У Джона широко раскрылись глаза; все наталкивало его на исторические
изыскания. Но с порога послышался ласковый голос сестры: "Идите к нам!"
- и он вскочил, ибо сердце его настойчиво рвалось к настоящему.
Так как Флер заявила, что "в такой чудесный вечер грех сидеть дома",
все четверо вышли. Роса индевела в лунном свете, и старые солнечные часы
отбрасывали длинную тень. Две самшитовые изгороди, квадратные в темные,
встречались под прямым углом, отгораживая плодовый сад. Флер свернула в
проход между ними.
- Идемте! - позвала она.
Джон оглянулся на остальных и последовал на девушкой. Она, как призрак, бежала между деревьями. Все было так красиво над нею и точно пенилось, я пахло старыми стволами и крапивой. Флер скрылась. Джон подумал,
что потерял ее, когда вдруг чуть не сшиб ее с ног на бегу: она стояла
неподвижно.
- Правда, чудесно? - воскликнула она, и Джон ответил:
- Да.
Она потянулась, сорвала с яблони цветок и, теребя его пальцами, сказала:
- Можно называть вас просто Джон? И на ты?
- Ну еще бы!
- Прекрасно. Но ты знаешь, что между нашими семьями - кровная вражда?
Джон обомлел:
- Вражда? Почему?
- Романтично и глупо, не правда ли? Вот почему я сделала вид, будто
мы раньше не встречались. Давай встанем завтра пораньше и пойдем гулять
вдвоем до утреннего завтрака, чтобы покончить с этим. Я не люблю тянуть
канитель, а ты?
Джон пробормотал восторженное согласие.
- Итак, в шесть часов. Знаешь, твоя мама, по-моему, очень красива.
Джон горячо подхватил:
- Да, очень.
- Я люблю красоту во всех ее видах, - продолжала Флер, - но только
непременно, чтобы она волновала. Греческое искусство я не признаю.
- Как! Даже Евриггада?
- Еврипида? Ой, нет! Не выношу греческих трагедий, они такие длинные.
Красота, по-моему, всегда быстрая. Я, например, люблю посмотреть на какую-нибудь картину и убежать. Я не выношу много вещей разом. Вот посмотри, - она высоко держала на лунном свету свой яблоневый цветок. - По-моему, это лучше, чем весь сад.
И вдруг другой, свободной, рукой она схватила руку Джона.
- Тебе не кажется, что самое несносное в мире - осторожность? Понюхай
лунный свет.
Она бросила цветок ему в лицо. Джон с упоением согласился, что самое
скверное в мире - осторожность, и, склонившись, поцеловал пальцы, сжимавшие его руку.
- Мило и старомодно, - спокойно сказала Флер. - Ты невозможно молчалив, Джон. Я люблю и молчание, когда оно внезапно, - она выпустила его
руку. - Ты не подумал тогда, что я нарочно уронила платок?
- Нет! - воскликнул Джон, глубоко пораженный.
- А я, конечно, нарочно его уронила. Повернем назад, а то подумают,
что мы и теперь уединились нарочно.
И опять она, как призрак, побежала между стволами. Джон последовал за
ней, с любовью в сердце, с весной в сердце, а надо всем рассыпалось в
лунном свете белое неземное цветение. Они вышли тем же путем, как вошли;
вид у Флер был самый непринужденный.
- Там в саду чудно! - томно сказала она Холли.
Джон хранил молчание, безнадежно надеясь, что, может быть, оно покажется ей внезапным.
Она непринужденно и сдержанно пожелала ему спокойной ночи, и ему подумалось, что разговор в саду был только сном.
У себя в спальне Флер скинула платье и, завернувшись в затейливо бесформенный халат, все еще с белой веточкой в волосах, точно гейша, села
на кровать, поджав под себя ноги, и начала писать при свече:
"Дорогая Черри!
Я, кажется, влюблена. Свалилось как снег на голову, но ощущается
где-то глубже. Он - мой троюродный брат, совсем дитя, на шесть месяцев
старше и на десять лет моложе меня. Мальчики всегда влюбляются в старших, а девушки в младших или же в сорокалетних стариков. Не смейся, но я
отроду не видела ничего правдивее его глаз; он божественно молчалив. Наша первая встреча в Лондоне произошла очень романтично, под сенью восповичевской Юноны. А сейчас он спит в соседней комнате, яблони в цвету,
залиты лунным светом, а завтра утром, пока все спят, мы пойдем на Меловые горы - в гости к феям. Между нашими семьями - кровная вражда, что,
по-моему, восхитительно. Да! И, может быть, мне придется идти на хитрости, попросить, чтобы ты меня пригласила к себе, так ты поймешь, зачем.
Папа не хочет, чтобы мы были знакомы, но я с этим не примирюсь. Жизнь
слишком коротка. У него красавица мать: темноглазая, с прелестными серебряными волосами и молодым лицом. Я гощу у его сестры, которая замужем
за моим двоюродным братом; все это очень запутанно, но я намерена выудить из нее завтра все, что смогу. Мы часто с тобой говорили, что любовь
портит веселую игру. Вздор! Только с нею и начинается подлинная игра. И
чем раньше ты это испытаешь, дорогая, тем лучше для тебя.
Джон не просто "Джон", а уменьшительное от Джолион - традиционное имя
Форсайтов) из породы тех, которые то вспыхивают, то гаснут; росту в нем
пять футов десять дюймов, и он еще растет и, кажется, хочет быть поэтом.
Если ты станешь смеяться надо мной, я рассорюсь с тобою навсегда. Я
предвижу всевозможные затруднения, но ты знаешь: если я чего-нибудь
всерьез захочу, я добьюсь своего. Один из основных признаков любви - это
то, что воздух чудится населенным, подобно тому, как чудится нам лицо на
луне; кажется, будто танцуешь, и в то же время какое-то странное ощущение где-то над корсетом, точно запах апельсинового дерева в цвету. Это
моя первая любовь и, я предчувствую, последняя, что, конечно, нелепо по
всем законам природы и нравственности. Если ты намерена глумиться надо
мной, я тебя убью, а если ты кому-нибудь расскажешь, я тебе этого никогда не прощу. Верь, не верь, а у меня, кажется, не хватит духу отослать
это письмо. Как бы то ни было, сейчас я над ним засыпаю. Итак, спокойной
ночи, моя Черри-и-и!
