- У тебя есть кузен в Оксфорде, ты его никогда не видел. Я хочу захватить тебя с собой - я завтра поеду к ним, вы познакомитесь. Для тебя
это может оказаться полезным.
И так как Вэл не изъявил по этому поводу никакой радости, Сомс, не
давая ему возразить, прибавил:
- Я заеду за тобой после завтрака. Это недалеко - за городом, тебе
это доставит удовольствие.
На пороге гостиной он с усилием вспомнил, что шаги, которые ему в
данный момент надлежит предпринять, касаются не его, а Уинифрид.
Уинифрид по-прежнему сидела за своим бюро-буль.
- Действительно, это так, - сказал он, - он отправился в Буэнос-Айрес, уехал сегодня утром, нужно устроить за ним слежку, как только он
сойдет на берег. Я сейчас же дам каблограмму. Иначе нам это будет стоить
уйму денег. В таких случаях чем раньше начать действовать, тем лучше. Я
до сих пор жалею, что я не... - он остановился и искоса взглянул на безмолвствующую Уинифрид. - Кстати, могла бы ты доказать его жестокое обращение с тобой?
Уинифрид безжизненным голосом ответила:
- Не знаю. Что значит жестокое обращение?
- Ну, может, он тебя ударил или что-нибудь в этом роде?
Уинифрид передернулась и стиснула зубы.
- Он выворачивал мне руку. Или, может быть, достаточно того, что он
целился в меня из револьвера? Напивался так, что не в состоянии был сам
раздеться, или... но нет, я не могу впутывать в это дело детей.
- Не можешь, - сказал Сомс, - нет. Ну, не знаю... Конечно, существует
узаконенный разъезд - этого легко можно добиться, но разъезд, гм!
- Что это такое? - безнадежным голосом спросила Уинифрид.
- Это значит, что он лишается на тебя всяких прав и ты на него; вы
остаетесь в браке и в то же время как бы не в браке... - он опять неодобрительно фыркнул. Что это, в сущности, как не его собственное дурацкое положение, только узаконенное? Нет, до этого он ее не допустит. - Нужно добиться развода, - сказал он решительно. - Если ты сказываешься
жаловаться на жестокое обращение, остается факт, что он тебя бросил. Теперь не обязательно ждать два года. Попробуем сейчас подать в суд о
восстановлении тебя в супружеских правах. Если он не подчинится судебному решению, можно по истечении шести месяцев провести развод. Разумеется, ты не хочешь, чтобы он вернулся, Но они не должны этого знать. Конечно, здесь есть риск - он и впрямь может вернуться. Я бы все-таки выставил мотивом жестокое обращение.
Уинифрид покачала головой.
- Это так гнусно.
- Ну что же, - пробормотал Сомс, - возможно, что риск сейчас невелик,
пока он влюблен без памяти и у него есть деньги. Ты только никому ничего
не рассказывай и не плати его долгов.
Уинифрид вздохнула. Несмотря на все, что ей приходилось терпеть, это
ощущение утраты было мучительно горько. А сознание, что ей не нужно
больше платить долгов Монти, усиливало это ощущение до невыносимой явственности. Что-то ценное ушло из жизни. Без Монти, без своих жемчугов,
без внутреннего сознания того, что она мужественно переносит свои семейные невзгоды, ей придется теперь стать лицом к лицу с жизнью. Она
действительно чувствовала себя обездоленной.
И Сомс, приложившись холодным поцелуем к ее лбу, вложил в этот поцелуй не свойственное ему теплое чувство.
- Я завтра собираюсь в Робин-Хилл, мне нужно повидать по делу молодого Джолиона. У него сын в Оксфорде. Я хочу захватить с собой Вэла и познакомить их. Приезжай ко мне в Шелтер на воскресенье и привози детей.
Ах, нет, нет, это не удастся, ко мне кое-кто собирался.
И с этими словами Сомс вышел от Уинифрид и направился в Сохо.
IV
СОХО
Из всех кварталов странной, причудливой амальгамы, именуемой Лондоном, Сохо, подеалуй, менее всего соответствует духу Форсайтов. "Coxo!
Xo-xo! Голубчик!", - сказал бы Джордж, увидя своего кузена направляющимся туда. Грязный, изобилующий греками, изгоями, кошками, итальянцами,
томатами, кабаками, шарманками, пестрыми лохмотьями, странными названиями, зеваками, выглядывающими из верхних окон, он живет своей жизнью,
чуждой государственному устройству Великобритании. Но и здесь понемножку
процветают свои инстинкты собственности и собственничество в некотором
роде благоденствует, ибо арендная плата в Сохо растет, в то время как в
других кварталах она падает. В продолжение многих лет знакомство Сомса с
Сохо ограничивалось только западным бастионом, Уордер-стрит. Немало
удачных покупок сделал он там. Даже в течение тех семи лет, что он жил в
Брайтоне после смерти Боснии, и исчезновение Ирэн, он иногда приобретал
там сокровища, хотя ему, в сущности, негде было держать их, ибо, когда
он убедился наконец, что жена ушла от него совсем, он велел прибить на
Монпелье-сквер дощечку:
ПРОДАЕТСЯ
Об условиях продажи этого удобного особняка справляться у гг. Лессона
и Тьюка.
Корт-стрит. Белгрэвия.
Не прошло и недели, как его продали - этот удобный особняк, под безмятежной сенью которого так долго страдали два сердца - мужчины и женщины.
Однажды в туманный январский вечер, незадолго до того, как дощечка
была снята. Сомс пришел туда еще раз и стал, прислонившись к ограде
сквера, глядя на неосвещенные окна и снова жуя жвачку все тех же
собственнических воспоминаний, жвачку, от которой становилось так горько
во рту. Почему она его не любила? Почему? Она получала все, чего могла
желать, и взамен давала ему в течение трех долгих лет все, что он желал,
- кроме своего сердца, правда. У него невольно вырвался глухой стон, и
проходивший мимо полисмен подозрительно взглянул на него - ведь у него
больше не было права войти в эту зеленую дверь с медным резным молоточком под доской с объявлением: "Продается"! Он почувствовал, как у него
сдавило горло, и поспешно скрылся в тумане. В тот же вечер он переехал
жить в Брайтон...
