VI
ЛЕТНИЙ ДЕНЬ
Мысль о сыне почти не покидала Джолиона со времени его первой прогулки с Ирэн в Ричмонд-парке. Он не имел о нем никаких известий; справки в
военном министерстве ни к чему не приводили; а от Холли и Джун он не надеялся получить что-нибудь раньше, чем через три недели. В эти дни он
почувствовал, как неполны его воспоминания о Джолли и каким он, в сущности, был дилетантомотцом. Не было ни единого воспоминания о том, как
ктонибудь из них рассердился, ни одного примирения, потому что не было
никаких ссор; ни одного задушевного разговора, даже когда умерла мать
Джолли. Ничего, кроме полуиронической привязанности. Он слишком боялся
связать себя чем-нибудь, лишиться своей свободы или помешать свободе
своего мальчика.
Только в присутствии Ирэн он испытывал чувство облегчения, но и к
этому чувству примешивалось все усиливающееся ощущение того, как он
раздваивается между нею и сыном. С Джолли связывались чувство непрерывности бытия и те общественные устремления, которые так глубоко волновали
Джолиона в юности и позже, когда мальчик его учился в школе, а затем
поступил в университет, - это чувство обязательства перед ним, которое
требовало, чтобы отец и сын взаимно оправдали то, чего они ждут друг от
друга. С Ирэн было связано все его преклонение перед Красотой и Природой. И он, казалось, все больше и больше переставал понимать, что говорит в нем сильнее. От этого оцепенения чувств его однажды грубо пробудил
некий молодой человек со странно знакомым лицом, который, ведя рядом с
собой велосипед и улыбаясь, подошел к нему на дороге, когда он как раз
собирался в Ричмонд.
- Мистер Джолион Форсайт? Благодарю вас.
Сунув в руку Джолиона конверт, он вскочил на велосипед и уехал. Джолион, удивленный, распечатал письмо.
"Отдел завещаний и разводов. Форсайт против Форсайт и Форсайта". За
чувством отвращения и стыда мгновенно последовала реакция: "Как, ведь
это как раз то, чего ты жаждешь, и ты недоволен! Она, вероятно, тоже получила такое извещение, и нужно поскорее увидеть ее". Дорогой он пытался
обдумать все это. Забавное все же дело! Ибо, что бы там ни говорилось
про сердце в священном писании, все-таки, чтобы удовлетворить закон,
требуется нечто большее, чем простое вожделение. Они могут отлично защищаться в этом процессе или по крайней мере с полным правом попробовать
сделать это. Но мысль об этом была противна Джолиону. Если он фактически
не был ее любовником, мысленно он был им, и он знал, что она готова принадлежать ему. Это говорило ему ее лицо. Не то чтобы он преувеличивал ее
отношение к себе. Она уже пережила свою большую любовь, и он в его возрасте не мог надеяться внушить ей такое чувство. Но она ему доверяет,
она привязалась к нему и чувствует, что он будет ей опорой в жизни. И,
конечно, она не заставит его защищаться в этом процессе, зная, что он
обожает ее! Нет, слава богу, у нее нет этой невыносимой британской щепетильности, которая отказывается от счастья ради удовольствия отказаться!
Она будет рада возможности почувствовать себя свободной после семнадцати
лет умирания заживо. Что же касается огласки, этого уж не избежать! И,
если они будут защищаться, это их не спасет от позора. Джолион чувствовал то, что должен чувствовать настоящий Форсайт, когда его частной жизни угрожает опасность: если по закону его полагается повесить, пусть это
по крайней мере будет за дело! А давать показания под присягой, что ни
единого жеста, ни даже слова любви никогда не было между ними, казалось
ему более унизительным, чем молча признать себя виновным в адюльтере, - гораздо более унизительным, принимая во внимание его чувство, и не менее
мучительным и тягостным для его детей. Мысль о том, что он должен будет
отчитываться перед судьей и двенадцатью английскими обывателями в своих
встречах с нею в Париже и в прогулках в Ричмонд-парке, внушала ему отвращение. Лицемерие и жестокость всей этой церемонии; вероятность того,
что им не поверят, и одна только мысль о том, что она, которая для него
была самим воплощением Красоты и Природы, будет стоять там под всеми
этими подозрительными, жадными взглядами, - все это казалось совершенно
нестерпимым. Нет, нет! Защищаться - это только доставить удовольствие
Лондону и повысить тираж газет! В тысячу раз лучше принять то, что посылает Сомс и боги!
"Кроме того, - думал Джолион, стараясь быть честным с самим собой, - кто знает, долго ли я мог бы выдержать это положение вещей даже ради моего мальчика? Во всяком случае, она-то хоть наконец высвободит шею из
петли!" Поглощенный всеми этими размышлениями, он почти не замечал удушливого зноя. Небо нависло низко, багровое, с резкими белыми просветами.
Тяжелая дождевая капля шлепнулась и оставила маленький звездообразный
след в пыли на дороге, когда он входил в парк. "Фью, - протянул Джолион,
- и гром! Я надеюсь, что она не вышла мне навстречу; сейчас польет как
из ведра!" Но в ту же минуту он увидел Ирэн, подходившую к воротам парка. "Нам нужно бегом спасаться в Робин-Хилл", - подумал он.
Гроза пронеслась над Полбри в четыре часа дня, доставив приятное
развлечение клеркам во всех конторах. Сомс пил чай, когда ему принесли
письмо:
"Дорогой сэр!
Форсайт против Форсайт и Форсайта.
Согласно Вашим указаниям, имеем честь сообщить Вам, что мы сегодня
лично уведомили в Ричмонде и в Робин-Хилле ответчицу и соответчика по
сему делу. С совершенным почтением Линкмен и Денвер".
Сомс несколько минут тупо смотрел на письмо. С той самой минуты, как
он отдал эти указания, он все время порывался отменить их. Такая скандальная история, такой позор! И улики - то, что он слышал от Полтида, - казались ему вовсе не убедительными; он, во всяком случае, все меньше и
меньше верил в то, что эти двое переступили известный предел. Но вручение повестки безусловно послужит для них толчком; и эта мысль не давала
ему покоя. Этому типу достанется любовь Ирэн, тогда как он потерпел полное поражение! Неужели уже слишком поздно? Теперь, когда он так серьезно
предостерег их, не может ли он воспользоваться своей угрозой для того,
чтобы их разъединить? "Но если я Не сделаю этого сейчас же, - подумал
он, - потом уже будет поздно, раз они получили извещение. Я сейчас поеду
к нему и повидаюсь с ним; сейчас же поеду к нему".
