Он был кудреватый, усы - кольцами, с жирным лицом, но довольно стройный. Густой голос его был, по-моему, очень противен. Он лечился от угрей, заметных на его смуглой коже. Но со всеми своими угрями и кудрями, со своим густым противным голосом он, к сожалению, нравился моей матери - разве иначе стал бы он бывать у нас почти ежедневно? Да, он нравился ей. При нем она становилась совсем другая, смеялась и даже начинала так же длинно говорить, как и он. Однажды я видел, как она сидела одна и улыбалась, - я по ее лицу догадался, что она думает о нем. Другой раз, разговаривая с тетей Дашей, она сказала про кого-то: "Ненормальностей сколько угодно". Это были его слова.
      Фамилия его была Тимошкин, но он почему-то называл себя Гаер Кулий, - до сих пор не знаю, что он хотел этим сказать. Помню только, что он любил говорить матери, что "в жизни он бедный гаер" и что "жизнь швыряла его, как щелку".
      При этом он делал значительное лицо и с глупым, задумчивым видом смотрел на мать.
      И этот гаер бывал теперь у нас каждый вечер. Вот один из таких вечеров.
      Кухонная лампа висит на стене, и вихрастая тень моей головы закрывает тетрадку, - бутылку чернил и руку, которая, беспомощно скрипя пером, двигается по бумаге. Я сижу за столом, от старания упираясь языком в щеку, и вывожу палочки - одну, другую, третью, сотую, тысячную. Я вывел не меньше миллиона палочек, потому что мой учитель утверждал, что, пока они не будут "попиндикулярны", дальше двигаться ни в коем случае нельзя. Он сидит рядом со мной и учит меня, по временам снисходительно поглядывая на мать. Он учит не только как писать, но и как жить, и от этих бесконечных дурацких рассуждений у меня начинает кружиться голова, и палочки выходят пузатые, хвостатые, какие угодно, но только не прямые, не "попиндикулярные".
      - Каждому охота схватить лакомый кусок, - говорит он, - и к этому по природе каждый должен стремиться. Но можно ли подобный кусок назвать обеспечивающим явлением - это еще вопрос!
      Палочка, палочка, палочка, пятая, двадцатая, сотая...
      - Я, например, с детства попал в трудную атмосферу, и мне отнюдь не удалось рассчитывать на рабочую силу моей матери. Наоборот, когда семейная жизнь пришла у нас к развалу и отца, как обвиненного в краже лошадей, приговорили к тюремному заключению, не кто иной, как я, был вынужден добывать кусок хлеба.
      Палочка, палочка, толстая, тонкая, кривая, пузатая, пятая, двадцатая, сотая...
      - Печально то, что, вернувшись из тюрьмы, отец стал выпивать, а поскольку человек углубляется в пьянство, постольку разрушается и его хозяйство. Потом его встрела смерть, и, безусловно, скоропостижная, потому что она явилась следствием обдирания павшей лошади.
      Я отлично знаю, что произошло потом с отцом моего учителя: он распух, и "начатый делать гроб пришлось спешно переделывать, ибо фигура покойника до трех раз превзошла его живого по объему". Эта отвратительная смерть однажды приснилась мне...
      Палочка, палочка, палочка... перо скрипит, палочка, клякса...
      - И опустела наша родовая избенка. Но я отнюдь не пал духом и не сел на шею матери в одиннадцать лет.
      Учитель смотрит на меня. Мне только десять, но я начинаю беспокойно ерзать на табурете.
      - Я поступил в ресторан, я стал слугой и побегушкой, но перестал, как лишний рот, отражаться на заработке моей матери.
      Без сомнения, именно эта удивительная манера выражаться произвела такое сильное впечатление на мою мать. Если бы Гаер говорил просто; она бы мигом догадалась, что это обыкновенный человек - глупый, ленивый и жестокий. Впрочем, о том, что он очень жесток, она скоро узнала.
      Она сидит за тем же столом и слушает его, как зачарованная. Она чинит рубашки - отцовские рубашки, - и я знаю, для кого она их чинит. С предчувствием какой-то беды я поднимаю глаза на ее бледное лицо, на черные волосы с пробором посредине, на тонкие руки - и возвращаюсь к своим палочкам... Очень хочется провести хоть одну, длинную черту вдоль строчки, вышел бы прекрасный забор, - но нельзя! Палочки должны быть "попиндикулярны".
      - Между тем моя мать, - продолжал Гаер, - стала заметно подаваться в сторону доброхотных подаяний. Что же я сделал? Сознавая, что для моего развития это является безусловным минусом, я обратился к моему дяде, незабвенной памяти Никите Зуеву, и попросил его повлиять на мать...
      Сотый раз я слышу про этого незабвенной памяти дядю, и мне представляется, как старый жирный человек с таким же угреватым лицом приезжает на розвальнях из деревни, снимает желтую шубу и входит, отряхивая снег и крестясь на икону. Он бьет мать, а маленький Гаер Кулий стоит и спокойно смотрит, как бьют его мать.
      Палочки, палочки... но забор уже давно нарисован, и хотя я отлично знаю, что мне сейчас попадет, я быстро рисую над забором солнце, птиц, облака. Продолжая говорить, Гаер косится на меня, я торопливо закрываю солнце и птиц рукавом. Поздно! Он берет в руки мою тетрадку. Он поднимает брови. Я встаю.
      - А вот теперь посмотрите, Аксинья Федоровна, чем занимается ваш любезный сынок!
      И моя мать, которая никогда не била детей, пока был жив отец, берет меня за ухо и стучит моей головой о стол. Бывали и другие вечера: случалось, что мой будущий отчим читал вслух, - и как не похожи были эти чтения на наши с Петькой Сковородниковым в Соборном саду. Гаер читал всегда одну и ту же книгу: "Из дневника артурца", с таким стихотворением, напечатанным на обложке:
     
