Осталось неизвестным, узнал ли меня доктор, потому что хриплый голос
перешел в довольно мелодичный свист. Я бешено заорал, и телефонистка,
оценив мои усилия, сообщила, что "докладывает военврач второго ранга
Павлов".
- Что докладывает? Вы ему скажите - говорит Саня!
- Сейчас, - сказала телефонистка. - Он спрашивает, идете ли вы
сегодня в полет.
Я изумился:
- При чем тут полет? Вы ему скажите - Саня.
- Я сказала, что Саня, - сердито возразила телефонистка. - Будете ли
вы сегодня вечером на Н. и где вас найти?
- Буду! - заорал я. - Пускай идет в офицерский клуб. Понятно?
Телефонистка ничего не сказала, потом что-то персставилось в трубке,
и уже как будто не она, а кто-то другой буркнул:
- Придет.
Я еще хотел попросить доктора заглянуть в политуправление, узнать,
нет ли для меня писем, - прошло дней десять, как я не справлялся о
письмах, между тем адрес политуправления в Полярном был оставлен Кораблеву
и Вале. Но больше ничего уже не было слышно.
Конечно, это было чертовски приятно - узнать, что доктор в Полярном и
что я сегодня увижу его, если не разыграется шторм. Но все-таки для меня
так и осталось загадкой, почему, придя в клуб, я выпил сперва белого вина,
потом красного, потом снова белого и т.д. Разумеется, все было в порядке,
тем более, что командующий ВВС ужинал в соседней комнате с каким-то
военным корреспондентом. Но знакомые девушки, время от времени, между
фокстротами, садившиеся за мой столик, очень смеялись, когда я объяснял
им, что если бы я умел танцевать, у меня была бы совершенно другая,
блестящая жизнь. Все неудачи произошли только по одной причине - никогда в
жизни я не умел танцевать.
В сущности, здесь не было ничего смешного, и мой штурман, например,
который, задумчиво посасывая трубочку, сидел напротив меня, сказал, что я
совершенно прав. Но девушки почему-то смеялись.
В таком-то прекрасном, хотя и немного грустном настроении я сидел в
офицерском клубе, когда у входа появился и стал осторожно пробираться
между столиками высокий пожилой моряк с серебряными нашивками, по-моему,
доктор Иван Иваныч.
Возможно, что я подумал о том, как он сгорбился и постарел, как
поседела его бородка! Но все это, разумеется, был только мираж, а на деле
прежний загадочный доктор моего детства шел ко мне, подняв очки на лоб и
собираясь, кажется, взять меня за язык или заглянуть в ухо.
- Доктор, я хочу пригласить вас к больному, - сказал я серьезно. - Интересный случай! Человек может произнести только шесть слов: кура,
седло, ящик, вьюга, пьют и Абрам.
- Саня!
Мы обнялись, взглянули друг на друга и опять обнялись.
- Дорогой Иван Иваныч, я немного пьян, неправда ли? - сказал я,
заметив, что тень огорчения скользнуло по его доброму, смешному лицу. - Мы
чертовски продрогли на аэродроме, и вот... Познакомьтесь, майор Озолин.
- Давно ли ты здесь, Саня? - говорил доктор, когда штурман,
пробормотав что-то, ушел, чтобы не мешать нашей встрече. - Каким образом
мы могли так долго не встретиться, Саня?
- Три месяца. Конечно, я виноват.
- Разве ты не знал, что я в Полярном? Ведь я же оставил Катерине
Ивановне адрес!
- Кому?
Должно быть, у меня дрогнуло лицо, потому что он поправил очки и
уставился на меня с тревожным выражением.
- Твоей жене, Саня, - осторожно сказал он. - Надеюсь, она здорова? Я
был у нее в Ленинграде.
- Когда?
- В прошлом году, в августе месяце. Где она, где она? - спрашивал он,
подвинувшись ко мне совсем близко и беспокойно моргая.
- Не знаю. Можно вам налить?
И я взялся за бутылку, не дожидаясь ответа.