И в горячке нервного нетерпения он послал за "новомодным" таксомотором. Понадобится, может быть, немало времени, чтобы сейчас разыскать
этого типа, и бог знает к какому они решению пришли после такого удара.
"Если бы я был какой-нибудь театральный осел, - подумал он, - мне бы
нужно было, я полагаю, взять с собой хлыст, или пистолет, или что-нибудь
в этом роде!" Вместо этого он взял с собой связку бумаг по делу Медженти
против Уэйка, намереваясь просмотреть их дорогой. Он даже не развернул
их и сидел не двигаясь, только подпрыгивая и сотрясаясь от толчков, не
замечая ни того, что ему дует в затылок, ни запаха бензина. Он будет
держать себя в зависимости от поведения того; самое главное - сохранять
спокойствие!
Лондон уже начал изрыгать рабочих из своих недр, когда Сомс подъехал
к Пэтнейскому мосту. Муравейник растекался по улицам. Какое множество
муравьев, и все борются за существование, и каждый старается уцелеть в
этой великой толчее! Должно быть, в первый раз в своей жизни Сомс подумал: "Я-то мог бы плюнуть на все, если бы захотел! Ничто бы меня не касалось. Послал бы все к черту, жил бы, как хотел, наслаждался бы
жизнью!" Нет! Нельзя, человек не может жить так, как жил он, и вдруг все
бросить, поселиться где-нибудь в Италии, сорить деньгами, потерять репутацию, которую себе создал. Человеческая жизнь - это то, что человек
приобрел и что он стремится приобрести. Только дураки думают иначе, дураки и еще социалисты... да распутники!
Машина, прибавляя ходу, неслась мимо загородных вилл. "Мы делаем миль
пятнадцать в час! - подумал Сомс. - Теперь с этими машинами люди будут
селиться за городом". И он задумался над тем, как это отзовется на
участках Лондона, которыми владел его отец; сам он никогда не интересовался этим способом помещения денег, - скрытый в нем азарт игрока находил выход в коллекционировании картин. А автомобиль мчался, спускаясь с
горы, пронесся мимо Уимблдонского луга. Ах, это свидание!
Конечно, человек в пятьдесят два года со взрослыми детьми и пользующийся некоторой известностью не станет действовать опрометчиво. "Не захочет же он позорить свою семью, - думал Сомс, - он ведь любил своего
отца так же, как я люблю своего, а они были братья. Эта женщина всюду
несет с собой разрушение. Что в ней такое? Никогда не мог понять". Автомобиль свернул в сторону и поехал вдоль леса, и Сомс услышал позднюю кукушку, чуть ли не в первый раз за это лето. Они сейчас ехали как раз мимо того участка, который Сомс сначала было выбрал для своего дома, но
который Босини так бесцеремонно отверг, остановив свой выбор на другом.
Сомс несколько раз вытер платком лицо и руки и несколько раз глубоко перевел дыхание, словно запасаясь решимостью. "Не выходить из себя, - думал он, - сохранять спокойствие!"
Машина свернула на въездную аллею, которая могла бы принадлежать ему,
и до него донеслись звуки музыки. Он и забыл про его дочерей.
- Возможно, я сейчас же вернусь, - сказал он шоферу, - но, может
быть, задержусь некоторое время.
И он позвонил.
Проходя вслед за горничной в гостиную за портьеры, он утешался
мыслью, что тягость этой встречи в первую минуту будет смягчена присутствием Холли или Джун, словом, кого-то из них, кто там играет на рояле. И он был совершенно ошеломлен, увидев за роялем Ирэн, и Джолиона в
кресле, слушающего музыку. Они оба встали. Кровь бросилась Сомсу в голову, и все его твердые намерения сот образоваться с тем-то или с тем-то
разлетелись в прах. Угрюмые черты его предков, фермеров Форсайтов, живших у моря, предшественников "Гордого Доссета", обнажились в его лице:
- Очень мило! - сказал он.
Он услышал, как тот пробормотал:
- Здесь не место, пройдемте в кабинет, если вы не возражаете.
И они оба прошли мимо него за портьеру.
В маленькой комнатке, куда он вошел вслед за ними, Ирэн стала у открытого окна, а "этот тип" рядом с ней у большого кресла. Сомс с треском
захлопнул за собой дверь, и этот звук воскресил перед ним через столько
лет тот день, когда он хлопнул дверью перед Джолионом - хлопнул дверью
ему в лицо, запретив ему мешаться в их дела.
- Итак, - сказал он, - что вы можете сказать в свое оправдание?
У "этого типа" хватило наглости улыбнуться.
- То, что мы получили сегодня, лишает вас права задавать нам вопросы.
Я полагаю, что вы должны быть рады высвободить шею из петли.
- О! - сказал Сомс. - Вы так полагаете? Я пришел сказать вам, что я
разведусь с ней и не постою ни перед чем, чтобы предать позору вас обоих, если вы не поклянетесь мне прекратить с этого дня всякие отношения.
Он удивлялся тому, что так связно говорит, потому что мысли у него
путались и руки дрожали. Никто из них не ответил ни слова, но ему показалось, что на их лицах изобразилось что-то вроде презрения.
- Так вот, - сказал он, - Ирэн, вы?..
Губы ее шевельнулись, но Джолион положил руку ей на плечо.
- Оставьте ее! - в бешенстве крикнул Сомс. - Ирэн, вы поклянетесь в
этом?
- Нет.
- Ах, вот как, а вы?
- Еще менее.
- Так, значит, вы виновны?
- Да, виновны.
Это сказала Ирэн своим ясным голосом и с тем неприступным видом, который так часто доводил его до бешенства. И, потеряв всякое самообладание, не помня себя Сомс крикнул:
- Вы - дьявол!
- Вон! Уходите из этого дома, или я должен буду; прибегнуть к насилию!