      Ныне полный кавалер,
      Защищая царя и отечество,
      Шкуры своей не жалел,
      Пять ран и две контузии получил,
      Но хорошо и врага проучил.
     
      И эту книгу он читал с таким назидательно-угрожающим выражением, как будто не кто иной, как я, был виноват во всех бедствиях храброго артурца.
      Уроки прекратились в тот день, когда Гаер Кулий переехал к нам. Накануне была отпразднована свадьба, на которую, сказавшись больной, не пришла тетя Даша.
      Я помню, какая нарядная сидела на свадьбе мать. Она была в белой жакетке рытого бархата - подарок жениха - и причесана, как девушка: косы крест на крест вокруг головы. Она разговаривала, пила, улыбалась, но иногда со странным выражением проводила рукой по лицу. Гаер Кулий произнес речь, в которой указал на свои заслуги перед бедной семьей, "безусловно шедшей к развалу, поскольку ее бывший глава оставил разрушительную картину", и, между прочим, упомянул о том, что он открыл передо мной "общее образование", очевидно понимая под этим словом "папиндикулярные" палочки.
      Едва ли мама слышала эту речь. Опустив глаза, она сидела рядом с женихом и, вдруг нахмурясь, смотрела прямо перед собой с растерянным выражением.
      Старик Сковородников, крепко выпив, подошел к ней и ударил по плечу.
      - Эх, Аксинья, променяла ты...
      Она стала беспомощно, торопливо улыбаться.
      Месяца два после свадьбы мой отчим служил на пристани в конторе, и, хотя очень тяжело было видеть, как он приходит и садится, развалясь, на то место, где прежде сидел отец, и ест его ложкой, из его тарелки, все-таки еще можно было жить, убегая, отмалчиваясь, возвращаясь домой, когда он уже спал. Но вскоре, за какие-то темные дела его выгнали из конторы, и жизнь сразу стала невыносимой. Несчастная мысль заняться нашим воспитанием - моим и сестры - пришла в эту туманную голову, и у меня не стало больше ни одной свободной минутки.
      Теперь я догадываюсь, что в юности он служил в лакеях - видел же он где-нибудь все эти смешные и странные штуки, которым он подвергал меня и сестру!
      Прежде всего он потребовал, чтобы мы приходили здороваться с ним по утрам, хотя мы спали на полу в двух шагах от его кровати. И мы приходили. Но никакие силы не могли заставить меня произнести: "Доброе утро, папа!"
      Утро было не доброе, и папа был не папа. Нельзя было прежде него садиться за стол, а чтобы встать, нужно было попросить у него позволения. Мы должны были благодарить его, хотя мать по прежнему стирала в больнице, а обед, купленный на ее и мои деньги, варила сестра. Я помню отчаяние, овладевшее мною, когда бедная Саня встала из-за стала и, некрасиво присев, как он ее учил, сказала в первый раз: "Благодарю вас, папа". Как мне хотелось бросить в это толстое лицо тарелку с недоеденной кашей! Я не сделал этого и до сих пор сожалею...
      Как я его ненавидел! Мне противны были его походка, его храп, его волосы, даже его сапоги, которые с мрачной энергией он сам чистил каждое утро. Просыпаясь по ночам, я подолгу с ненавистно смотрел на его толстое спящее лицо. Он не подозревал, какой опасности подвергался! Я бы убил его, если бы не тетя Даша
     
