Однако учебная программа в этом учреждении оставляла желать лучшего. Дядя Гиляй так писал о художниках: «Воспитание в детстве было получить негде, а образования Училище живописи не давало, программа общеобразовательных предметов была слаба, да и смотрели на образование, как на пустяки, – были уверены, что художнику нужна только кисть, а образование – вещь второстепенная».
      Исключение составлял, пожалуй что, один историк В. Ключевский. К. Ф. Юон вспоминал: «В Московском училище живописи, ваяния и зодчества в годы моего учения были организованы лекции, которые читали профессора Московского университета. Особой популярностью у студенчества пользовался профессор русской истории В. О. Ключевский. В лектории обычно не хватало мест для всех желающих его послушать, так как присутствовали не только учащиеся, но и весь преподавательский состав. Сам Ключевский однажды сказал, что ни одна аудитория не удовлетворяла его так глубоко, как слушатели Московского училища живописи, ваяния и зодчества. Ключевский читал живо и содержательно, он умел доходчиво, образно осветить исторические события и факты из прошлой и современной ему жизни русского народа. Его проникновенные слова западали в душу, будили воображение и вызывали патриотические чувства».
      Но в основном преподаватели «непрофильных» наук и дисциплин видели перед собой полупустые залы и скучающие лица будущих художников.
      Студенты же, разумеется, об этом не жалели. Главное – было налажено питание. Владимир Алексеевич об этом сообщал: «Во дворе дома Училища живописи во флигельке, где была скульптурная мастерская Волнухина, много лет помещалась столовка, занимавшая две сводчатых комнаты, и в каждой комнате стояли чисто-начисто вымытые простые деревянные столы с горами нарезанного черного хлеба. Кругом на скамейках сидели обедавшие.
      Столовка была открыта ежедневно, кроме воскресений, от часу до трех, и всегда была полна. Раздетый, прямо из классов, наскоро прибегает сюда ученик, берет тарелку и металлическую ложку и прямо к горящей плите, где подслеповатая старушка Моисеевна и ее дочь отпускают кушанья. Садится ученик с горячим за стол, потом приходит за вторым, а потом уж платит деньги старушке и уходит. Иногда, если денег нет, просит подождать, и Моисеевна верила всем.
      – Ты уж принеси... а то я забуду, – говорила она.
      Обед из двух блюд с куском говядины в супе стоил семнадцать копеек, а без говядины одиннадцать копеек. На второе – то котлеты, то каша, то что-нибудь из картошки, а иногда полная тарелка клюквенного киселя и стакан молока. Клюква тогда стоила три копейки фунт, а молоко две копейки стакан.
      Не было никаких кассирш, никаких билетиков. И мало было таких, кто надует Моисеевну, почти всегда платили наличными, займут у кого-нибудь одиннадцать копеек и заплатят. После выставок все расплачивались обязательно».
      Случалось, что придет к той полулегендарной Моисеевне приличный барин, явно господин со средствами, и сунет ей пачку кредиток.
      – Это ты, батюшка, за что же? – изумлялась бабушка.
      – Должен тебе, Моисеевна, получи! – отвечал барин.
      – Да ты кто будешь-то? – недоумевала добрая старушка.
      Ясное дело, барин называл себя. Моисеевна на несколько секунд задумывалась, после чего лицо ее светлело, глаза делались веселыми.
      – Ах ты батюшки, да это, Санька, ты?! – кричала бабушка. – А я и не узнала... Ишь, франт какой!.. Да что ты мне много даешь?
      – Бери, бери, Моисеевна, мало я у тебя даром обедов-то поел, – честно отвечал нежданный визитер.
      – Ну, вот и спасибо, соколик! – говорила старушка. От таких приношений она не отказывалась. Была бабкой
      простой. И надо полагать, что эта школа доброты, которую, так сказать, на общественных началах основала при училище старушка, была во много раз важнее для художников, чем правильные и неправильные римские глаголы.
      К счастью, имущественный ценз при поступлении не применялся, и в училище было немало самых настоящих нищих слушателей. В частности Исаак Левитан. Михаил Нестеров писал о его годах обучения: «На редкость красивый, изящный мальчик... Левитан... слыл в школе за «талант». Одетый донельзя скромно, в какой-то клетчатый поношенный пиджак, коротенькие штанишки, он терпеливо ждал, когда более удачливые товарищи, насытясь, расходились по классам; тогда и Левитан застенчиво подходил... чтобы попросить доброго старика (Нестеров, видимо, напутал, Моисеевна была доброй старушкой. – А. М.) подождать старый долг... и дать ему вновь пеклеванник с колбасой и стакан молока. В то время это был его обед и ужин... Сказывали, что он не имел иногда и ночлега... Исаак Левитан после вечерних классов незаметно исчезал, прятался в верхнем этаже огромного дома Юшкова... выждав последний обход опустелого училища... оставался один коротать ночь в тепле... с тем чтобы утром натощак начать день мечтами о нежно любимой природе».
      А Константин Паустовский был еще более щедр на подробности: «Левитан нашел в кармане тридцать копеек – подарок товарищей по Училищу живописи и ваяния, изредка собиравших ему на бедность, – и вошел в трактир. Машина звенела колокольцами и играла «На старой Калужской дороге». Мятый половой, пробегая мимо стойки, оскалился и громко сказал хозяину:
      – Еврейчику, порцию колбасы с ситным.
      Левитан – нищий и голодный мальчик, внук раввина из местечка Кибарты Ковенской губернии – сидел, сгорбившись, за столом в московском трактире и вспоминал картины Коро. Замызганные люди шумели вокруг, ныли слезные песни, дымили едкой махоркой и со свистом тянули желтый кипяток с обсосанных блюдец. Мокрый снег налипал на черные стекла, и нехотя перезванивали колокола.
      Левитан сидел долго – спешить ему было некуда. Ночевал он в холодных классах училища на Мясницкой, прятался там от сторожа, прозванного «Нечистая сила». Единственный родной человек – сестра, жившая по чужим людям, изредка кормила его и штопала старый пиджак. Зачем отец приехал из местечка в Москву, почему в Москве и он и мать так скоро умерли, оставив Левитана с сестрой на улице, – мальчик не понимал. Жить в Москве было трудно, одиноко, особенно ему, еврею.
      – Еврейчику еще порцию ситного, – сказал хозяину половой с болтающимися, как у петрушки, ногами, – видать, ихний бог его плохо кормит.
      Левитан низко наклонил голову. Ему хотелось плакать и спать».
      И Левитан, конечно, был не одинок. Владимир Алексеевич это прекрасно понимал и время от времени «жертвовал» подобным оборванцам, покупая их пока что дилетантские полотна. Но широта души «короля репортеров» проявлялась в большей степени даже не в этом, а в том, что он вывешивал покупки у себя в квартире, а не сваливал в чулан как хлам.
      Такое великодушие, как говорится, дорогого стоит.
      Интерес же нашего героя к «кузнице художников» был безграничен. Аполлинарий Васнецов писал в своих воспоминаниях: «Однажды в училище произошло недоразумение между учениками и одним из преподавателей... Училищный совет, улаживая конфликт, засиделся до полуночи. Выходим на Мясницкую, а там прохаживается Владимир Алексеевич и прямо к нам.
      – Ну что, как, к чему пришли? – засыпал он нас вопросами... Владимир Алексеевич поджидал нас, живо интересуясь положением единственного в Москве художественного училища».
     