И он говорит о насилии! Да знает ли этот тип, что он мог бы сейчас
схватить его за горло и задушить?
- Попечитель, - сказал Сомс, - присваивающий то, что ему доверено!
Вор, не останавливающийся перед тем, чтобы украсть жену у своего двоюродного брата!
- Называйте меня, как хотите. Вы избрали свою долю, мы - свою. Уходите отсюда!
Если бы у Сомса было при себе оружие, он в эту минуту пустил бы его в
ход.
- Вы мне за это заплатите! - сказал он.
- С величайшим удовольствием.
Это убийственное извращение смысла его слов сыном того, кто прозвал
его "собственником", заставило Сомса остолбенеть от ярости. Это бессмысленно!
Так они стояли, сдерживаемые какой-то тайной силой. Они не могли ударить друг друга и не находили слов, чтобы выразить то, что они сейчас
переживали. Но Сомс не мог и не знал, как он сможет повернуться и уйти.
Глаза его были прикованы к лицу Ирэн: в последний раз видит он это роковое лицо, можно не сомневаться, в последний раз!
- Вы... - вдруг сказал он. - Я надеюсь что вы поступите с ним так же,
как поступили со мной, - вот и все.
Он увидел, как она передернулась, и со смутным чувством не то торжества, не то облегчения толкнул дверь, прошел через гостиную, вышел и
сел в машину. Он откинулся на подушки, закрыв глаза. Никогда в жизни он
не был так близок к убийству, никогда до такой степени не терял самообладания, которое было его второй натурой. У него было какое-то обнаженное, ничем не защищенное чувство, словно все его душевные силы, вся сущность улетучились из него: жизнь утратила всякий смысл, мозг перестал
работать. Солнечные лучи падали прямо на него, но ему было холодно. Сцена, которую он только что пережил, уже отошла куда-то, то, что ждало
впереди, не имело очертаний, не материализовалось; он ни за что не мог
ухватиться, и он испытывал чувство страха, словно висел на краю пропасти, словно еще один маленький толчок - и рассудок изменит ему. "Я не гожусь для таких вещей, - думал он. - Нельзя мне, я для этого не гожусь".
Автомобиль быстро мчался по шоссе, и мимо, в механическом мелькании,
проносились дома, деревья, люди, но все это было лишено всякого значения. "Как-то странно я себя чувствую, - подумал он, - не поехать ли мне
в турецкую баню? Я... я был очень близок к чему-то страшному. Так
нельзя". Автомобиль с грохотом пронесся по мосту, поднялся по Фулхем-Род
и поехал вдоль Хайд-парка.
- В Хаммам, - сказал Сомс.
Чудно, что в такой жаркий летний день тепло может успокоить! Входя в
парильню, он встретил выходившего оттуда Джорджа Форсайта, красного,
лоснящегося.
- Алло, - сказал Джордж. - А ты зачем тренируешься? Ты, кажется, не
страдаешь от излишков.
Шут! Сомс прошел мимо со своей кривой усмешкой. Лежа на спине и растираясь, чтобы вызвать испарину, он думал: "Пусть себе смеются. Я не хочу ничего чувствовать. Мне нельзя так волноваться. Мне это очень вредно!"
VII
ЛЕТНЯЯ НОЧЬ
После ухода Сомса в кабинете наступило мертвое молчание.
- Благодарю вас за вашу прекрасную ложь, - внезапно сказал Джолион. - Идемте отсюда, здесь уже воздух не тот.
Вдоль высокой, длинной, выходившей на юг стены, у которой шпалерами
росли персики, они молча прогуливались взад и вперед. Старый Джолион посадил здесь несколько кипарисов, между этой покрытой дерном насыпью и
отлогой лужайкой, поросшей лютиками и желтоглазыми ромашками; двенадцать
лет росли они, пока их темные веретенообразные контуры не стали такими
же, как у их итальянских собратьев. Птицы возились и порхали в мокрых от
дождя кустах; ласточки чертили круги - быстрые маленькие тельца, отливающие стальной синевой; трава под ногами скрипела упруго, красуясь освеженной зеленью; бабочки гонялись друг за дружкой. После этой мучительной
сцены мирная тишина природы казалась сладостной до остроты. Под нагретой
солнцем стеной тянулась узкая грядка с резедой и анютиными глазками, а
над нею гудели пчелы, и в этом глухом гуле тонули все другие звуки - мычанье коровы, у которой отняли теленка, голос кукушки с вяза по ту сторону лужайки. Кто бы мог подумать, что в каких-нибудь десяти милях отсюда начинается Лондон - Лондон Форсайтов с его богатством и нищетой,
грязью и шумом, с редкими островками каменного великолепия среди серого
океана отвратительного кирпича и штукатурки! Этот Лондон, который видел
трагедию Ирэн и тяжелую жизнь молодого Джолиона; эта паутина, этот роскошный дом призрения, опекаемый инстинктом собственности!
И в то время как они прогуливались здесь, Джолион думал об этих словах: "Я надеюсь, что вы поступите С ним так же, как поступили со мной".
Это будет зависеть от него. Может ли он поручиться за себя? Способен ли
Форсайт по своей натуре не сделать рабой ту, что внушает ему обожание?
Может ли Красота довериться ему? И не лучше ли ей быть только гостьей,
что приходит, когда ей вздумается, позволяя обладать собой лишь недолгое
мгновение, к уходит и возвращается, когда захочет? "Мы из поводы захватчиков, - думал Джолион; - грубых и алчных, цветок жизни не может быть в
безопасности в наших руках. Пусть она придет ко мне, когда захочет, как
захочет, или, если не захочет, не придет совсем. Пусть я буду ей опорой,
насестом, но никогда, никогда не буду клеткой!"
Она была тем просветом Красоты, который он видел во сне. Пройдет ли
он теперь сквозь занавес и обретет ли ее? Этот пышный покров врожденной
привычки владеть, тесная смыкающаяся завеса инстинкта собственности - преградит ли она путь этой маленькой черной фигурке - ему и Сомсу - или
занавес раздвинется и он сможет проникнуть в свое видение и найти в нем
не только то, что доступно одним грубым чувствам? "Ах, если бы мне
только постичь одно, - думал он, - только одно: как не завладеть, не погубить!"
