Собравшиеся не смели ни единым словом оспорить это ученейшее доказательство. А из этого следует, заключил Вильгельм, что верховное управление делами нашей земли, то есть делами отдельных городов и государств, ничего общего не имеет с охраною и проповедью слова Божия, которой должны неустанно заниматься церковные власти. И заслуживают жалости, продолжал Вильгельм, неверные, не имеющие таких, как у нас, авторитетов, к которым можно всегда обратиться за разъяснением слова Божия (тут все выразили сожаление об участи неверных). Однако допустимо ли, исходя из этого, делать вывод, что неверные не имеют склонности к установлению законов и к управлению жизнью через посредство правительств, царей, императоров, султанов, калифов и как их там еще? Допустимо ли отрицать, что многие римские императоры распоряжались гражданской властью с великим благоразумием, стоит вспомнить Траяна? А кто наделяет язычников и неверных этими их естественными способностями издавать законы и сосуществовать в политическом обществе? Может быть, их собственные лжебожества, безусловно не существующие (или не существующие безусловно, как бы ни трактовалось отрицание в данной модальности)? Мы все прекрасно знаем, что нет! Их мог наделить описанными способностями только бог воителей, бог Израиля, отец нашего с вами Господа Иисуса Христа... Чудеснейшее доказательство божественного великодушия - предоставить возможность суждения по политическим вопросам даже тем, кому неведом авторитет верховного римского понтифика и кто не исповедует тех наисвятейших, сладостных и устрашающих тайн, которые исповедует христианский народ! Существует ли более восхитительное, чем это, подтверждение того неоспоримого факта, что мирская власть и государственная юрисдикция ничего не имеют общего с церковными правами и с законом Христовым, и что они установлены Господом вне какого бы то ни было богословского волеизъявления и даже раньше, нежели на земле установилась наша общая святая религия.
      Он снова покашлял, только теперь уже не он один. Многие ерзали на скамейках и прочищали горло. Я видел, что кардинал облизывает пересохшие губы и нетерпеливым, хотя и вежливым жестом предлагает Вильгельму переходить к заключению. И Вильгельм приступил к тем заключениям, которые, по мнению всех сидевших в зале, даже тех, кто их не разделял, закономерно вытекали из его убедительной логики.
      Итак, Вильгельм сказал, что его дедукции, он уверен, подтверждаются личным примером самого Христа Иисуса, который пришел в этот мир не повелевать, а подчиниться тем условиям, которые создались до его прихода в этом мире, по меньшей мере во всем, что касалось законодательства Цезаря. Он хотел и чтобы апостолам пришлось повелевать и властвовать, а из этого вытекает, что было бы естественно, если бы и последователи апостолов избавились от какого бы то ни было гражданского, принуждающего владычества. Если понтифик, епископы и священство сами не были бы подчинены гражданской и принуждающей власти князей, власть князей неминуемо тем самым оказалась бы под ударом, а следовательно, оказался бы под ударом и правопорядок, который, как доказано прежде, установлен самим Господом. Необходимо, конечно же, оговорить особо, - продолжал Вильгельм, - самые деликатные случаи, как, например, вопрос о еретиках, относительно еретичества которых одна только церковь, хранительница божественных истин, может выносить решение, однако применять к ним силу могут только светские карательные органы. Между тем, когда церковь квалифицирует еретиков как таковых, она, разумеется, обязана указывать на это князю, который должен быть как можно лучше осведомлен о состоянии подданных. Однако что должен делать после этого князь с еретиком? Казнить его во имя той божественной истины, которой не он является хранителем? Князь может и даже обязан казнить еретика, если его деятельность угрожает общежитию всех, то есть если еретик распространяет ересь, уничтожая или преследуя всех, кто ее не разделяет. Однако только этим пределы власти правителя и ограничиваются, потому что никто на этой земле не должен быть принуждаем, путем телесных угроз, к выполнению предписаний Евангелия, иначе куда бы девалась та свобода воли, за осуществление которой каждый будет впоследствии судим в ином мире? Церковь может и обязана предупредить еретика, что он исключает себя из общества верующих. Но она не имеет права судить его на этом свете и принуждать его помимо его желания. Если бы Христу было угодно, чтобы его служители обладали принуждающей властью, он оставил бы им прямые предписания, как поступил Моисей, оставивший ветхий закон. Христос так не поступил. Следовательно, он этого не желал. Не предполагается же такое возражение, что якобы-де на самом деле он желал, но не сумел по недостатку времени или способностей составить такой закон за три года проповедничества? И совершенно правильно, что он этого не желал, потому что если он пожелал бы что-либо в подобном духе, папа смог бы на этом основании диктовать свою волю королю, и христианство перестало бы быть законом свободы, а превратилось бы в невыносимое рабство.
      Все вышесказанное, продолжал учитель с сияющим лицом, призвано служить не к ограничению власти верховного понтифика, а к вящему возвеличению его миссии: ибо раб рабов Господа приходит на эту землю, чтобы служить, а не чтоб ему служили. И в конце концов, было бы по меньшей мере странно, если бы папа пользовался властью над делами империи, но не пользовался властью над делами прочих царств этой земли. Как известно, все, что провозглашается папой о делах божественных, одинаково относится как к подданным французского короля, так и к подданным короля Англии; но это же, по идее, в равной степени должно относиться и к подданным Великого Хана или султана неверных, поскольку неверные называются неверными именно потому, что пока не верят в неоспоримую божественную истину. Следовательно, если бы папа смирился с тем, что в гражданском смысле он располагает властью - в качестве римского папы - только над делами империи, он тем самым породил бы подозрение, что именно потому, что он сам отождествляет власть государственную с властью духовной, по его же собственной логике, он не обладает духовной властью не только над сарацинами или татарами, но и над французами или англичанами, каковое утверждение, вообще говоря, составляет собой злостное оскорбление святейшества... Вот по какой причине, подвел итоги учитель, ему видится справедливым вывод, что авиньонская церковь наносит оскорбление всему человеческому обществу, притязая на то, что именно ей должна быть предоставлена власть утверждать или отвергать кандидатуру того, кто предварительно был облечен саном императора римлян. Папа не имеет на Римскую империю никаких особенных прав, не больше, нежели на другие царства, и поскольку не подлежат папскому утверждению ни король Франции, ни султан, неизвестно, по какой исключительной причине должен подлежать папскому утверждению император немцев и римлян. Подобная претензия не имеет божественного обоснования, так как в Писании ничего об этом не сказано. Она не вытекает из законодательства народов, в силу вышеприведенных причин. Что же касается дискуссии о бедности, сказал напоследок Вильгельм, то несколько скромных суждений, высказанных им некогда в самой разговорной форме, в виде необязательных предположений, в ходе беседы с несколькими друзьями - с такими, как Марсилий Падуанский и Иоанн Яндунский, - можно было бы суммировать в следующем: если францисканцам желательно оставаться бедными, император не должен и не может противостоять такому похвальному желанию. Разумеется, если бы гипотеза о Христовой нищете была официально доказана, это бы не только помогло миноритам, но и укрепило ту идею, что Христос не добивался лично для себя никакого гражданского правления. Однако ему, Вильгельму, довелось слышать сегодня немало рассуждений самых здравомыслящих особ, которые доказывали, что бедность Христа недоказуема. Исходя из этого, может быть полезно перевернуть причину и следствие. Поскольку никем не утверждалось и никем не могло утверждаться, что Иисус добивался для себя и для своих близких какого-либо земного правления, эта самая отрешенность Иисуса от земных вещей представляется достаточным основанием для того, чтобы без греха почесть вероятным утверждение, что Иисус, таким образом, больше тяготел к бедности.
      Вильгельм говорил настолько неуверенным голосом, обосновывал свои доказательства так стеснительно и смиренно, что ни у кого из присутствующих не было видимого повода вскочить и дать ему резкий отпор; однако это не означало, что все сидевшие в зале согласились с тем, что сказал Вильгельм. И не одни только авиньонцы беспокойно шевелились, хмурили брови и шептали друг другу на ухо возражения; но даже и сам Аббат, казалось, был весьма неприятно поражен словами Вильгельма и всем видом показывал, что не в этом, нет, не в этом духе мыслились ему взаимоотношения его ордена с империей. Что же до делегатов-миноритов, Михаил Цезенский был озадачен, Иероним взбудоражен, Убертин задумчив.