     
     
      Глава десятая
      ТЕТЯ ДАША
     
     
      Я не стал бы, пожалуй, и вспоминать это время, но другой и милый образ встает передо мной - тетя Даша, которую я тогда впервые сознательно оценил и полюбил.
      Я приходил к ней и молчал - она и так все знала.
      Чтобы утешить меня, она рассказывала мне историю своей жизни. С удивлением я узнал, что ей нет еще и сорока лет! А мне она казалась настоящей бабушкой, в особенности, когда, надев очки, она читала по вечерам чужие письма, занесенные на наш двор половодьем (она их еще читала).
      Двадцати пяти лет она осталась вдовой: ее муж был убит в самом начале русско-японской войны. На комоде, накрытом кружевной накидкой, между вазами голубого витого стекла стоял его портрет. А за портретом хранилось письмо, которое я, разумеется, знал наизусть. Походная канцелярия 26-го Восточно-Сибирского стрелкового полка извещала тетю Дашу, что ее муж, рядовой Федор Александрович Федоров, награжденный знаками отличия военного ордена 3-й и 4-й степеней, пал геройской смертью в бою с японцами. Герой! Долго еще при этом слове мне представлялся коротко остриженный мужчина с усами и бородкой, сидящий на фоне снежных гор в камышовом кресле.
      Каждый вечер тетя Даша читала по одному письму - это стало для нее чем-то вроде обряда. Обряд начинался с того, что тетя Даша пробовала угадать содержание письма по конверту, по адресу, в большинстве случаев совершенно размытому водой.
      Потом происходило чтение - именно происходило, - неторопливое, с долгими вздохами, с ворчаньем, когда попадались неразборчивые слова. Тетя Даша радовалась чужим радостям, сочувствовала чужим горестям одних поругивала, других хвалила. Выходило, одним словом, что все эти письма адресованы ей. Точно так же она читала и книги. Семейные и любовные дела разных князей и графов, героев приложений к журналу "Родина", тетя Даша разбирала так, как будто все князья и графы жили на соседнем дворе.
      - А барон-то Л., - говорила она оживленно, - так я и знала, что он бросит мадам де Сан-Су. Милая, милая, а вот - на тебе! Хорош, голубчик!
      Когда, спасаясь от Гаера Кулия, я проводил у нее вечера, она уже дочитывала почту - оставалось не больше пятнадцати писем. Среди них было одно, которое я должен привести здесь. Тетя Даша не поняла его. Но мне и тогда казалось, что оно чем-то связано с письмом штурмана дальнего плавания...
      Вот оно (первые строчки тетя Даша не могла разобрать):
      "...молю тебя об одном: не верь этому человеку! Можно смело сказать, что всеми нашими неудачами мы обязаны только ему. Достаточно, что из шестидесяти собак, которых он продал нам в Архангельске, большую часть еще на Новой Земле пришлось пристрелить. Вот как дорого обошлась нам эта услуга. Не только я один - вся экспедиция шлет ему проклятия. Мы шли на риск, мы знали, что идем на риск, но мы не ждали такого удара.
      Остается делать все, что в наших силах. Как много я мог бы рассказать тебе о нашем путешествии! Для Катюшки хватило бы историй на целую зиму. Но какой ценой приходится расплачиваться, боже мой! Я не хочу, чтобы ты подумала, что наше положение безнадежно. Но вы все-таки не особенно ждите..."