Твоя Флер".
VIII
ИДИЛЛИЯ НА ЛОНЕ ПРИРОДЫ
Когда двое молодых Форсайтов миновали первый перевал и обратили свои
лица на восток, к солнцу, в небе не было ни облачка, а холмы искрились
росой. На перевал они поднялись почти бегом и немного запыхались; если и
было им что сказать, они все же не говорили и шли под пение жаворонков,
в неловком молчании утренней прогулки натощак. Уйти украдкой было забавно, но на вольной высоте ощущение заговора пропало и сменилось немотой.
- Мы допустили глупейшую ошибку, - сказала Флер, когда они прошли с
полмили. - Я голодна.
Джон извлек из кармана плитку шоколада. Они разломили ее пополам, и
языки у них развязались. Они говорили о своем домашнем укладе и о прошлой своей жизни, которая здесь, среди одиночества холмов, казалась волшебнонереальной. В прошлом Джона оставалось незыблемым лишь одно - его
мать, в прошлом Флер - ее отец; их лица неодобрительно смотрели издалека
на детей, и дети говорили о них мало.
Дорога спустилась в ложбину и опять вынырнула в направлении к Чанктонбери-Ринг; блеснуло вдалеке море, ястреб парил между ними и солнцем,
так что его кровавокоричневые крылья казались огненно-красными. Джон до
страсти любил птиц, любил сидеть подолгу неподвижно, наблюдая за ними; и
так как у него был острый взгляд и память на вещи, которые его занимали,
пожалуй, стояло его послушать, если речь заходила о птицах. Но на Чанктонбери-Ринг не слышно было птиц, большой храм его буковой рощи был пуст
- он стоял безжизненный и холодный в этот ранний час; приятным показалось, пройдя рощу, снова выйти на солнце. Очередь была за Флер. Она заговорила о собаках, о том, как с ними гнусно обращаются. Не жестоко ли
сажать их на цепь! Она бы секла людей, которые так поступают. Джон был
удивлен этим проявлением гуманности. Оказалось, что Флер знала собаку,
которую какойто фермер, их сосед, во всякую погоду держал на цепи в углу
своего птичьего двора - так что в конце концов она надорвала голос от
лая!
- Подумай, как обидно! - с жаром сказала девушка. - Ведь если бы она
не лаяла на каждого прохожего, ее бы не держали на цепи. Человек - подлая тварь. Я два раза потихоньку спускала ее; оба раза она меня чуть не
укусила, а после просто бесновалась от радости; но потом она неизменно
прибегала домой, и ее опять сажали на цепь. Будь моя воля, я посадила б
на цепь ее хозяина, - Джон заметил, как сверкнули ее зубы и глаза. - Я
выжгла бы ему на лбу клеймо: "Зверь". Была бы ему наука!
Джон согласился, что средство превосходное.
- Всему виной, - сказал он, - инстинкт собственности, который изобрел
цепи. Последнее поколение только и думало, что о собственности; вот почему разыгралась война.
- О! - воскликнула Флер. - Мне никогда не приходило это на ум. Твои
родные и мои поссорились из-за собственности. А она ведь есть у нас у
всех - твои родные, мне кажется, богаты.
- О да! К счастью! Не думаю, чтоб я сумел зарабатывать деньги.
- Если б ты умел, ты бы мне не нравился.
Джон с трепетом взял ее под руку.
Флер смотрела прямо вперед и напевала:
Джонни. Джонни, пастушок,
Хвать свинью - и наутек?
Рука Джона робко обвилась вокруг ее талии.
- Довольно неожиданно! - спокойно сказала Флер. - Ты часто это делаешь?
Джон опустил руку. Но Флер засмеялась, и его рука снова легла на ее
талию. Флер запела:
О, кто по горной той страхе
За такой помчится на коне.
О, кто отважится за мной
Дорогой горной той?
- Подпевай, Джон!
Джон запел. К ним присоединились жаворонки, колокольчики овец, утренний звон с далекой церкви в Стэйнинге. Они переходили от мелодии к мелодии, пока Флер не заявила:
- Боже! Вот когда я по-настоящему проголодалась!
- Ах, мне так совестно!
Она заглянула ему в лицо.
- Джон, ты - прелесть!
И она локтем прижала к себе то руку, обнимавшую ее. Джон едва не зашатался от счастья. Желто-белая собака, гнавшаяся за зайдем, заставила
ело отдернуть руку. Они смотрели вслед, пока заяц и собака не скрылись
под горой. Флер вздохнула:
- Слава богу, не поймает! Которые час? Мои остановились. Забыла завести.
Джон посмотрел на часы.
- Черт возьми! И мои стоят.
Пошли дальше, взявшись за руки.
- Если трава сухая, - предложила Флер, - присядем да минутку.
Джон скинул куртку, и они уселись на ней вдвоем.
- Понюхай! Настоящий дикий тмин.
Он снова обнял ее, и так они сидели молча несколько минут.
- Ну и ослы! - вскричала Флер и вскочила. - Мы безобразно опоздаем,
вид у нас будет самый дурацкий, и они все насторожатся. Вот что, Джон:
мы просто вышли побродить перед завтраком, чтобы нагулять аппетит, и
заблудились. Хорошо?
- Да, - согласился Джон.
- Это важно. Нам будут чинить всевозможные препятствия. Ты хорошо
умеешь лгать?
- Кажется, не слишком. Но я постараюсь.
Флер нахмурилась.
- Знаешь, я думаю, нам не позволят дружить.
- Почему?
- Я тебе уже объясняла.
- Но это глупо!
- Да; но ты не знаешь моего отца.
- Я думаю, что он тебя очень любит.