За обедом нужно было обсудить план действий. Сегодня она вернется в
отель, но завтра им придется поехать в Лондон. Ему нужно будет дать указания своему поверенному Джеку Хэрингу. Пусть он не вздумает и пальцем
шевельнуть, с их стороны не должно быть никакого вмешательства в этот
процесс. Возмещение убытков, судебные издержки - что угодно, пусть соглашается на все с самого начала, только бы наконец ей вырваться из этой
петли! Он завтра же, увидит Хэринга - они с Ирэн вместе поедут к нему. А
потом за границу, так, чтобы не оставалось никаких сомнений, чтобы там
могли собрать сколько угодно улик, чтобы ложь, произнесенная ею, стала
правдой. Он поднял на нее глаза, и его благоговейному взору представилось, что против него сидит не просто женщина, а сама душа Красоты - глубокая, загадочная, которую старые мастера - Тициан, Джорджоне, Ботичелли - умели находить и запечатлевать на своих полотнах в лицах женщин,
- эта неуловимая красота, казалось, осеняла ее лоб, ее волосы, ее губы,
смотрела из ее глаз.
"И это будет моим! - подумал он. - Мне страшно!"
После обеда они вышли на террасу пить - кофе. Они долго сидели - был
такой чудесный вечер - и смотрели, как медленно спускается летняя ночь.
Было все еще жарко, и в воздухе пахло цветущей липой - так рано этим летом. Две летучие мыши с таинственным, чуть слышным шуршанием носились по
террасе. Он поставил стулья против стеклянной двери в кабинет, и мотыльки летели мимо них, на слабый свет в комнате. Не было ни ветра, ни
малейшего шороха в листве старого дуба в двадцати шагах от них! Луна
вышла из-за рощи, уже почти полная, и два света вступили в борьбу друг с
другом, и лунный свет победил, он одел весь сад в другой цвет, сделал
его неузнаваемым, скользя по каменным плитам, подкрался к их ногам, поднялся и изменил их лица.
- Ну что же, - сказал наконец Джолион, - я боюсь, что вы очень устанете, дорогая; нам уже пора идти. Девушка вас проводит в комнату Холли,
- и, войдя в кабинет, он позвонил.
Вошла горничная и подала ему телеграмму. Глядя, как она уходит с
Ирэн, он подумал: "Наверно, телеграмму принесли час назад, если не
больше, и она не подала ее нам! Это знаменательно! Похоже, что нас скоро
повесят за дело!" И, распечатав телеграмму, он прочел:
"Джолиону Форсайту. Робин-Хилл. - Ваш сын скончался безболезненно
двадцатого июня. Глубоко сочувствуем" - и какая-то неизвестная фамилия.
Он выронил телеграмму, повернулся и замер. Луна светила на него, бабочка
ударилась ему в лицо. Это первый день за все время, что он непрерывно не
думал о Джолли. Ничего не видя, он шагнул к окну, наткнулся на старое
кресло - кресло отца - и опустился на ручку. Он сидел сгорбившись, нагнувшись вперед, глядя перед собой в темноту. Сгорел, как свеча, вдали от
дома, от любви, совсем один, в темноте! Его мальчик! С раннего детства
такой добрый с ним, такой ласковый! Двадцать лет - и вот скошен, как
трава, не успев и пожить! "Я, в сущности, не знал его, - думал Джолион,
- и он меня не знал; но мы любили друг друга. Ведь только любовь и имеет
значение".
Умереть там, одному, вдали от них, вдали от дома! Это казалось его
форсайтскому сердцу более мучительным, более ужасным, чем сама смерть!
Ни крова, ни заботы, ни любви в последние минуты! И все: глубоко заложенное в нем чувство родства, любовь к семье и крепкая привязанность к
своей плоти и крови, которая так сильна была в старом Джолионе, так
сильна во всех Форсайтах, - надрывалось в нем, пришибленное, раздавленное этой одинокой кончиной его мальчика. Лучше бы он умер в сражении,
чтобы у него не было времени тосковать о них, звать их, быть может, в
предсмертном бреду!
Луна зашла за дуб, и он как-то странно ожил и, казалось, наблюдал за
ним - этот дуб, на который так любил взбираться его мальчик, а однажды
он упал оттуда и разбился, но не заплакал!
Дверь скрипнула. Он увидел, как вошла Ирэн, подняла телеграмму и
прочла ее. Он услышал легкий шелест ее платья. Она опустилась на колени
около него, и он заставил себя улыбнуться ей. Она протянула руки и положила его голову к себе на плечо. Ее аромат и тепло охватили его; и медленно она завладела всем его существом.
VIII
ДЖЕМС В ОЖИДАНИИ
Вспотев до восстановления душевного равновесия. Сомс пообедал в клубе
"Смена" и отправился на Парк-Лейн. Отец в последнее время чувствовал себя хуже. Эту историю придется скрыть от него! Никогда до этой минуты
Сомс не отдавал себе отчета в том, какое большое место в его чувствах
занимал страх опозорить седины Джемса и свести его преждевременно в могилу; как тесно это было связано с его собственной боязнью скандала. Его
привязанность к отцу, всегда очень глубокая, за последние годы еще усилилась, ибо он чувствовал, что отец смотрит на него как на единственную
опору своей старости. Ему казалось ужасным, что человек, который всю
свою жизнь так заботился, так много сделал для того, чтобы возвысить имя
семьи, что оно теперь стало почти синонимом благосостояния и незыблемой
респектабельности, должен при последнем издыхании увидеть свое имя во
всех газетах. Это было все равно, что помогать смерти, этому исконному
врагу Форсайтов. "Придется сказать матери, - думал он, - а когда все это
начнется, нужно будет как-нибудь прятать от него газеты. Ведь он теперь
почти никого не видит". Открыв дверь своим ключом. Сомс только начал
подниматься по лестнице, как вдруг услышал какой-то шум на площадке второго этажа. Голос матери говорил:
- Но ведь ты же простудишься, Джемс. Почему ты не можешь подождать
спокойно?
И голос отца отвечал:
- Подождать? Я всегда жду. Почему он не возвращается?