      * * *
      В начале лета 1914 года наш герой вновь захворал. На этот раз забарахлила печень. «Проклятая, никак не желает угомониться».
      Владимир Алексеевич обосновался в своей любимой летней резиденции – «Гиляевке». Уверял близких, что проведет здесь все лето. Однако же жена ему не верила. Говаривала:
      – Погодите вы, сбежит. Думаете, печень удержит? Ничуть.
      И Гиляровский конечно же сбежал. На сей раз в Сочи – чтобы повидать своих знакомых. Но легко можно догадаться, что основной причиной был интерес к этому необычному и бурно развивающемуся курорту.
      Сочи был молод. Только в марте 1866 года было принято особенное «Положение о заселении Черноморского округа и управления оным». В Сочи потянулись первые переселенцы – в основном военнослужащие, а если и партикулярные деятели, то с репутацией чем-то подмоченной.
      Власть же всячески старалась поощрять подобные переселения. В этом смысле показательна история, случившаяся с господином Худековым, издателем «Петербургской газеты». Как-то Александр III, заглянув к медиадеятелю в гости, за чаем предложил ему купить в новых местах участочек земли.
      Разумеется, издатель всячески отнекивался. Царь же гнул свое, пытался пристыдить своего собеседника:
      – Может, вы поиздержались, может, денег мало? Дело решила худековская супруга. Романтически настроенная женщина вдруг ляпнула:
      – А помнишь, – еще когда ты за мной ухаживал, то обещал построить в самом красивом месте самую красивую на свете дачу и назвать ее Надеждой – в честь меня. А до сих пор ведь не построил.
      Так в сочи появилась одна из первых вилл – «Надежда» (ныне – парк «Дендрарий»).
      Причина же такого массового нежелания перемещаться в теплые края была вполне понятна. Мало того, что пошаливали дикие шапсуги, так было еще и множество сугубо бытовых проблем. Основные – две. Во-первых, новые для организма россиянина болезни (в первую очередь, конечно, малярия), а во-вторых, постоянные неурожаи. Хотя климат здесь вполне благоприятный, но уж очень непривычный. Картошку, например, тут приходилось высаживать гораздо раньше, чем в средней полосе. Кому могло прийти такое в голову? Картошка в результате гибла.
      О Сочи один из историков, С. Доратовский, писал: «Со стороны города все же мало делается для приезжих больных и здоровых людей. А ими только город и живет.
      Улицы грязны в дожди и пыльны в засуху; канавы грязны, засорены; тротуаров нет – ходят около канав по тропинкам и после каждого дождя везде стоят лужи целыми часами; заборы в колючках.
      Та красота, которой любуются с борта парохода или из автомобиля, проезжая по шоссе, утрачивается при остановке на более продолжительное время, и резко выделяется даже мелочное внешнее неблагоустройство.
      Отсутствие водопровода, канализации и т. п. крупных и дорогих сооружений не так резко ощущается на первый раз, как сумма мелких, надоедливых недочетов благоустройства городской жизни».
      Курортник понимал это, как только пароход подходил к берегу. А дело было в том, что пристани никакой и не было. Судно бросало якорь в сотнях метров от суши. К нему сразу же подплывало множество фелюг с гребцами-турками. Пассажиры вместе с багажом перемещались в эти самые фелюги. Жуткая давка, путаница с чемоданами, кто-нибудь обязательно упадет за борт. Но у гребцов одна задача – побыстрее посадить и высадить курортников и получить от них «на чай». Нерешительных особ, в первую очередь, конечно, дамочек, гребцы просто хватали за подмышки и перемещали с одного плавсредства на другое.
      Приблизительно таким же образом происходила выгрузка на берег, где прибывших отдыхающих ждали новые сложности. Книгоиздатель М. Сабашников писал: «Нас доставили на берег в шлюпках. Высадившихся пассажиров окружили стоявшие на берегу лодочники турки, предлагая отнести багаж их в духан, находившийся тут же поблизости. Но из духана этого неслись пьяные песни и матросская ругань; нам не захотелось искать в нем прибежища. Спрошенный нами полицейский урядник объяснил, что это единственная гостиница в городе, но что нам лучше остановиться у обывателей».
      Не удивительно, что старый добрый и понятный Крым предпочитали непостижимому Кавказу.
      Однако Сочи все же заселялся. Подкупали относительная дешевизна и особый колорит колониальной жизни. Тем более что в 1909 году здесь появился потрясающий курортный комплекс под названием «Кавказская Ривьера». Сочинский путеводитель сообщал: «Курорт «Кавказская Ривьера». Два четырехэтажные здания красивой архитектуры. Цены номерам – в 1 р., 1 р. 25 к., 1 р. 50 к., 2 р., 2 р. 50 к., 3 р. и 6 р. Помесячно – скидка. При номере полагается постельное белье и пользование электрическим освещением. Живущие в номерах имеют право пользоваться в читальне газетами и журналами. Газеты и журналы имеются на пяти языках. Отдельное здание ресторана и кафе. В ресторане можно иметь полный пансион за 45 р. в месяц, 60 р. и 75 р. Можно иметь отдельные завтраки из 3-х блюд – 75 коп. и обеды из 4-х блюд – по 1 р. При гостинице имеется отдельное театральное здание. К пароходам «Ривьера» высылает собственную фелюгу и комиссионера, которому можно поручить свой багаж и без всяких забот и хлопот с парохода водвориться в номер».
      А реклама санатория на всякий случай уверяла публику: «Тропический сад и парк. Сезон круглый год. Полное отсутствие лихорадок».
      Словом, не курорт, а рай земной.
      С. Доратовский писал о «Ривьере»: «Рядом с казенной пристанью недавно выстроена... гостиница «Кавказская Ривьера». Это целый городок на крохотном клочке земли, обрывом опускающемся к морю. Владелец так умело и остроумно использовал склон к морю и все свободные площадки, что получилась масса уютных уголков, засаженных тропической растительностью. Целая сеть тропинок к морю, и каждый шаг отмечает какое-либо ценное растение. Много пальм выписано из Италии. Стоит сюда заглянуть, чтобы полюбоваться чудным видом и необычной растительностью».
      Тот же Доратовский сообщал: «Отдельное театральное здание при гостинице «Ривьера» хорошо обставлено. Масса света и воздуха. Жаль, что оно находится далеко от города, что особенно неудобно при разъезде из театра».
      Кстати, эти неудобства создавали как раз те, кому по роду службы следовало бы их устранять: «Сочинские извозчики не любят свою таксу, в особенности вечером, из-за чего выходят часто различные недоразумения при разъездах из театра. Чаще всего испытываются затруднения после спектаклей в «Ривьере», так как из «Ривьеры» приходится возвращаться через Сочинский мост нижней частью города, где плохое освещение и неудобный путь для пешеходов».
      Словом, на черноморском берегу, там, где еще совсем недавно властвовали дикие племена шапсугов и убыхов, создавался абсолютно новый мир. Мог ли Владимир Алексеевич остаться равнодушным к этому? Нет, дудки.
      Впрочем, надолго Гиляровский здесь не задержался. Не понравилось.
     