Подходя к Мальта-стрит и ресторану "Бретань", где красивые плечи Аннет склонялись над кассовой книгой, Сомс с удивлением вспоминал эти семь
лет жизни в Брайтоне. Как только он мог прожить так долго в этом городе,
где никогда не слышно запаха цветущего горошка, где ему негде было даже
развесить свои сокровища? Правда, это были годы, когда у него не было
даже времени любоваться ими, - годы какой-то исступленной погони за
деньгами, когда "Форсайт, Бастард и Форсайт" вели дела стольких акционерных обществ, что едва в состоянии были с ними справиться. Утром в
пульмановском вагоне в Сити, вечером в пульмановском вагоне из Сити.
После обеда просмотр деловых бумаг, потом сон утомившегося человека, и
наутро опять все сначала. Конец недели с субботы до понедельника он проводил у себя в клубе в Лондоне - забавное нарушение привычного уклада,
основанное на инстинктивном, но глубоко предусмотрительном убеждении,
что во время столь утомительной работы ему необходимо дышать морским
воздухом дважды в день, когда он отправляется на станцию и обратно, а во
время отдыха можно отдать дань и своим семейным привязанностям. Воскресные визиты к родным на Парк-Лейн, к Тимоти и на Грин-стрит и время от
времени визиты в кое-какие другие места казались ему столь же необходимыми, как морской воздух в будни. Даже когда он переселился в Мейплдерхем, он сохранял эти привычки, пока не познакомился с Аннет. Аннет ли
произвела революцию в его взглядах на жизнь, или эти взгляды были причиной появления Аннет - он знал об этом не больше, чем мы знаем о том, где
начинается круг. Все это глубоко и сложно переплеталось с растущим в нем
сознанием, что собственность, если ее некому оставить, есть отрицание
истинного форсайтизма. Иметь наследника, некое продолжение самого себя,
который начнет там, где он кончит, послужит гарантией, так сказать, что
все нажитое не пойдет прахом, - мысль эта за последний год преследовала
его все больше и больше. Как-то апрельским вечером, удачно купив чашку
веджвудского фарфора, он завернул на Мальта-стрит взглянуть на дом, принадлежавший отцу и превращенный теперь в ресторан - предприятие рискованное и не предусмотренное в условиях найма. Он некоторое время рассматривал дом снаружи: выкрашен в красивый молочный цвет, две ярко-голубые кадки с лавровыми деревцами в глубине у входа, над которым золотыми
буквами красовалось: "Ресторан Бретань", - впечатление довольно приятное. Войдя, он увидел изрядное количество народу за круглыми зелеными
столиками, на которых стояли вазочки с живыми цветами и бретонская посуда. Он обратился к опрятно одетой служанке, сказав, что ему нужно видеть
хозяина. Его провели в заднюю комнату, где за простым письменным столом,
заваленным бумагами, сидела молоденькая девушка, а на маленьком круглом
столике было приготовлено два прибора. Впечатление чистоты, порядка, хорошего вкуса усилилось у Сомса, когда девушка, встав, спросила с акцентом:
- Вы хотите видеть maman, мсье?
- Да, - ответил Сомс. - Я представитель вашего домовладельца, вернее
- я его сын.
- Будьте добры, присядьте, сэр. Скажите maman, чтобы она вышла к этому господину.
Ему понравилось, что его приход, по-видимому, произвел впечатление на
молодую девушку: это обнаруживало в ней присутствие деловых инстинктов.
И вдруг он заметил, что она необыкновенно хорошенькая, такая хорошенькая, что его глаза с трудом могли оторваться от ее лица. Когда она
встала, чтобы подать ему стул, движения ее были полны такого неизъяснимого изящества, словно ее смастерил кто-то, обладавший особым неуловимым
искусством; а ее лицо и чуть-чуть открытая шея казались такими свежими,
словно их только что спрыснули росой. Вероятно, в эту минуту Сомс и решил, что условия найма вовсе не были нарушены, хотя самому себе и отцу
он обосновал свое решение прибыльностью этого не совсем законного использования дома, явными признаками процветания и несомненными деловыми
способностями мадам Ламот. Он, впрочем, не преминул отложить на будущее
выяснение некоторых вопросов, что вызвало необходимость повторных посещений, так что маленькая комнатка вскоре привыкла к его худощавой, не
лишенной солидности, но отнюдь не навязчивой фигуре, к его бледному лицу
с выступающим подбородком, коротко подстриженными усами и темными волосами, еще не поседевшими на - висках.
"Un monsieur tres distingue" [6] - отозвалась о нем мадам Ламот, а
теперь, заметив взгляды, которые он бросал на ее дочку, стала добавлять:
"Tres amical, tres gentil" [7].
Она была одной из тех красивых, пышнотелых, темноволосых француженок,
каждый поступок и самый тон голоса которых внушает полное доверие к их
осведомленности в домашнем хозяйстве, к их кулинарному искусству и заботливому взращиванию текущего счета в банке.
После того как начались эти визиты в ресторан "Бретань", посещения
других мест прекратились, без всякого, впрочем, определенного решения со
стороны Сомса, ибо он, как и все Форсайты и как большинство его соотечественников, был прирожденным эмпириком. И эта-то перемена в его образе
жизни постепенно заставила его ясно осознать, что он стремится изменить
свое положение неженатого мужа на положение женатого и молодожена.
Свернув на Мальта-стрит в этот вечер, в начале октября 1899 года, он
купил газету, чтобы посмотреть, нет ли в ней каких-нибудь новых сообщений о деле Дрейфуса - вопрос, которым он считал полезным интересоваться
для установления более дружеских отношений с мадам Ламот и ее дочерью - католичками и антидрейфусистками.
Просматривая столбцы газеты. Сомс не обнаружил ничего, имеющего отношение к Франции, но заметил общее падение курса на бирже и зловещую передовицу о Трансваале. Он вошел в ресторан с мыслью: "Войны не миновать;
надо будет продать консоли". Не то чтобы их было у него так много - доход они давали ничтожный, - но надо посоветовать клиентам; консоли упадут наверняка. Бросив беглый взгляд внутрь через дверь ресторана, он
убедился, что дела идут как нельзя лучше, но это открытие, которое обрадовало бы его в апреле, теперь вызвало в нем некоторое беспокойство. Если шаги, которые он собирается предпринять, окончатся его браком с Аннет, было бы весьма желательно, чтобы ее мамаша благополучно отправилась
к себе во Францию - путешествие, которому процветание ресторана "Бретань" может стать препятствием. Разумеется, ему придется откупиться, потому что французы только за тем и приезжают в Англию, чтобы наживать
деньги, но чем лучше идут дела ресторана, тем дороже ему это обойдется.