      Молчание нарушил кардинал Поджетто, как всегда улыбающийся и благостный, который самым любезным образом осведомился, готов ли Вильгельм приехать в Авиньон и высказать все то же самое перед папой. Вильгельм в ответ спросил суждения кардинала; тот сказал, что его святейшество папа слыхивал в своей жизни немало спорных высказываний и знаменит снисходительностью к любым духовным детям, однако, без сомнения, речь, произнесенная Вильгельмом, очень бы его огорчила.
      Тут вмешался Бернард Ги, который до этих пор ни разу не раскрывал рта: "Я был бы очень рад посмотреть, как брат Вильгельм, столь уверенный и красноречивый здесь, перед нами, повторил бы все то же самое в присутствии понтифика".
      "Вы меня уговорили, господин Бернард, - отвечал Вильгельм. - Я не еду". И добавил, обращаясь к кардиналу, как бы прося у того извинения: "Понимаете ли, ваша милость, сейчас у меня начинается грудная простуда, которая вряд ли позволит мне предпринять настолько далекое путешествие в эту пору года".
      "Но в таком случае зачем вы так долго выступали?" - спросил его кардинал.
      "Чтобы засвидетельствовать истину, - смиренно отвечал Вильгельм. - Истина делает свободным".
      "Ну нет! - сорвался с места в этот момент Джованни Дальбена. - Здесь дело уже не в истине, которая делает свободным, а в непозволительной свободе, которая хочет сойти за истину".
      "И это вероятно", - сладким голосом ответил Вильгельм.
      Каким-то внутренним чутьем я ощутил, что сейчас будет взрыв и страсти, и языки забурлят еще яростнее, чем прежде. Но этого не случилось. Не успел Дальбена закончить свою речь, как вошел капитан лучников и что-то прошептал на ухо Бернарду. Тот резко встал и движением руки остановил прения.
      "Братья, - сказал он. - Возможно, эта полезная дискуссия еще будет нами возобновлена. Однако сейчас происшествие несказанной тяжести вынуждает нас оставить любые занятия - с соизволения Аббата, разумеется. Могу сказать Аббату, что я, сам не желая этого, по-видимому, опередил его намерения, между тем как он надеялся своими силами найти виновника тех многих злодеяний, которые имели место в обители в прошедшие дни. Виновник теперь мною задержан. Но, увы, его взяли слишком поздно. И еще один раз... случилось нечто..." - и он неопределенно махнул рукой в сторону выхода. Затем быстрым шагом пересек залу и вышел наружу. За ним бросились остальные. Вильгельм - в первом ряду, я - рядом с ним.
      Учитель посмотрел на меня и сказал: "Боюсь, что это с Северином".
     
     
      Пятого дня ЧАС ШЕСТЫЙ,
     
      где находят убитого Северина, но не могут найти
      книгу, которую он нашел
     
     
     
      Торопливо, тревожно шли мы через монастырское подворье. Начальник лучников вел нас прямо к больнице, и по мере приближения становилось заметно, сквозь серую густоту воздуха, шевеление каких-то теней. Это были монахи и служки, сбегавшиеся на шум, и лучники, загораживавшие двери и не пускавшие войти.
      "Эти солдаты посланы мною за человеком, который может пролить свет на все ваши тайны", - сказал Бернард.
      "За братом травщиком?" - переспросил ошеломленный Аббат.
      "Нет. Сейчас увидите", - сказал Бернард, проталкиваясь внутрь.
      Мы вошли в лабораторию Северина, и печальное зрелище открылось нашему взору. Злополучный травщик лежал в луже крови с расколотым черепом. Вокруг него вся лаборатория, казалось, была разворочена бурей: склянки, бутыли, книги, листы валялись повсюду в ужасном смятении и беспорядке. На полу рядом с телом мы увидели небесный глобус размером не менее как с две человечьи головы. Он был из тонко выделанного металла, увенчан золотым крестом и насажен на короткую треногу фигурной ковки. Я вспомнил, что в прошлые разы этот глобус стоял на столике слева от входа.
      В другом конце комнаты лучники держали схваченного келаря, который вырывался из их рук, крича о своей непричастности. Вопли его усилились при виде Аббата:
      "Ваша милость, - кричал он, обстоятельства против меня! Но я вошел, когда Северин был уже убит! Меня захватили, когда я просто стоял и смотрел на этот разбой!"
      Капитан лучников приблизился к Бернарду и с его разрешения отчитался перед ним и перед всеми. Лучники, по его словам, получили приказ обнаружить келаря и задержать его. И с тех пор более двух часов искали его, но не могли найти. Я сообразил, что, очевидно, имелось в виду распоряжение, отданное Бернардом перед тем, как войти в капитулярную залу. Солдаты, чужаки в этом месте, по всей вероятности, вели розыски в самых отдаленных углах аббатства, но им и в голову не приходило, что келарь, не подозревая об угрожающих ему бедах, находится вместе с другими монахами в нартексе капитулярной залы. Висевший повсюду туман еще усложнил их охоту. В любом случае из доклада капитана вытекало, что, когда Ремигий на моих глазах устремился в сторону кухни, кто-то увидел его и немедленно известил стражников, которые явились за ним в Храмину. Но в это время Ремигий уже снова покинул Храмину, и совсем недавно, о чем свидетельствовал бывший на кухне Хорхе, заявивший, что только что с ним разговаривал. Лучники стали прочесывать местность по направлению к огородам и там наткнулись в тумане на некий призрак. Это был дряхлый Алинард, который совсем было заблудился и сбился с пути. От Алинарда-то они и узнали, что келарь минуту назад вошел за дверь лечебницы. Лучники поспешили туда. Дверь была открыта. Войдя, они увидели убитого Северина и рядом - келаря, который судорожно рылся на полках, сбрасывая на землю все, что попадало под руку, как будто разыскивал некую определенную вещь. Легко догадаться, как было дело, - заключил капитан. Ремигий проник в дом, набросился на травщика, умертвил его, а затем стал искать то, ради чего ему потребовалось убивать.
      Один из лучников поднял с земли небесный глобус и подал Бернарду. Изящное переплетение медных и серебряных обручей, удерживаемое на более жестком каркасе из бронзовых колец, было схвачено, как за рукоятку, за стержень треноги и со всего размаху обрушено на череп жертвы, с такою силой, что после удара на одной стороне глобуса тонкие металлические обручи вогнулись и порвались. На то, что именно этой стороной глобуса была расколота голова Северина, указывали следы крови и даже налипшие клочья волос и отвратительные слизистые сгустки мозгового вещества.
      Вильгельм наклонился над Северином, чтобы констатировать смерть. Глаза несчастного, залитые ручьями крови, струившейся из пробитой головы, застыли, выкатившись из орбит, и я тут же подумал - не запечатлелся ли в этих оцепенелых зеницах (как бывает, судя по рассказам, в некоторых случаях) образ убийцы - последнее, что успел увидеть покойник перед кончиной. Но Вильгельма интересовали не глаза, а руки. Я увидел, как он потянулся к ладоням убитого - проверить, нет ли на подушечках пальцев черных пятен, хотя в данном случае причина смерти была безусловно иная. Но руки Северина были обтянуты кожаными рукавицами, теми самыми, которыми он иногда пользовался и при мне - когда работал с опасными травами, ящерицами, неизученными насекомыми.
      Тем временем Бернард Ги заговорил с келарем: "Ремигий из Варагины твое имя, не так ли? Я посылал за тобой людей для твоего задержания на основании других улик, намереваясь проверить другие подозрения. Сейчас я вижу, что действовал правильно, хотя, каюсь, и чересчур медлительно. Ваше высокопреподобие, - обратился он к Аббату, - я готов объявить себя почти что прямым виновником этого последнего несчастья, поскольку с самого утра имел в виду, что этого человека необходимо привлечь к ответственности на основании признаний того, другого злоумышленника, захваченного сегодня ночью. Но, как вы, я полагаю, могли убедиться, утром я был занят исполнением иных обязанностей, а люди мои смогли сделать только то, что смогли..."