      Тетя Даша читала запинаясь, поглядывая на меня через очки с поучительным выражением. Я слушал ее. Я не знал, что через несколько лет буду мучительно вспоминать каждое слово
      Письмо была длинное на семи или восьми страницах - подробный рассказ о жизни корабля, затертого льдами и медленно двигающегося на север. Меня особенно поразило, что лед был даже в каютах и каждое утро приходилось вырубать его топором.
      Я мог бы рассказать своими словами о том, как, охотясь на медведей, упал в трещину и разбился насмерть матрос
      Скачков, о том, как все измучились, ухаживая за больным механиком Тиссом. Но дословно я запомнил только те несколько строк, которые приведены выше. Тетя Даша все читала, вздыхая, - и словно туманная картина представлялась мне: белые палатки на белом снегу; собаки, тяжело дыша, тащат сани; огромный человек, великан в меховых сапогах, в меховой высоченной шапке, идет навстречу саням, как поп в меховой рясе... Однажды, придя к тете Даше, я застал ее в слезах. Она плакала перед комодом, на котором стоял портрет ее мужа, героя русско-японской войны. Увидев меня, она содрала с головы платок.
      - Вот что делает со мною, кровопийца, ругатель, - сказала она мне с такой злобой, что я удивился. - Вот как надругался! Думаете, сирота, так и некому меня охранить? Найдется!
      - Тетя Даша!
      - Найдется! - повторила она и снова заплакала. - Не буду я терпеть.
      Уеду, вот тебе и вся стать. Поминай, как звали!
      Она села на кровать, сняла ботинок и швырнула его об пол
      - Пускай возьмут тебя черти! - сказала она торжественно. - И сам ты, старый черт, помни и знай! Я тебе не пара. Не будет этого никогда, Я понял, что она ругала старика Сковородникова, и спросил, что он сделал. Но она только махнула рукой. Мне еще тогда показалось, что она сама хорошенько не знает, обидел он ее или нет. Во всяком случае, он сказал ей что-то особенное, потому что вечером тетя Даша надела свой черный кружевной платок и пошла к цыганке-гадалке, которая жила на соседнем дворе. Вернулась она задумчивая, тихая и больше не ругала Сковородникова; наоборот, вдруг сказала про себя: "и непьющий".
      Это странное поведение продолжалось и на следующий день. Тетя Даша сидела во дворе и вязала, когда у ворот появился незнакомый красномордый человек в грязном парусиновом пальто, в толстых сапогах. Осмотревшись, он направился к старику Сковородникову, варившему свой универсальный клей на крыльце.
      - Это вы-с продаете дом? Сковородников посмотрел на него, потом на тетю Дашу.
      - Я, - отвечал он, - продаю этот дом и все имущество по причине отъезда.
      Тетя Даша взволнованно зашептала, зашептала, вскочила, уронив стул, и, как вчера, содрала с головы платок.
      - Земля имеется?
      - Имею землю, ограниченную в пределах забора.
      Тетя Даша шептала все громче.
      - Не продается! - вдруг закричала она. - Не продажный этот дом! Уходите! Сковородников с хитрым выражением закрыл один глаз.
      - Ты хозяин? - вдруг быстро спросил его человек в парусиновом пальто.
      - Я.
      - Так что же - продаешь, нет?
      - Вот, говорят - не продается, - самодовольно сказал Сковородников и захохотал.
      Петька был при этой сцене. Он стоял на пороге кухни и презрительно усмехался. Я ничего не понимал. Но вскоре все разъяснилось.
     