Но тут томительно-сладостное жжение в горле и усиленное биение сердца - ощущения, которые он всегда испытывал перед дверью в маленькую комнатку,
- помешали ему думать о том, во что это ему обойдется.
Входя, он заметил сначала широкую черную юбку, тут же исчезнувшую в
глубине ресторана, а затем Аннет, которая, подняв руки, поправляла прическу. Это была поза, в которой она особенно восхищала его - вся такая
округлая, гибкая и стройная. И он сказал:
- Я пришел переговорить с вашей матушкой, чтобы снять ту перегородку
в зале. Нет, нет, не зовите ее.
- Вы поужинаете с нами, мсье? Через десять, минут все будет готово.
Сомс, не выпускавший ее руки из своей, поддался неудержимому порыву,
удивившему его самого.
- Вы такая хорошенькая сегодня, - сказал он, - удивительно хорошенькая. Вы знаете, какая вы хорошенькая, Аннет?
Аннет вспыхнула и выдернула руку.
- Вы очень добры, мсье.
- Ничуть я не добр, - сказал Сомс и мрачно опустился на стул.
Аннет сделала легкий протестующий жест рукой, и ее красные губы, не
тронутые помадой, дрогнули улыбкой.
И, глядя на эти губы. Сомс сказал:
- Вам нравится здесь или вам хотелось бы вернуться к себе?
- Ах, я люблю Лондон. Париж, конечно, тоже. Но Лондон лучше Орлеана,
и здесь чудесные загородные места. В прошлое воскресенье я была в Ричмонде.
Сомс секунду колебался, взвешивая: Мейплдерхем? Можно ли решиться на
это? Но в конце концов почему бы ему не решиться показать ей, на что она
может рассчитывать? Однако... Там можно было бы и объясниться. Здесь, в
этой комнате, это невозможно.
- Я бы хотел, чтобы вы с вашей матушкой приехали ко мне в следующее
воскресенье, - внезапно сказал он. - Мой дом стоит на самом берегу реки;
пока еще не поздно и погода держится теплая; кроме того, я могу показать
вам кое-какие хорошие картины. Что вы скажете?
Аннет всплеснула руками.
- О, как это чудесно! Река такая красивая!
- Тогда решено. Я попрошу мадам.
Ему больше ничего не следует говорить ей сегодня, чтобы не выдать себя. Но разве он уже и так не сказал слишком много? Разве без умысла придет кому-нибудь в голову пригласить к себе за город хозяйку ресторана с
хорошенькой дочкой? Если Аннет не понимает, то мадам Ламот отлично поймет. И пусть. Много ли есть на свете такого, чего бы не поняла мадам? К
тому же он второй раз остается у них ужинать, должен же он отплатить за
гостеприимство...
Возвращаясь домой на Парк-Лейн (он гостил у отца), он вспоминал нежную подвижную ручку Аннет в своей руке и предавался приятным, немножко
чувственным и довольно сбивчивым размышлениям. Предпринять шаги! Какие
шаги? Каким образом? Перемывать на людях свое грязное белье? Фу! С его
репутацией предусмотрительного, дальновидного человека, так умело выручавшего других, ему, стоявшему на страже интересов собственности, сделаться игрушкой того самого Закона, оплотом которого он был! В этом есть
что-то отталкивающее! Достаточно истории Уинифрид! Двойная огласка в
семье! Не лучше ли ограничиться связью - любовная связь и сын, которого
потом можно усыновить? Но путь к этим мечтам преграждала грозная, твердая, бдительная мадам Ламот, Нет! Это не выйдет. Ведь, разумеется. Аннет
не пылает к нему страстной любовью; в его годы нечего на это и надеяться! Но если бы ее мать захотела, если бы это сулило им несомненные и
существенные выгоды, тогда - возможно. Если же это не так, то наверняка
последует отказ. Но, кроме этого, Сомс думал: "Я не подлец, я не хочу ее
обижать, и я не хочу ничего тайного. Но я хочу ее и хочу сына! А для
этого нужен развод - так или иначе, во что бы то ни стало развод".
В тени платанов, освещенных уличными фонарями, он медленно шагал
вдоль ограды Грин-парка. Меж синеватыми очертаниями деревьев висел туман, непроницаемый для уличного света. Сотни раз проходил он мимо этих
деревьев по пути из дома отца на Парк-Лейн, когда еще был совсем молодым
человеком, или из своего собственного дома на Монпелье-сквер в продолжение четырех лет супружеской жизни! И сегодня, когда у него созрело решение освободиться от этих бессмысленных давних супружеских уз, ему вдруг
пришла фантазия пройти до угла Хайд-парка и выйти к Найтсбридж-Гейт,
как, бывало, он ходил в прежнее время, возвращаясь домой к Ирэн. Какова-то она теперь? Как она жила эти годы с тех пор, как он видел ее последний раз, двенадцать лет назад - ведь уже семь лет прошло, как дядя
Джолион оставил ей эти деньги! Все так же ли она хороша? Узнает ли он
ее, если увидит? "Я не очень изменился, - подумал он, - а вот она, надо
полагать, изменилась. Сколько страданий она мне причинила!" Ему вдруг
вспомнился один вечер. Это было в первый год после их свадьбы. Он в первый раз отправился без нее на обед - это была встреча школьных товарищей. Как он торопился домой; он вошел крадучись, бесшумно, как кот, и
услышал, что она играет. Беззвучно отворив дверь гостиной, он остановился, следя за выражением ее лица; оно было так не похоже на то, что он
знал, такое открытое, доверчивое, как будто она отдавала музыке свое
сердце, которое для него было закрыто. И он вспомнил, как она вдруг перестала играть и обернулась, и как лицо ее сразу стало таким, какое он
знал, и как ледяная дрожь прошла по его телу, хотя в следующую минуту он
уже обнимал ее плечи. Да, сколько он из-за нее выстрадал! Развод! Это
смешно после стольких лет полного разрыва! Но это необходимо. Другого
выхода нет. "Вопрос в том, - подумал он с неожиданной деловитостью, - кому из нас придется взять на себя вину. Ей или мне? Она меня бросила.