      В то время как он произносил все это звонким, зычным голосом, чтобы слышали все собравшиеся (а в комнату успело набиться множество народа; люди проникали сюда под любыми предлогами, глазели на разбросанные и покореженные вещи, тыкали пальцами в сторону трупа и вполголоса обсуждали ужасное преступление), я увидел лицо Малахии, безмолвного среди говорливой толпы и мрачно озиравшего место происшествия. Увидел его и келарь - как раз когда его выволакивали из комнаты. В этот миг он рванулся, выскользнул из цепких рук стражников, бросился к собрату, ухватил того за рясу и стал что-то отрывочно и отчаянно втолковывать ему, прижавшись лицом почти что к самому его лицу, покуда лучники снова не скрутили его. Но даже и когда они его снова скрутили и, грубо толкая, потащили к выходу, он снова повернулся к Малахии и выкрикнул последние слова: "Клянись, и я клянусь!"
      Малахия ответил не сразу. Он как будто подыскивал подходящие слова. Потом, когда упиравшегося келаря вытащили почти за порог, вдогонку сказал: "Я не буду делать ничего во вред тебе".
      Мы с Вильгельмом, глядя на этих двоих, пытались понять, что означает их разговор. Внимательно наблюдал за этой сценой и Бернард, хотя он, похоже, вовсе не был озадачен. Напротив, он улыбнулся Малахии, как будто одобряя его ответ и скрепляя возникшее между ними какое-то мрачное сообщничество. Затем он уведомил всех, что сразу после трапезы в капитулярной зале состоится первое заседание трибунала для публичного разбирательства дела. И вышел, приказав отвести келаря в кузню, но содержать отдельно от Сальватора и не позволять им говорить друг с другом.
      И тут мы услышали у себя за спиной голос Бенция. "Я вошел сразу вслед за вами, - прошептал он еле слышно, - когда в комнате еще почти никого не было. Не было и Малахии".
      "Он, наверно, позднее пришел", - сказал Вильгельм. "Нет, - возразил Бенций с уверенностью. - Нет. Я стоял у двери и видел всех, кто входил. Говорю вам, Малахия попал сюда... Еще до..."
      "До чего?"
      "До келаря. Голову на отсечение не дам, но я убежден, что он выжидал за этой занавесью и вышел только когда собралось много народу", - и он кивнул на широкий полог, загораживавший лежанку, на которой у Северина обычно отдыхали те, кто перенес лечебную процедуру.
      "Ты хочешь сказать, что это он убил Северина, а когда вошел келарь - спрятался за полог?"
      "Или, может быть, сразу спрятался за полог и наблюдал все, что здесь происходило. Зачем бы иначе келарь просил его не вредить ему? И обещал, что взамен он тоже не будет вредить?"
      "Да, возможно, и так, - проговорил Вильгельм. - Как бы то ни было, в этой комнате находится некая книга. Я не сомневаюсь, что она до сих пор находится здесь, так как и келарь и Малахия вышли с пустыми руками".
      Из моего рассказа Вильгельм знал, что Бенций знает. Кроме того, сейчас он нуждался в помощи. Сказав это, он подошел к Аббату, который в другом конце комнаты печально оглядывал останки Северина, и попросил сделать так, чтобы все вышли, потому что нужно тщательно осмотреть место происшествия. Аббат выполнил его просьбу и сам тоже удалился, напоследок бросив на Вильгельма полный укоризны взгляд, как будто попрекая его, что он каждый раз является слишком поздно. Малахия всячески пытался остаться в комнате, приводя какие-то причины, на мой взгляд довольно неосновательные, но Вильгельм указал ему, что тут не библиотека и, кажется, здесь особыми правами он не пользуется. Произнося все это, Вильгельм был учтив, но непреклонен и сполна отыгрался за тот день, когда Малахия не подпустил его осмотреть стол Венанция.
      Когда нас осталось в комнате трое, Вильгельм смахнул с одного стола устилавшие его черепки и листы и велел мне постепенно, по очереди передавать ему книги из собрания Северина. Совсем маленькое собрание по сравнению с богатствами лабиринта, но все же оно состояло из десятков и десятков томов различной величины, которые раньше в достойном порядке помещались на полках, а ныне были разбросаны по полу вперемешку с другими вещами, раскрытые, развернутые келарем в его лихорадочных поисках, а некоторые даже и разорванные. Можно было подумать, что он искал не книгу, а что-то заложенное между листами книги. Многие книги были распотрошены и с дикой яростью выдраны из переплета. Поднять, сложить каждую, моментально определить ее характер и поместить в одну из стопок, выраставших на столе, - это была довольно большая работа, особенно в условиях спешки, так как Аббат предоставил нам совсем мало времени, поскольку вскорости должны были явиться монахи, чтоб подобрать истерзанное тело Северина и подготовить его к погребению. Вдобавок требовалось осмотреть всю комнату, заглянуть под все столы, поискать под всеми полками и шкалами, не укрылось ли что-нибудь от наших глаз при первом поверхностном осмотре. Вильгельм не захотел, чтобы Бенций помогал мне в этом, и дозволил ему только стоять на страже возле двери. Невзирая на запреты Аббата, многие пытались проникнуть сквозь эту дверь: служки, ошарашенные новостью, монахи, оплакивающие собрата, послушники, вносившие чистую ветошь, вретище и тазы с водою - все необходимое для омовения и облачения тела...
      Поэтому приходилось поворачиваться. Я хватал книгу за книгой и подносил к Вильгельму, который обследовал их по очереди и раскладывал на столе. Потом мы увидели, что дело движется медленно, и стали действовать каждый отдельно. То есть я нагибался за книгой, собирал ее по листам, если она разваливалась, читал ее название, клал на стол. Часто попадались не книги, а разрозненные листы.
      "De plantis libri ires, проклятие, опять не то", - шипел от злости Вильгельм, швыряя книгу за книгой.
      "Thesaurus herbarum", - подавал голос я. Вильгельм раздраженно отзывался. - "Оставь! Мы ищем греческую книгу".
      "Эту? - спросил я, развертывая перед его глазами том, испещренный замысловатыми закорючками. Он в ответ: "Нет, эта по-арабски, болван! Прав был Бэкон, когда сказал, что первая обязанность ученого - знать языки!"
      "По-арабски и вы не знаете! - огрызнулся я, уязвленный, на что Вильгельм рявкнул: "Но я хотя бы понимаю, когда написано по-арабски!" И я покраснел, услышав, как Бенций хихикает у меня за спиной.
      Книг было много, еще больше отдельных записей, свитков с чертежами небесного свода, списков загадочных трав, составленных, скорее всего, рукой покойного на разрозненных листах пергамента. Мы возились долго, обшарили все углы лечебницы. В конце концов Вильгельм даже взялся, с поразительно бесстрастным видом, за труп, перевернул его и поглядел, нет ли чего снизу, а также обыскал одежду мертвеца. Без толку.
      "Это невозможно, - сказал Вильгельм. - Северин закрылся здесь с книгой. Келарь вышел без книги..."
      "А в одежде он ее не спрятал?"
      "Нет. Я ведь видел эту книгу позавчера под столом Венанция. Она довольно большая. Незаметно ее не вынесешь".
      "Как выглядел переплет?"
      "Не знаю. Она лежала открытая. И смотрел я на нее только несколько секунд. Заметил только, что она по-гречески. Больше ничего не помню. Ну, продолжим. Келарь ее не выносил. Малахия - тоже не думаю".
      "Безусловно нет, - вступил в разговор Бенций. - Когда келарь тряс его за грудь, было видно, что у него под капюшоном ничего нет".
      "Хорошо. То есть плохо. Если книги нет в комнате, из этого следует, что еще какой-то человек, кроме Малахии и келаря, побывал здесь до нас".
      "То есть этот третий и убил Северина?"
      "Слишком много действующих лиц", - сказал Вильгельм.
      "С другой стороны, - сказал я, - кто мог знать, что эта книга тут?"
      "Хорхе, например. Если он слышал наш разговор".
      "Да, - сказал я. - Но Хорхе не смог бы убить такого крепкого мужчину, как Северин, и таким жутким способом".
      "Разумеется, нет. К тому же ты видел, что он ушел по направлению к Храмине. А лучники, со своей стороны, говорили с ним на кухне как раз перед тем, как был захвачен келарь. Безусловно он не мог успеть побывать тут, а потом вернуться на кухню. Ибо надо еще принять в расчет, что хотя он свободно передвигается по Аббатству, все же он ходит держась за стены и никак не мог податься напрямик через огороды, да еще бегом..."