- Полно, Саня, - мягко сказал доктор и отставил в сторону сперва свой
стакан, потом мой. - Расскажи мне все. Ты помнишь Володю? Он убит, - вдруг
скандал он, как будто чтобы доказать, что теперь я могу рассказать ему
все. И у него глаза заблестели от слез под очками.
Опустив головы, сидели мы в светлом, шумном офицерском клубе. Оркестр
играл фокстроты и вальсы, и медь слишком гулко отдавалась в небольших
деревянных залах.
Молодые летчики смеялись и громко разговаривали в коридоре,
отделявшем гостиные от ресторана. Быть может, вот этот, лет двадцати, с
таким великолепным разворотом плеч, с такими сильными, сросшимися бровями,
еще сегодня ночью, в тумане, над холодным, беспокойным морем, увидит
смерть, которая, как хозяйка, войдет в кабину его самолета... Точно что-то
огромное, каменное, неудобное было внесено в дом, где мы прекрасно жили, и
теперь, чтобы разговаривать, танцевать и смеяться, не думая об этом
каменном и неудобном, нужно было умереть, как умер Володя.
Когда-то он писал стихи, и четыре строчки о том, как "эвенок Чолкар
приезжает из школы домой", до сих пор я знал наизусть. Он гордился тем,
что в Заполярье приезжал МХАТ, и встречал артистов с цветами. Это было
счастье для доктора, что у него был такой сын, и вот старик сидит передо
мной, повесив голову и стараясь справиться со слезами.
- Но где же Катя, что с ней?
Я рассказал, как мы потеряли друг друга.
- Господи, да ведь это же ты пропал, не она!- с изумлением сказал
доктор. - Ты воевал на трех морях, был ранен, лежал в госпитале, не она.
Жива и здорова! - торжественно объявил он. - И разыскивает тебя день и
ночь. И найдет - или я не знаю, что такое женщина, когда она любит. Вот
теперь действительно налей. Мы выпьем за ее здоровье...
Уже было сказано самое главное, уже прошла горькая минута сознания,
что жизнь продолжается, хотя я не нашел жену и не знаю, жива ли она, а
доктор потерял сына, а мы все никак не могли перешагнуть через эту минуту.
Слишком много было пережито за последние годы - так много, что прежние
мостики между нами показались теперь хрупкими и далекими. Но у нас был
один общий могущественный интерес, и едва отступило видение горя, как он
ворвался в нашу беседу.
Конечно, это был Север. Как два старых опытных врача у постели
больного, мы заговорили о том, как защитить Север, как уберечь его, как
сделать, чтобы он стал самым лучшим, веселым и гостеприимным местом на
свете. Я рассказал доктору об однополчанах, о молодежи, которая
превосходно дерется и при этом очень мало думает о будущем Севера и еще
меньше о его прошлом.
- Некогда, вот и не думают, - сказал доктор. - Может быть, и
правильно, что не думают, - добавил он помолчав.
Но, вместо того чтобы доказать, что это правильно, он стал
рассказывать "о тех, кто думает", то есть о коренных северянах.
Он рассказал о братьях Анны Степановны, которые служили на
транспортных судах, а теперь на морских охотниках сражаются так, словно
всю жизнь были военными моряками.
- Нет, ничего не пропало даром, - заключил он. - А что Север - фасад
наш, как писал Менделеев, для меня никогда еще не было так очевидно, как
теперь, во время войны!
Пора было уходить. Мы остались в ресторане одни. У доктора еще не
было ночлега, следовательно, чтобы устроить ему койку, нужно было пораньше
вернуться в полк.
Вообще вечер кончился, в этом не было никаких сомнений. Но, боже мой,
как не хотелось соглашаться с тем, что он уже кончился, в то время как мы
не сказали друг другу и десятой доли того, что непременно хотели сказать!
Ничего не поделаешь! Спустившись вниз, мы надели шинели, и теплый,
светлый, немного пьяный мир остался за спиной, и впереди открылась черная,
как вакса, Н., по которой гулял нехороший, невежливый, невеселый нордовый
ветер.
