей: «На съезде был расшифрован и уточнен вопрос о том, кого же считать крестьянскими писателями. Отряд крестьянских писателей является наиболее близко смыкающимся с отрядом пролетарской литературы. Старые реакционные писатели типа Клычкова и Клюева – к крестьянским писателям Советского Союза не имеют никакого отношения».
[25] Теперь, когда история советской поэзии первых двух послеоктябрьских десятилетий представляется нашему взору как законченный литературный период, мы видим, что настоящее сближение поэтов крестьянского происхождения с социалистическим мировоззрением произошло не сразу, что это был трудный процесс, причем в полной мере это сближение было достигнуто другим поколением поэтов, поколением Исаковского, Твардовского, Прокофьева. Очевидно, на то были свои объективные причины. Поэтому, обращаясь к творчеству Клюева, как и других крестьянских поэтов, следует придерживаться строго исторической точки зрения, учитывая, в частности, ленинские высказывания об особенностях крестьянского мировоззрения и крестьянских настроениях эпохи первых лет Октября.
В своих заблуждениях крестьянские поэты для историков литературы тоже представляют интерес, ибо в этих заблуждениях часто отражаются противоречия крестьянской психологии, двойственное отношение определенных кругов крестьянства к революционной действительности. К тому же и сами крестьянские поэты не представляли чего-то единого, их многое сближало, объединяло, но многое и разъединяло. Так, Есенин считал необходимым еще в 1918 г. отмежеваться от Клюева, этого «олонецкого сказочника», который прекрасные жемчужины искал в далеком прошлом и за правдой путешествовал то в легендарную «избяную Индию», то в столь же легендарный Китеж-град. Клюев проявлял наивную беззаботность, не считаясь с диалектикой исторического развития. Уповая на патриархальные утопии, он неизбежно вставал в противоречие с современной действительностью, никак не мог понять, что индустриализация деревни послужит основанием для создания новой культуры и быта, социалистических отношений между людьми.
* * *
И все же Клюев сделал еще одну попытку вернуться в большую советскую поэзию. Об этом свидетельствуют лирико-эпические баллады «Богатырка» и «Ленинград». Стихи эти не были замечены критикой, между тем они заслуживают самой высокой оценки. «Богатырка» и «Ленинград» достойны включения в самую строгую по отбору антологию советской поэзии. Они могут занять место рядом с ленинградскими стихами Николая Тихонова и Александра Прокофьева; Красноармейская «Богатырка», пропахшая «потом боевым», становится эмблемой патриотического служения, героического подвига, вечного, никогда не забываемого. Это поэтический символ огромного исторического значения, устанавливающий связь времен и поколений.
В груди, в виске ли будет дырка –
Ее напевом не заткнешь...
Моя родная богатырка,
С тобой и в смерти я пригож!
Лишь станут пасмурнее брови,
Суровее твоя звезда...
У богатырских изголовий
Шумит степная лебеда.
В балладе «Ленинград» – стремительное развитие образов, интонационно-ритмическая энергия стиха, предметно-метафорическая изобразительность здесь – под стать героической теме. Не безмолвствует и сама природа, она не просто обрамляет сюжет, а аккомпанирует «богатырю Ленинграду», придает всему повествованию особую экспрессию. Балтийское море шумит, и этот шум напоминает грозные годы гражданской войны. «Косматые тучи» подчеркивают напряженность, суровость эпохи. Все очень точно, предельно сжато и динамично. В полном соответствии с описательными картинами фонетический строй стиха: зимой на городе – «снежные латы» и «месяц щербатый» запутался в «карельских густых волосах»; весной на бульварах расцветает сирень, бросая на плечи города «лиловую шаль». Стоит «богатырь Ленинград» в любую погоду, не зная устали.
Как с волчьей метелицей споря,
По-лоцмански зорко лобат,
У лысины хмурого моря
Стоит богатырь Ленинград.
Поэт ведет читателя на баррикады, а затем на Марсово поле, где народ справляет гражданскую панихиду по павшим героям:
Там дремлют в суровом покое
Товарищей подвиг и труд,
И с яркой гвоздикой левкои
Из ран благородных растут.
С чувством признательности, с патриотическим воодушевлением Клюев пишет о боевых подвигах ленинградцев, об интернациональном значении Октябрьской революции, русского пролетариата:
И слушает Рим семихолмный,
Египет в пустынной пыли,
Как плавят рабочие домны
Упорную печень земли.
Баллады «Богатырка» и «Ленинград» были опубликованы в 1926 г. в журнале «Звезда».