      "Дайте-ка я подумаю своей головой, - сказал я, поскольку с некоторых пор осмелел и завел привычку оспаривать рассуждения учителя. - Итак, Хорхе исключается. Шатался тут неподалеку еще и Алинард. Но и он еле держится на ногах. Естественно, он тоже не мог бы одолеть Северина. Теперь келарь. Келаря застали здесь. Однако с минуты его выхода из кухни до минуты его поимки времени, на мой взгляд, прошло слишком мало. Он вряд ли бы успел уговорить Северина, войти, напасть на того, прикончить и, наконец, устроить тут весь этот содом. А вот Малахия имел возможность опередить всех. Допустим, Хорхе, подслушав ваши слова в сенях, отправляется в скрипторий и извещает Малахию, что книга из библиотеки находится в руках Северина. Малахия идет сюда, убеждает Северина открыть и убивает его... Но непонятно зачем. Кроме того, если ему нужна была книга, он узнал бы ее с первого взгляда, не переворачивая все вверх дном. Ведь он же библиотекарь! Так. Кто остается?"
      "Бенций", - сказал Вильгельм.
      Бенций изо всех сил запротестовал, мотая головой: "Нет, брат Вильгельм. Вы знаете, что я сгорал от любопытства. Если бы у меня была возможность тайно пробраться сюда и вынести эту книгу - я бы сейчас находился не здесь с вами, а далеко отсюда. Вместе со своим сокровищем".
      "Почти что убедительно, -усмехнулся Вильгельм. - Однако ведь и ты не знаешь, как выглядит книга. Может быть, ты убил, а сейчас пытаешься разыскать ее".
      Бенций покраснел как рак. "Я не убийца", - снова пролепетал он.
      "Все не убийцы, пока не совершают первое преступление, - философски отвечал Вильгельм. - В любом случае книги нет, и это убедительно доказывает одно: что здесь ты ее не оставил. В то же время мне кажется логичным и тот довод, что если бы ты добрался до нее раньше, ты удрал бы вместе с нею, когда сбежался народ".
      Он подошел к бездыханному телу и склонился над ним. По-моему, только сейчас он впервые осознал, что у него погиб друг. "Бедный Северин, - сказал он. - Я ведь подозревал и тебя с твоими ядами. А ты сам боялся быть отравленным - иначе не надел бы эти рукавицы. Боялся смерти от земного яда, а принял ее от небесного свода... - он взял планетный глобус в руки и принялся внимательно осматривать его. - Хотелось бы знать, почему они употребили именно этот предмет..."
      "Он был под рукой... Но под рукой были и другие вещи: горшки, садовые инструменты. А это такой дивный образец работы по металлу. Точнейший с точки зрения астрономии. А теперь он поломан и... О, силы небесные!" - внезапно вскричал он.
      "Что такое?"
      "Поражена была третья часть солнца и третья часть луны и третья часть звезд так, что затмилась третья часть их..." - прочитал он наизусть.
      Я хорошо знал этот текст, даже слишком хорошо. Откровение от Иоанна. "Четвертая труба!" - воскликнул я.
      "Совершенно верно. Сперва град, потом кровь, потом вода, а сейчас звезды... Раз так, надо все пересмотреть. Убийца действовал не случайно, а по заранее обдуманному плану. Но можно ли вообразить настолько изощренный ум? Который убивает лишь в тех случаях, когда может выполнить предначертания Апокалипсиса?"
      "Что же будет с пятой трубой?" - спросил я, цепенея от ужаса. И попытался вспомнить: ""И я увидел звезду, падшую с неба на землю. И дан был ей ключ от кладезя бездны..." Что, кто-то потонет в колодце?"
      "Пятая труба много чего обещает, - ответил Вильгельм. - Из кладезя выйдет дым, как из большой печи... Потом из дыма выйдет саранча и будет мучить людей своим жалом, подобным жалу земных скорпионов. По виду саранча будет подобна коням, на головах у которых золотые венцы, а зубы у ней, как у львов... Так что наш убийца располагает немалым выборам средств для иллюстрации священной книги. Но не будем поддаваться панике. Лучше попробуем вспомнить, что именно сказал Северин, когда объявил нам, что книга нашлась".
      "Вы велели принести ее, а он сказал, что не может".
      "Точно. Так. И в это время нас прервали. А по какой причине он не мог? Любая книга поддается переноске. И зачем он надел рукавицы? Боялся, что в переплете книги может быть что-то наподобие яда, убившего Беренгара и Венанция? Какое-то тайное оружие? Отравленное лезвие?"
      "Змея?" - предположил я.
      "Скажи еще - кит! Да ну, все это вздор. Этот яд, как видели, действует через рот. К тому же Северин не сказал, что не может принести книгу. Он сказал, что предпочел бы показать мне ее здесь. И надел рукавицы... В любом случае - мы теперь знаем, что эту книгу не берут голыми руками. И ты тоже, Бенций, имей это в виду, если найдешь ее, как надеешься. А сейчас, раз уж ты так услужлив, можешь мне помочь. Ступай в скрипторий и присматривай за Малахией. Нс спускай с него глаз".
      "Будет сделано!" - ответствовал Бенций и удалился, как нам показалось, очень обрадованный полученным заданием.
      Мы не могли дальше держать двери запертыми. Комната наполнилась народом. Час трапезы только что миновал; по всей видимости, Бернард приступил к сбору своих людей для заседания в капитуле.
      "Здесь больше делать нечего", - сказал Вильгельм.
      Новая идея пронизала мой мозг. "А не мог ли убийца, - сказал я, - выкинуть книгу в окно, чтобы потом пройти на задворки больницы и подобрать ее?" Вильгельм с сомнением посмотрел на окна лаборатории, судя по виду - герметично закрытые. "Что же, посмотрим", - сказал он.
      Мы вышли и осмотрели всю заднюю стену дома, почти вплотную соприкасавшуюся с крепостной стеной, но все же отстоявшую от нес, отчего на задах образовался узкий проход. Вильгельм ступал очень осторожно, так как на этом пространстве снег, выпавший в предыдущие дни, был совершенно нетронут. Каждый наш шаг впечатывался в заледенелую, но хрупкую снежную корку, оставляя глубокие вмятины. Значит, если бы кто-нибудь прошел там до нас, следы остались бы столь же заметные. Следовательно, никто не проходил.
      Пришлось распрощаться и с больницей, и с моей малоудачной гипотезой, и, проходя вдоль огородов, я спросил Вильгельма, действительно ли он доверяет Бенцию. "Не вполне, - ответил он. - Но в любом случае мы не сказали ему ничего такого, чего бы он и без нас не знал. И вдобавок постарались сделать так, чтобы он боялся этой книги. Кроме того, отправляя его присматривать за Малахией, мы подразумеваем, что и за ним самим будет присматривать Малахия, который, несомненно, сейчас разыскивает эту книгу собственными силами".
      "А келарь что искал?"
      "Скоро узнаем. Безусловно, ему было что-то очень нужно, причем немедленно. Это что-то должно было его спасти от некоей ужасной опасности... Это что-то известное Малахии... Иначе необъяснимо, почему Ремигий бросился к нему с такими отчаянными мольбами".
      "Как бы то ни было, книга исчезла".
      "И это самое невероятное, - сказал Вильгельм. Мы уже подходили вплотную к капитулу. - Если она там была, - продолжал он, - а Северин сказал, что она там была, значит... Одно из двух: либо ее вынесли, либо она все еще там".
      "А поскольку ее там нет, значит, ее вынесли", - заключил я.
      "Нигде не сказано, что этот же силлогизм нельзя построить на обратном малом термине. То есть так: поскольку все указывает на то, что книгу никто не выносил..."
      "Значит, она все еще там. Да, но ее там нет".
      "Минуточку. Мы утверждаем, что ее нет, на основании того, что мы ее не нашли. Но может быть, мы ее не нашли на основании того, что не увидели, а она там была..."
      "Но мы везде посмотрели!"
      "Смотрели. Но не видели. Или видели, но не увидели... Скажи, Адсон, как, по-твоему, Северин описывал эту книгу? Какими словами он пользовался?"
      "Он сказал, что нашел чужую книгу на греческом языке".
      "Нет! Я вспомнил. Он сказал - странную книгу. Северин был ученый человек. А ученому греческая книга не может показаться странной. Даже если этот ученый греческим не владеет. Он хотя бы распознает алфавит. Ученый и арабскую книгу странной не назовет, даже если не знает арабского... - и вдруг он замер с открытым ртом. - Стой! Что делала арабская книга у него в лаборатории?"
      "Но ведь арабскую книгу он не назвал бы странной?"