Она должна поплатиться за это. У нее, наверно, есть ктонибудь". И у него
невольно вырвался глухой, сдавленный стон; повернув обратно, он направился на Парк-Лейн.
V
ВИДЕНИЯ ДЖЕМСА
Дворецкий сам открыл дверь и, бесшумно прикрыв ее, остановил Сомса в
вестибюле.
- Мистер Форсайт плохо себя чувствует, сэр, - прошептал он. - Он сказал, что не ляжет, пока вы не вернетесь. Он сейчас в столовой.
Сомс спросил, понизив голос, как теперь все говорили в доме:
- Что с ним, Уормсон?
- Он, кажется, нервничает, сэр. Может быть, эти похороны, или вот еще
миссис Дарти заходила сегодня. Должно быть, он слышал что-нибудь. Я сварил ему глинтвейн. Миссис Джемс только что поднялась наверх.
Сомс повесил шляпу на вешалку из красного дерева с оленьим рогом.
- Хорошо, Уормсон, можете идти спать. Я сам отведу его наверх.
И Сомс направился в столовую...
Джемс сидел в большом кресле перед камином; поверх сюртука на плечах
у него был накинут плед из верблюжьей шерсти, очень легкий и теплый, и
на него свисали его длинные седые бакенбарды. Седые волосы, все еще густые, блестели в свете лампы; мелкие слезинки, выкатившиеся из неподвижно
вперившихся в одну точку светло-серых глаз, оставили следы на его все
еще румяных щеках и в глубоких впадинах морщин, тянувшихся до самых углов гладко выбритых губ, которыми он шевелил, словно пережевывая свои
мысли. Его длинные ноги в клетчатых брюках, тощие, как у петуха, были
согнуты почти под прямым углом, и худая рука, лежавшая на колене, безостановочно перебирала широко раздвинутыми пальцами с блестящими заостренными ногтями. Около него на низеньком столике стоял наполовину опорожненный стакан глинтвейна, запотевший и покрытый капельками влаги. Джемс
просидел здесь целый день с перерывами только для еды. В восемьдесят восемь лет он все еще был физически здоров, но очень страдал от мысли, что
ему никогда ничего не рассказывают. Было даже непонятно, каким образом
он узнал, что сегодня схоронили Роджера, - Эмили от него это скрыла. Она
вечно от него все скрывает. Эмили ведь всего только семьдесят лет! Джемс
досадовал на молодость жены. Он иногда думал, что ни за что бы не женился на ней, если бы знал, что у нее будет так много лет впереди, когда у
него уже останется так мало. Это неестественно. Она проживет еще пятнадцать - двадцать лет после него, истратит массу денег; у нее всегда были
такие экстравагантные вкусы. Она, чего доброго, еще вздумает завести автомобиль. Сисили, Рэчел, Имоджин, вся эта молодежь разъезжает на велосипедах, носится бог весть где. А теперь вот и Роджер умер. Он ничего не
знает, не может сказать! Семья разваливается. Сомс, наверно, знает,
сколько оставил его дядя. Странно, что он думал о Роджере как о дяде
Сомса, а не как о своем родном брате. Сомс! Все больше и больше он становится его единственной опорой в этом уходящем от него мире; Сомс бережлив; Сомс богатый человек, но ему некому оставить свои деньги. Вот и
опять! Ведь он ничего не знает! А теперь еще этот Чемберлен! [8] Политические взгляды Джемса сложились между семидесятым и восемьдесят пятым
годами, когда "этот грязный радикал" был занозой в глазу для каждого
собственника, и Джемс не доверял ему и по сие время, несмотря на его перерождение; он еще втянет страну в какую-нибудь историю и добьется что
курс фунта упадет. Прямо какой-то буревестник! А где же Сомс? Конечно,
отправился на похороны, про которые от него все скрывают. Но он отлично
знает, он видел, в каких брюках ушел Сомс. Роджер! Роджер в гробу! Он
вспомнил, как они вместе возвращались из школы, примостившись на козлах
дилижанса "Черепаха", - это было в 1824 году. А Роджер залез в ящик под
козлы и уснул. У Джемса вырвалось какое-то кудахтанье. Смешной малый был
Роджер, чудак! Разве когда знаешь! Моложе его - и в гробу! Семья разваливается. Вот и Вэл отправляется в университет; он теперь и глаз сюда не
кажет. А каких денег будет стоить это учение! Расточительный век! И все
те деньги, которых будут стоить ему его четыре внука, заплясали перед
глазами Джемса. Ему не жаль было для них этих денег, но страшен был
риск, которому он подвергал своих наследников, тратя эти деньги; страшно
было уменьшение капитала. А теперь вот Сисили вышла замуж, и у нее тоже
могут быть дети. И он ничего не знает, ничего не может сказать! У всех
теперь только одно на уме: сорить деньгами, разъезжать туда-сюда и, как
они теперь говорят, "пожить". За окном проехал автомобиль. Уродливая
громоздкая - штука, и какой шум, треск! Вот так-то и все теперь. Шумят,
кричат, а страна катится в пропасть. Куда-то все торопятся, и ни у кого
и времени нет подумать о хорошем тоне. Приличный выезд - вот как его коляска с гнедыми - разве сравнятся с ним все эти новомодные фокусы? И
консоли уже дошли до 116! По-видимому, масса свободных денег в стране, а
теперь еще этот старикашка Крюгер! Они хотели скрыть от него Крюгера, да
не сумели; как же, тут такая каша заварится! Он отлично предвидел, чем
это кончится, когда этот Гладстон, который, слава богу, отправился на
тот свет, поднял такой шум после той ужасной истории при Маджубе [9]. Он
ничуть не удивится, если вся империя развалится и все пойдет прахом. И
это видение империи, обратившейся в прах, вызвало у него на целые четверть часа ощущение мучительной дурноты. Из-за этого он почти ничего не
ел за завтраком. Но самое ужасное потрясение ему пришлось пережить после
завтрака. Он дремал и вдруг услышал голоса, тихие голоса, Ах, ему никогда, никогда ничего не говорят! Голоса Уинифрид и ее матери. "Монти!"