- Ты можешь поговорить с ним завтра утром, вместо того чтобы торчать
таким пугалом на лестнице.
- Он может пройти прямо к себе, не зайдя к нам, а я всю ночь не засну.
- Ну иди же в постель. Джемс!
- Ах, да ну, почем ты знаешь, что я не умру до завтра!
- Тебе не придется ждать до завтра. Я сойду вниз и приведу его. Можешь не волноваться.
- Вот ты всегда так, тебе все нипочем. А может быть, он и совсем не
придет!
- Ну хорошо, если он не придет, какой толк будет от того, что ты будешь сторожить здесь в халате?
Сомс сделал последний поворот и увидел высокую фигуру отца в коричневом шелковом стеганом халате, перегнувшуюся через перила. Свет падал на
его серебряные волосы и баки, образуя как бы сияние вокруг его головы.
- Вот он! - услышал он его голос, прозвучавший возмущенно, и спокойный ответ матери из спальни:
- Ну, вот и хорошо. Иди, я расчешу тебе волосы.
Джемс поманил его длинным согнутым пальцем - казалось, словно поманил
скелет - и скрылся за дверью спальни.
"Что это с ним? - подумал Сомс. - Что бы он такое мог узнать?"
Отец сидел перед туалетом, повернувшись боком к зеркалу, а Эмили медленно проводила оправленными в серебро щетками по его волосам. Она делала это по нескольку раз в день, так как это оказывало на него почемуто
такое же действие, как почесывание за ушами - на кошку.
- Наконец-то ты пришел! - сказал он. - Я тебя ждал.
Сомс погладил его по плечу и, ваяв с туалета серебряный крючок для
застегивания обуви, начал рассматривать на нем пробу.
- Ну как? - сказал он. - Вид у вас, кажется, лучше.
Джемс помотал головой.
- Мне нужно тебе что-то сказать. Мама об этом не знает.
Он сообщил об этом незнании Эмили того, чего он ей не говорил, как
будто это была горькая обида.
- Папа сегодня в необыкновенном волнении весь вечер. И я право, не
знаю, в чем тут дело.
Мерное "уиш-уиш" щеток вторило ее спокойному, ласковому голосу.
- Нет! Ты ничего не знаешь, - сказал Джемс, - Мне может сказать
только Сомс, - и, устремив на сына свои серые глаза, в которых было какое-то мучительное напряжение, он забормотал: - Я старею. Сомс. В моем
возрасте... я ни за что не могу ручаться. Я могу умереть каждую минуту.
После меня останется большой капитал. У Рэчел и Сиси ли детей нет. Вэл - на позициях, а этот молодчик, его отец, загребет все, что только можно.
И Имоджин, того и гляди, кто-нибудь приберет к рукам.
Сомс слушал рассеянно - все это он уже слышал и раньше. "Уиш-уиш!" - шелестели щетки.
- Если это все... - сказала Эмили.
- Все! - подхватил Джемс. - Я еще ничего не сказал. Я только подхожу
к этому, - и опять его глаза с жалобным напряжением устремились на Сомса.
- Речь о тебе, мой мальчик, - внезапно сказал он. - Тебе нужно получить развод.
Услышать эти слова из этих вот уст было, пожалуй. слишком для самообладания Сомса. Он быстро перевел глаза на обувной крючок, а Джемс, словно оправдываясь, продолжал:
- Я не знаю, что с ней стало, говорят, она за границей. Твой дядя Суизин когда-то восхищался ею - он был большой чудак. - Так Джемс всегда
отзывался о своем покойном близнеце. "Толстый и тощий", называли их когда-то. - Она, надо полагать, живет не одна.
И, закончив свою речь этим умозаключением о воздействии красоты на
человеческую природу, он замолчал, глядя на сына недоверчивыми, как у
птицы, глазами. Сомс тоже молчал. "Уиш-уиш!" - шелестели щетки.
- Да будет тебе. Джемс! Сомсу лучше знать, как ему быть. Это уж его
дело.
- Ах! - протянул Джемс, и, казалось, это восклицание вырвалось из самых недр его души. - Но ведь речь идет обо всем моем состоянии и об его
тоже, - кому все это достанется? А когда он умрет - даже имя наше исчезнет.
Сомс положил крючок обратно на розовый шелк плетеной туалетной салфетки.
- Имя? - сказала Эмили. - А все остальные Форсайты?
- Как будто мне легче от этого, - прошептал Джемс. - Я буду в могиле,
и если он не женится, никого после него не останется.
- Вы совершенно правы, - спокойно сказал Сомс. - Я подал о разводе.
Глаза у Джемса чуть не выскочили из орбит.
- Что? - вскричал он. - Вот, и мне никогда ничего не рассказывают!
- Ну, кто бы мог знать, что ты хочешь этого, - сказала Эмили. - Мой
дорогой мальчик, но это действительно неожиданно, после стольких лет!
- Будет скандал, - бормотал Джемс, словно рассуждая сам с собой, - но
тут уж я ничего не могу поделать. Не нажимай так сильно щеткой. Когда же
это будет?
- До летнего перерыва. Та сторона не защищается.
Губы Джемса зашевелились, производя какие-то тайные вычисления.
- Я не доживу до того, чтобы увидеть моего внука, - прошептал он.
Эмили перестала водить щетками.
- Ну конечно доживешь. Джемс. Сомс поторопится, можешь быть уверен.
Наступило долгое молчание, наконец Джемс протянул руку.
- Дай-ка мне одеколон, - и, поднеся флакон к носу, он повернулся к
сыну, подставляя ему лоб.
Сомс нагнулся и поцеловал этот лоб как раз в том месте, где начинали
расти волосы. Лицо Джемса дрогнуло и разгладилось, словно мучительное
беспокойство, грызущее его, вдруг сразу улеглось.
- Я иду спать, - сказал он. - Я не буду читать газет, когда все это
случится. Это такая клика; мне не годится обращать на них внимание, я
слишком стар.
Глубоко растроганный. Сомс повернулся и пошел к двери; он услышал,
как отец сказал:
- Я очень устал сегодня; я помолюсь в постели.
А мать ответила:
- Вот и хорошо. Джемс; тебе так будет удобнее.