      * * *
      В 1914 году Владимир Алексеевич впервые получает серьезное издательское предложение – от легендарного Ивана Сытина. Речь шла не об отдельной книге, а о собрании сочинений. Наш герой записал в дневнике: «Принимаюсь за издание семи томов своих вещей за тридцать пять лет. В первом томе увидят, как жили в старину, – все чистая правда, несомненно имеющая отношение к настоящему и грядущему... Один из моих томов – «Московские трущобы», над которыми я проработал и продолжаю работать неустанно тридцать пятый год... Рост трущоб продолжается, а борьба с ними еще впереди».
      Первый том должен был состоять из рассказов «Гимназия», «В народ», «На Волге», «Война», «Сцена» и «Литературная Москва за тридцать лет». Второй том – из стихотворений. Третий – из рассказов. Четвертый – из юмористических рассказов и экспромтов. Пятый – из материалов о старой Москве. Шестой – из произведений цикла «Московские трущобы». А седьмой был выдумкой дяди Гиляя – Сытин дал добро только на шесть томов.
      Особое внимание наш герой уделил предисловиям. К первому тому предисловие писал Влас Дорошевич. Ко второму – сам Владимир Алексеевич. К третьему – Куприн. К четвертому – опять Владимир Алексеевич. К пятому – Амфитеатров. И к шестому – Александр Измайлов, критик из Санкт-Петербурга.
      Впрочем, не удалось выпустить ни одного тома – помешала война. И не только она – сгорел дом в Гиляевке, в который Владимир Алексеевич незадолго до того переправил весь свой архив.
      Но не таков был наш герой, чтоб впасть в депрессию. Жизнь продолжалась.
     
      * * *
      К вступлению России в Первую мировую войну Гиляровский отнесся настороженно. В отличие, к примеру, от актера и старого приятеля В. Н. Давыдова, который, несмотря на свой солидный возраст (65 лет), вызвался идти на фронт. Да только вот директор Императорских театров В. А. Теляковский не дал свое добро на просьбу престарелого актера «освободить его от прямых обязанностей на время войны и дать возможность отправиться на театр военных действий в качестве санитара, чтобы «утолить страдания невинных»«.
      Гиляровский одобрил поступок Теляковского и послал своему другу проникновенное письмо: «Милый, старый друг Владимир Николаевич!
      С великой радостью прочел сейчас известие, что театральное начальство не разрешило тебе идти на войну санитаром. Милое и мудрое начальство! Поклон ему. Подумай: санитаров сколько угодно, а Владимир Николаевич Давыдов – один! Помню тебя богатырем – и сам в те поры таким же был. Ведь ты же меня провожал на войну! Помнишь Саратов? То было время, была молодость, а теперь мы здесь полезнее, чем там. Здесь нужны люди, и ты здесь сделаешь во сто раз больше пользы, чем там. А для спорта мы оба устарели! Ты думаешь, я не рвусь на войну? И знаю, что с моими станичниками мог бы еще кое-что сделать, но и в Москве, в сердце России, работы хоть отбавляй! Ну, могу я там сделать красивый налет в счастливой разведке, изрубить с десяток немцев – и только? А здесь работа упорная, полезная и много труднее!
      У меня перо и помощь организациям натурой.
      У тебя – слово со сцены, с эстрады – великое слово, поднимающее дух, а страна побеждает не орудиями только, но и духом. Главное – духом! И поддерживай этот дух. Ведь мы свергаем германское иго, как когда-то свергали татарское!
      А хочешь поработать санитаром – будь санитар духа: езди по лазаретам, читай и рассказывай – это для раненых дело великое. Так-то, Володенька! Так-то, милый тезка! Вот твое дело – великое дело! Будь санитаром духа!»
      Очевидно, если бы война и вправду показалась бы «королю репортеров» нужной для России, – отправился бы на фронт не раздумывая.
      И, как показала история, он оказался мудрее царя.
      Впрочем, критику А. А. Измайлову Владимир Алексеевич писал: «Страна истекает кровью, как женщина во время родов! Наши потомки позавидуют нам, бывшим в котле, кипящем в 1905 году... Война уже открыла все, как щелкун, расколовший орехи и показавший, который орех гнилой, который целый... Война – гроза. Эта война все влечет, и смерч, и вулкан, и грозу, и ураган!
     