Опять Дарти, вечно этот Дарти! Голоса удалились, и Джемс остался один, с
настороженными, как у зайца, ушами, объятый пронизывающим до костей
страхом. Почему они оставили его одного? Почему они не придут, не расскажут ему? И страшная мысль, преследовавшая его уже давно, с внезапной
отчетливостью сверкнула в его сознании. Дарти обанкротился, злостно
обанкротился, и, чтобы спасти Уинифрид и детей, ему, Джемсу, придется
платить! Сможет ли он... Сможет ли Сомс обезопасить его, превратить его,
так сказать, в компанию с ограниченной ответственностью? Нет, не может!
Вот, вот оно! С каждой секундой, пока не вернулась Эмили, призрак становился все более грозным. Что если Дарти подделал векселя? Вперив остановившийся взгляд в сомнительного Тернера, висевшего на стене. Джемс переживал адские муки. Он видел Дарти на скамье подсудимых, внуков в нищете
и себя самого прикованного к постели. Он видел, как сомнительного Тернера продают у Джобсона, как все величественное здание собственности обращается в прах. В его воображении вставала Уинифрид, одетая коекак, не по
моде, а голос Эмили говорил: "Ну полно. Джемс, не волнуйся". Она всегда
говорит: "Не волнуйся". У нее нет нервов. Ему не следовало жениться на
женщине на восемнадцать лет моложе его. Тут явственный голос живой Эмили
произнес:
- Хорошо ли ты вздремнул. Джемс?
Вздремнул! Он мучается, а она спрашивает, хорошо ли он вздремнул!
- Что такое с Дарти? - спросил он, глядя на нее пронизывающим взглядом.
Эмили никогда не теряла самообладания.
- А что ты слышал? - мягко спросила она.
- Что с Дарти? - повторил Джемс. - Он обанкротился?
- Какая ерунда!
Джемс сделал громадное усилие и поднялся во всю длину своей аистоподобной фигуры.
- Ты никогда ничего мне не говоришь. Он обанкротился.
Избавить его от этой навязчивой идеи казалось сейчас Эмили самым
главным.
- Нет, - решительно ответила она, - он уехал в Буэнос-Айрес.
Если бы она сказала - на Марс, это не произвело бы на Джемса более
ошеломляющего впечатления; его воображению, всецело поглощенному британскими акциями, Марс и Буэнос-Айрес представлялись одинаково смутно.
- Зачем он туда поехал? - спросил он. - У него нет денег. С чем он
поехал?
Взволнованная услышанными от Уинифрид новостями и раздосадованная
этими непрерывно повторяющимися жалобами, Эмили спокойно ответила:
- С жемчугами Уинифрид и с танцовщицей.
- Что? - сказал Джемс и упал в кресло.
Эта внезапная реакция испугала Эмили; поглаживая его по лбу, она сказала:
- Ну полно, не волнуйся, Джемс!
Багровые пятна выступили на лбу и на щеках Джемса.
- Я заплатил за них, - сказал он дрожащим голосом. - Он вор, я... я
знал, чем это кончится. Он меня в могилу сведет; он...
Язык отказался служить ему, и он затих.
Эмили, считавшая, что она его так хорошо знает, испугалась и пошла к
шкафчику, где у нее стоял бром. Но она не видела, как в этой хилой, дрожащей оболочке стойкий дух Форсайтов вступил в борьбу с непозволительным
волнением, вызванным таким надруганием над форсайтскими принципами; дух
Форсайтов, прочно внедренный в Джемсе, говорил: "Не сходи с ума, не горячись, этим не поможешь. Только испортишь себе пищеварение, с тобой
случится припадок". И этот невидимый ею дух оказался сильнее брома.
- Выпей-ка это, - сказала она.
Джемс отмахнулся.
- О чем только Уинифрид думала, что она позволила ему взять свои жемчуга?
Эмили поняла, что кризис миновал.
- Она может носить мои жемчуга, - спокойно сказала она. - Я их никогда не надеваю. А ей нужно хлопотать о разводе.
- Вот до чего дошло! - сказал Джемс. - Развод! Никогда в нашей семье
не было разводов. Где Сомс?
- Он сейчас придет.
- Неправда, - сказал Джемс почти злобно. - Он на похоронах. Ты думаешь, я ничего не знаю.
- Ну хорошо, - спокойно сказала Эмили, - но ты не должен так волноваться, когда мы тебе что-нибудь рассказываем.
И, взбив ему подушку и поставив бром на столик возле него, она вышла
из комнаты.
А Джемс остался со своими видениями - Уинифрид в суде на бракоразводном процессе, имя Форсайтов в газетах, комья земли, падающие на гроб
Роджера; Вэл идет по стопам отца; жемчуга, за которые он заплатил и которых он больше не увидит; доход с капитала, понизившийся до четырех
процентов; страна, разорившаяся в прах; и по мере того как день переходил в сумерки и прошло время чая и обеда, видения становились все более
путаными и зловещими - и ему ничего не скажут, пока ничего не останется
от всех его денег, ему никто ничего не говорит. Где же Сомс? Почему он
не идет?.. Рука его протянулась к стакану с глинтвейном, он поднес его
ко рту и увидел сына, который стоял рядом и смотрел на него. Вздох облегчения разомкнул его губы, и, опустив стакан, он сказал:
- Наконец-то! Дарти уехал в Буэнос-Айрес! Сомс кивнул.
- Лучшего и желать нельзя, - сказал он, - слава богу, избавились.
Словно волна умиротворения разлилась в сознании Джемса. Сомс знает,
Сомс - у них единственный, у кого есть здравый смысл - Почему бы ему не
переехать сюда и не поселиться с ними? Ведь у него же нет своего сына? И
он сказал жалобным голосом:
- В мои годы трудно совладать с нервами. Я бы хотел, чтобы ты побольше бывал дома, мой мальчик.
Сомс опять кивнул. Бесстрастное, словно маска, лицо ничем не выразило
согласия, но он подошел и словно случайно коснулся плеча отца.
- Вам все просили кланяться у Тимоти, - сказал он. - Все сошло очень
хорошо. Я заходил к Уинифрид. Я думаю предпринять кое-какие шаги.
И подумал: "Да, но ты не должен о них знать".
Джемс поднял глаза, его длинные седые бакенбарды вздрагивали, между
концами воротничка виднелась тонкая шея, хрящеватая и голая.
- Мне так было плохо весь день, - сказал он, - они никогда ничего мне
не рассказывают.
Сердце Сомса сжалось.
- Да что же, все идет своим порядком. И волноваться не из-за чего.
