Любая теория есть инобытие своего предмета, сфера его растущего самосознания и возможность его творческих трансформаций. Литературоведение рождается не раньше, чем словесность выходит из состояния самотождества, из фольклора становится литературой; и этот импульс самодвижения, исходящий от литературы, и дальше определяет динамику и смену литературных теорий, каждая из которых очерчивает ближайшую зону развития для литературы своего времени. Литературоведение - это не просто область изучения литературы, это путь развития литературы через ее сознание о себе.
Литература, пребывающая в застое, не нуждается в теории, и теория, господствующая в такое время, не нуждается в развитии литературы, она довольствуется тем идеальным объектом, который уже сформировался в прошлые века, и музейно оберегает его от любого задевающего и вовлекающего жеста со стороны потомков. Ни в одной науке нельзя создать новую теорию, которая опиралась бы на экспериментальные данные, добытые век или полвека назад. Между тем преобладающая часть теоретических построений проводится у нас на материале той литературы, которая была уже известна Белинскому или по крайней мере Овсянико-Куликовскому и отразилась в системах их обобщений. Понятно, что теория, ориентированная лишь на литературу прошлого или на самое традиционное в литературе нашего века, обречена повторять старые теории.
Нам очень недостает сегодня теоретиков и мыслителей - активных участников литературного процесса, таких, какими были А. Белый и Вяч. Иванов, В. Шкловский и Ю. Тынянов, а за рубежом - А. Бретон, Ж. П. Сартр, Р. Барт, Т. Адорно. Наша литературная теория так же слабо связана с литературной практикой, как вообще наука с производством,- и в этом причина их обоюдной беспомощности и отсталости. Теория тогда действенна, когда не просто обобщает, но и предвосхищает, из точки настоящего по-новому освещает прошлое и сознательно готовит будущее. У нас до сих пор четко не определен познавательный статус таких форм, как литературно-художественный манифест, кредо, программа, проект. Очевидно, что это самая подлинная и первородная теория литературы, но только повернутая лицом в будущее, творимая по законам воображения. Литература нуждается в таких опережающих теориях - бродильных дрожжах художественного процесса.
Было бы неверно расценивать это опережающее воздействие теории на литературу как модернистское "трюкачество" XX века, признак эстетического распада. Теория - это не только описание, анализ, но и предсказание, прогностика. Лишь печальными особенностями последних десятилетий объясняется то, что теорию мы воспринимаем в основном в виде монографий и учебников. Манифест - вот первое слово обновленной теории, а монография - ее последнее слово. И если отобрать во всей истории эстетики и литературоведения наиболее яркие, классические работы, то в них обнаружатся одновременно черты манифеста и трактата - взаимосвязь разных граней теоретического сознания. В "Поэтическом искусстве" Буало и "Лаокооне" Лессинга, в статьях и фрагментах братьев Шлегелей и "Защите поэзии" Шелли, в "Литературных мечтаниях" Белинского и "Эстетических отношениях искусства к действительности" Чернышевского провозглашаются новые принципы художественного мышления и благодаря этому открываются неизвестные свойства и закономерности литературы как таковой. Самые общие теоретические вопросы ставятся изнутри художественной практики как ее замысел и вопрошание о своем будущем. "Что есть литература" зависит от того, чем становится она и чем может стать: бытие включает становление, а действительность - возможности.
Вот почему воображение - едва ли не самый насущный дар теоретика, тем более имеющего дело с искусством. Здесь воображение призвано прокладывать пути самому воображению, и теоретик в этом плане должен не уступать практику, а превосходить его, точнее, развивать возможности творческой фантазии за пределами искусства, в области экспериментальных обобщений и "сумасшедших" гипотез, которые так же способны вдохновлять художника, как его произведения вдохновляют мысль исследователя. Художественная и теоретическая фантазия поддерживают и воодушевляют друг друга, образуя целостность саморазвивающейся культуры в ее диалоге с собой.