      "Да. В этом вопрос. Если он назвал книгу странной, значит, в ней было что-то необычное. Хотя бы на его взгляд - на взгляд травщика, а не библиотекаря... В библиотеках иногда старинные рукописи переплетают по нескольку в один том. К примеру, собирают воедино забавные и любопытные тексты: один по-гречески, другой по-арамейски..."
      "...и третий по-арабски!" - взвыл я, пронзенный внезапной догадкой.
      Вильгельм свирепо ухватил меня за шиворот, выволок из нартекса и погнал обратно к лечебнице. "Скотина тевтонская, лопух, невежда, ты посмотрел только на первый лист, а в середину не заглянул!"
      "Но учитель, - тяжело дыша, отбивался я, - ведь вы сами посмотрели на показанный мною лист и сказали, что там по-арабски, а не по-гречески!"
      "Да, Адсон, ты прав! Это я - скотина! Бежим, живей, живей!"
      Добежав до лаборатории, мы с трудом протиснулись внутрь, потому что как раз в это время послушники выносили тело. Другие любопытные слонялись по комнате. Вильгельм бросился к столу, перебрал все тома, разыскивая тот, заветный. Он швырял их один за другим на землю под недоуменными взглядами послушников, а потом стал подбирать и снова класть на стол, листая каждый не менее двух раз. Увы, увы, арабской рукописи уже не было! Я смутно вспомнил общий вид ее переплета, не толстого, довольно истрепанного, с легкой металлической окантовкой.
      "Кто входил после того, как мы вышли?" - спросил Вильгельм у какого-то монаха. Тот пожал плечами. Было ясно, что заходили все - и никто.
      Мы обсудили возможные варианты. Малахия? Правдоподобно. Он знал, что ищет. Наверное, он выследил нас, увидел, как мы выходим с пустыми руками, вернулся и действовал наверняка. Бенций? Я вспомнил, что во время перепалки насчет арабской книги он хихикал. Тогда я подумал, что он смеется над моим невежеством. А он, наверно, смеялся над недогадливостью Вильгельма. Он ведь хорошо знал, в скольких обличьях может предстать старая рукопись. Он, вероятно, сразу обратил внимание на то, о чем не подумали мы с Вильгельмом. Хотя обязаны были подумать. А именно - на то, что Северин не знал арабского и, значит, незачем ему было держать при себе книгу, которую он не мог прочесть... А может быть, все-таки не Малахия и не Бенций, а кто-то третий?
      Вильгельм был унижен до крайности. Я пытался утешить его, говоря, что в течение трех дней он гонялся за греческим текстом и потому естественно, что при столь поспешном осмотре он отбрасывал все книги, которые с первого взгляда казались не греческими. Но он отвечал, что несомненно я прав и человеку свойственно ошибаться, однако бывают такие представители рода человеческого, у которых ошибок значительно больше, чем у других, и их принято называть умственно неполноценными, и он принадлежит к этому разряду, и он просит только объяснить ему, зачем надо было столько лет учиться в Париже и в Оксфорде, чтобы в конце концов оказаться неподготовленным к тому, что старинные рукописи обычно переплетают по нескольку, о чем знают самые желторотые послушники, любые послушники, кроме таких идиотов, как я, и парочка идиотов вроде нас с ним могла бы иметь большой успех на ярмарках, и именно этим нам следовало заняться с самого начала, а не расследовать убийства, в особенности когда наши противники - люди гораздо более развитого ума.
      "И все-таки нечего убиваться, - заключил он свой монолог. Если книгу взял Малахия, он уже, наверно, определил ее на место, в библиотеку, и мы ее отыщем - осталось только догадаться, как попадают в предел Африки. Если же ее взял Бенций - он, должно быть, понимает, что рано или поздно я додумаюсь до того же, до чего додумался он, и вернусь в лабораторию... иначе он не орудовал бы с такой поспешностью. А значит, он спрятался. Делать нечего. Единственное место, куда он прятаться ни в коем случае не станет, - это место, где мы бы его мгновенно нашли. То есть его собственная келья. Раз так, вернемся лучше в капитул и посмотрим, не скажет ли келарь во время допроса что-нибудь важное. Ибо в довершение всего я до сих пор не разобрался в кознях Бернарда. Он ведь начал искать этого человека еще до смерти Северина и по иному поводу". Мы возвратились в капитул. Однако лучше бы нам было сразу же подняться в келью Бенция. Ибо, как мы позднее установили, наш юный друг был вовсе не такого высокого мнения о Вильгельме и не подозревал, что тот так быстро вернется в лабораторию. И посему, убежденный, что никто его не ищет, он спокойненько спрятал книгу у себя в келье.
      Но об этом я расскажу позднее. Тем временем случилось столько тревожных и драматических событий, что история таинственной книги почти что забылась. А если забылась и не полностью, все же нам пришлось отвлечься на другие дела, сопряженные с заданием, которое Вильгельм продолжал выполнять.
     
     
      Пятого дня ЧАС ДЕВЯТЫЙ,
     
      где вершится правосудие и создается неприятное
      впечатление, что неправы все
     
     
     
      Бернард Ги разместился во главе большого орехового стола в капитулярной зале. Рядом с ним сел один из доминиканцев, чтоб исполнять обязанности секретаря, а в стороне - два прелата из авиньонской делегации в качестве судей. Келаря поставили напротив стола, между двумя стражниками.
      Аббат наклонился к Вильгельму и прошептал: "Не знаю, законна ли процедура. Латеранский собор 1215 года постановил в каноне XXXVII, что никто не может привлекаться к ответственности перед судьями, заседающими более чем в двух днях пути от места его проживания. Здесь положение вообще-то другое, приезжий не подсудимый, а судья, и все же..."
      "Инквизиторы действуют вне рамок открытого законодательства, - ответил Вильгельм, - и не обязаны соблюдать нормы уголовного права. Они наделены чрезвычайными полномочиями и проводят процессы без слушания адвокатов".
      Я посмотрел на келаря. Ремигий выглядел жалко. Он озирался по сторонам, как загнанный зверь. Ему как будто было заранее ясно, к чему ведут ритуалы и обряды устрашающей литургии. Теперь я знаю, что ужас его вызывался по меньшей мере двумя причинами, равно тревожными: во-первых, тем, что он был застигнут, судя по видимости, с поличным на месте преступления; во-вторых, тем, что с предыдущего дня, когда Бернард начал свое расследование, собирая по углам сплетни и слухи, келарь боялся, что выплывут его прошлые дела, и еще сильнее затрепетал он с тех пор, как взяли Сальватора.
      Итак, несчастный Ремигий уже с самого начала был полностью охвачен страхом, а Бернард Ги, со своей стороны, в совершенстве владел умением доводить беспокойство жертв до настоящей паники. Он не говорил ничего; в то время как все вокруг ожидали, когда же он приступит к официальному допросу, он перебирал и перекладывал документы, лежавшие перед ним на столе, делая вид, будто приводит их в порядок. Но движения его были рассеянны, а глаза пристально уставлены на обвиняемого, и в этих глазах смешивались лицемерное сострадание ("не опасайся, ты в руках твоих братьев, которые не желают тебе ничего, кроме блага"), ледяная ирония ("тебе еще неизвестно, в чем состоит это благо, но очень скоро узнаешь") и беспощадная суровость ("но в любом случае я здесь тебе единственный судья, и весь ты теперь мой"). Все это, надо полагать, Ремигий предощущал и раньше, но молчание и неспешность председательствующего еще ярче демонстрировали ему положение вещей и еще глубже заставляли его прочувствовать, кто он такой, чтобы он, боже упаси, не подумал забыться, а напротив, все сильнее проникался бы чувством униженности, и чтоб отчаяние его переходило в безнадежность, и чтобы весь он целиком подчинился судье, превратился в мягкий воск под его руками.
      Наконец Бернард нарушил молчание. Начав с нескольких процессуальных формул, он доложил судьям, что намерен приступить к допросу обвиняемого по поводу двух преступлений, равно мерзостных, из которых одно очевидно и доказано, но не более опасно, чем другое, поскольку хотя обвиняемый был захвачен с поличным при убийстве, в это время он уже разыскивался по подозрению в еретической деятельности.
      Это было произнесено. Келарь спрятал лицо в ладони, с трудом подняв руки, скрученные цепями. Бернард повел допрос.
      "Кто ты?" - спросил он.