Глава пятая
ЗА ТЕХ, КТО В МОРЕ
Подводники были главными людьми в здешних местах - и не только
потому, что в начале войны они сделали очень много, едва ли не больше всех
на Северном флоте, но потому, что характерные черты их быта, их отношений,
их напряженной боевой работы накладывали свой отпечаток на жизнь всего
городка. Нигде не может быть такого равенства перед лицом смерти, как
среди экипажа подводной лодки, на которой либо все погибают, либо все
побеждают. Каждый военный труд тяжел, но труд подводников, особенно на
"малютках", таков, что я бы, кажется, не согласился променять на один
поход "малютки" десять самых опасных полетов. Впрочем, еще в детстве мне
представлялось, что между людьми, спускающимися так глубоко под воду,
непременно должен быть какой-то тайный уговор, вроде клятвы, которую мы с
Петькой когда-то дали друг другу.
В паре с одним капитаном мне удалось потопить третий транспорт в
конце августа 1942 года. "Малютка" знаменитого Ф. с моей помощью утопила
четвертый. Об этом не стоило бы и упоминать - я шел пустой и мог только
сообщить в штаб координаты германского судна, но Ф. пригласил меня на
"поросенка", и с этого "поросенка" начались события, о которых стоит
рассказать.
Кто не знает знаменитой флотской традиции - отмечать каждое
потопленное судно торжественным обедом, на котором командование угощает
победителей жареным поросенком? Накануне были пущены ко дну транспорт,
сторожевик и эсминец, и озабоченные повара в белых колпаках внесли не
одного, а целых трех поросят в просторную офицерскую столовую, где буквой
"П" стояли столы и где за перекладиной этой буквы сидел адмирал - командующий Северным флотом.
Аппетитные, нежно-розовые, с бледными, скорбными мордами поросята
лежали на блюде, и три командира стояли над ними с большими ножами в
руках. И это было традицией - победители должны своими руками разделить
поросенка на части. Ну и части! Огромный ломоть, набитый кашей и
посыпанный затейливыми стружками хрена, плывет ко мне через стол! И нужно
справиться с ним, чтобы не обидеть хозяев.
Адмирал встает с бокалом в руке. Первый тост - за
командиров-победителей, за их экипажи. Я смотрю на него - он приезжал в
наш полк, и мне запомнилось живое, молодое движение, с которым, закинув
голову, он остановился, слушая командира полка, отдававшего рапорт. Он
молод - всего на четыре года старше меня. Впрочем, я помню его еще по
Испании.
За тех, кто в море, - второй тост! Звенят стаканы. Стоя пьют моряки
за братьев, идущих на подвиг в пустыне арктической ночи. За воинскую удачу
и спокойствие сердца в опасный, решительный час!
Теперь адмирал смотрит на меня через стол - я сижу справа от него,
среди гостей-журналистов, которым Ф. с помощью вилки и ножа наглядно
показывает, каким образом был потоплен эсминец. Не сводя с меня глаз,
адмирал что-то говорит соседу, и сосед, командир дивизиона, произносит
третий тост. За капитана Григорьева, который "умело навел на германский
караван подводную лодку". И адмирал показывает жестом, что пьет за меня...
Много было выпито в этот вечер, и я не стану перечислять всех тостов,
тем более, что журналисты, о которых я упомянул, рассказали об этом
"тройном поросенке" в периодической прессе. Скажу только, что адмирал
исчез совершенно неожиданно - вдруг встал и вышел. Проходя за моим стулом,
он наклонился и, не давая мне встать, сказал негромко:
- Прошу вас сегодня зайти ко мне, капитан.
Глава шестая
БОЛЬШИЕ РАССТОЯНИЯ
Машина оторвалась, и через несколько минут эта каша из дождя и
тумана, до которой на земле нам не было никакого дела, стала важной частью
полета, который, как всякий полет, складывается из: а) задачи и б) всего,
что мешает задаче.
Мы пошли "блинчиком", то есть с маленьким креном, развернулись и
встали на курс.
Итак, задача, или "особое задание", как сказал адмирал: немецкий
рейдер (очевидно, вспомогательный крейсер) прошел в Карское море,
обстрелял порт Т. и бродит где-то далеко на востоке. Я должен был найти и
утопить его - чем скорее, тем лучше, потому что наш караван с военными
грузами шел по Северному морскому пути и находился сравнительно недалеко
от этого порта. Да и вообще нетрудно было представить себе, что может
сделать в мирных водах большой военный корабль!