У нас, в силу определенных традиций, идущих еще от средневековья, а также отрицательного опыта последних десятилетий, сложилось своего рода предубеждение против фантазии - и как индивидуального дара, и как измерения культуры. Фантазия - нечто вроде наваждения, происк демонических сил, разжигающих человеческий ум пустыми помыслами. Такой взгляд слишком подозрителен к духовной природе человека, отсекая одну из самых благодатных способностей - воображать, предвидеть, прозревать невидимое, создавать небывалое. Вряд ли какой-либо другой талант был столь приумножен и с лихвой возвращен Творцу всем ходом развития человечества, всеми трудами искусств, наук и ремесел. Воображение - это иной мир, прорастающий в недрах нашего мира, или, если воспользоваться словами Достоевского, великого реалиста-фантаста, "чувство соприкосновения таинственным мирам иным", их семена, посеянные "на сей земле".
И в сегодняшней нашей ситуации утвердить общественный статус воображения так же необходимо, как поддерживать уже признанный обществом статус памяти. Было бы губительно противопоставлять эти способности, перечеркивая одну другой - ведь только вместе они обеспечивают царственное достоинство человеческого духа, его свободу от сиюминутных капризов власти и моды, его открытость всей совокупности прошедших и грядущих времен. Выступления в защиту памяти некогда требовали немалого мужества - ведь прошлое истреблялось во имя превратно понятого будущего. Но есть опасность, что мы не усвоим этого горького урока и под знаком перевернувшейся системы ценностей пойдем - уже от имени прошлого - в наступление на будущее, зарывая в почву традиции бесценный талант воображения.
Такая психологическая установка понятна: слишком долго мы имели дело лишь с одной, вырожденной формой воображения - абстрактной социальной утопией, и теперь, обжегшись на этом сладком молочке, дуем на чистую, освежающую воду. Воображение - одна из главных освободительных сил, двигавших вперед человечество; но когда, как вагоны к локомотиву, к воображению прицепляются такие архаические инстинкты, как жажда власти или всеобщего уравнительства, тогда воображение превращается в утопию, кладет предел самому себе, утверждаясь на какой-то одной, незыблемой и абсолютно "правильной" картине будущего. Утопия - это самоубийство воображения: созывая массы людей на переделку мира, она превращает их в могильщиков своего будущего.
Теперь пришло время очистить воображение от элементов тупого и злобного утопизма, вернуть фантазию в ее собственную, свободную стихию - стихию творчества, а не принуждения. Пора понять, что воображение - это Божий дар и народное сокровище, убыль которого так же невосполнима, как расхищение природных богатств. Нация, лишившаяся воображения, утрачивает способность творить будущее, отвечать на его запросы и постепенно сходит с круга истории.
Всему комплексу эстетических дисциплин, в том числе литературоведению, принадлежит исключительно важная роль в работе по очистке воображения и укреплению его авторитета в обществе. Ведь в произведениях искусства мы находим воображение в его самых чистых, родниковых истоках, еще не замутненных вмешательством внешних, корыстолюбивых сил.
Но как теория может помогать вымыслу в его освобождающей власти над умами, если самой теории вымысел считается категорически противопоказанным, если ее опутывают десятки методологических запретов? Так, до недавнего времени наличие нескольких освященных "измов" почему-то препятствовало введению новых терминологических образований, отражающих современные процессы и течения в искусстве (таких, как "метареализм", "концептуализм"). Вообще ко многим понятиям, особенно употребляемым в гуманитарных науках за рубежом, у нас прочно приросли однозначные оценки, из самих этих понятий совершенно невыводимые. Такие слова, как "авангардизм", "модернизм", "сюрреализм", "психоанализ", "подсознание", "герменевтика", заведомо выражают отрицательное отношение к тому, что обозначают (лицо говорящего как бы передергивает гримаса отвращения).
Список этих понятий, весьма внушительный, едва ли не целиком совпадает по объему и содержанию со словарем гуманитарных дисциплин XX века. Не пора ли на исходе столетия реабилитировать большинство его художественных и теоретических направлений, подвергшихся незаслуженной оценочной репрессии,- иначе в XXI век мы войдем интеллектуально более бедными, чем другие народы.