      "Ремигий Варагинский. Родился пятьдесят два года назад. Подростком поступил в миноритский монастырь в Варагине".
      "Как случилось, что ныне ты числишься в ордене Св. Бенедикта?"
      "Много лет назад, после того как глава церкви издал буллу Sancta Romana, я убоялся заразиться ересью полубратьев... Хотя никогда не разделял их взглядов... И понял, что для моей греховной души необходимо бежать от среды, полной соблазнов. Тогда я испросил разрешения вступить в ряды членов этой обители, где в течение восьми последних лет являюсь келарем".
      "Ты бежал от соблазна ереси, - процедил Бернард, - или ты бежал от следствия, посланного обнаруживать ересь и вырывать дурные ростки? А добросердечные клюнийские монахи думали, что совершают акт милосердия, принимая тебя и таких, как ты! Но мало сменить рясу! Душа сама собой не очищается от скверны еретических лжетеорий! И поэтому мы сейчас здесь обязаны проверить, что же гнездится в тайниках твоей нераскаянной души и чем ты занимался до того, как попал в это святое место".
      "Душа моя невинна. Не знаю, что вы имеете в виду под еретическими лжетеориями", - сдержанно отвечал келарь.
      "Вы видите? - вскрикнул Бернард, поворачиваясь к другим судьям. - Вот так они все! Когда их арестуют, они предстают перед судом с таким видом, будто совесть их спокойна и на душе нет угрызений. И не ведают, что это - самый заметный признак их вины, потому что по-настоящему невинный человек на процессе не чувствует себя спокойно! Спросите его, знает ли он, какие причины привели к его аресту. Ты знаешь это, Ремигий?"
      "Ваша милость, - отвечал келарь, - мне хотелось бы услышать это из ваших уст".
      Я с удивлением отмечал, что у келаря на все ритуальные вопросы, казалось, были заготовлены столь же ритуальные ответы, как будто он заранее изучил и правила проведения допроса, и все уловки следователей. Как будто заранее готовился к подобному повороту судьбы.
      "Вот, вот, - восклицал тем временем Бернард. - Типичный ответ нераскаявшегося еретика! Они юлят и петляют, как лисы, и очень трудно их подловить, потому что их мораль дает им право лжесвидетельствовать на допросе, спасаясь от справедливого наказания. Они выдумывают замысловатые ответы и стараются запутать следователя, а ведь тот страдает уже и от одной необходимости общаться с такими презренными личностями! Так что же, Ремигий, - ты никогда не имел ничего общего с так называемыми полубратьями, иначе, с братьями бедной жизни, или же бегинами?"
      "Я жил жизнью монаха-минорита в те времена, когда мир был объят спорами о бедности; но к секте бегинов никогда не принадлежал".
      "Видите? - сказал Бернард. - Он отрицает принадлежность к бегинам потому, что бегины, хотя и являются участниками той же самой полубратской ереси, относятся к полубратьям недружелюбно, называют их отсохшей ветвью францисканского ордена и считают себя чище и совершеннее, чем полубратья. Однако у тех, и у других многие обычаи совершенно одинаковы. Станешь ты отрицать, Ремигий, что тебя видели в церкви, как ты молился, скрючившись и повернувшись лицом к стене, либо простершись на полу и накрывши голову капюшоном, вместо того, чтоб, как положено, становиться на колени, сложив ладони, как делают прочие люди?"
      "Члены ордена Святого Бенедикта тоже простираются в надлежащих случаях..."
      "Я спрашиваю не про надлежащие случаи, а про ненадлежащие! Итак, ты не отрицаешь, что принимал и ту, и иную позу, характерную для бегинов! Но все-таки ты утверждаешь, что ты не бегин. Тогда скажи: во что ты веруешь?"
      "Ваша милость, я верую во все, во что верует добрый христианин..."
      "Ну просто святой ответ! А во что верует добрый христианин?"
      "В то, чему учит святая церковь".
      "А которая церковь святая? Та, которую зовут святой ее приверженники, считающие и себя совершенными, лжеапостолы, полубратья-еретики, или та церковь, которую они сравнивают с блудодеицей Вавилонской и в которую тем не менее веруем все мы, здесь присутствующие?"
      "Ваша милость, - растерянно отвечал келарь. - Скажите мне вы, в которую церковь веруете как в истинную".
      "Я верую в истинную римскую церковь, единую, святую и апостольскую, руководимую папой и его епископами".
      "В это и я верую", - сказал келарь.
      "Поразительная изобретательность! - выкрикнул инквизитор. - Поразительная ловкость в игре словами! Вы все слышали?! Он имеет в виду, что верует в то, что я верую в упомянутую церковь! А сам ускальзывает от необходимости признаваться, во что верует он! Но нам хорошо известны все твои уловки, достойные куницы! Сейчас мы все узнаем. Итак, веришь ли ты, заповеди учреждены нашим Господом, что для правильного покаяния необходимо исповедоваться служителям Господа, что римской церкви присвоено право вязать и решить на земле все, что будет решено и вязано на небе?"
      "Разве я не должен в это верить?"
      "Тебя спрашивают не что ты должен, а во что ты веришь!"
      "Я верю во все, что указываете вы и другие добрые доктора", - отвечал келарь в испуге.
      "Вот как! А эти добрые доктора, на которых ты ссылаешься, - это случайно нс те, кто заправляет твоею сектой? Вот, оказывается, какой смысл твоих слов! Значит, к этим презренным клеветникам, пытающимся выдать себя за единственных преемников святых апостолов, ты обращаешься за поверкой исповедания веры? Ты пытался протащить мысль, что если я поверю в то же самое, во что веруют они, тогда ты и мне поверишь, а иначе будешь верить только этим!"
      "Я такого не говорил, ваша милость, - пролепетал келарь. - Это у вас получается, будто я так говорил, а на самом деле я верю вашей милости, когда ваша милость учит меня добру".
      "Ну и упорство! - взвыл инквизитор, обрушивая кулак на поверхность стола. - Бубнит наизусть с бесподобным упрямством формулировки, которые заучил в своей секте! Ты ведь что сказал только что? Ты сказал, что собираешься верить мне только в тех случаях, когда я буду проповедовать добро. Вернее, то, что в твоей секте считается за добро. Точно этими словами всегда отвечают лжеапостолы, и этими же словами отвечаешь сейчас ты, может быть, даже не сознавая, что не из твоих уст исходят эти фразы, которым тебя обучили в свое время в секте, чтобы морочить голову инквизиторам! И поэтому ты сейчас сам себя обвиняешь своими же собственными словами, хотя я, может быть, и попался бы в ловушку, если бы не обладал долгим опытом инквизиции. Но тебя ждет жесткий допрос, негодяй! Скажи: ты когда-нибудь слышал о Герарде Сегалелли?"
      "Я слышал о нем", - ответил келарь и побледнел, если только могло еще сильнее побледнеть это осунувшееся, полуживое лицо.
      "Ты слышал о брате Дольчине из Новары?"
      "Я слышал о нем".
      "Ты когда-либо встречался с ним? Беседовал с ним?"
      Келарь на несколько секунд замер, как будто взвешивая, до какой степени правдивым должен быть его ответ. Потом решился и еле слышно произнес:
      "Я встречался с ним. И беседовал".
      "Громче! - крикнул Бернард. - Мы хотим услышать, как ты наконец выговоришь хоть одно правдивое слово! Когда вы с ним встречались?"
      "Ваша милость, - отвечал келарь, - я был монахом одной поварской обители, когда в наших краях объявились люди Дольчина. Они проходили совсем близко от моего монастыря, и сначала было неизвестно, кто они такие..."
      "Ты лжешь! Как мог францисканец из Варагины оказаться в новарском монастыре? Ты не был в монастыре! Ты уже тогда входил в шайку полубратьев, рыскавшую по тем краям, промышляя попрошайничеством! И тогда же ты примкнул к Дольчину!"
      "Как вы можете утверждать подобное, ваша милость?" - дрожа, спросил келарь.
      "Сейчас увидишь. И могу, и обязан," - ответил Бернард и велел ввести Сальватора.
      Жалко было смотреть на этого несчастного, несомненно подвергшегося в течение ночи гораздо более суровому - и отнюдь не публичному - допросу. Лицо Сальватора, как я описывал, и раньше внушало ужас. Но теперь оно еще больше стало походить на звериную морду. Следов истязаний не было видно. Но по странной безжизненности его опутанного цепями тела, с вывернутыми членами, которыми он почти не мог шевелить, по тому, как волокли его лучники за цепи, как обезьяну на веревке, легко можно было представить себе характер проведенного с ним ночного собеседования.