- Видишь ли, я - единственная дочь. И ты тоже единственный - у твоей
матери. Такая обида! От единственных детей ждут слишком многого. Пока
переделаешь все, чего от тебя ждут, успеешь умереть.
- Да, - пробормотал Джон, - жизнь возмутительно коротка. А хочется
жить вечно и все познать.
- И любить всех и каждого?
- Нет, - воскликнул Джон, - любить я желал бы только раз - тебя!
- В самом деле? Как ты это быстро! Ах, смотри, вот меловая яма; отсюда недалеко и до дому. Бежим!
Джон пустился за нею, спрашивая себя со страхом, не оскорбил ли он
ее.
Овраг - заброшенная меловая яма - был полон солнца и жужжания пчел.
Флер откинула волосы со лба.
- Ну, - сказала она, - на всякий случай тебе разрешается меня поцеловать, Джон.
Она подставила щеку. В упоении он запечатлел поцелуй на горячей и
нежной щеке.
- Так помни: мы заблудились; и по мере возможности предоставь объяснения мне; я буду смотреть на тебя со злостью для большей верности; и ты
постарайся и гляди на меня зверем!
Джон покачал головой:
- Не могу!
- Ну, ради меня; хотя бы до дневного чая.
- Догадаются, - угрюмо проговорил Джон.
- Как-нибудь постарайся. Смотри! Вот мы и дома! Помахай шляпой. Ах, у
тебя ее нет! Ладно, я крикну. Отойди от меня подальше и притворись недовольным.
Пять минут спустя, поднимаясь на крыльцо и прилагая все усилия, чтобы
казаться недовольным, Джон услышал в столовой звонкий голос Флер:
- Ох, я до смерти голодна. Вот мальчишка! Собирается стать фермером,
а сам заблудился. Идиот!
IX
ГОЙЯ
Завтрак кончился, и Сомс поднялся в картинную галсрею в своем доме
близ Мейплдерхема. Он, как выражалась Аннет, "предался унынию". Флер еще
не вернулась домой. Ее ждали в среду, но она известила телеграммой, что
приезд переносится на пятницу, а в пятницу новая телеграмма известила об
отсрочке до воскресенья; между тем, приехала ее тетка, ее кузены Кардиганы и этот Профон, и ничего не ладилось, и было скучно, потому что не
было Флер. Сомс стоял перед Гогэном - самым больным местом своей коллекции. Это безобразное большое полотно он купил вместе с двумя ранними Матиссами перед самой войной, потому что вокруг пост-импрессионистов подняли такую шумиху. Он раздумывал, не избавит ли его от них Профон - бельгиец, кажется, не знает, куда девать деньги, - когда услышал за спиною голос сестры: "По-моему, Сомс, эта вещь отвратительна", и, оглянувшись, увидел подошедшую к нему Уинифрид.
- Да? - сказал он сухо. - Я отдал за нее пятьсот фунтов.
- Неужели! Женщины не бывают так сложены, даже чернокожие.
Сомс невесело усмехнулся:
- Ты пришла не за тем, чтобы мне это сообщить.
- Да. Тебе известно, что у Вэла и его жены гостит сейчас сын Джолиона?
Сомс круто повернулся.
- Что?
- Да-а, - протянула Уинифрид, - он будет жить у них все время, пока
изучает сельское хозяйство.
Сомс отвернулся, но голос сестры неотступно преследовал его, пока он
шагал взад и вперед по галерее.
- Я предупредила Вэла, чтобы он ни ему, ни ей не проговорился о старых делах.
- Почему ты мне раньше не сказала?
Уинифрид повела своими полными плечами.
- Флер делает, что захочет. Ты ее всегда баловал. А потом, дорогой
мой, что здесь страшного?
- Что страшного? - процедил сквозь зубы Сомс. - Она... она...
Он осекся. Юнона, носовой платок, глаза Флер, ее вопросы и теперь эти
отсрочки с приездом - симптомы казались ему настолько зловещими, что он,
верный своей природе, не мог поделиться опасениями.
- Мне кажется, ты слишком осторожен, - начала Уинифрид. - Я бы на
твоем месте рассказала ей всю историю. Нелепо думать, что девушки в наши
дни те же, какими были раньше. Откуда они набираются знаний, не могу
сказать, но, по-видимому, они знают все.
По замкнутому лицу Сомса прошла судорога, и Уинифрид поспешила добавить:
- Если тебе тяжело говорить, я возьму на себя.
Сомс покачал головой. Пока еще в этом не было абсолютной необходимости, а мысль, что его обожаемая дочь узнает о том старом позоре, слишком
уязвляла его гордость.
- Нет, - сказал он, - только не теперь. И если будет можно - никогда.
Уинифрид смолчала. Она все более и более склонялась к миру и покою,
которых Монтегью Дарти лишал ее в молодости. И так как вид картин всегда
угнетал ее, она вскоре за тем сошла вниз, в гостиную.
Сомс прошел в тот угол, где висели рядом его подлинный Гойя и копия с
фрески "La Vendimia". Появление у него картины Гойи служило превосходной
иллюстрацией к тому, как человеческая жизнь, яркокрылая бабочка, может
запутаться в паутине денежных интересов и страстей. Прадед высокородного
владельца подлинного Гойи приобрел картину во время очередной испанской
войны - в порядке откровенного грабежа. Высокородный владелец пребывал в
неведении относительно ценности картины, пока в девяностых годах прошлого века некий предприимчивый критик не открыл миру, что испанский художник по имени Гойя был гением. Картина представляла собой не более как
рядовую работу Гойи, но в Англии она была чуть ли не единственной, и высокородный владелец стал известным человеком. Обладая разнообразными видами собственности и той аристократической культурой, которая не жаждет
только чувственного наслаждения, но зиждется на более здоровом правиле,
что человек должен знать все и отчаянно любить жизнь, - он держался
твердого намерения, покуда жив, сохранять у себя предмет, доставляющий
блеск его имени, а после смерти завещать его государству. К счастью для
Сомса, палата лордов в 1909 году подверглась жестоким нападкам, и высокородный владелец встревожился и обозлился. "Если они воображают, - решил он, - что могут грабить меня с обоих концов, они сильно ошибаются.