...Как ни лень было тянуть, а пришлось добирать до пяти с половиной.
Но и здесь не было ничего, кроме все той же унылой облачной каши, которую
кто-то вроде самого господа-бога круто размешивал великанской ложкой.
Итак - найти и утопить! Нельзя было даже сравнивать, насколько первое
было сложнее второго! Но как был поражен адмирал, когда я исправил на его
карте почти все острова восточной части архипелага Норденшельда!
- Вы были там?
- Нет.
Он не знал, что я был и не был там. Карта архипелага Норденшельда
была исправлена экспедицией "Норда" перед самой войной. Я не был там. Но
когда-то в этих местах прошел капитан Татаринов и мысленно я, вслед за
ним, тысячу раз.
Да, прав был доктор Иван Иваныч: ничто не пропадает даром! Жизнь
поворачивает туда и сюда и падает, пробиваясь, как подземная река в
темноте, в тишине вечной ночи, и вдруг выходит на простор, к солнцу и
свету, как вышла сейчас моя машина из облачной каши, выходит, и
оказывается, что ничто не пропадает даром!
Это была привычная мысль - как шла бы моя жизнь на Севере, если бы
Катя нашлась и мы вместе жили на Н.
Она бы проснулась, когда в четвертом часу ночи я зашел бы домой перед
полетом. Она была бы румяная, теплая, сонная. Быть может, войдя, я
поцеловал бы ее не так, как всегда, и она сразу поняла бы, как важно и
интересно для меня то, что поручил адмирал.
Так это было тысячу раз, но будет ли когда-нибудь снова?
Вот мы сидим и пьем кофе, как в Сарабузе, Ленинграде, Владивостоке,
когда я будил ее ночью. В халатике, с косами, заплетенными на ночь, она
молча смотрит на меня и вдруг бежит куда-то, вспоминает, что у нее есть
что-то вкусное для меня - пьяная вишня или маслины, которые мы оба любили.
И потом, в полете, весь экипаж хвалит мою жену и ест маслины или пьяную
вишню.
Да, это была моя Катя, с ее свободой и гордостью и любовью, от
которой вечно, должно быть до гроба, будет кружиться моя голова. Катя, о
которой я ничего не знаю, кроме того, что ее нет со мной. Хотя бы, поэтому
нужно непременно найти и утопить этот рейдер.
- Штурман, курс!
На три градуса разошлись пилотский и штурманский курсы и превосходно
сошлись, когда из карманов были выброшены портсигары, фонарики,
зажигалки...
О чем я думал? О Кате. О том, что лечу в те места, куда некогда
должен был отправиться с нею и куда меня не пускали так долго. Разве не
знал я, наверное, безусловно, что придет время, и я прилечу в эти места?
Разве не чертил с точностью до полуградуса маршрут, по которому, как в
детском ослепительном сне, прошли люди со шхуны "Св. Мария" - прошли,
тяжело дыша, с закрытыми, чтобы не ослепнуть, глазами? Прошли, и впереди - большой человек, великан в меховых сапогах...
Но это был уже бред. Я прогнал его. Новая Земля была недалеко.
Вы бы соскучились, если бы я стал подробно рассказывать о том, как мы
искали рейдер. Однообразна пустыня арктических морей, трудно найти
замаскированную, чуть заметную полоску военного корабля в этой
беспредельной пустыне. Добрых две недели мы перелетали с базы на базу.
Один из полетов продолжался семь часов - лучше, если бы он был покороче,
потому что, пройдя над Карским морем в двух направлениях и вернувшись к
Новой Земле, мы не нашли ее, как будто эти огромные острова до сих пор
просто по ошибке значились на географической карте. Пока хватало горючего,
в черном тумане мы ходили над ней, и если бы ветер, на наше счастье, не
проделал в тумане небольшую светлую дырку, пожалуй, мне бы не удалось
дописать эту книгу. Мы бросились к этому пятнышку, сразу закрыли газ и
благополучно сели.