      "Бернард пытал его", - шепнул я Вильгельму.
      "Ничего подобного, - возразил Вильгельм. - Инквизитор никогда не пытает. Любые заботы о теле обвиняемого всегда поручаются мирским властям".
      "Но это же одно и то же!" - сказал я.
      "Нет, это разные вещи. Как для инквизитора - он не пятнает рук, так и для обвиняемого - он ждет прихода инквизитора, ищет в нем немедленной поддержки, защиты от мучителей... И раскрывает ему свою душу".
      Я посмотрел в лицо учителю. "Вы смеетесь?" - растерянно сказал я.
      "Ты полагаешь, что над такими вещами смеются?" - ответил Вильгельм.
      Бернард перешел к допросу Сальватора. И перо мое бессильно воспроизвести те обрубленные - и, если можно это себе представить, еще более вавилонские - подобия слов, которые вырывались у этого жалкого человека, давно уже сломленного, а ныне доведенного до состояния бабуина. Мало что можно было понять в его лепете, и Бернард помогал ему, задавая такие вопросы, что тому оставалось отвечать только да и нет, отвечать одну правду, не надеясь ничего скрыть. Что мы услышали - читатель легко может себе представить. Он рассказал (вернее, подтвердил, что рассказал инквизитору накануне ничью) часть той истории, которую я еще раньше восстановил из отрывочных сведений. О своих скитаниях с полубратьями, пастушатами, лжеапостолами. О том, как во времена брата Дольчина повстречался с Ремигием - одним из дольчиниан. Как вместе с ним спасся после битвы на горе Ребелло и, пройдя многие мытарства, прибился к Казальскому монастырю. К этому он добавил, что ересиарх Дольчин, чуя близкую свою поимку и погибель, вверил означенному Ремигию кое-какие грамоты, чтоб тот передал их, а куда, кому - Сальватор не знает. А Ремигий хранил те грамоты при себе и не решался передать по назначению. А когда стал жить в здешнем монастыре - он, боясь хранить документы у себя, но не желая и уничтожить, передал их на хранение местному библиотекарю, а именно Малахии, чтобы тот спрятал их где-нибудь в тайниках Храмины.
      Пока Сальватор рассказывал, келарь с ненавистью глядел на него, а в какую-то минуту не смог удержаться от крика: "Гадина, обезьяна похотливая, я был тебе отцом, другом, порукой, и вот как ты за это отплачиваешь!"
      Сальватор посмотрел на покровителя, ныне такого беззащитного, и через силу ответил: "Господине, будь как раньше, я твой. А тут, знамо, острог. Кто без коня, иди пеш".
      "Дурак! - закричал на него Ремигий. - Думаешь, спасешься? Ты что, не понял, что и тебя казнят за ересь? Скажи быстро, что тебя пытали, скажи, что ты все придумал!"
      "Мне почем знать, какой где толк. Раскол, патарен, сорочин, леонист, арнальднст, сперонист, обрезан. Все одно. Я не учен, ничего не знал, грешил не со зла, господин Бернард милостив и благ. Будет отпускать, во имя Отца, Сына и Духа Святаго..."
      "Мы имеем право выносить оправдание исключительно в тех случаях, когда это предусматривается законом, - сказал инквизитор. - И при вынесении приговора мы с отеческой благожелательностью намереваемся сопоставить все обстоятельства и принять во внимание то, с какой степенью добровольности подсудимый содействовал ходу расследования. Иди, иди, возвращайся в камеру и поразмысли, и помолись о милосердии Господнем. Теперь нам предстоит разобраться в некоторых фактах совершенно другого периода. Значит, как выясняется, Ремигий, ты принес на себе грамоты Дольчина и передал их собрату, в ведении которого была монастырская библиотека".
      "Неправда, неправда!" - крикнул келарь, как будто подобная защита могла еще иметь какой-то смысл. И вполне логично, что Бернард оборвал его: "Не от тебя требуется подтверждение, а от Малахии Гильдесгеймского".
      Вызвали библиотекаря, которого не было среди присутствующих. Я догадывался, что он либо в скриптории, либо в больнице, ищет Бенция и книгу. За ним пошли, и когда он появился в зале, нахмуренный, старающийся ни с кем не встречаться глазами, Вильгельм пробормотал с досадой: "Ну вот, теперь Бенций свободен делать все, что хочет".
      Однако он ошибался, так как немедленно вслед за этим я увидел, как физиономия Бенция высовывается из-за плеч столпившихся монахов, забивших собою все входы в залу, чтоб следить за допросом. Я показал его Вильгельму. И мы оба решили, что любопытство к небывалому происшествию пересилило в нем любопытство к неведомой книге. Только потом мы узнали, что несколькими минутами прежде он все-таки успел заключить низкопробнейшую сделку.
      Малахия вышел и стал перед судьями, стараясь не встречаться глазами с келарем.
      "Малахия, - обратился к нему Бернард, - сегодня утром, ознакомившись с признаниями, полученными ночью от Сальватора, я задал вам вопрос, получали ли вы от присутствующего здесь обвиняемого грамоты..."
      "Малахия! - вскричал келарь. - Ты сейчас поклялся, что не будешь вредить!"
      Малахия почти не повернул головы к подсудимому, хотя тот стоял у него за спиной, а только покосился и ответил так тихо, что даже мне было почти не слышно: "Клятву я не нарушаю. Все, что могло тебе повредить, было сделано раньше. Грамоты были переданы господину Бернарду рано утром, до того как ты убил Северина".
      "Но ты знаешь, ты-то знаешь, что я не убивал Северина! Ты знаешь! Потому что ты был там еще раньше!"
      "Я? - переспросил Малахия. - Я вошел, когда тебя уже поймали".
      "И в любом случае, - перебил Бернард, - что ты искал у Северина, Ремигий?"
      Келарь обернулся и растерянно посмотрел на Вильгельма, потом на Малахию, потом снова на Бернарда: "Но я... я услышал, как утром брат Вильгельм... здесь присутствующий... просил Северина сохранить какие-то документы... а я со вчерашней ночи, с тех пор, как схватили Сальватора, думал, что эти грамоты могут выплыть..."
      "Ага, значит, ты все-таки кое-что знаешь об этих грамотах!" - торжествующе выкрикнул Бернард. Келарь понял, что попался. Его зажали между двумя угрозами: обвинением ва ереси и обвинением в убийстве. По-видимому, от второго обвинения он решил отбиться во что бы то ни стало и теперь вел себя бестолково и безрассудно: "О грамотах потом... Я все объясню... Расскажу, как они ко мне попали... Но сперва дайте я расскажу, как было дело сегодня. Я боялся, что эти грамоты всплывут. Боялся с тех пор, как Сальватор попал в руки господина Бернарда. Вот уже много лет мысль об этих грамотах мучает меня. И когда я услышал, что Вильгельм с Северином сговариваются о каких-то документах... Ну, не знаю... Какой-то страх завладел мной. Я подумал, что Малахия, наверно, избавился от них и передал Северину. Я решил, что их надо уничтожить. И пошел к Северину. Двери были открыты. И Северин лежал уже убитый... А я стал шарить в его вещах и искать документы... Я был вне себя от страха..."
      Вильгельм прошептал мне на ухо: "Глупец несчастный. Испугался одной ловушки и полез прямо в другую".
      "Предположим, ты сейчас почти не лжешь, - заговорил Бернард. - Я подчеркиваю: почти. Ты думал, что грамоты у Северина, и искал их у него. А с чего ты взял, что они у него? И зачем ты убил до него других собратьев? Может, ты думал, что эти воровские грамоты уже давно гуляют по аббатству? Может, в этом монастыре принято гоняться за реликвиями сожженных еретиков?"
      При последних словах Аббат подскочил, как от удара. Не существовало более страшного обвинения, чем в хранении реликвий еретиков. А Бернард, похоже, очень ловко собирался приплести убийства к еретической деятельности и все вместе - к обстановке в монастыре... Из раздумий меня вывел жуткий вопль келаря, уверявшего, что он не имеет никакого отношения к предыдущим убийствам. Бернард снисходительно оборвал его: пока что рассматривается другое дело. Предъявлено обвинение в еретической деятельности, и пусть келарь не хитрит (тут голос Бернарда зазвучал совсем зловеще) и не пытается отвлечь внимание от собственных еретических происков, кивая на покойного Северина или спихивая вину на Малахию. Так что вернемся к вопросу о грамотах.