     
     
      Глава одиннадцатая
      РАЗГОВОР С ПЕТЬКОЙ
     
     
      Еще сидя над "попиндикулярными" палочками, я задумал удрать. Недаром рисовал я над забором солнце, птиц, облака! Потом я забыл эту мысль. Но с каждым днем мне все трудней становилось возвращаться домой.
      С матерью я почти не встречался. Она уходила, когда я еще спал. Иногда, просыпаясь по ночам, я видел ее за столом. Белая, как мел, от усталости, она медленно ела, и даже Гаер немного робел, встречаясь с ее черными из подлобья глазами.
      Сестру я очень любил. Но уж лучше бы я и ее не любил. Я помню, как этот подлец Гаер избил ее до полусмерти за то, что она пролила рюмку постного масла. Ее прогнали из-за стола, но я тайком принес ей картошки. Она ела ее и горько плакала и вдруг спохватилась - не потеряла ли она свои цветные стеклышки, когда ее били. Стеклышки нашлись. Она засмеялась, доела картошку и снова начала плакать...
      Должно быть, уже приближалась осень, потому что мы с Петькой бродили по Соборному саду и подкидывали босыми ногами листья. Петька врал, будто старинный, прикрытый горкой подкоп, на котором мы сидели, ведет из сада на тот берег реки под водой и будто Петька один раз дошел до середины.
      - Всю ночь шел, - небрежно сказал Петька. - Там скелеты на каждом шагу
      С горки был виден на высоком берегу Покровский монастырь, белый, окруженный невысокими крытыми стенами, за ним - луга, то светло-зеленые, то желтые, под ветром менявшие цвета, как море.
      Но тогда мы с Петькой очень мало думали о красоте природы. Мы лежали на горке вниз животами и сосали какие-то горькие корешки, про которые Петька говорил, что они сладкие.
      Помнится, разговор начался с крыс: живут ли в подкопе крысы? Петька сказал, что живут, сам видел, и что у крыс, как у пчел, бывает царица-матка.
      - Они в високосный год все передохнут, - добавил он, - а царица опять наплодит. Она громадная, как зайчиха.
      - Врешь!
      - Вот те крест, - равнодушно сказал Петька. У нас было как бы условлено, о чем можно врать, а о чем нет. Мы уже и тогда, мальчиками, уважали друг друга.
      - А в Туркестане крыс нет, - задумчиво добавил Петька, - там тушканчики, и в степи полевые крысы. Но это совсем другое: они едят траву, вроде кроликов. Он часто говорил о Туркестане. Это был, по его словам, город, в котором груши, яблоки, апельсины росли прямо на улицах, так что можно срывать их сколько угодно и никто за это не всадит тебе в спину хороший заряд соли, как сторожа в наших фруктовых садах. Спят там на коврах под открытым небом, потому что зимы не бывает, а ходят в одних халатах - ни тебе сапог, ни пальто
      - Там турки живут. Все вооруженные поголовно. Кривые шашки в серебре, за опояском нож, а на груди патроны. Поехали, а?
      Я решил, что он шутит. Но он не шутил. Немного побледнев, он вдруг отвернулся от меня и встал, взволнованно глядя на далекий берег, где знакомый старый рыбак спал над своими удочками, у самой воды вставленными в гальку. Мы помолчали.
      - А батька? Отпустит?
      - Стану я его спрашивать! Ему теперь не до меня.
      - Почему?
      - Потому что он женится, - с презрением сказал Петька.
      Я был поражен.
      - На ком?
      - На тете Даше.
      - Врешь!
      - Он ей сказал, что если она за него не выйдет, он дом продаст, а сам пойдет по деревням кастрюли лудить. Она сперва ершилась, а потом согласилась. Влюблена, что ли, - презрительно добавил Петька и плюнул.
      Я еще не верил. Тетя Даша! Замуж! За старика Сковородникова? Которого она так ругала?
      - А тебе что?
      - Ничего! - сказал Петька.
      Он насупился и заговорил о другом. Два года тому назад умерла его мать, и он, плача, не помня себя, пошел со двора и забрел так далеко, что его насилу отыскали Я вспомнил, как его за это дразнили мальчишки.
      Мы еще немного поговорили, а потом легли на спину, раскинув руки крестом, и стали смотреть в небо. Петька уверял, что если так пролежать минут двадцать не мигая, можно днем увидеть звезды и луну. И вот мы лежали и смотрели. Небо было ясное, просторное; где-то высоко, перегоняя друг друга, быстро шли облака. Глаза мои налились слезами, но я изо всех сил старался не мигать. Луны все не было, а про звезды я сразу понял, что Петька соврал.
      Где-то шумел мотор. Мне показалось, что это военный грузовик работает на пристани (пристань была внизу, под крепостной стеной). Но шум приближался.
      - Аэроплан, - сказал Петька.
      Он летел, освещенный солнцем, серый, похожий на красивую крылатую рыбу. Облака надвигались на него, он летел против ветра. Но с какой свободой, впервые поразившей меня, он обошел облака! Вот он был уже за Покровским монастырем, черная крестообразная тень, бежала за ним по лугам на той стороне реки, Он давно исчез, а мне все казалось, что я еще вижу вдалеке маленькие серые крылья.
     