      Гроза – ведь божья милость,
      Гроза гнилую сосну изломает
      Да целый бор дремучий оживит...»
     
      Видимо, Владимир Алексеевич и сам до конца не осознавал собственного отношения к войне. С одной стороны – встряска вроде как на пользу государству, а с другой – как бы чего не вышло.
     
      * * *
      В 1915 году Владимир Алексеевич писал Амфитеатрову: «Вообще газет нет. Я почти не работаю, посылаю, куда вздумается, иногда... Так все изолгалось, измельчало, изворовалось! Ей-богу, то, что стало теперь с печатью, ты и представить не можешь! На лбу роковые слова: «Продается оптом и в розницу, на время, на ночь кому угодно!» Да взгляни в любые объявления в лучших газетах – это ведь разврат, растление общества, содействие всякому мошенничеству и насаждение разврата... В редакции я не бываю ни в одной, а пишу и посылаю. Пишу, как думаю, и потому имею право печататься везде. «Пиши правду, как думаешь» – вот мой завет был, есть и будет».
      Не последнюю роль здесь, разумеется, сыграло усиление цензуры, связанное с Первой мировой войной. Писать «как думаешь» было нельзя и по этой причине.
      Владимир Алексеевич не отослал это письмо – оно осталось в его бумагах. Видимо, не хотел, чтобы о нем подумали: распустил нюни.
      Однако, ясно, что Владимир Алексеевич переживал кризис. Как, впрочем, и страна. До взятия Зимнего дворца оставалось всего-навсего два года.
     
      * * *
      В 1916 году кружок «Среда» отпраздновал свое тридцатилетие. Владимир Алексеевич, естественно, выступил со стихотворением:
     
      Эх ты, матушка-голубушка Среда,
      Мы состарились, а ты все молода!
      Тридцать лет тебе сегодня миновало,
      Тридцать лет прошло, как будто не бывало.
      Тот же самый тесный, радостный уют
      И «Недурно пущено» поют.
      Тот же самый разговор живой и смелый,
      А родитель твой хоть малость поседелый,
      Да душа его, как прежде, молода,
      Эх ты, матушка-голубушка Среда!
      На Среде уж нынче водочки не пьют,
      А «Недурно пущено» поют!
     
      Что поделать – старость подступала не к одному Гиляровскому, а к его сверстникам, его компании, его среде. И наш герой к этому относился философски.
     
      * * *
      В 1917 году Владимир Алексеевич впал в эйфорию, присущую тогда русской интеллигенции более-менее либеральных взглядов. Ходил по городу в кожаной куртке, украшенной солдатским Георгиевским крестом. Посещал митинги. Мелькал в студенческих аудиториях. По возможности бывал на заседании тайных кружков.
      И это несмотря на возраст – нашему герою было 62 года.
     
      * * *
      Революцию Владимир Гиляровский принял с радостью. Не удивительно, ведь тип брутального рубахи-парня сделался очень популярным. А послужной список Гиляровского был подходящий – он в основном писал о простонародье. Естественно, что вспомнилась история с сожжением сборника его очерков под названием «Трущобные люди». Как уже говорилось, книга была отпечатана и только после этого запрещена цензурой. Весь тираж был сожжен на костре во дворе Сущевской полицейской части. После этого книг не сжигали, и Владимир Алексеевич вошел в историю как автор последней книги, подвергнутой подобной процедуре. Конечно, это было символично и почетно.
      К тому же низкое социальное происхождение, создававшее определенные неудобства при царской власти, превратилось в величайшее достоинство. Гиляровский начал играть роль чуть ли не бывшего люмпена: «Новых долгов у меня нет, а за старые, с ростовщиками, за меня революция рассчиталась, спасибо ей!»
      Доходило до того, что наш герой открыто сожалел о том, что в молодости не вступил на Волге в некую бандитскую «станицу» – неожиданно арестовали вожака. И хвастался, что регулярно платил деньги на организацию его побега.
      Ну и конечно, Гиляровский безо всякого стеснения расхваливал так называемую социалистическую реконструкцию Москвы. То, чему противились искусствоведы и ревнители российской старины, он самозабвенно воспевал: «Там, где недавно, еще на моей памяти были болота, теперь – асфальтированные улицы, прямые и широкие. Исчезают нестройные ряды устарелых домишек, на их месте растут новые, огромные дворцы. Один за другим поднимаются первоклассные заводы. Недавно гиблые окраины уже слились с центром и не уступают ему по благоустройству, а недавние деревни становятся участками столицы. В них входят стадионы – эти московские колизеи, где десятки и сотни тысяч здоровой молодежи развивают свои силы, подготовляют себя к геройским подвигам... Ближние деревни становятся участками столицы».
      В своей лести Гиляровский удержи не знает. Пишет: «Москва – уже на пути к тому, чтобы сделаться первым городом мира. Это стало возможным только в стране, где Советская власть».
      И, похоже, он сам в это верит.
     