В другой раз мы на шлюпке подрулили под птичий базар. Миллионы
черно-белых кайр сидели на скалах - так много, что весь берег мили на две
казался круто посыпанным солью. Они кричали, хлопали крыльями, свистели,
срывались и, расталкивая соседей, вновь садились на отвесные скалы, и в
общем оглушительном шуме слышались отдельные возгласы, точно это и был
базар, на котором ссорились, сидя на возах, бранчливые бабы. Вонь была
страшная, и, разумеется, взглянув на это любопытное явление, нужно было
немедленно отвернуть. Но стрелок-радист, где-то читавший о
чайках-бургомистрах, на беду, нашел пару этих огромных птиц, сидевших
отдельно над общим гнездовьем и как будто с важностью наблюдавших за
порядком на шумном базаре. Он выстрелил и убил бургомистра. Но, боже мой,
как расплатились мы за этот злосчастный выстрел! Все пропало - и земля, и
небо! Черно-белая буря крыльев снялась с берега и рванулась над шлюпкой,
крича свистя и разрывая воздух. Шум гигантского водопада обрушился на нас
- и хорошо, если бы только шум! Сутки после этого случая мы мылись сами и
отмывали шлюпку, причем я нашел помет даже в боковом, застегнутом на
пуговицу кармане реглана.
В общем, это были две тяжелые недели на Новой Земле. Каждый раз мы
стартовали с надеждой встретить рейдер, хотя мне давно было ясно, что его
нужно искать гораздо восточнее, и ходили, ходили над морем, пока не
кончалось горючее и пока штурман не спрашивал меня хладнокровно:
- Домой?
И "дом" открывался - причудливо изрезанные дикие горы, синие ледники,
как бы расколотые вдоль и готовые скользнуть в бездонные снеговые ущелья.
Но вот пришла минута, когда кончилась наша "новоземельская жизнь" - превосходная минута, о которой стоит рассказать немного подробнее.
Я стоял у амбара, крыша которого была обложена тушками убитых птиц, а
на стенах распялены шкуры тюленей. Два маленьких ненца, похожих на
пингвинов в своих меховых костюмах с глухими рукавами, играли на берегу, а
я разговаривал с их родителями - маленькой, как девочка, мамой и таким же
папой, с коричневой, высовывающейся из малицы головой. Помнится, речь шла
о международных делах, и хотя анализ безнадежного положения Германии был
взят мною из очень старого номера "Правды", ненец собирался сегодня же
рассказать его приятелю, который жил сравнительно недалеко от него - всего
в двухстах километрах. Маленькая жена едва ли разбиралась в политике, но
кивала блестящей черной, стриженной в скобку головкой и все говорила:
- Холосо, холосо.
- Хочешь ехать на фронт? - спросил я ненца.
- Хоцу, хоцу.
- Не боишься?
- Зацем бояться, зацем?
Это и была минута, когда я увидел штурмана, который бежал ко мне, - не шел, а именно, бежал по берегу от мыска, за которым стоял самолет.
- Перебазируемся!
- Куда?
- В Заполярье!
Он сказал "в Заполярье", и, хотя не было ничего невозможного в том,
что нас перебрасывали в Заполярье, то есть именно в те места, где,
по-моему, и нужно было разыскивать рейдер, я был поражен! Ведь это было
мое Заполярье!
- Не может быть!
Штурман уже принял прежний хладнокровно-неторопливый, латышский вид.
- Прикажете проверить?
- Не нужно.
- Когда вылетаем?
- Через двадцать минут.
Глава седьмая
СНОВА В ЗАПОЛЯРЬЕ
Не дорога, а засаженная кедрами аллея вела к городу от аэродрома, и,
глядя на эти шумные, богато раскинувшиеся кедры, я невольно подумал о том,
что все-таки давно я не был в этом городе моей молодости и самых смелых за
всю жизнь надежд.