     
     
      Глава двенадцатая
      ГАЕР КУЛИЙ В БАТАЛЬОНЕ СМЕРТИ
     
     
      У Петьки был родной дядя в Москве, и весь наш план держался на этом дяде. Дядя работал на железной дороге - Петька утверждал, что машинистом, а я думал, что кочегаром. Во всяком случае, прежде Петька всегда называл его кочегаром. Этот машинист-кочегар служил на поездах, пять лет тому назад ходивших из Москвы в Ташкент. Я говорю с такой точностью - пять лет - потому, что от дяди уже пять лет не было писем. Но Петька говорил, что это ничего не значит, потому что дядя всегда редко писал, а работает он на тех же самых поездах, тем более что последнее письмо пришло из Самары. Мы вместе посмотрели карту, и действительно оказалось, что Самара находится между Москвой и Ташкентом.
      Словом, нужно было только разыскать этого дядю. Адрес его Петька знал, - если бы и не знал, всегда можно по фамилии найти человека. Насчет фамилии у нас не было ни малейших сомнений: Сковородников - такая же, как у Петьки.
      Так представлялась нам вторая часть пути: дядя должен был просто отвезти нас из Москвы в Ташкент на паровозе. Но как добраться до Москвы?
      Петька не уговаривал меня. Но с каменным лицом он выслушивал мои робкие возражения. Он не отвечал мне - ему было все ясно. А мне ясно было только одно: если бы не Гаер, я бы никуда не ушел. И вдруг оказалось, что он уходит, - он уходит, а я остаюсь.
      Это был памятный день. В военной форме, в новых, блестящих, скрипящих сапогах, в фуражке набекрень, из-под которой ровной волной выходили кудри, он явился домой и положил на стол двести рублей. По тому времени это были неслыханные деньги, мать с невольной жадностью прикрыла их руками.
      На меня и Петьку и всех мальчишек с нашего двора поразили не деньги, - нет! Совсем другое. На рукаве его форменной гимнастерки был вышит череп, а под черепом - скрещенные кости, Отчим, поступил в батальон смерти.
      Без сомнения, мои читатели не помнят этих батальонов. Человек с барабаном вдруг появлялся на каком-нибудь собрании, на гулянье - везде, где было много народу. Он бил в барабан - все умолкали. Тогда другой человек, большей частью офицер с таким же черепом и костями на рукаве, как у моего отчима, начинал говорить. От имени Временного правительства он приглашал всех в батальон смерти. Но хотя он и утверждал, что каждый записавшийся получит шестьдесят рублей в месяц плюс офицерское обмундирование, не считая подъемных, никому не хотелось умирать за Временное правительство, и в батальон смерти записывались главным образом такие жулики, как мой отчим.
      Но в тот день, когда, торжественно-мрачный, он пришел домой в новой форме и принес двести рублей, он никому не казался жуликом. Даже тетя Даша, которая его ненавидела, вышла и неестественно поклонилась.
      Вечером он пригласил гостей и произнес речь.
      - Все эти проделываемые начальством процедуры, - сказал он, - имеют назначение оградить свободу революции от нищих, абсолютное большинство которых составляют евреи. Нищие и большевики создают подлую авантюру, от которой, безусловно, страдают все плоды существующего порядка. Для нас, защитников свободы, эта трагедия решается очень просто. Мы берем в свои руки оружие, и горе тому, кто ради удовлетворения личной власти покусится на революцию и свободу! Свобода стоит дорого.
      Задешево мы ее не отдадим! Такова в общих чертах окружающая момент обстановка!
      Мать была очень весела в этот вечер. В белой бархатной жакетке, которая очень шла ей, она с бутылкой вина обходила гостей и после каждой рюмки все подливала. Приятель отчима, коротенький любезный толстяк, тоже из батальона смерти, встал и почтительно предложил выпить за ее здоровье. Он от души смеялся, когда отчим говорил, а теперь стал очень серьезен. Высоко подняв бокал с вином, он чокнулся с матерью и коротко сказал: "Ура!"
      Все закричали "ура". Она смутилась. Немного порозовев, она вышла на середину комнаты и низко, по-старинному, поклонилась.
      - Красавица! - громко сказал толстяк.
      Потом старик Сковородников произнес ответную речь. Он был пьян и поэтому говорил с очень длинными паузами, во время которых все молчали.
      - Каждый должен понимать о смерти, - сурово сказал он. - Тем более кое-кто только напрасно коптит небо, и ему одна дорога - в ваш батальон. Но меня, например, туда калачом не заманишь. Почему? Потому что я за вашу свободу умирать не желаю. Ваша свобода - это торговля. И ваш батальон - та же торговля. Продажа своей будущей смерти за двести рублей. Позвольте, а если я не умру? Деньги обратно?
      Он сказал еще что-то про министров-капиталистов и сел. Сжав кулаки, отчим подошел к нему. Плохо кончился бы этот праздник... Но толстяк (который от души смеялся и над ответной речью) вскочил и бросился между ними. Пока он уговаривал отчима, Сковородников вышел, нарочно громко стуча сапогами.
      Но праздник все-таки кончился плохо.
     