     
      Глава 9
      ВЕТЕРАН РОССИЙСКОЙ ЖУРНАЛИСТИКИ
     
      Вскоре после революции Владимир Алексеевич задумал написать главную книгу своей жизни. Свой замысел он изложил секретарю Морозову. У них состоялся такой диалог:
      – Рвусь работать, всяких тем в голове крутится пропасть, больше всего занимает книга о Москве и ее людях, книга сложная, а с чего ее начать, в какой последовательности продолжать – не знаю. Намечаешь то один материал, то другой, но все не удовлетворяет. Наконец, не ясно: какое содержание в целом должно в нее войти?
      – Вопрос серьезный, Владимир Алексеевич, потому что задача у вас сложная.
      – Наш переулок – центр Москвы. У меня вот какая блеснула мысль. Сначала приступить к описанию правой стороны центра, описывать все подряд, начиная от Петровки до Арбата и дальше, а потом описывать левую, начиная от Неглинки и уходя вглубь. В следующую очередь пойдут Замоскворечье и окраины. Мне кажется, теперь у меня работа пойдет спорее.
      – И я так думаю. Вы разбиваете Москву на квадраты, на какие-то точки и будете мысленным хожалым по Москве, будете запечатлевать самое яркое, примечательное из того, что сохранилось в вашей памяти, в записях, материалах. Думается, трудно придумать какую-нибудь другую систему на замену этой. По точкам работать куда легче, в этих условиях ничто не ускользнет из вашего поля зрения.
      – Так я и сам думал. Ты сразу понял мой план.
      – Постиг, Владимир Алексеевич, великие умы сходятся.
      – Думаю начать писать об Английском клубе. У меня скопилось много материала, захватывающий материал...
      – Тема интересная. На Тверской, по правую руку от центра, Английский клуб – высшая знать, верхи отечества тех времен, а по, левую – мрачно выглянет в книге Хитровка, низы, дно отечества. Москва ярко засверкает в своих разительных противоречиях, убийственных, я бы сказал, преступных контрастах.
      – Что говорить... Трудно тогда жилось народу... А там Цветной бульвар... Шиповская крепость... Интересная может получиться книга о Москве!
      – Не сомневаюсь, книга будет призовая.
      – Начали с Тверской, с Английского клуба. Теперь треба подумать, о чем писать дальше.
      – Надо, по-моему, идти по порядку – от Тверской заставы к Охотному.
      – Почему от заставы? Много интересного можно найти и в загородных местах. Например, в Петровском парке.
      – Я хотел сказать: с Ходынки, с Ходынской катастрофы.
      – Правильно, я забыл о Ходынке!
      – Незачем держать ее в голове: она вами уже описана в «Русских ведомостях».
      – Теперь мы попадаем в загородные места. Здесь находился Петровский театр, рестораны: «Яр», «Стрельня», «Эльдорадо», а затем бега и скачки. На самом конце Тверской наткнемся, у бывшей Лоскутной гостиницы, на трактир «Обжорка»...
      То есть «Москва и москвичи» планировалась как классический путеводитель – вплоть до указания каждой улицы и, по возможности, каждого дома. Трудно сказать, что помешало Гиляровскому реализовать свой план. Можно лишь предположить, что нашему герою с его темпераментом не слишком-то хотелось проводить досуг в библиотеках и архивах, выискивая информацию о прошлом тех или иных участков и строений. Да и возраст сказывался – ему было за шестьдесят. Разумеется, для своих лет он был вполне здоровым, бодрым, работоспособным, креативным и самокритичным. То есть теоретически возможность написать такую книгу у него, в общем, была. Но, оценивая весь объем работ, он мог решить, что на подобный труд потребуется не одно десятилетие. Стоит ли разгоняться, если можно ограничиться собственными воспоминаниями и, по ходу дела, вставлять в текст уже написанные и опубликованные очерки?
      Кстати, тогда же появился замысел «Москвы газетной».
     
      * * *
      С этого момента именно работа над московской книгой стала основным делом дяди Гиляя. Н. Морозов писал: «Все, что было закреплено им когда-то в записных книжках на ходу, в трамвае, на извозчике, часто не за своим, а за чужим столом или записано дома в тетради в свободные вечера, перенесено в них с крахмальных манжет, имевших всякие заметы, тоже набросанные наскоро; что было когда-то напечатано, набросано в черновиках, собрано и лежало в содержательном литературном архиве в виде материалов, а также хранилось в его богатой и крепкой памяти, – все это предстояло теперь разобрать, привести в порядок, систематизировать и облечь в окончательную литературную форму.
      Труд требовал методического подхода, усидчивости, времени, кабинетной замкнутости. Такому непоседе, как он, привыкшему вихрем носиться по московским просторам, не считаясь ни с какими расстояниями, нелегко было приучить себя к долгому писательскому затворничеству. Однако творческая стихия захватила его, и он в эти годы проявил большую вдохновенную работоспособность.
      Всего записать никакой писатель не может. Всякий раз, когда шла речь о воссоздании прошлого, Владимир Алексеевич в необходимых случаях неизбежно обращался к своей памяти, помогавшей ему в живописании разных частностей и восстановлении всяких пробелов. Память у него была удивительная. Надо было видеть, с какой легкостью и ясностью набрасывал он страницы прошлого, рисовавшегося ему всегда ярко и свежо, будто это было так недавно.
      Не в пример многим литераторам, имеющим обыкновение сначала закончить один труд, а затем переключиться на другой, он, во многом оригинальный, и здесь оставался верен себе: работал одновременно над несколькими книгами. Всякое произведение требует длительного вызревания. На вызревание у него уходили немалые сроки, но выношенное он писал быстро.
      Заглянешь, бывало, к нему, а иногда он и сам позовет к себе и сейчас же прочтет что-нибудь вновь написанное и обязательно интересное. То это отрывок о М. Н. Ермоловой, с которой он был знаком еще по воронежскому театру, где сам работал. То заслушаешься его чтением глав о бурлацкой артели, тянувшей с его участием барку от Ярославля до Рыбны, то он прочтет очерк из прошлого Москвы, как в ресторане клуба богатеи пожирали раков ведрами, в частности банкир и домовладелец Чижов.
      Из этих прочитанных глав одна намечалась для книги о скитаниях, другая – для книги о Москве. В другой раз прочтет о первом своем дебюте в театре, где он, измазавшись сажей, играл негра в «Хижине дяди Тома», либо о встречах с драматургами из собачьего зала. По заказам разных пройдох-режиссеров эти драматурги дна писали собственные пьесы и переделывали по их же заказам пьесы других авторов, в том числе и иностранных. Заказанные пьесы режиссеры выпускали в свет и ставили в театрах под своей фамилией, называя их переделками с французского, итальянского и с других языков, наживали на этом деньги, а драматургам платили гроши. Один из таких литераторов, Глазов, написал семнадцать пьес, за которые получил от режиссера всего-навсего триста с небольшим рублей, и об его авторстве не было даже нигде упомянуто».
      Наш герой окончательно превратился из «летучего репортера» в кабинетного работника.
     