Мне не сразу удалось найти улицу доктора Павлова по той причине, что
в "мои" времена на этой улице стоял только один дом, принадлежавший самому
доктору, а все остальные существовали лишь на плане, висевшем в
окрисполкоме. Теперь среди высоких соседей затерялся маленький дом, в
котором за чтением дневников штурмана Климова я некогда проводил свои
вечера. Что это были за милые молодые вечера! Осторожно поскрипывали в
соседней комнате половицы под легкими шагами Володи. Доктор вдруг крякал,
крепко потирал руки и читал вслух понравившееся ему место из книги, а
потом начинал кричать на ежа, который почему-то любил жевать его ночные
туфли. Анна Степановна входила ко мне - большая, решительная,
справедливая, которой можно было все сказать, все доверить, - и молча
ставила передо мной тарелку с огромным куском пирога.
...Она и теперь не согнулась, не поддалась горю, только поседела, и
две большие, глубокие складки повисли над опустившимся ртом. Что-то
мужское показалось в ее фигуре и выражении лица, как это бывает у очень
больших стареющих женщин.
- Как же вас называть теперь? - сказала она с недоумением, когда мы
встретились в садике перед домом и вошли в столовую, кажется, совершенно
прежнюю, с желтым чистым полом и деревенскими половиками. - Вы же
мальчиком были тогда. Сколько лет прошло? Пятнадцать? Двадцать?
- Только девять, Анна Степановна. А называйте Саня. Для вас я всегда
буду Саня.
С первого взгляда она поняла, что я знаю о Володе, но долго не
говорила о нем из того душевного такта, который - я это почувствовал - не
позволил ей так сразу, в первые минуты встречи, заставить меня разделить с
нею горе. Я сам что-то начал, но она перебила и быстро сказала: "Потом!"
- Что же вы, к нам? Надолго ли? Как я рада, что живы-здоровы!
- Ненадолго, Анна Степановна. Сегодня же улетаем.
- Морской летчик, в орденах, - оказала она, как будто вместе со мной
гордилась, что я морской летчик и в орденах. - Откуда же теперь? С какого
фронта?
- Сейчас с Новой Земли, а прежде из Полярного. Да прямо от Ивана
Иваныча!
- Полно!
- Честное слово.
Анна Степановна замолчала.
- Значит, видели его?
- Да какое там видел! Мы встречаемся очень часто. Разве он не писал
вам об этом?
- Писал, - сказала Анна Степановна, и я понял, что она знает о Кате.
Но мне не нужно было останавливать ее, как она остановила меня, когда
я заговорил о Володе. Кто же глубже и сильнее, чем она, мог почувствовать
мою тоску и волнение, - все, о чем я ни с кем не мог говорить? Она не
утешала меня, не сравнивала своего горя с моим - только обняла и
поцеловала в голову, а я поцеловал ее руки.
- Ну, как же старик мой? Здоров?
- Совершенно здоров.
- Стар уж стал служить, - задумчиво сказала Анна Степановна. - Ему
тут легко с местным народом, на воле. А это не шутка - в шестьдесят один
год военная служба. Можно, я друзьям сообщу, что вы прилетели? Как у вас
время?
Я сказал, что время до ночи, и, поставив передо мной хлеб, рыбу и
кружку самодельного вина, которое очень вкусно делали в Заполярье, она
накинула платок, извинилась и вышла.
Да, это было легкомысленно с моей стороны - позволить Анне Степановне
сообщить друзьям, что я прилетел. Не прошло и получаса, как легковая
машина остановилась у садика, и я с удивлением увидел в ней весь свой
экипаж. Стрелок и радист чему-то громко смеялись, а штурман в знаменитых
на весь Северный флот широких парадных штанах сидел рядом с шофером и
равнодушно пускал в воздух большие шары дыма.
- Саня, за нами прислал товарищ Ледков, - сказал он, когда я вышел. - Садись и едем к нему немедля. Мы позавтракаем у него, а потом...
- Какой товарищ Ледков?
- Не знаю. Высокая дама в платке приехала на аэродром и сказала, что
за нами послал товарищ Ледков. Она вышла у окрисполкома.
- Ледков? Постойте-ка... ах, помню! Ну, конечно, Ледков!