Пока меня не трогают и дают спокойно наслаждаться жизнью, государство
может рассчитывать, что я оставлю ему в наследство некоторые мои картины. Но если государство намерено травить меня и грабить, будь я трижды
проклят, если не распродам к черту всю свою коллекцию. Одно из двух: или
мою собственность, или патриотизм, а того и другого сразу они от меня не
получат". Несколько месяцев он вынашивал эту мысль, потом в одно прекрасное утро, прочитав речь некоего государственного мужа, дал телеграмму
своему агенту, чтобы тот приехал и привез с собою Бодкина. Осмотрев коллекцию, Бодкин, чье мнение о рыночных ценах пользовалось среди знатоков
наибольшим весом, заявил, что при полной свободе действий, продавая картины в Америку, Германию и другие страны, где сохранился интерес к искусству, можно выручить значительно больше, чем если продавать их в Англии. Патриотизм высокородного владельца, сказал он, всем хорошо известен, но в его коллекции что ни картина, то уникум. Высокородный владелец
набил этим мнением свою трубку и раскуривал его одиннадцать месяцев. На
двенадцатом месяце он прочитал еще одну речь того же государственного
мужа и дал агенту телеграмму: "Предоставить Бодкину свободу действий".
Вот тогда у Бодкина и зародилась идея, спасшая Гойю и еще два уникума
для отечества высокородного владельца. Одной рукой Бодкин выдвигал картины на иностранные рынки, а другой составлял список частных английских
коллекционеров. Добившись в заморских странах предложения наивысшей цены, какой, по его мнению, можно было ожидать, он предлагал картину и установленную цену вниманию отечественных коллекционеров, приглашая их из
чувства патриотизма заплатить больше. В трех случаях (включая случай с
Гойей) из двадцати одного эта тактика увенчалась успехом. Спросят, почему? Один из коллекционеров был пуговичным фабрикантом и, заработав
большие деньги, желал, чтобы его супруга именовалась леди Баттонс [15].
Посему он купил за высокую цену один из уникумов и преподнес его в подарок государству. Это, как поговаривали его друзья, было "одной из ставок
в его большой игре". Другой коллекционер ненавидел Америку и купил картину-уникум, "чтобы насолить распроклятым янки". Третьим коллекционером
был Сомс, который, будучи, пожалуй, трезвее прочих, купил картину после
поездки в Мадрид, так как пришел к убеждению, что Гойя пока что идет в
гору. Сейчас, правда, он был не слишком в моде, но слава его еще впереди; и, глядя на этот портрет, напоминавший своей прямотой и резкостью
Гогарта и Манэ, но отличавшийся особенной - острой и странной - красотой
рисунка. Сомс все больше утверждался в уверенности, что не сделал ошибки, хоть и уплатил большую цену - самую большую, какую доводилось ему
платить. А рядом с портретом висела копия с фрески "La Vendimia". Вот
она - маленькая проказница - глядит на него с полотна сонномечтательным
взглядом, тем взглядом, который Сомс любил у нее больше всякого другого,
потому что он сообщал ему чувство сравнительного спокойствия.
Он все еще глядел на картину, когда запах сигары защекотал ему ноздри
и за спиной послышался голос:
- Итак, мистер Форсайт, что вы думаете делать с этой маленькой коллекцией?
Противный бельгиец, мать которого - точно не довольно и фламандской
крови - была армянкой! Преодолев невольное раздражение, Сомс спросил:
- Вы знаете толк в картинах?
- Да, у меня у самого собрано кое-что.
- Есть у вас пост-импрессионисты?
- Да-а! Я их люблю.
- Каково ваше мнение об этой вещи? - сказал Сомс, указывая на Гогэна.
Мсье Профон выставил вперед нижнюю губу и заостренную бородку.
- Очень недурно, - сказал он. - Вы хотите это продать?
Сомс подавил инстинктивно навернувшееся: "Нет, собственно", - ему не
хотелось прибегать с иноземцем к обычным уловкам.
- Да, - сказал он.
- Сколько вы за нее хотите?
- То, что отдал сам.
- Отлично, - сказал мсье Профон. - Я с удовольствием возьму у вас эту
маленькую картинку. Пост-импрессионисты очень нежизненны, но они забавны. Я не слишком интересуюсь картинами, хотя у меня есть кое-что, совсем
маленькое собрание.
- А чем вы интересуетесь?
Мсье Профон пожал плечами.
- Жизнь очень напоминает драку мартышек из-за пустого ореха.
- Вы молоды, - сказал Сомс.
Профону, видно, хочется обобщений, но, право же, он мог бы и не напоминать, что собственность утратила свою былую прочность.
- Я ни о чем не тревожусь, - отвечал с улыбкой мсье Профон. - Мы рождаемся на свет и умираем. Половина человечества голодает. Я кормлю маленькую ораву ребятишек на родине моей матери; но что в том пользы? Я
мог бы с тем же успехом бросать деньги в реку.
Сомс смерил его взглядом и вернулся к своему Гойе. Непонятно было,
чего хочет бельгиец.
- На какую сумму выписать мне чек? - продолжал мсье Профон.
- Пятьсот, - коротко сказал Сомс, - но я не хотел бы навязывать вам
картину, если она так мало вас интересует.
- О, не беспокойтесь, - ответил мсье Профон. - Я буду счастлив приобрести эту вещицу.
И он выписал чек вечным пером с тяжелой золотой отделкой. Сомс тревожно наблюдал за процедурой. Каким образом узнал этот господин, что он
хочет продать Гогэна? Мсье Профон протянул ему чек.
- Англичане очень странно относятся к картинам. И французы тоже, да и
мои соотечественники. Очень странно.
- Я вас не понимаю, - деревянным голосом сказал Сомс.
- Словно это шляпы, - загадочно произнес мсье Профон. - Большие и маленькие, кверху поля или книзу - все по моде. Очень странно.