      * * *
      Помимо книги о Москве Владимир Алексеевич пытался писать и стихи о Ленине, и поэму «Петербург». Он изо всех сил старался подчеркнуть свою лояльность к новой власти, к новому строю, к новому укладу, к новому правительству. Некогда бойкие и остроумные экспромты сменились пафосными и тяжеловесными тирадами:
     
      О Петр! Ты знал, чего ты волишь:
      – «Все флаги в гости будут к нам!»
      Не знал ты флага одного лишь –
      То красный флаг, – война дворцам!
     
      Но эти вирши не публиковали. Новая власть была властью молодых, и, несмотря на все заслуги Гиляровского, он был, хотя и «свой», но мало кому интересный персонаж. В свои шестьдесят с лишним лет бывший кумир воспринимался все-таки как пережиток прошлого. Пусть и не вредный.
      Журналист Лев Никулин писал: «Помню дядю Гиляя... уже в советскую эпоху, на улицах Москвы; он был очень колоритен и своеобразен своей живописной фигурой, седыми усами, напоминающими о том, что он послужил натурой Репину в «Запорожцах». Он заметно постарел, но по-прежнему веселой была усмешка из-под усов и по-молодому светились глаза. Благожелательный к молодежи, он встречал нас, как товарищей, не смущаясь, спрашивал мнения о своих стихах, которые любил сочинять, как и прежде».
      Гиляровский сделался анахронизмом.
     
      * * *
      В 1920 году Владимир Алексеевич выпустил рукописную книгу. В те времена это не было редкостью – из-за разрухи писатели не могли нормальным образом издаваться, и было решено делать свои издания самостоятельно.
      Эти книги выставлялись в «Книжной лавке писателей» в Леонтьевском переулке, но купить их было невозможно – только почитать.
      Владимир Алексеевич «издал» свою поэму «Стенька Разин». К делу подошел со всей ответственностью, долго думал над форматом книги, подбирал шрифты. А название – «Стенька Разин. Поэма В. А. Гиляровского» – и вовсе вывел гусиным пером. По тем временам – редкость невообразимая.
     
      * * *
      Даже в голодные времена Владимир Алексеевич любил попировать, посибаритствовать. Увы, приходилось довольствоваться очень скромным пайком. Он, в частности, вспоминал об одном таком «празднике» 1920 года: «Как-то... побеседовали в театре Зимина на каком-то митинге или спектакле. Сидели за кулисами в артистической уборной, пили чай и ели жадно какие-то бутерброды с лошадиной колбасой. Между прочим, поменялись экспромтами (с Брю-совым. – А. М.). Что ему я написал – не помню, а он занял страничку моей книжки:
      «Другу моего отца и моему В. А. Гиляровскому – дяде Гиляю.
     
      Тому, кто пел нам полстолетья,
      Не пропустив в нем не штриха,
      При беглой встрече рад пропеть я
      Хотя бы дважды два стиха.
     
      Валерий Брюсов, 20 июля 1920 года ««.
     
      Хорошо, по крайней мере, что сложение виршей не зависело от цен на черном рынке.
     
      * * *
      В те же времена Владимир Алексеевич подружился с клоуном из цирка на Цветном бульваре – Виталием Ефимовичем Лазаренко. Это была личность легендарная, и сам Булгаков отмечал, что он ошеломляет зрителей «чудовищными salto».
      Лазаренко очень удивился, узнав, что маститый репортер тоже когда-то промышлял цирковым делом. На что Владимир Алексеевич ответил, по обыкновению, экспромтом:
     
      Полсотни лет тому назад
      Я был в афишах Алексисом.
      Почтен был даже бенефисом,
      Сам Николь звал меня «Комрад!»,
      Тебя чтоб больше огорошить.
      Вот дальше летопись моя:
      На неоседланную лошадь
      Никто не прыгал так, как я.
      Набитый мускул, гибкость торса,
      Жизнь без раздумий и забот,
      И вихрь стремительный парфорса,
      И на трапеции полет...
     
      Владимир Алексеевич не врал. Его цирковой номер так и назывался – «Алексис на неоседланной лошади». Номер пользовался успехом у зрителей.
      А Виталий Лазаренко еще более расположился к своему новому другу.
     