Пойдемте, я провожу вас наверх, - и он тихонько взял отца под руку.
Джемс послушно поднялся, вздрагивая, и они вдвоем медленно прошли по
комнате, казавшейся такой роскошной при свете камина, и вышли на лестницу. Очень медленно они поднялись наверх.
- Спокойной ночи, мой мальчик, - сказал Джемс у двери в спальню.
- Спокойной ночи, отец, - ответил Сомс.
Его рука скользнула под шалью по рукаву Джемса. Казалось, рукав был
почти пустой - так худа была рука. И, отвернув лицо от света, падавшего
через открытую дверь. Сомс поднялся еще на один пролет в свою спальню.
"Хочу сына, - сказал он про себя, сидя на краю постели, - хочу сына!"
VI
УЖЕ НЕ МОЛОДОЙ ДЖОЛИОН У СЕБЯ ДОМА
Деревья мало поддаются влиянию времени, и старый дуб на верхней лужайке в Робин-Хилле, казалось, не постарел ни на один день с тех пор,
как Босини, растянувшись под ним, говорил Сомсу: "Форсайт, я нашел самое
подходящее место для вашего дома". После того там дремал Суизин, и старый Джолион уснул вечным сном под его ветвями. А теперь, располагаясь
обычно около качелей, уже не молодой Джолион часто рисовал здесь. Во
всем мире это было для него, пожалуй, самое священное место, потому что
он любил своего отца.
Глядя на этот громадный ствол, корявый и кое-где поросший мхом, но
еще не дуплистый, он размышлял о том, как течет время. Это дерево, быть
может, видело всю историю Англии. Оно росло здесь, он почти не сомневался в этом, по крайней мере со времен Елизаветы. Его собственные пятьдесят лет казались пустяком в сравнении с возрастом дерева. Когда этому
дому позади него, которым он теперь владеет, будет не двенадцать, а
триста лет, дерево по-прежнему будет стоять здесь, громадное, дуплистое... Ну кто же решится на такое святотатство - спилить его? Может
быть, какой-нибудь Форсайт будет еще жить в этом доме и ревниво охранять
его. И Джолион старался представить себе, на что будет похож этот дом,
достигнув такого глубокого возраста. Стены его уже теперь заросли глицинией, он уже не кажется новым. Сохранит ли он свое лицо и то благородное
величие, которым облек его Босини, или гигант Лондон поглотит его и обратит в жалкое убежище среди теснящего хаоса наскоро сбитых домов? И
внутренний, и внешний облик дома не раз убеждал Джолиона, что Босини
подчинялся вдохновению, строя его. И правда, архитектор вложил в него
свою душу. Он мог бы, пожалуй, стать одним из достопримечательных домов
Англии - редкий образец искусства в эти дни упадка архитектуры. И Джолион, в котором чувство прекрасного уживалось с форсайтским инстинктом
продолжения рода, проникался радостью и гордостью от сознания, что дом
этот принадлежит ему. В его желании, чтобы этот дом перешел к его сыну и
к сыну его сына, был какой-то оттенок поклонения и благоговейной любви к
предкам ("по крайней мере к одному из них). Его отец любил этот дом, любил этот вид, эту землю, это дерево; его последние годы счастливо протекли здесь, и никто здесь не жил до него. Эти последние одиннадцать
лет, проведенные Джолионом в Робин-Хилле, были важным периодом в его
жизни художника - периодом успеха. Он был теперь в самом авангарде художников-акварелистов и пользовался всеобщим Признанием. Картины его
продавались за большие деньги. Специализировавшись в одной этой области
с упорством человека его склада, он завоевал себе "имя", немножко поздно, правда, но не слишком поздно для отпрыска рода, который поставил себе целью существовать вечно. Его искусство действительно стало более
глубоким и более Совершенным. В соответствии с достигнутым положением он
отрастил короткую светлую бородку, начинавшую чутьчуть седеть и скрывавшую его форсайтский подбородок; его смуглое лицо потеряло напряженное
выражение временного остракизма, и он выглядел положительно моложе.
Смерть жены в 1894 году была одной из тех семейных трагедий, которые в
конце концов приносят благо всем. Он действительно любил ее до самого
конца, будучи глубоко привязчивым по натуре, но она становилась день ото
дня труднее: ревновала его к своей падчерице Джун, даже к своей дочурке
Холли и вечно причитала, что он не может ее любить, такую больную и никому не нужную, и лучше бы ей умереть. Он искренне горевал по ней, но
стал выглядеть моложе с тех пор, как она умерла. Если бы она только была
способна поверить в то, что он с ней счастлив, насколько счастливее были
бы эти двадцать лет их совместной жизни!
Джун, в сущности, никогда не могла как следует ужиться с этой женщиной, незаконно занявшей место ее матери, и после смерти старого Джолиона
она поселилась в Лондоне, устроив себе нечто вроде ателье; но когда мачеха умерла, она вернулась в Робин-Хилл и забрала бразды правления в
свои маленькие решительные ручки. Джолли в то время был в Хэрроу, а Холли все еще училась с мадемуазель Бос. Ничто не удерживало Джолиона дома,
и он повез свое горе и свой ящик с красками за границу. Он долго бродил
по Бретани и в конце концов очутился в Париже. Он прожил там несколько
месяцев и вернулся помолодевший, с короткой русой бородкой. Так как он,
в сущности, был одним из тех людей, которым дом нужен только как кров и
приют, ему, было очень удобно, что Джун вернулась хозяйничать в Робин-Хилл и он мог свободно отлучаться со своим мольбертом когда и куда
угодно. Она, правда, обнаруживала сильную склонность рассматривать этот
дом главным образом как убежище для своих протеже, но годы изгнания преисполнили Джолиона участием ко всем отверженным, и "несчастненькие"
Джун, населявшие дом, не раздражали его. Пусть себе подбирает и кормит
их. И хотя он со своим слегка циничным юмором подмечал, что они не
только трогают ее доброе сердце, но в не меньшей мере удовлетворяют и ее
потребность властвовать, его все же умиляло, что у нее столько "несчастненьких". С каждым годом его отношения с дочерьми и сыном становились
все более непринужденными и братскими, приобретая характер какого-то
своеобразного равенства. Когда он приезжал к Джолли в школу, ему всегда
было как-то неясно, кто из них старше; сидя рядом с сыном, он ел с ним
вишни из бумажного пакета, ласково улыбаясь и чуть-чуть иронически приподымая бровь. Отправляясь в Хэрроу, Джолион всегда заботился о том,
чтобы у него были деньги в кармане, и одевался особенно тщательно, чтобы
сыну не приходилось краснеть за него. Они были по-настоящему друзьями,
но у них, казалось, не было потребности в словесных излияниях, потому
что оба отличались одинаковой форсайтской склонностью замыкаться в себе.