Он улыбнулся и поплыл прочь из галереи, синий и крепкий, как дым его
превосходной сигары.
Сомс принял чек с таким чувством, словно Профон поставил под вопрос
истинную ценность собственничества. "Космополит", - думал он, наблюдая,
как Профон и Аннет сходят с веранды и направляются к реке. Что нашла его
жена в этом бельгийце? Сомс не понимал - разве что ей приятно поговорить
на родном языке; и тотчас промелькнуло в его мыслях то, что Профон назвал бы "маленьким сомнением": не слишком ли красива Аннет, чтобы безопасно расхаживать с подобным "космополитом"? Даже на таком расстоянии
Сомс видел синий дымок сигары мсье Профона, клубившийся в ровном свете
солнца; я его серые замшевые ботинки и серую фетровую шляпу: мсье - изысканный щеголь. И видел он также, как быстро его жена повернула голову, так прямо сидевшую над соблазнительной шеей и плечами. Этот поворот
шеи всегда казался Сомсу немного показным и каким-то опереточным - не
вполне приличным для леди. Гуляющие шли по узкой дорожке в нижнем конце
сада. К ним присоединился молодой человек во фланелевом костюме - верно,
какой-нибудь воскресный гость, приехавший по реке. Сомс вернулся к своему Гойе. Он еще смотрел на Флер-виноградаршу, встревоженный новостью,
которую сообщила ему Уиннфрид, когда голос его жены сказал:
- Мистер Майкл Монт, Сомс. Ты его приглашал посмотреть картины.
Тот бойкий молодой человек с выставки на Корк-стрит!
- Как видите, сэр, я к вам с налетом! Я живу всего в четырех милях от
Пэнгбориа. Прекрасная погода, не правда ли?
Оказавшись лицом к лицу с результатами своей экспансивности, Сомс сощурил глаза на гостя. Губы у молодого человека были большие, изогнутые - точно с них не сходила усмешка. И почему он не отрастит подлиннее остатки своих идиотских усиков, которые придают ему вид шута из мюзик-холла?
Зачем современная молодежь унижает свой класс этими щеточками на верхней
губе или фатоватыми крошечными бакенбардами? Уф! Претенциозные кретины!
Но в прочих отношениях Сомс нашел гостя вполне приемлемым, фланелевый
костюм его был безукоризненно чист.
- Рад вас видеть, - сказал он.
Молодой человек поглядел по сторонам, потом остановился, пораженный:
- Вот это картина!
Сомс вряд ли мог бы разобраться в тех смешанных чувствах, которые
вспыхнули в нем, когда он увидел, что замечание относилось к копии Гойи.
- Да, - сухо сказал он, - это не Гойя. Это только копия. Я заказал
ее, потому что девушка с фрески напоминает мне мою дочь.
- Верно! Мне и то показалось, что я узнаю это лицо, сэр. Она здесь?
Откровенность молодого человека почти обезоружила Сомса.
- Она приедет после чая. Не хотите ли осмотреть картины?
И Сомс начал обход, никогда не надоедавший ему. Он не ждал большого
понимания от человека, принявшего копию за подлинник, но, переходя от
отдела к отделу, от периода к периоду, поражался откровенным и метким
замечаниям Монта. Сам от природы проницательный и даже чувствительный
под маской сдержанности. Сомс недаром тридцать восемь лет уделил своей
коллекционерской страсти, и его понимание картин не ограничивалось знанием их рыночной цены. Он являлся своего рода промежуточным звеном между
художником и покупающей публикой. Искусство для искусства и всякая такая
материя, конечно, пустая болтовня. Но эстетизм и хороший вкус необходимы. Если известное количество любителей, обладающих хорошим вкусом,
признают вещь, то она приобретает твердую рыночную ценность, или, иными
словами, становится "произведением искусства". Разрыва, в сущности, нет.
И он так привык к овечьему стаду робких и незрячих посетителей, что не
мог не заинтересоваться гостем, который, не колеблясь, говорил Мауве:
"Эх, хороши стога" или о Якобе Марисе: "Да, не пожалел красок. Вот Маттейс Марис, тот настоящий мастер, правда, сэр? Его поверхность хоть копай лопатой". Но только когда молодой человек свистнул перед Уистлером
со словами: "Как вы думаете, сэр, он когда-нибудь видел в натуре голую
женщину?" - Сомс заметил!
- Кто вы сами, мистер Монт, если разрешите спросить?
- Я, сэр? Раньше я думал сделаться художником, во этому помешала война. Там, в окопах, знаете ли, я тешился мечтой о бирже, чтобы было тепло
и уютно и не слишком шумно. Но этому помешало заключение мира; на акциях
сейчас далеко не уедешь, правда ведь? Я только год как демобилизован.
Что вы мне посоветуете, сэр?
- Есть у вас средства?
- Как сказать, - ответил молодой человек. - У меня есть отец. Я защищал его жизнь во время войны, так что теперь он обязан поддерживать мою
жизнь. Хотя, конечно, возникает вопрос, оставят ли ему его собственность. Что вы на этот счет думаете, сэр?
Сомс улыбнулся бледной оборонительной улыбкой.
- Старика чуть ли не удар хватает, когда я говорю, что ему, может
быть, придется работать. Он, понимаете ли, землевладелец; роковая болезнь.
- Вот мой подлинный Гойя, - сухо сказал Сомс.
- Черт побери! Вот был гений! Я видел раз в Мюнхене одну вещь Гойи,
от которой прямо обалдел: зловреднейшая старуха в роскошнейших кружевах.
Да, этот не шел навстречу вкусам публики. В свое время был, наверно,
вроде бомбы; условностям от него досталось. Перед ним и Веласкес бледнеет - вы не находите?
- Веласкеса у меня нет, - сказал Сомс.
Молодой человек посмотрел на него внимательно.