IX
ВЫПУТАЛСЯ ИЗ ПАУТИНЫ
На Бирже Форсайтов известие о смерти Джолли, погибшего рядовым солдатом среди кучки других солдат, вызвало противоречивые чувства. Странным
казалось прочесть, что Джолион Форсайт (пятый носитель этого имени по
прямой линии) умер от болезни на службе родине, и не иметь возможности
переживать это, как личное несчастье. Это оживило старую обиду на его
отца за то, что он так откололся от них. Ибо столь велик был престиж
старого Джолиона, что никому из остальных Форсайтов не приходило в голову заикнуться, хотя этого и можно было бы ожидать, что они сами отвернулись от его потомков за предосудительное поведение. Разумеется, это известие увеличило общий интерес к Вэлу и беспокойство о нем; но Вэл носил
имя Дарти, и если бы он даже был убит на войне или получил крест Виктории, все-таки это было бы совсем не то, как если бы он носил имя Форсайт. Ни несчастье, ни слава Хэйменов тоже никого бы не удовлетворили.
Семейной гордости Форсайтов не на что было опереться.
Как возникли слухи о том, что готовится - ах, моя дорогая, что-то такое ужасное! - никто не мог бы сказать, и меньше всех Сомс, который
всегда все держал в секрете. Возможно, чей-нибудь глаз увидал в списке
судебных дел: "Форсайт против Форсайт и Форсайта", - и прибавил к этому:
"Ирэн в Париже со светлой бородкой". Может быть, у какой-нибудь из стен
на Парк-Лейн были уши. Но факт оставался фактом - это было известно:
старики шептались об этом, молодежь обсуждала - семейной гордости готовился удар.
Сомс, явившись однажды с воскресным визитом к Тимоти, причем он шел
туда с чувством, что, как только начнется процесс, эти визиты прекратятся, - едва только вошел, понял, что здесь уже все известно. Никто, разумеется, не осмеливался заговорить при нем об этом, но все четыре присутствовавших Форсайта сидели как на углях, зная, что ничто не может помешать тете Джули поставить их всех в неловкое положение. Она так жалостно смотрела на Сомса, так часто обрывала себя на полуслове, что тетя
Эстер извинилась и ушла, сказав, что ей нужно пойти промыть глаз Тимоти:
у него начинается ячмень. Сомс держал себя невозмутимо и несколько надменно и оставался недолго. Он вышел, едва сдерживая проклятье, готовое
сорваться с его бледных чуть улыбающихся губ.
К счастью для своего рассудка, жестоко терзавшегося надвигающимся
скандалом. Сомс день и ночь занимал его проектами своего ухода от дел,
ибо он в конце концов пришел к этому мрачному решению. Продолжать встречаться со всеми этими людьми, которые считали его предусмотрительным,
тонким советчиком, после этой истории, - нет, ни за что! Щепетильность и
гордость, которые так странно, так тесно переплетались в нем с бесчувствием собственника, восставали против этого. Он уйдет от дел, будет
жить своей жизнью, покупать картины, составит себе имя как коллекционер,
у него, в сущности, к этому всегда больше сердце лежало, чем к юридической деятельности. Но, чтобы осуществить это, ныне бесповоротное решение,
он должен позаботиться о слиянии своей фирмы с другим предприятием и
так, чтобы это произошло втайне, ибо такой шаг, разумеется, может вызвать всеобщее любопытство и только заранее бросит на него тень унижения.
Он остановил свой взор на фирме "Кэткот, Холидей и Кингсон", два компаньона которой умерли. Полное название объединенной фирмы должно было
бы "быть: "Кэткот, Холидей, Кингсон, Форсайт, Бастард и Форсайт". Но
после споров о том, кто из покойников пользуется большим влиянием среди
живых, решили сократить название, оставив только: "Кэткот, Кингсон и
Форсайт", причем Кингсон будет действующей, а Сомс немой фигурой. За
свое имя, престиж и клиентуру Сомс должен был получать изрядный доход.
Однажды вечером он, как подобало человеку, достигшему столь важной
ступени в своей жизненной карьере, занялся подсчетом того, какой цифры
достигла стоимость его персоны, и, скостив некоторую сумму на понижение
ценностей по случаю войны, нашел, что она равняется приблизительно ста
тридцати тысячам фунтов. После смерти отца, которая, увы, не за горами,
он получит еще по меньшей мере тысяч пятьдесят, а его годовой расход пока еще не превышает двух тысяч. Стоя посреди своих картин, Сомс видел
перед собой будущность, богатую выгодными приобретениями, которые были
ему обеспечены благодаря его безошибочной способности угадывать лучше,
чем другие. Продавая то, что должно упасть в цене, придерживая то, что
еще растет, и учитывая с осторожной проницательностью будущие требования
вкуса, он составит редчайшую коллекцию, которая после его смерти отойдет
государству как "дар Форсайта".
Если процесс окончится благополучно, он уже решил, как ему поступить
с мадам Ламот. Он знал, что ее заветной мечтой было жить на ренту в Париже, около своих внуков. Он откупит ресторан "Бретань" за громадную цену. Мадам будет жить, как королева-мать, в Париже, на доходы от капитала, который уж она сумеет поместить, как нужно (между прочим Сомс подумывал о том, чтобы поставить на ее место хорошего управляющего, и тогда
ресторан, будет приносить ему немалый процент на уплаченную сумму. В Сохо скрыты богатые возможности). За Аннет он пообещает закрепить пятнадцать тысяч фунтов - намеренно или случайно, как раз ту сумму, которую
старый Джолион завещал "той женщине".