Тогда же была написана замечательная «Застольная». Стихи обращены к мальчугану в пионерском галстуке и к его матери. Поэт не скрывает невзгод и «глухих дней», выпавших на долю женщины. Но стихи эти удивительно молодые, задушевные и доверительные. Поэт разговаривает с молодым поколением, которому предстоит продолжить дело отцов:
Не говори, что ночь темна,
Что дик и взмылен конь метели...
«Застольная» для того и написана, чтобы прославить мужество трудящегося человека, «трудовые хлеб и соль»:
Нам труд – широкоплечий брат
Украсил пир простой гвоздикой,
Чтоб в нашей радости великой
Как знамя рдел октябрьский сад...
Нам труд – широкоплечий брат.
* * *
Клюева не следует искусственно приближать к нашей современности. Он не стал духовным наставником даже новокрестьянских поэтов, хотя и претендовал на эту роль. Не создал он и своей «школы», тем не менее Клюев оказывал и до сих пор оказывает влияние на советских поэтов. Приведем показательные строки из. его стихотворения «Привязал гнедого к тыну...»:
Привязал гнедого к тыну;
Будет лихо али прок,
Пояс шелковый закину
На точеный шеломок.
Скрипнет крашеная ставня...
«Что, разлапушка, – не спишь?»
Неспроста повесу-парня
Знают Кама и Иртыш!
Можно было бы вслед за этими стихами Клюева привести стихи Александра Прокофьева, Павла Васильева, Бориса Корнилова, а из наших современников – Николая Тряпкина, чтобы убедиться в их созвучии. При всем индивидуальном своеобразии каждого из этих поэтов очевидно, что они учились у Клюева – мастера словесной изобразительности – и эпическому повествованию, и разговорно-сказовым интонациям, и вечным символам/и мозаичным сцеплениям, и «самовитому» слову. (Кстати, Клюев одним из первых приметил Павла Васильева, сказав о нем: «Иртыш баюкает тигренка – Васильева в полынном шелке!»).
Несмотря на то что магистральная тема произведений Клюева – тема избяной, мужицкой России, его творчество имеет более широкий смысл, выходящий за пределы исключительно деревенской проблематики. В сущности, это была вечно живая тема искусства всех народов и стран – тема отношения человека и природы. Выдающееся значение ее в истории русской классической литературы не подлежит сомнению.
Поэзия Клюева – это прежде всего любовь к России, вера в духовные силы народа. Самоцветный язык, поразительная красочность образов, яркая орнаментальная живопись клюевской поэзии неувядаемы, как неувядаема красота народного слова.
(1981 г.)
Опубликована: Клюев. Н. Избранное. М., 1981. С. 5 – 46. (Ред.).
Примечания:
1 Красная панорама. 1926. №30. 23 июня. С. 13.
2 ИМЛИ АН СССР, Рукописный отд., ф. С.А. Гарина. Наброски воспоминаний на отдельных листах.
3 Современные рабоче-крестьянские поэты... / Сост. П.Я. Заволокин. Иваново-Вознесенск, 1925. С. 12.
4 Лихачев Д.С., Панченко А.М. «Смеховой мир» Древней Руси. Л., 1976. С. 127.
5 Копяткевич А. Из революционного прошлого Олонецкой губернии (1905-1906 гг.). Петрозаводск, 1922. С. 4-5.
6 Ленин В.И. Поли. собр. соч. Т. 4. С. 228.
7 КПСС в резолюциях и решениях съездов, конференций и пленумов ЦК. М» 1970. Т. I. С. 72.
8 ЦГАЛИ, ф. 55, оп. 2.
9 Львов-Рогачевский В. Поэзия новой России: Поэты полей и городских окраин. 1919. С. 62-63.
10 Брюсов В. Предисловие // Клюев Н. Сосен перезвон. М. 1912. С. 6.
11 Там же. С. 5-6.
12 Соколов В. От Вытегры до Шуи // Красное знамя. 1971. 22 мая.
13 Бессалько П. О поэзии крестьянской и пролетарской // Грядущее. 1918. №7.
14 Грядущее. 1919. №1. С.
15 Там же.
16 Там же. С. 24.
17 Грядущее. 1919. №5 – 6. С. 14, 15.
18 Там же. С. 15.
19 См.: Смирнов И. О публикациях ленинских «Заметок» на статье В. Плетнева «На идеологическом фронте» // Вопросы литературы. 1975. №4. С. 192.
20 Библиотека В.И. Ленина в Кремле. Каталог. М., 1961. С. 497. №6095.
21 Печать и революция. 1924. Кн. 2. С. 175.
22 Книга и революция. 1923. №2. С. 62.
23 Гор Г. Замедление времени //Звезда, 1968. №4. С. 183.
24 Литературное наследство. М., 1963. Т. 79. С. 650-651.
25 На подъеме. 1929. №7. С. 88.
|
|