- Да, - сказал он, - такую роскошь могут позволить себе только государства да спекулянты. Почему бы всем обанкротившимся государствам не
продать спекулянтам насильственным порядком своих Веласкесов, Тицианов и
прочие шедевры, а потом издать закон, что всякий, кто владеет картиной
старых мастеров (смотри прилагаемый список), обязан вывесить ее в какой-либо национальной галерее? Пожалуй, стоило бы.
- Не сойти ли нам вниз, к чаю? - предложил Сомс.
Уши молодого человека словно опали, прижавшись плотнее к черепу. "Он
не лишен такта", - подумал Сомс, выходя следом за ним из галереи.
Гойя с его сатирической необычайной любовью к деталям, его своеобразной линией и смелостью светотени мог бы в точности воспроизвести группу,
собравшуюся внизу на веранде за чайным столом Аннет. Быть может, он один
из всех художников мог бы отдать должное солнечным лучам, струившимся
сквозь увитый плющом трельяж; матовой бронзе, старинному хрусталю, тонким ломтикам лимона в бледном янтаре чая; отдать должное самой Аннет,
одетой в черные кружева, - в ее красоте было что-то от белокурой испанки, хоть ей и не хватало одухотворенности женщин этого редкого типа; отдать должное седоволосой, затянутой в корсет степенности Уинифрид; седой
и худощавой корректности Сомса; живому Майклу Монту, востроухому и востроглазому; смуглой, лениво улыбающейся, начинающей полнеть Имоджин;
Просперу Профону, чья улыбка словно говорила: "Право, мистер Гойя, стоит
ли изображать эту маленькую компанийку? ", и, наконец, Джеку Кардигану,
чьи невозмутимо сияющие глаза и полнокровный загар выдавали его руководящий принцип: "Я - англичанин и живу, чтобы быть здоровым".
- Странно, кстати сказать, что Имоджин, которая девушкой торжественно
обещала однажды у Тимоти не выходить замуж за хорошего человека, потому
что все они так скучны, - что эта Имоджин вышла замуж за Джека Кардигана, в котором здоровье настолько стерло все следы первородного греха,
что она могла бы удалиться на покой с десятью тысячами других англичан и
не найти различия между ними и тем, кого она избрала разделять с нею ложе. "О, Джек здоров до ужаса! - говорила она про него к великой радости
матери. - За всю свою жизнь он не проболел ни единого дня. Он проделал
всю войну, не получив ни царапинки. Вы не представляете себе, до чего он
здоров и жизнеспособен". И правда, он был настолько приспособлен к жизни, что не замечал, когда его жена флиртовала с другими мужчинами, что
отчасти было весьма удобно. Однако она его любила, насколько можно любить спортивную машину, и любила двух Кардиганчиков, сделанных по его
образцу. Ее глаза лукаво сравнивали его сейчас с Проспером Профоном; кажется, не было такой "маленькой" игры или спорта, которых мсье Профон не
испробовал бы - от кеглей до охоты на акул - и которые не надоели бы
ему. Имоджин мечтала иногда, чтобы они надоели также и Джеку, который
продолжал играть и говорить об игре с увлечением школьницы, только что
научившейся хоккею; она не сомневалась, чти в возрасте дядюшки Тимоти
Джек будет играть в детский гольф на ковре в ее спальне и "утирать кому-нибудь нос".
Сейчас он рассказывал, как сегодня утром обставил у последней лунки
профессионала-гольфера - прелестный человек, и очень неплохо играл; и
как он после второго завтрака прошел на веслах до самого Кэвершема;
рассказывая, он пробовал соблазнить Проспера Профона на партию в теннис
после чая: спорт - полезная штука, делает человека жизнеспособным.
- Но зачем вам жизнеспособность? - сказал мсье Профон.
- Да, сэр, - проговорил Майкл Монт, - к чему вы хотите быть приспособленным в жизни?
- Джек, - радостно подхватила Имоджин, - к чему ты приспособлен?
Джек Кардиган глядел во все глаза и дышал здоровьем. Вопросы жужжали,
как комары, и он поднял руку, как бы отмахиваясь от них. Во время войны
он был, конечно, приспособлен к тому, чтобы убивать немцев; а теперь он
или не знал, к чему, или же из скромности уклонялся от объяснения своих
руководящих принципов.
- Но он прав, - сказал неожиданно мсье Профон, - нам ничего не осталось, как только приспособляться.
Это изречение, слишком глубокомысленное для воскресного чая, прошло
бы без ответа, не будь здесь неугомонного Майкла Монта.
- Правильно! - воскликнул он. - Вот великое открытие, которым мы обязаны войне. Мы воображали, что прогрессируем, а теперь мы знаем, что
только меняемся.
- К худшему, - с улыбкой сказал мсье Профон.
- Какой вы веселый, Проспер, - прошептала Аннет.
- Идемте на теннис! - сказал Джек Кардиган. - Вам нужно разогнать
хандру. А вы играете, мистер Монт?
- С грехом пополам - гоняю мячи.
Сомс встал, побуждаемый подсознательной тревогой о будущем, определявшей всю его жизнь.
- Когда приедет Флер... - услышал он слова Джека Кардигана.
Да! Почему она не едет? Через гостиную, через холл и веранду он вышел
на аллею и стоял, прислушиваясь, не зашуршит ли по гравию автомобиль.
Было по-воскресному тихо; сирень щедро напоила воздух своим ароматом.
Белые облака, как лебяжьи перья, золотились на солнце. Остро вспомнился
день, когда родилась Флер и он мучительно ждал, а ее жизнь и жизнь ее
матери колебались в его руках. Он спас ее тогда, чтобы она стала цветком
его жизни. А теперь!.. Неужели она непременно должна доставлять ему тревогу?.. Мучение и тревогу? Не нравится ему, как сложились дела! Вечерней
песней вторгся в его раздумье дрозд - большая, тяжелая птица на той акации. Последние годы Сомс живо интересовался птицами в своем саду; нередко вдвоем с Флер ходил он по дорожкам и наблюдал за ними - глаза у нее
острые, как иголки, она знает каждое гнездо. Он увидел ее собаку, пойнтера, улегшуюся на солнышке посреди аллеи, позвал: "Что, приятель, ты
тоже ждешь ее?" Собака медленно подошла, недовольно виляя хвостом, и
Сомс машинально потрепал ее по шее. Собака, птица, сирень - все было для
него частицей Флер, не больше и не меньше. "Я слишком ее люблю, - думал
он, - слишком люблю!" Он был похож на судовладельца, пустившего в море
незастрахованные корабли. Был снова незастрахован, как в те давние дни,
когда, немой и ревнивый, блуждал в пустыне Лондона, томясь по той женщине - по своей первой жене, матери этого проклятого мальчишки. Ага, вот и
автомобиль! Но везет только вещи, а где же Флер?