      * * *
      С годами наш герой заматерел, почувствовал себя классиком. Это уже не был молодой силач с повадками массовика-затейника. Но чувство юмора его не покидало.
      Константин Паустовский писал: «Внешность у Гиляровского (я впервые увидел его уже стариком) была запорожская, казацкая. Сивоусый, с немного насмешливыми, проницательными глазами, в смушковой серой папахе и жупане, он сразу же покорял собеседника блеском своего разговора, шутливостью, остроумием, силой темперамента и ясно ощутимой значительностью своего внутреннего облика».
      Это был все такой же воитель. Даже еще более воинственный. Тот же Паустовский вспоминал; «Молокососы! – кричал он нам, молодым газетчикам. – Трухлявые либералы! О русском народе вы знаете не больше, чем эта дура мадам Курдюкова... От газетного листа должно разить таким жаром, чтоб его трудно было в руках удержать. В газете должны быть такие речи, чтоб у читателя спирало дыхание. А вы что делаете? Мямлите! Вам бы писать романы о малокровных девицах. Я знаю русский народ. Он вам покажет, где раки зимуют! Можно, конечно, делать политику и за дамским бюро на паучьих ножках. И проливать слезы над собственной статьей о русском мужике. Да от одного мужицкого слова всех вас схватит кондрашка! Тоже народники! Прощайте! Другим разом зайду. Сейчас что-то неохота с вами балакать».
      Сам Константин Георгиевич, кстати говоря, побаивался Гиляровского. Спустя десятилетия он говорил на выступлении в честь 100-летия со дня рождения нашего героя: «Когда я впервые увидел Гиляровского, у меня возникла такая боязнь – примет он меня или не примет. Это был такой человек, что с первого взгляда вы чувствовали в нем такую силу и такую цельность, что вам обязательно хотелось, чтобы он вас принял. Я помню, что вот это первое ощущение при встрече с Гиляровским меня очень смутило.
      И вот он вошел. Это был интересный внешне запорожец. Я знал, что Гиляровский действительно потомок запорожских казаков, и он любил свое прошлое в самом хорошем смысле этого слова. И я, тоже в какой-то мере потомок этого запорожского племени, не решился ему сказать о том, что я тоже запорожец, потому что он бы мне не поверил. Это было совершенно ясно. У Гиляровского были совершенно ясно и очень резко выраженные черты подлинного запорожца, а во мне этих черт не было и нет, и для него я не представлял такого запорожского интереса. Поэтому мне пришлось об этом промолчать. Он же был ярко выраженный запорожец, начиная с его совершенно неслыханной физической силы... И потом вся наружность Гиляровского, вся его повадка, манера одеваться были запорожские. Он обладал к тому же бесстрашием, беспощадной правдивостью. Это свойство Владимира Алексеевича иногда даже пугало людей».
      К счастью, все обошлось. Наш герой Паустовского «принял» и как-то даже пригласил в рабочий кабинет, сказав при этом, что пускает туда далеко не всякого.
     
      * * *
      В 1922 году отдельной книгой вышел «Стенька Разин» – в первый раз без сокращений. Владимир Алексеевич был несказанно рад – ведь этой поэмой «герой репортеров» гордился особенно.
     
      Подошел своей смелой стопой,
      Расстегнул белый ворот рубахи,
      Лег... Накрыли Степана доской.
      – Что ж, руби! – злобно дьяк обратился. –
      Али дело забыл свое кат?
      – Не могу бить родных – не рядился,
      Мне Степан по кресту теперь брат,
      Не могу! – И секира упала,
      По помосту гремя и стуча.
      Тут народ подивился немало...
      Дьяк другого позвал палача.
     
      Действительно, до революции было весьма проблематично опубликовать такое.
     
      * * *
      В 1923 году наш герой вновь стал дачником. Он получил от властей документ «на право пользования землею, находящейся в Московской губернии, Можайском уезде, Моревской волости при деревне Мосеево под названием хутор В. А. Гиляровского».
      Это был подарок на семидесятилетие. Владимир Алексеевич пришел в полный восторг. Он начал обживать свое пространство. Поляну за домом назвал «Задонской степью», пригорок – «Охотничьим курганом» – в честь Русско-турецкой войны, три березы, выросшие из одного корня, – «Три сестры», в память о Чехове. Дело нашлось и легендарной табакерке – с ее помощью Гиляровский определял погоду. Якобы перед дождем ее крышка принимала внутри сизоватый оттенок.
      Наступало неизбежное. Владимир Алексеевич теперь жил не будущим, не настоящим – прошлым. И наслаждался своим новым состоянием души:
     
      Горят болота, пахнет дымом,
      Но все ж мне дорог край родной,
      И не прельстить меня ни Крымом,
      Ни заграничной суетой.
      Всего дороже мне одно –
      Родное сердцу Картино.
     
      Мария Ивановна опять насадила пионов. А для гостей был построен отдельный малюсенький домик. Владимир Алексеевич не мог перебороть свою страсть к хлебосольству.
      Впрочем, гостей становилось все меньше. В основном художники, которых привлекал не столько сам хозяин, сколько возможность побродить с этюдником по лесу и лугам.
      Владимир Алексеевич все чаще сталкивался с тем, что он не интересен своим слушателям. Редкие исключения лишь подтверждали эту закономерность. К исключениям, например, относилась Оля Богомолова, приятельница дочки Наденьки по университету.
      Гиляровский ей писал: «Вы, как никто, умеете слушать и вдохновлять к рассказу, ободрить рассказчика и тонко похвалить его, а значит, вселить уверенность, чутко понять, задать вопросы, которые заставляют широко и картинно, не стесняясь, распространяться о мелочах, – а ведь мелочи в работе писателя нужны, как архитектурные украшения зданию, отдельно о них говорить с другими и постесняешься.
      – На кой это! Ты прямо к делу – есть и такие – от них сам в себя уйдешь».
      Но дело было, разумеется, не в слушателях. Носитель ценной информации о заседаниях «Среды» и похождениях старого низового криминалитета был не интересен поколению, строящему индустриальную державу. Да, Владимир Алексеевич пытался изо всех сил не «выпадать из обоймы», общался с «новыми» писателями и поэтами – Есениным, Грузиновым, Артемом Веселым, Паустовским, Каменским. Ходил, по мере сил, на многочисленные заседания поэтических кружков. Но все это было, увы, не так, как раньше.
     