Они знали, что поддержат друг друга в несчастии, но говорить об этом не
было надобности. Джолиону, отчасти по свойствам его натуры, отчасти в
результате его юношеского грехопадения, ходячая мораль внушала панический ужас. Самое большее, что он мог бы сказать своему сыну, было бы
приблизительно следующее: "Послушай, старина, не забывай, что ты порядочный человек, джентльмен", - и потом он еще долго, удивляясь самому
себе, раздумывал бы, не снобизм ли это. Большой крокетный матч, на котором они ежегодно присутствовали вместе, был для них, пожалуй, самым
опасным испытанием, так как Джолион был итонцем. Они были особенно предупредительны друг к другу во время этого матча и, восклицая "Урра! ",
приговаривали: "Эх, не повезло, старина!" или: "Урра! Не везет вашим,
папа! - в то время, как сердце у них замирало от радости при каждом промахе в команде противника. И Джолион в этот день, вместо своей обычной
мягкой шляпы, надевал серый цилиндр, чтобы пощадить чувства сына; черный
цилиндр он всетаки никак не мог решиться надеть. Когда Джолли отправился
в Оксфорд, Джолион поехал вместе с ним, радостный, смущенный и даже немножко побаиваясь, как бы ему не дискредитировать своего сына в глазах
всех этих юнцов, которые ему казались гораздо самоувереннее и старше его
самого. Он часто думал: "Хорошо, что я художник. (Он уже давно бросил
службу у Ллойда.) Это так безобидно. Никто не смотрит сверху вниз на художника, не принимает его слишком всерьез". Джолли, в котором был какой-то врожденный аристократизм, сразу вошел в очень тесный замкнутый
кружок, что втайне немножко забавляло его Отца. У мальчика были светлые,
слегка вьющиеся волосы и глубоко сидящие серо-стальные глаза деда. Он
был хорошо сложен, очень строен и восхищал эстетическое чувство Джолиона
так, что тот даже чуть-чуть побаивался его, как это всегда бывает с художниками, когда они восхищаются физическим совершенством людей одного с
ними гола. И на этот раз он собрал все свое мужество и заставил себя
дать сыну следующий совет:
- Вот что, старина, ты, конечно, залезешь в долги; смотри же, немедленно обратись ко мне; разумеется, я заплачу за тебя. Но помни, что человек всегда уважает себя больше, когда сам платит свои долги. И ни у
кого не занимай, кроме меня, хорошо?
И Джолли ответил:
- Хорошо, папа, не буду, - и никогда ни у кого не занимал.
- И потом еще одна вещь. Я не очень-то разбираюсь в вопросах морали и
во всем этом, но мне кажется так: прежде чем совершить какой-нибудь поступок, всегда стоит подумать, не обидишь ли ты этим другого человека
больше, чем это необходимо.
Джолли на секунду задумался, потом кивнул и крепко пожал отцу руку. А
Джолион подумал: "Имел ли я право говорить ему это?" У него всегда был
панический страх лишиться того молчаливого доверия, которое они питали
друг к другу; он не забыл, как сам он на долгие годы лишился доверия
своего отца и как потом уже ничто не связывало их, кроме большой любви
на расстоянии. Джолион, разумеется, недооценивал, насколько изменился
дух времени с 1865 года, когда он юношей поступал в Кэмбридж, а также
недооценивал, пожалуй; и способность своего сына почувствовать и понять
безграничную терпимость отца. Эта-то терпимость, а возможно, и некоторый
скептицизм и заставляли его придерживаться такой странной оборонительной
позиции в отношении Джун, Она была такая решительная особа, так поразительно хорошо знала, чего хочет, так неуклонно добивалась всего, что бы
ни задумывала, хотя потом, правда, нередко отказывалась от этого внезапно, словно обжегшись. Мать ее была совершенно такая же, откуда и произошли все несчастья. Не то чтобы его расхождения с дочерью хоть
сколько-нибудь напоминали его разногласия с первой миссис Джолион: что
может казаться забавным в дочери, совсем не забавно в жене. Видеть, как
Джун, сжав челюсти, упорно и решительно добивается чего-нибудь, казалось
в порядке вещей, потому что это "что-нибудь" никогда не задевало всерьез
свободы Джолиона - единственное, против чего он восстал бы, с не меньшей
решительностью сжав челюсти, и довольно-таки внушительные челюсти, под
этой короткой седеющей бородкой. А кроме того, к серьезным столкновениям
между ними не было никакого повода. Всегда можно было отделаться шуткой,
как он обычно и делал. Гораздо огорчительнее для него было то, что Джун
никогда не радовала его эстетическое чувство, хотя, казалось, у нее были
все данные для этого; золотисто-рыжие волосы, светлые, как у викингов,
глаза, что-то воинственное во всем ее облике. Совсем иначе обстояло дело
с Холли, спокойной, кроткой, застенчивой, ласковой, хоть в ней и прятался шаловливый бесенок. Он с необыкновенным интересом следил за своей
младшей дочкой, когда она еще была несформировавшимся утенком. Станет ли
она лебедем? Ее смуглое с правильным овалом лицо, задумчивые серые глаза
с длинными темными ресницами как будто и обещали, и нет. Только в этот
последний год Джолиону стало казаться, что он может сказать безошибочно:
да, она будет лебедем, темным, стыдливо застенчивым, но истинным лебедем. Ей минуло восемнадцать лет, мадемуазель Бос ретировалась - эта особа после одиннадцати лет, насыщенных непрерывными воспоминаниями, хорошо
воспитанных маленьких Тэйлорах", переселилась в другое семейство, чье
лоно отныне будет постоянно потрясаться ее воспоминаниями о "хорошо воспитанных маленьких Форсайтах". Она научила Холли говорить по-французски
так же, как говорила сама.