- Мисс Флер идет пешком, сэр, по дороге вдоль реки.
Пешком всю дорогу, несколько миль? Сомс воззрился на шофера. По лицу
слуги начала расплываться улыбка. Чего он ухмыляется? Сомс тотчас отвернулся со словами: "Отлично, Симз!" - и вошел в дом. Снова поднялся он в
галерею к своим картинам. Отсюда открывался вид на реку, и Сомс не отводил глаз от дорожки, забывая, что Флер может появиться на ней не ранее
как через час. Пошла пешком! И шофер ухмыляется почему-то! Тот мальчишка... Он резко отвернулся от окна. Не может он за ней шпионить! Если она
желает скрывать от него свои тайны, пусть скрывает; шпионить он не станет. В сердце его была пустота, и горечь подступила к самому рту. Отрывистые выкрики Джека Кардигана, гоняющего мячи, да смех молодого Монта
вторгались в тишину. Сомс лелеял надежду, что они там загоняют Профона.
А девушка на "La Vendimia" стояла подбоченясь, и мечтательно-сонные ее
глаза смотрели мимо него. "Я делал для тебя все, что мог, - думал он, - с тех дней, когда ты была ростом не выше моего колена. Ты... ты не захочешь причинить мне боль!"
Но девушка Гойи не отвечала, сверкая красками, едва начинавшими блекнуть. "В этом нет настоящей жизни, - подумал Сомс. - Почему она не
идет?"
X
ТРИО
В Уонсдоне, у подножия Меловых гор, конец недели, превратившись в девять дней, до предела натянул переплетенные нити между четырьмя Форсайтами из третьего, или, по другому счету, из четвертого поколения. Никогда еще Флер не была так fine, Холли так наблюдательна, Вэл так поглощен
своими конюшнями, Джон так молчалив и так взволнован. Сведения по
сельскому хозяйству, которые он приобрел за истекшую неделю, можно было
бы взять на кончик кожа и легким дуновением пустить по ветру. По природе
своей глубоко ненавидя всякую интригу и в своем преклонении перед Флер
считая "ребяческим вздором" необходимость скрываться, он досадовал и
бунтовал, но все же подчинялся, по мере возможности вознаграждая себя в
те редкие минуты, когда оставался с нею вдвоем. В четверг, когда они,
переодевшись к обеду, стояли рядом в гостиной в амбразуре окна. Флер
сказала:
- Джон, я еду домой в воскресенье, поездом три сорок, с Пэддяюгтонского вокзала; если в субботу тебе нужно навестить своих, ты мог бы в
воскресенье приехать, проводить меня, а потом вернуться сюда последним
поездом. Ведь тебе все равно нужно побывать дома?
Джон кивнул головой.
- Что угодно, лишь бы побыть с тобою, - сказал он, - но почему я должен делать вид, точно...
Флер провела мизинцем по его ладони.
- У тебя нет чутья, Джон. Ты должен предоставить все мне. С нашими
родными дело обстоит очень серьезно. Нам нужно соблюдать тайну, если мы
хотим быть вместе.
Дверь отворилась, и Флер добавила громко:
- Джон, ты просто болван.
В груди Джона точно что-то перевернулось: невыносимо было притворяться, скрывать чувство такое естественное, такое всеподавляющее и
сладкое.
В пятницу, около одиннадцати часов вечера, Джон уложил свои вещи и
свесился в окно, полугрустно, полу радостно замечтавшись о Пэддингтоне,
когда услышал легкий стук в дверь как будто ногтем. Он вскочил и прислушался, Снова тот же звук. Да, несомненно ноготь! Джон открыл. В комнату
вошло прелестное видение.
- Я хотела показать тебе мой маскарадный наряд, - сказало видение и
стало в позу около кровати.
Джон, затаив дыхание, прислонился к двери. На голове у видения была
белая кисея; белая косынка лежала вокруг обнаженной шеи на винно-красном
платье с пышными сборами у гибкой талии. Девушка подбоченилась одной рукой, другая рука была поднята под прямым углом и держала веер, касавшийся затылка.
- Вместо веера должна быть корзина винограда, - прошептало видение, - но здесь у меня ее нет. Это мой костюм по Гойе. Поза взята с картины.
Нравится тебе?
- Это - сон!
Видение сделало пируэт.
- Потрогай, посмотри.
Джон стал на колени и почтительно притронулся к подолу.
- Виноградный цвет, - раздался шепот, - "La Vendimia" - сбор винограда.
Пальцы Джона с двух сторон легко коснулись ее талий; он поднял глаза,
полные влюбленного восторга.
- О Джон! - прошептало видение, нагнулось, поцеловало его в лоб.
Опять сделало пируэт и, скользнув за дверь, исчезло.
Джон стоял на коленях, голова его упала на постель. Сколько времени
пробыл он в этом положении, он и сам не знал. Стук ногтем в дверь, шаги,
шуршание юбок, как во сне, не смолкали; и перед его сомкнутыми глазами
стояло видение и улыбалось ему и шептало, и медлил в воздухе слабый запах нарцисса. А на лбу, в том месте, где его поцеловали, держался легкий
холодок, словно от прикосновения цветка. Любовь наполняла его душу, любовь юноши к девушке, любовь, которая так мало знает и так много таит
надежд, которая ни за что на свете не спустится с высот и должна превратиться со временем в сладкое воспоминание, испепеляющую страсть, скучный
брак или, единожды на много случаев, - в сбор винограда, обильного и
сладкого, с румянцем заката на гроздьях.