      "Малахия из Гильдесгейма, - обратился он к свидетелю. - Вы вызываетесь не как обвиняемый. Сегодня утром вы дали исчерпывающий ответ на мои вопросы и пошли мне навстречу, не пытаясь ничего замалчивать. Теперь повторите при всех свои показания - и вам нечего будет опасаться".
      "Повторяю то же, что сказал утром, - начал Малахия. - Вскоре после поступления в наш монастырь Ремигий взял на себя заботы о кухнях. У нас установились регулярные служебные взаимоотношения. Поскольку я, как библиотекарь, отвечаю за ежевечернюю подготовку Храмины к ночи, я, естественно, запираю и кухню... Не вижу причин скрывать, что мы с Ремигием по-братски сдружились. Точно так же не видел я причин подозревать его в чем-либо дурном. В ту пору он и рассказал мне, что хранит некие документы секретного содержания, доверенные ему исповедавшимся. И сказал, что эти документы не должны попасть в руки непосвященных, и что потому опасно ему держать их при себе. Поскольку я имею доступ в единственное здесь помещение, недоступное для остальных братьев, он попросил меня взять на хранение эти документы и поместить там, вдали от любопытных взглядов. И я согласился, никак не предполагая, что документы могут носить еретический характер... Не читая, я отнес их в... ну, в самый закрытый из тайников библиотеки. И с тех пор не вспоминал об этом. Не вспоминал до сегодняшнего утра, когда от господина инквизитора поступил запрос на эти документы. Тогда я пошел за ними и передал их в его руки..."
      Аббат прервал его, пылая гневом: "Почему ты не поставил меня в известность? Библиотека - не склад для личной собственности монахов!" Этими словами Аббат ясно дал понять, что руководство монастыря отказывается иметь что-либо общее с этой историей.
      "Ваша милость, - смущенно отвечал Малахия, - я отнесся к этому как к малозначащей вещи... Согрешил без умысла..."
      "Ну разумеется, разумеется, - перебил его Бернард самым сердечным тоном. - Мы все уверены, что библиотекарь действовал исключительно из благих побуждений, и его искреннее и добровольное сотрудничество со следствием служит дополнительным доказательством в его пользу. По-братски прошу ваше высокопреподобие не ставить ему в вину эту давнюю неосторожность. Мы верим Малахии. И ждем от него лишь одного. Пускай теперь под присягой подтвердит, что документы, которые я сейчас предъявлю, - те самые, которые были мне переданы сегодня утром, и они же - те самые, которые Ремигий Варагинский вручил ему много лет назад по вступлении в здешнюю обитель". И он поднял два листа пергамента, лежавшие на столе среди прочих. Малахия посмотрел на них и твердо сказал: "Клянусь всемогущим Отцом Небесным, пресвятой Богоматерью и всеми святыми, что это было и есть именно так".
      "По мне, достаточно, - сказал Бернард. - Вы можете идти, Малахия из Гильдесгейма".
      Когда Малахия, низко опустив голову, шел к выходу и почти поравнялся с дверью, вдруг кто-то крикнул из толпы любопытных, сгрудившихся в глубине залы: "Ты прятал его письма, а он показывал тебе ляжки послушников на кухне!" Раздались смешки. Малахия проложил себе дорогу к двери, работая локтями направо и налево. Я поклялся бы, что голос принадлежал Имаросу, хотя и был искажен до дурацкого фальцета. Аббат, полиловев от злости, заорал, что требует полной тишины, и пригрозил ужаснейшими карами всем посторонним, кто немедленно не очистит залу. Бернард довольно сально ухмыльнулся, кардинал Бертран на другой оконечности помещения припал к уху Иоанна д'Анно и что-то объяснял ему, после чего тот с размаху прихлопнул себе рот ладонью и ткнулся головою в грудь, как при приступе кашля. Вильгельм шепнул мне: "Келарь не только сам грешил как мог, но, оказывается, и сводничал. Хотя для Бернарда это не имеет никакого значения. Кроме той небольшой пользы, что этим можно удачно шантажировать Аббона, имперского посредника".
      Речь Вильгельма прервал не кто иной как Бернард, ныне обращавшийся к нему. "Мне, кроме того, хотелось бы сейчас услышать от вас, брат Вильгельм, о каких записях вы договаривались ныне утром с Северином, чем ввели в заблуждение Ремигия, побудив его к противоправным действиям".
      Вильгельм выдержал его взгляд, не опуская глаза. "Келарь действительно впал в заблуждение, вы правы. Мы с Северином обсуждали один трактат о лечении псиной водобоязни, сочинение Аиюба аль-Ругави; это книга необыкновенной содержательности, которая вам безусловно известна по отзывам и к которой вы, должно быть, неоднократно обращались... Бешенство собачье, указывает Айюб, определяется по двадцати пяти нижеследующим признакам..."
      Бернард, принадлежавший к ордену domini canes - "псов господних", - предпочел в данном случае не задираться. "Вижу, вы говорили о вещах, не имеющих отношения к слушаемому делу", - быстро проговорил он и перешел к дальнейшему допросу.
      "Вернемся к тебе, минорит Ремигий, опаснейший для рода человеческого, чем бешеная собака. Если бы брат Вильгельм во все эти дни, проведенные здесь до нашего прибытия, чуть больше бы внимания обратил на то, что слюною брызжут не только бешеные псы, но и еретики, может быть, ему удалось бы и самостоятельно выследить гада, угнездившегося в аббатстве. Займемся посланиями. Теперь суду доподлинно известно, что они были в твоих руках и что ты заботился подальше упрятать их, как будто напитанные отравой, и что ты дошел даже и до убийства, - тут Бернард движением руки остановил все протесты келаря, - об убийстве поговорим позже... И ты не погнушался даже убийства, повторяю, только бы эти послания не попали ко мне в руки. Теперь ты признаешь, что они твои?"
      Келарь не отвечал, но молчание его было достаточно красноречиво. Бернард продолжил с нажимом: "Что же представляют из себя эти грамоты? Это, как видим, два листа, писанных рукой ересиарха Дольчина за несколько дней до его взятия. Он самолично вверил их приспешнику, чтобы тот разнес их к другим последователям секты, рассеянным по Италии. Я мог бы прочесть сейчас здесь перед вами все, что в них говорится, и как этот самый Дольчин, трясясь в предчувствии неминуемой кончины, вкладывает в последние письма всю надежду, какая у него была, - а собратьям он признавался, что это надежда на дьявола! Желая утешить их, он заверяет: невзирая на то, что приводимые сроки не совпадают со сроками предыдущих грамот, где он обещал к 1305 году полнейшую расправу, при помощи императора Фредерика, со всеми какие ни есть священниками, все-таки сказанная расправа осуществится и она уже близка. И тем самым снова клеветал ересиарх, ибо уже двадцать, и более двадцати лет минуло с того часа, и ни одно из его грозных прорицаний не оправдалось. Однако мы сейчас не о смехотворной наглости этих предсказаний намереваемся говорить, а о том, что Ремигий был их разносчиком и распространителем. Станешь ли ты снова отрицать, нераскаянный ты предатель, отщепенец, что находился в сношении и сообщничестве с сектой лжеапостолов?"
      Келарь уже не мог отрицать ничего. "Ваша милость, - начал он. - Мои молодые годы омрачены роковыми ошибками. Когда я увлекся проповедью Дольчина, уже заранее подготовленный к тому соблазнительными идеями братьев бедной жизни, я уверовал в его слова и поступил в его банду. Да, все это правда, и я был вместе с ними под Брешией, и был под Бергамо, был на Комо и в долине Вальзесии, с ними я отступал на Лысую гору и в ущелье Расса, с ними, наконец, попал на Ребелло. Но я не участвовал ни в каких их злодействах, и хотя окружающие насиловали и грабили, я пытался хранить в себе тот дух кротости, который присущ сыновьям Франциска; и именно на горе Ребелло я осознал, что не могу так дальше, и повинился Дольчину, что не в состоянии больше участвовать в их битвах, и он дал мне позволение удалиться, потому что, сказал он, колеблющихся ему не надо, и единственное, о чем он меня попросил напоследок, - это перенести его грамоты в Болонью..."


К титульной странице
Вперед
Назад