Хотя Джолион не был особенно силен в портрете, тем не менее он уже
три раза писал портрет своей младшей дочери и теперь, 4 октября 1899 года, писал в четвертый раз, когда ему подали визитную карточку, заставившую его брови изумленно поползти вверх:
М-р Сомс Форсайт.
Шелтер, "Клуб знатоков",
Мейплдерхем. Сснт-Джемс.
Но здесь мы позволим себе новое отступление в саге о Форсайтах...
Вернуться из долгого путешествия по Испании в дом, где опущены шторы,
к маленькой перепуганной дочке и увидеть любимого отца, мирно спящего
последним сном, - такое воспоминание не могло изгладиться из памяти
столь впечатлительного и доброго человека, как Джолион. Ощущение какой-то тайны было связано с этим печальным днем и смертью того, чья
жизнь текла так плавно, размеренно и открыто для всех. Казалось невероятным, чтобы отец мог так внезапно исчезнуть, не сообщив о своем намерении, не сказав последнего слова сыну, не простившись с ним; а бессвязные
рассказы крошки Холли о "даме в сером" и мадемуазель Бос о какой-то мадам Эронт (как ему послышалось) заволакивали все каким-то туманом, который несколько рассеялся, когда он прочел завещание отца и приписку, сделанную позже. Его обязанностью как душеприказчика было уведомить Ирэн,
жену его двоюродного брата Сомса, о том, что ей оставлены в пожизненное
пользование проценты с пятнадцати тысяч фунтов. Он отправился к ней,
чтобы сообщить, что капитал, с которого ей будут идти проценты, помещен
в Индийских акциях и что доход ее будет равняться примерно 130 фунтам в
год, свободным от подоходного налога. Это была его третья встреча с женой его двоюродного брата Сомса, если только она все еще оставалась его
женой, в чем он был не совсем уверен, Он вспомнил, как увидел ее в первый раз, когда она сидела в Ботаническом саду, дожидаясь Босини, - прекрасная безвольная фигура, напомнившая ему Тицианову "Любовь небесную", и
потом, когда, по поручению отца, он явился на Монпелье-сквер вечером, в
тот день, когда они узнали о смерти Босини. Он до сих пор отчетливо помнил ее появление в дверях гостиной - ее прекрасное лицо, вдруг вспыхнувшее безумной надеждой и снова окаменевшее в отчаянии; он помнил чувство
жалости, охватившее его, злобную улыбку Сомса и его слова: "Мы не принимаем" - и стук захлопнувшейся двери.
И теперь, в третий раз, он увидел лицо еще более прекрасное - не искаженное безумной надеждой или отчаянием Глядя на нее, он думал: "Да, не
мудрено, что отец восхищался ею". И тут в памяти его возник и постепенно
стал ясным странный рассказ о золотом закате его отца. Она говорила о
старом Джолионе с благоговением и со слезами на глазах.
- Он был так удивительно добр ко мне, не знаю почему. Он казался таким умиротворенным и прекрасным в своем кресле под деревом - вы знаете,
я его первая увидела. Такой чудесный был день. Мне кажется, что счастливей смерти нельзя себе представить. Всякий был бы рад так умереть.
"Это правда, - подумал он. - Всякий был бы рад умереть, когда сияет
лето и сама красота идет к тебе по зеленой лужайке".
И, окинув взглядом маленькую, почти пустую гостиную, он спросил ее,
что она теперь намерена делать.
- Я начну снова жить понемножку, кузен Джолион. Так чудесно иметь
собственные деньги. У меня их никогда не было. Я, наверно, останусь в
этой квартире, я привыкла к ней, но я смогу теперь поехать в Италию!
- Конечно, - пробормотал Джолион, глядя на ее робко улыбавшиеся губы.
Возвращаясь от нее, он думал: "Какая обаятельная женщина! Жалость какая! Я рад, что папа оставил ей эти деньги".
Он больше не виделся с ней, но каждые три месяца выписывал чек на ее
банк и посылал ей об этом записку в Челси; и каждый раз получал от нее
письмо с подтверждением, обычно из ее квартиры в Челси, а иногда из Италии; и теперь ее образ был неразрывно связан для него с серой, слегка
надушенной бумагой, изящным прямым почерком и словами: "Дорогой кузен
Джолион". Он был теперь богатым человеком и, подписывая скромный чек,
часто думал: "Ведь этого ей, наверное, еле-еле хватает", - и чувство
смутного удивления шевелилось в нем - как она вообще существует в этом
мире, населенном мужчинами, которые не терпят, чтобы красота не была
чьей-нибудь собственностью. Вначале Холли иногда заговаривала о ней, но
"дамы в сером" быстро исчезают из детской памяти, а плотно сжимавшиеся
губы Джун, когда в первые недели после смерти дедушки кто-нибудь упоминал имя ее бывшей подруги, отбивали охоту говорить о ней. Но один раз,
правда, Джун высказалась вполне определенно:
- Я простила ей, я очень рада, что она теперь независима...
Получив карточку Сомса, Джолион сказал горничной, ибо он не терпел
лакеев:
- Попросите его, пожалуйста, в кабинет и скажите, что я сейчас приду,
- и, взглянув на Холли, спросил: - Помнишь ты "даму в сером", которая
давала тебе уроки музыки?
- Помню, конечно, а что? Это она приехала?
Джолион покачал головой и, надевая пиджак вместо своей холщовой блузы, вспомнил внезапно, что эта история не для юных ушей, и промолчал. Но
его лицо, пока он шел в кабинет, весьма красноречиво изображало полное
недоумение.
У стеклянной двери, глядя через террасу на дуб, стояли два человека - один средних лет, другой совсем юноша, и Джолион подумал: "Кто этот
мальчик? Ведь у них же никогда не было детей".
Старший обернулся. Встреча этих двух Форсайтов второго поколения,
значительно менее непосредственного, чем первое, в этом доме, который
был выстроен для одного и в котором поселился хозяином другой, отличалась какойто скрытой настороженностью при всем их старании быть приветливыми. "Уж не пришел ли он по поводу своей жены?" - думал Джолион. "С
чего бы мне начать?" - думал Сомс, а Вэл, которого взяли с собой для того, чтобы разбить лед, равнодушно стоял, окидывая этого бородача ироническим взглядом из-под темных пушистых ресниц.
- Это Вэл Дарти, - сказал Сомс, - сын моей сестры. Он на днях отправляется в Оксфорд; я бы хотел познакомить его с вашим сыном.