И здесь и в другом месте довольно было сказано о Джоне Форсайте, чтобы показать, какое большое расстояние лежало между ним и его прапрадедом, первым Джолионом, владельцем приморской фермы в Дорсете. Джон был
чувствителен, как девушка, - чувствительней девяти из десяти современных
девушек; силой воображения он не уступал "несчастненьким" своей сводной
сестры Джун; и, как сын своего отца и своей матери, он, естественно, был
впечатлителен и привязчив. И все же в самых глубинах его существа было
нечто от старого основателя их рода - тайное упорство души, боязнь выказать свои чувства, твердая решимость не признавать себя побежденным.
Впечатлительным и привязчивым мальчикам с богатым воображением обычно
трудно приходится в школе, но Джон инстинктивно скрывал подлинную свою
природу и был среди товарищей лишь в меру несчастлив. До сих пор он
только с матерью был совершенно откровенен и естествен; когда в субботу
он ехал домой в Робин-Хилл, на сердце у него было тяжело, потому что
Флер сказала ему, что он не должен быть откровенным и естественным с
той, от кого он никогда ничего не скрывал, не должен даже ей рассказывать про их вторичную встречу, если только не убедится, что ей это известно и так. Ему казалось это до того невыносимым, что он готов был
дать телеграмму и под каким-нибудь предлогом остаться в Лондоне. И первое, что он услышал от матери, было:
- Итак, ты встретил там нашу маленькую приятельницу из кондитерской,
Джон. Какова сна при более близком знакомстве?
С облегчением и с ярким румянцем на щеках Джон ответил:
- О, она очень славная, мама.
Она локтем прижала его руку.
Джон никогда еще так не любил свою мать, как в эту минуту, опровергавшую, по-видимому, опасения Флер и возвратившую его душе свободу. Он
повернул голову и посмотрел на мать, но что-то в ее улыбающемся лице - что-то такое, что, может быть, лишь он один мог уловить, - остановило
закипавшие в нем слова. Может ли страх сочетаться с улыбкой? Если да, то
на ее лице он прочел страх. И совсем иные слова сорвались с губ Джона: о
сельских работах, о Холли, о Меловых горах. Он говорил быстро, ожидая,
что она сама переведет разговор на Флер. Но этого не случилось. И отец
его также не упомянул о девушке, хотя и ему известно было, конечно, об
их встрече. Как обкрадывало, как калечило действительность это умалчивание о Флер, когда он был весь полон ею и когда мать его вся полна была
своим Джоном, а его отец весь полон его матерью! Так провели они втроем
субботний вечер.
После обеда мать села за рояль; она, казалось, нарочно играла его самые любимые вещи, и он сидел, обняв руками одно колено и позабыв пригладить взъерошенные волосы. Он глядел на мать, пока она играла, но видел
Флер - Флер в озаренном луною яблоневом саду. Флер над залитой солнцем
меловой ямой. Флер в ее фантастическом наряде, - вот она покачивается,
шепчет, склоняется над ним, целует в лоб. Слушая, он на минуту совсем
забыл о себе и взглянул на отца, сидевшего в другом кресле. Почему у отца такие глаза, такое грустное, непонятное выражение? С чувством смутного раскаяния Джон встал и пересел на ручку кресла, в котором сидел отец.
Отсюда он не мог видеть его лица; и снова увидел Флер - в белых и тонких
руках матери, скользивших по клавишам, в профиле ее лица, в ее серебряных волосах и в глубине комнаты у открытого окна, за которым шагала
майская ночь.
Когда Джон поднялся к себе, чтобы лечь спать, мать пришла к нему в
комнату. Она остановилась у окна и сказала:
- Удивительно разрослись эти кипарисы, которые посадил твой дедушка.
При свете месяца они мне кажутся всегда особенно прекрасными. Мне жаль,
что ты не знал своего дедушку, Джон.
- Когда ты выходила замуж за папу, он - был еще жив? - спросил неожиданно Джон.
- Нет, дорогой; он умер в тысяча восемьсот девяносто втором году - очень старым, восьмидесяти пяти лет, если не ошибаюсь.
- Папа похож на него?
- Похож немного, но тоньше и не такой внушительный.
- Да, я это знаю по портрету дедушки. Кто его писал?
- Один из "несчастненьких" нашей Джун; но портрет неплохой.
Джон осторожно взял мать под руку.
- Мама, расскажи мне о ссоре в нашей семье.
Он почувствовал, как задрожала ее рука.
- Нет, дорогой; это пусть когда-нибудь расскажет тебе отец, если найдет возможным.
- Значит, ссора была серьезная? - пресекающимся голосом сказал Джон.
- Да.
В наступившем молчании ни мать, ни сын не знали, что дрожало сильнее
- локоть ли, или сжимавшие его пальцы.
- Некоторые люди, - сказала мягко Ирэн, - находят, что луна на ущербе
имеет злобный вид; а для меня она всегда пленительна. Посмотри на тени
кипарисов. Джон, папа говорит, что мы с тобою можем поехать на два месяца в Италию. Хочешь?
Джон выпустил ее локоть, и рука его повисла: так остры и так смутны
были его переживания. Ехать с матерью в Италию! Две недели назад он лучшего и не желал бы; а теперь это наполнило его отчаянием; что-то подсказывало ему, что неожиданное предложение сделано в связи с Флер. Он проговорил запинаясь:
- О, конечно; но только, право, не знаю... Как же, ведь я только что
принялся за дело? Мне хотелось бы подумать.
Ее голос отозвался холодно и ласково:
- Да, милый, подумай. Но лучше теперь, чем когда ты возьмешься
всерьез за сельское хозяйство. С тобою, в Венеции - как было бы хорошо!
Джон обхватил ее за талию, еще гибкую и упругую, точно у девушки.
- А как же ты оставишь папу одного? - сказал он робко, чувствуя себя
виноватым.