Из письма поверенного Джолиона к его поверенному выяснилось, что "эти
двое" в Италии. Кроме того, они дали всем полную возможность установить,
что до этого жили в отеле в Лондоне. Дело ясно как белый день, и разберут его в каких-нибудь полчаса; но за эти полчаса Сомс испытает все муки
ада; а после того как эти полчаса пройдут, все носители имени Форсайт
почувствуют, что роза утратила свой аромат. У него не было иллюзий, как
у Шекспира, что роза, как ее ни назови, благоухает все так же. Имя - это
то, чем человек владеет: реальное, ничем не забракованное имущество, и
ценность его упадет по крайней мере на двадцать процентов. Если не считать Роджера, который однажды отказался выставить свою кандидатуру в
парламент, и - о, ирония! - Джолиона, завоевавшего себе известность как
художник, не было ни одного чем-нибудь заметного Форсайта. Но именно это
отсутствие гласности и было величайшим достоянием их имени. Это было
частное имя, в высшей степени индивидуальное, и оно было его личной
собственностью; оно никогда ни с доброй, ни с худой целью не было использовано назойливой молвой. Он и каждый член его семьи владели им нераздельно, строго конфиденциально, не делая его объектом любопытства
публики чаще, чем того требовали события - их рождения, браки, смерти. И
в течение этих недель ожидания, когда сам он готовился сложить с себя
звание служителя закона, Сомс проникся горькой ненавистью к этому закону
- так глубоко возмущало его это неминуемое насилие над его именем, насилие, которое он должен был претерпеть во имя естественной потребности
законным образом увековечить свое имя. Чудовищная несправедливость всего
этого вызывала в нем постоянную глухую злобу. Он не хотел ничего другого, как только жить честной семейной жизнью, и вот теперь, после всех
этих бесплодных, одиноких лет, он должен явиться в суд и публично признаться в своей несостоятельности - в том, что он не может удержать жену,
- вызвать жалость, удовольствие или презрение себе подобных. Все перевернулось вверх ногами. Страдать должны бы она и этот субъект, а они в
Италии. И этот Закон, которому Сомс так верно служил, на который он с
таким благоговением взирал как на оплот собственности, за эти недели
стал казаться ему жалким убожеством. Что может быть бессмысленнее, чем
сказать человеку: "Владей своей женой", а потом наказать его, если
кто-нибудь незаконным образом отнимет ее у него. Или Закон не знает, что
для человека имя - это зеница ока и что гораздо тяжелее прослыть обманутым мужем, чем обольстителем чужой жены? Он положительно завидовал этой
репутации Джолиона, одержавшего победу там, где он, Сомс, проиграл. Вопрос о денежной компенсации тоже не давал ему покоя. Ему хотелось наказать этого субъекта, но ему вспоминались его слова: "С величайшим удовольствием", - и он чувствовал, что взыскание денег причинит неприятность не Джолиону, а ему; он смутно угадывал, что Джолиону даже приятно
будет заплатить деньги, - это такой распущенный человек! Кроме того,
предъявлять денежные претензии было как-то не совсем удобно. Но это произошло само собой, почти механически; однако, по мере того как час испытания приближался, Сомсу начинало казаться, что и это тоже всего лишь
какая-то уловка этого бесчувственного, противоестественного Закона - для
того чтобы выставить его. Сомса, в смешном виде; чтобы люди могли смеяться и говорить: "Да, да, он получил за нее изрядную сумму!" И он отдал
распоряжение своему поверенному, чтобы тот заявил, что деньги будут пожертвованы на убежище для падших женщин. Он долго раздумывал, какое из
благотворительных учреждений будет самым подходящим, и остановился на
этом, но теперь, просыпаясь по ночам, думал: "Это не годится, слишком
мрачно, это только привлечет внимание. Что-нибудь поскромнее, поприличнее". Он был равнодушен к собакам, а то бы, наверно, перенес свой выбор
на них; в конце концов, в полном отчаянии, ибо его осведомленность в делах благотворительности была весьма ограниченна, он решил остановиться
на слепых. Это не может показаться неприличным, и это, разумеется, заставит суд назначить более высокую сумму.
Целый ряд процессов снимался со списка, который этим летом и так был
очень невелик, и дело Сомса должно было слушаться уже в июле. В эти дни
единственным утешением Сомса была Уинифрид. Она относилась к нему сочувственно, как человек, который сам побывал в такой передряге, и он мог
ей довериться, зная, что она не станет откровенничать с Дарти. Этот негодяй только порадовался бы! В конце июля, накануне процесса. Сомс вечером пришел к ней. Они еще не выехали за город, так как Дарти уже истратил деньги, отложенные на летний отдых, а Уинифрид не решалась идти просить у отца, пока тот ждал, чтобы ему ничего не сказали об этом деле
Сомса.
Она встретила его с письмом в руке.
- От Вэла? - мрачно спросил он. - Что он пишет?
- Он пишет, что женился, - сказала Уинифрид.
- На ком это, господи боже?
Уинифрид подняла на него глаза.
- На Холли Форсайт, дочери Джолиона.
- Что?
- Получил разрешение и женился. Я даже не знала, что он знаком с нею.
Как это все неудобно, правда?
Сомс отрывисто засмеялся на эту ее характерную манеру употреблять ничего не значащие слова.
- Неудобно! Ну, я не думаю, что они об этом что-нибудь узнают прежде,
чем вернутся. Да и лучше им оставаться там. Ее отец даст ей денег.
- Но я хочу, чтобы Вэл вернулся, - сказала Уинифрид почти жалобно. - Мне его недостает. Мне легче, когда он со мной.
- Я знаю, - пробормотал Сомс. - А как Дарти ведет себя теперь?
- Могло быть и хуже; вечные истории с деньгами. Ты хочешь, чтобы я
завтра поехала в суд. Сомс?
Сомс протянул ей руку. Этот жест так явно изобличал его одиночество,
что она крепко пожала его руку обеими руками.
- Ничего, голубчик, зато тебе будет гораздо легче, когда все это кончится.
- Я не знаю, что я такого сделал, - хрипло сказал Сомс. - И никогда
не знал. Все как-то перевернулось вверх ногами. Я любил ее, я ее всегда
любил.
Уинифрид увидела, как кровь выступила на его губе, и это ее страшно
потрясло.
- Ну конечно, - сказала она, - это все очень гадко с ее стороны. Но
что же мне делать с этой женитьбой Вэла, Сомс? Я не знаю, что ему написать в связи с этой историей? Ты видел эту девочку - хорошенькая она?
- Да, она хорошенькая, - сказал Сомс. - Брюнетка, и в ней есть что-то
аристократическое.
"Не так уж плохо, - подумала Уинифрид. - У Джолиона всегда был
стиль!"