Привить теории вкус к разнообразию, вариативности, соревнованию разных концептуальных и терминологических систем - это и значит открыть для нее мир воображения, тот, который заключен в ней самой и который особенно родственно и радостно откликается на творчески созвучный мир искусства. Чтобы вымысел мог отражаться в теории, теория сама должна преображаться вымыслом.
С тех пор как шестьдесят лет назад наша гуманитарная наука должна была отстаивать свое право на вымысел в полемике с лефовцами, приверженцами голого факта', ситуация улучшилась ненамного - с той лишь разницей, что "опора на факт" была заменена, в духе времени, "верностью традиции". От теории требуется, чтобы она соответствовала - фактам или традициям, и мало кто спрашивает, что же она к этим фактам или традициям прибавляет, в чем оправдание ее собственного, ни к чему не сводимого бытия. Между тем "расточительность вымысла" (В. Асмус) - это в настоящее время не просто допустимое послабление немощным деятелям неточных наук, это своего рода категорический императив, пронизывающий новейшую теорию познания вплоть до самых точных и естественнонаучных дисциплин. История науки показывает, что множество идей, обновлявших научную картину мира, возникало не в ладу с известными тогда фактами (и тем более традициями), а в резком столкновении с ними. В этой связи крупнейший современный методолог науки Пол Фейерабенд формулирует правило контриндукции, "рекомендующее нам вводить и разрабатывать гипотезы, которые несовместимы с хорошо обоснованными теориями или фактами"2.
Отсюда следует, что фантазия, которая скорее отталкивается от фактов, чем присоединяется к ним, имеет самостоятельную ценность для теоретического мышления. Понятия, категории, термины - такой же материал для работы творческого воображения, как краски в живописи или слова в поэзии.
1. См. цитированную работу В. Ф. Асмуса "В защиту вымысла" (1929). Закономерно, что в те же годы рождается и самая последовательная в истории русской мысли философская апология воображения - труд Я. Э. Голосовкера "Имагинативный абсолют" (первая редакция - 1928 - 1936), выдвинувший задачу "построить имагинатив-ную гносеологию, чтобы роль воображения в культуре открылась глазам мыслителей и затронула совесть науки". (Голосовкер Я. Э. Логика мифа. М., "Наука", 1987, с. 153). Именно совесть, потому что нигде дар воображения не используется так скрытно, исподволь, с деланным презрением к нему, как в науке.
Фейерабенд Пол. Против методологического принуждения.- В кн.: Избранные труды по методологии науки. М., "Прогресс", 1986, с. 160.
Цель теории - умножение идеальных существований, которые отчасти пересекались бы с наличными фактами, отчасти расходились бы с ними, образуя многомерное пространство возможных миров. Тем самым умножаются степени духовной свободы человека, его "вненаходимость" по отношению к окружающему миру. Теория должна относиться к фактам по принципу дополнительности - предлагать альтернативу их односторонности, прибавлять к наличному возможное и самим фактом своего существования превращать его в действительное. Расходясь с известными фактами, теория сама становится фактом, еще никому не известным, и в совокупности с другими стимулирует создание новых теорий. "Познание... не есть ряд непротиворечивых теорий, приближающихся к некоторой идеальной концепции. Оно не является постепенным приближением к истине, а скорее представляет собой увеличивающийся океан взаимно несовместимых (быть может, даже несоизмеримых) альтернатив, в котором каждая отдельная теория, сказка или миф являются частями одной совокупности, побуждающими друг друга к более тщательной разработке; благодаря этому процессу конкуренции все они вносят свой вклад в развитие нашего сознания"'.
Все сказанное относится к теории литературы и искусства в большей мере, чем к какой-либо другой, поскольку закономерности самого художественного предмета, преломляясь и развертываясь в теории, требуют от нее порождения концептуальных систем по законам творческой фантазии. В этом смысле теория искусства может возглавить движение научного сознания к тому, чтобы стать искусством порождения теорий.