Это был тот самый член окрисполкома, за которым мы с Иваном Иванычем
некогда летали в становище Ванокан, где Ледков лежал, тяжело раненный в
ногу. На ненецком Севере он был известен не меньше, чем знаменитый Илья
Вылка на Новой Земле. Кстати сказать, совсем недавно в Полярном доктор
рассказывал о Ледкове, каким он стал энергичным, смелым работником и как
сумел в первые же недели подчинить всю жизнь огромного округа, с
разбросанным кочевым населением, задачам войны.
- Между прочим, - сказал доктор, - он интересовался, нашел ли ты
капитана Татаринова. Помнишь, когда мы ждали тебя с экспедицией - ведь он
даже ездил в какие-то стойбища, опрашивал ненцев. По его сведениям, в
одном из родов должны были храниться предания о "Святой Марии".
Нетрудно представить себе, что Ледков (я смутно помнил его и
удивился, когда еще далеко не старый человек с крепким, точно сложенным из
булыжников лицом и острыми китайскими усами, встречая нас, вышел на
крыльцо окрисполкома) радушно принял нас в Заполярье. После обеда, на
котором я произнес длинную речь, посвященную доктору Ивану Иванычу и его
боевой деятельности на Северном флоте, мы поехали на лесозавод, потом в
новую поликлинику и т.д. Везде мы что-то ели и пили, и везде я рассказывал
об Иване Иваныче, так что, в конце концов, мне самому стало казаться, что
без участия Ивана Иваныча зашита наших северных морских путей могла бы,
пожалуй, потерпеть неудачу.
С глубоким интересом осматривал я Заполярье. Когда я уехал, городу
едва пошел шестой год, Теперь ему минуло пятнадцать, и с первого взгляда
можно было заключить, что он не потерял времени даром, в особенности, если
вспомнить, что три самых дорогих года были отданы на войну.
И здесь, за две с половиной тысячи километров от фронта, она
чувствовалась, если вглядеться, во многом. Как прежде, в порту готовились
к Карской, но уже не стояли у причалов огромные иностранные пароходы, не
сновали по городу веселые, удивленные негры. Как прежде, на лесную биржу с
верховьев Енисея, Ангары, Нижней Тунгуски прибывали плоты, и домики на
плотах с дымящимися трубами, с развешанным на веревках бельем, как прежде,
создавали на Протоке мирное впечатление плавучей деревни. Но опытный
взгляд легко мог определить далеко не мирное назначение деревянного сырья,
из которого состояла эта деревня.
Однако совсем другая черта поразила меня, когда уже под вечер мы
поехали в Медвежий Лог, где когда-то стоял единственный чум моего приятеля
эвенка Удагира, а теперь раскинулись два великолепных, просторных квартала
двухэтажных домов: мне представилось, что в здешних местах уже как бы
перекинут мост между "до войны" и "после войны". Отразившая нападение и
победившая жизнь с прежним суровым упрямством утверждала себя в великой
северной стройке.
Перед вылетом еще нужно было кое-что сделать, и я отправил штурмана и
стрелков на аэродром, а сам остался с Ледковым в его кабинете в
окрисполкоме.
Анна Степановна ушла. Но мы условились, что я непременно загляну к
ней проститься перед отлетом.
- Ну, скажите откровенно, - сказал Ледков, - как там наш старик? Ведь
мы без него, как без рук. И это совсем нетрудно устроить.
- Что именно?
- Вызвать и демобилизовать. Он из возраста вышел.
- Нет, не останется, - сказал я, вспоминая, как сердился Иван Иваныч,
когда командир дивизиона не разрешил ему идти в рискованный поход на
подводной лодке. - Может быть, в отпуск? А так, насовсем, не захочет.
Особенно теперь.
Это "теперь" было сказано в смысле близкого окончания войны, но
Ледков понял меня иначе: "Теперь, когда убит Володя".
- Да, жалко Володю, - сказал он. - Что это был за скромный,
благородный мальчик! И прекрасные стихи писал. Вы знаете, доктор тайком
посылал их Горькому, и потом у Володи была переписка с Горьким. Одну фразу
из письма Горького Володе мы взяли как тему для школьного плаката...