- Все-таки это какая-то путаница, - сказала она. - Что скажет папа?
- Ему незачем говорить об этом, - сказал Сомс. - Война теперь скоро
кончится, и хорошо было бы, если бы Вэл купил там участок земли и обзавелся хозяйством.
Это было равносильно тому, как если бы он сказал ей, что считает племянника погибшим.
- Монти я ничего не говорила, - упавшим голосом прошептала Уинифрид.
Дело начало слушаться на следующий день около двенадцати часов и заняло, немногим больше, получаса. Сомс, с грустными глазами, бледный,
элегантный, стоял перед судом; он столько перестрадал до этого, что теперь уже ничего не чувствовал. Как только объявили решение суда, он покинул зал.
Через каких-нибудь четыре часа его имя сделается достоянием публики!
Бракоразводный процесс присяжного поверенного! Глухая, горькая злоба
сменила чувство мертвого равнодушия. "Будь они все прокляты! - думал он.
- Я не буду прятаться. Я буду вести себя так, как если бы ничего не случилось". И по нестерпимо знойной Флитстрит и Лэдгейт-Хилл он отправился
пешком в свой клуб в Сити, позавтракал и затем пошел в контору. Там, не
отрываясь, работал до вечера.
Когда, собравшись идти домой. Сомс вышел из кабинета, он увидел, что
клерки уже все знают, но он встретил, их недовольные взгляды таким саркастическим взглядом, что они немедленно отвели глаза. У собора св. Павла он остановился купить самую аристократическую из вечерних газет. Да!
Вот оно! "Бракоразводный процесс известного, присяжного, поверенного.
Соответчик - двоюродный брат. Взысканная с ответчика компенсация, жертвуется в пользу слепых!" - значит, они все-таки напечатали это! Глядя на
встречные лица, он думал: "Интересно, знаете вы или нет? ", И вдруг он
почувствовал себя, как-то странно, словно у него что-то завертелось в
голове.
Что это такое? Он не должен поддаваться этому! Не должен! Ведь так
можно заболеть. Не нужно думать! Он поедет к себе за город, на реку, будет грести, ловить рыбу. "Я не позволю себе заболеть!" - подумал он.
Вдруг он вспомнил, что ему необходимо сделать что-то очень важное,
прежде чем уехать из города. Мадам Ламот! Он должен объяснить ей предусмотренный законом порядок. Еще шесть месяцев должно пройти, прежде чем
он будет действительно свободен. Только ему не хочется видеть Аннет! И
он провел рукой по голове: она была горячая.
Он свернул и пошел по Ковент-Гарден. В этот знойный июльский день
воздух старого рынка, зараженный запахом гниющих отбросов, вызывал у него отвращение, а Сохо, более чем когда-либо, казался безотрадным притоном всякого сброда. Только ресторан "Бретань", чистенький, нарядно выкрашенный, со своими голубыми кадкамии карликовыми деревцами, сохранял
независимое, типично французское достоинство и самоуважение. Сейчас были
часы затишья, и бледные, опрятно одетые официантки накрывали столики к
обеду. Сомс прошел в жилую половину. К его великому огорчению, на стук
его открыла Аннет. Она тоже была бледная, изнемогающая от жары.
- Вы нас совсем забыли, - вяло сказала она.
Сомс улыбнулся.
- Это не моя вина; я был очень занят. Где ваша матушка, Аннет? Мне
нужно ей кое-что сообщить.
- Мамы нет дома.
Сомсу показалось, что она как-то странно смотрит на него. Что ей известно? Что ей рассказала мать? Старание угадать это вызвало мучительно-болезненное ощущение у него в голове Он ухватился за край стола и
смутно увидел, что Аннет подошла к нему, глядя на него прояснившимися от
удивления глазами. Он закрыл глаза и сказал:
- Ничего, сейчас пройдет. У меня, наверно, был легкий солнечный удар!
Солнечный! Уж если что и ударило его, так это мрак! Голос Аннет,
сдержанный голос француженки, сказал:
- Сядьте, у вас скорей пройдет.
Ее рука нажала на его плечо, и Сомс опустился в кресло. Когда ощущение мрака прошло и он открыл глаза, он увидел, что она смотрит на него.
Какое непостижимое и странное выражение для двадцатилетней девушки!
- Вам лучше теперь?
- Все прошло, - сказал Сомс.
Инстинкт подсказывал ему, что, обнаруживая перед ней слабость, он не
выигрывает: возраст и без того достаточное препятствие. Сила воли - вот
что возвысит его в глазах Аннет. Все эти последние месяцы он отступал
из-за нерешительности, больше он уже не будет отступать... Он встал и
сказал:
- Я напишу вашей матушке. Я уезжаю в свой загородный дом на довольно
продолжительное время. Я бы хотел, чтобы вы обе приехали погостить ко
мне. Сейчас там самое лучшее время. Вы приедете, не правда ли?
- Мы будем очень рады.
Такое изящное грассирование этого "р", но ни малейшего энтузиазма. И
с некотором огорчением он прибавил:
- Вы тоже страдаете от жары, Аннет? Вам будет очень полезно побыть на
реке. До свидания.
Аннет наклонилась вперед. В этом движении промелькнуло что-то вроде
раскаяния.
- А вы в состоянии идти? Может быть, вы выпьете кофе?
- Нет, - твердо сказал Сомс. - Дайте мне вашу руку.
Она протянула ему руку, и Сомс поднес ее к губам. Когда он поднял
глаза, то опять увидел то же странное выражение в ее лице. "Непонятно, - думал он, выходя от нее, - но не надо думать, не надо мучиться".
Но он все же мучился, идя по направлению к Пэл-Мэл. Англичанин, чужой
для нее религии, человек в летах, в прошлом семейная трагедия - что он
может дать ей? Только богатство, положение в обществе, обеспеченную
жизнь, успех! Это много, но достаточно ли это для красивой двадцатилетней девушки? Он так мало знает Аннет. Кроме того, у него был какой-то
необъяснимый страх перед этим французским характером ее матери, да и ее
самой. Они так хорошо знают, чего хотят. Это почти Форсайты! Они никогда
не погонятся за тенью, не упустят реальной возможности!