Может показаться, что предложенный принцип неограниченного умножения, "пролиферации" (Фейерабенд) альтернативных идей и теорий упраздняет возможность их соотносительной оценки,-дескать, каждая по-своему хороша. Но это совсем не так. Один из критериев, выдвигаемых теперь на первый план в познании,- это не степень соответствия идеи внеположным фактам, а степень несоответствия идеи привычным представлениям о фактах. Иными словами, идея оказывается плодотворной в той степени, в какой она способна удивлять.
1. Фейерабенд Пол. Против методологического принуждения, с. 162-163.
Самые удивительные идеи - вовсе не те, что произвольно искажают факты, и не те, что однозначно соответствуют им, а те, что вступают с фактами в напряженную связь притяжения-отталкивания, одновременно и подтверждаясь, и опровергаясь ими, делая их и более ясными, и более загадочными. Вероятность высказывания таких идей, как бы ортогональных плоскости фактов,- наименьшая, и, значит, их содержательность - наибольшая.
Удивление еще Аристотель определял как исходный момент познания. "Ибо и теперь и прежде удивление побуждает людей философствовать... недоумевающий и удивляющийся считает себя незнающим"'. Значит ли это, что в ходе познания исчерпывается и снимается первоначальный импульс удивления, так что в конце концов мы получаем право сказать: "Все теперь ясно в свете разума, удивляться больше нечему"? Нет, не таков подлинный процесс познания: оно движется от неожиданности к неожиданности, оно не только порождается удивлением, но и порождает его - тайна проясняется, но за ясностью приоткрывается еще более глубокая тайна. Сам результат познания должен удивлять, а не только его исходный объект. Мир предстает сейчас, в результате триумфального развития науки XX века, гораздо более удивительным и загадочным, чем сто лет назад, когда все в нем представлялось очевидным, объяснимым и скучноватым.
К сожалению, наши науки, и прежде всего гуманитарные, все еще находятся в плену старых познавательных парадигм, ориентированных на правильность и непротиворечивость2. На практике это приводит к нагромождению тавтологий и трюизмов, самой верной реакцией на которые является скука. Восприятие отказывается воспринимать то, что не может быть воспринято. Непроизвольное чувство скуки - неподкупный свидетель бессодержательности множества теоретических работ, которым "выверенная методология" не помогает, а мешает стать явлением современной науки. Идея может быть правильной и непротиворечивой - но именно поэтому не работать с фактами, а мертвым грузом лежать на них.
1. Аристотель. Соч. в 4-х т., т. 1. М.; 1975, с. 69.
2. 2 Горький парадокс состоит в том, что наши науки, не исключая и литературоведение, еще не научились полно учитывать и беспристрастно обобщать все наличные факты, не подошли к рубежу позитивного мышления, тогда как современная методология требует уже перешагивать этот рубеж, отказываться от принципов верификации и фальсификации в пользу принципа альтернативности.
Особенно это относится к тем, условно говоря, авторитетным идеям ("нравственного долженствования", "социальной ответственности", "исторической обусловленности" и т. п.), которые прилагаются без разбора к огромному количеству фактов (поступков, произведений), отнимая у них малейшую самобытность и внутреннюю тайну, давая заведомо известный ответ на непоставленный вопрос. Авторитарность этих идей в методологическом плане подрывает их авторитетность в плане этическом и социальном.
Вот почему критерий "удивительности - скучности" при оценке идей и публикаций представляется более радикальным и продуктивным для обновления нашей теории, чем традиционный логический критерий "истинности - ложности". Можно сколько угодно настаивать на истинности той или иной идеи, выводить ее из традиций или фактов, возводить ее в догму или абсолют - но если она не раздвигает рамки сложившихся представлений, не приводит ум в состояние изумления, она лишена свойства живой истины. И старые истины, высказанные сотни и тысячи лет назад, еще способны нас удивлять, если мы захотим вдуматься в них.
Чтобы верно отражать мир, идея должна поражать воображение. Ведь мир таит в себе не меньше загадок, чем воображение - догадок, и было бы наивно предполагать, что действительность беднее и площе самых смелых наших вымыслов. Размышляя о разнообразных методах литературоведения, мы должны не упускать главного: насколько та или иная теория делает мир литературы более чудесным и таинственным, чем он казался раньше, насколько прибавляет в наше знание о нем священного незнания.