     
     
      Глава тринадцатая
      ДАЛЬНИЕ ПРОВОДЫ
     
     
      Должно быть, шел третий час, я давно спал и проснулся от крика. Табачный дым неподвижно висел над столом, все давно ушли, отчим спал на полу, раскинув руки и ноги. Крик повторился, я узнал голос тети Даши и подошел к окну. Какая-то женщина лежала на дворе, и тетя Даша громко дула ей в рот.
      - Тетя Даша!
      Как будто не слыша меня, тетя Даша вскочила, зачем-то обежала наш дом и постучала в окно.
      - Воды дайте! Петр Иваныч! Там Аксинья лежит!
      Я открыл дверь, она вошла и стала будить отчима.
      - Петр Иваныч! Ах ты, господи! - Отчим только мычал. - Саня, нужно ее сюда перенести, она, должно быть, упала во дворе и расшиблась. Петр Иваныч!
      С закрытыми глазами отчим сел, потом снова лег. Так мы его и не добудились.
      Всю ночь мы возились с матерью, и только под утро она пришла в себя. Это был простой обморок, но, падая, она ударилась головой о камни, и мы, к несчастью, узнали об этом лишь от доктора к вечеру другого дня. Доктор велел прикладывать лед. Но покупать лед всем показалось странным, и тетя Даша решила вместо льда прикладывать мокрое полотенце.
      Я помню, как Саня выбегала во двор, плача, мочила полотенце в ведре и возвращалась, вытирая слезы ладонью. Мать лежала спокойная, такая же бледная, как всегда. Ни разу она не спросила об отчиме, на другой день перебравшемся в свой батальон, но зато нас - меня и сестру - не отпускала от себя ни на шаг. Тошнота мучила ее, она поминутно щурилась, как будто старалась что-то разглядеть, и это почему-то очень не нравилось тете Даше. Она проболела три недели и, кажется, уже начинала поправляться. И вдруг на нее "нашло".


К титульной странице
Вперед
Назад