      * * *
      3 декабря 1923 года Гиляровский решил отпраздновать круглую дату – пятидесятилетний юбилей литературной деятельности. Цель была очевидна – напомнить людям о своем существовании. Нашелся и повод – в 1873 году он впервые опубликовался в Сборнике литературных опытов учащихся Вологодской гимназии.
      Нашего героя не смутило то, что всего-навсего пятнадцать лет тому назад он праздновал двадцатипятилетие литературной деятельности. В начале двадцатых годов пренебрегали и не такими условностями.
      Гиляровский задействовал все свои связи, и довольно успешно. Председателем юбилейного комитета стал актер А. И. Южин. В состав комитета вошли В. Я. Брюсов, А. М. Васнецов, В. И. Немирович-Данченко, И. Д. Сытин, Н. Д. Телешов. К комитету присоединились Всероссийский союз писателей, Русское театральное общество, Всероссийский союз крестьянских писателей, Всероссийский союз поэтов, литературное общество «Звено», представители «Литературного особняка», Общества А. П. Чехова, Общества драматических писателей и оперных композиторов.
      Чествование прошло 3 декабря 1923 года в Историческом музее. Но того задора, что был в 1908 году, конечно же не наблюдалось. И «общественного резонанса» – тоже. О заседании отчиталось несколько московских СМИ – и только. Уже на следующий день о нем забыли.
      Можно сказать, что наш герой выстрелил из пушки в небо.
     
      * * *
      В 1924 году Владимир Алексеевич писал в «Известиях»: «Только теперь Московский совет приступил к ликвидации Хитровки... Сделано то, о чем прежде и не мечталось. И делается вовремя – летом, когда большая часть обитателей Хитровки расползлась из Москвы».
      Таким образом свое существование прекратило одно из самых колоритных мест Москвы, которому Владимир Алексеевич отчасти был обязан собственной карьерой. Однако он об этом не жалел.
     
      * * *
      Пришло время подведения итогов. В первую очередь это конечно же служение Москве. Владимир Алексеевич записывает в дневнике: «Вдоль и поперек пятьсот улиц и тысячи переулков, протяжением в пятьсот километров, с балкона колокольни Ивана Великого и еще выше, из люка под самым крестом средней башни главы храма Христа-Спасителя... я изучал наружную Москву. А еще выше я ее видел с аэростата в 1882 г., а потом с аэроплана. И под землю забирался для рискованных исследований, побывал я и в разбойном притоне «Зеленая барыня» за Крестовской заставой, и в глубоком подземелье заброшенного Екатерининского водопровода, и в клоаках Неглинки, и в артезианских штольнях под Яузским бульваром».
      Эта тема появляется даже в его стихах:
     
      Я сорок лет в Москве живу.
      Я сорок лет Москву люблю.
      В Ходынке мне бока намяли,
      Ее я славно расписал,
      В 905-м на вокзале
      Какой-то бравый генерал
      Меня чуть-чуть не расстрелял,
      Увидев серую папаху,
      Вот эту самую, мою,
      Не раз отбывшую в бою...
      Я сорок лет в Москве живу,
      Я сорок лет Москву люблю.
     
      Ничего не поделаешь. Возраст.
      А между тем стихотворения и экспромты у нашего героя получались все пространнее, однако же писались без былого озорства. В частности, в 1924 году он выдал посвящение Т. Л. Щепкиной-Куперник:
     
      Я помню чудный уголок
      На незабвенной Божедомке:
      Мускат-Розе, ликер, медок,
      Икра и сайки на соломке.
     
      Кипит веселый самовар,
      До света тихие беседы
      Или поэзии угар –
      Живой магнит для «непоседы».
     
      Вот развеселый дом Татьян...
      Скромна мечтательная «Чайка»,
      Проникновенная Терьян,
      А именинница хозяйка.
     
      Всех оживленней, всех милей, –
      Вокруг нее все жизнью полны...
      Воспоминанья этих дней
      Не смыли бурной жизни волны.
     
      Меня бросал суровый рок
      От чар триумфа до котомки,
      И я нигде забыть не мог
      Тех вечеров на Божедомке!
     
      Владимир Алексеевич лукавил: все-таки «котомка» была в его жизни до знакомства с Щепкиной-Куперник. Но поражает объем этого произведения.
      Похоже, наш герой, при желании, мог бесконечно выдавать бесконечные экспромты.
     
      * * *
      Литературные дела, однако, двигались. В конце декабря 1925 года вышел сигнальный экземпляр «Москвы и москвичей». Спустя три года – труд «Мои скитания». Еще спустя три года новое издание, «Записки москвича». А еще спустя три года – «Друзья и встречи». Некогда спонтанный и непредсказуемый Гиляй вдруг начал отличаться редкостной систематичностью.
      Во всех четырех случаях единого сюжета не было – по сути, книги представляли из себя подборки очерков – тех, что публиковались ранее, и новых, но написанных по памяти. Время от времени Владимир Алексеевич публиковал свои заметки в «Известиях», «Прожекторе», «Красной ниве», «Огоньке», «Вечерке» и других изданиях. И все это касалось только прошлого. О современной жизни Гиляровский больше не писал.
     
      * * *
      Гиляровскому перевалило за семьдесят. Но сам Владимир Алексеевич с этим мириться не хотел. Писатель В. Г. Лидин вспоминал: «Трудно и упорно поддавался времени этот человек. Он дрался со старостью. Он отпихивал ее своими все еще крепкими руками бывшего борца. Семидесятилетний, он любил дать пощупать свои мускулы: он был действительно еще очень силен... Весь московский, с московским говорком, с табакеркой, в которой нюхательный табак изготовлен по его рецепту (московские будочники любили нюхать табак), Гиляровский в нашей современности казался выходцем из прошлого, навсегда ушедшего мира. Но, не сдаваясь старости, он не хотел жить одними воспоминаниями, прошлым. В своей бекешке и папахе, если дело было зимой, в старомодном подобии казакина и сапогах, если шло к теплу, все еще лихой, бравый, гордый своей не поддающейся времени выправкой, с суковатой палкой в руке, он тянулся к молодым, он не хотел отставать. Но, как могучий дуб, постепенно теряющий листья, а там и сучья, так с годами облетал и обламывался Гиляровский, и все же он не сдавался: он шел туда, где были люди, он еще шумел, похохатывал, рассказывал случаи из долголетней своей жизни, «одалживал» табачок, иногда сгибал руку, чтобы пощупали мускулы, – весь в сегодняшнем дне и меньше всего в прошлом».
      Однако же и мускулы были уже не те.
      Своим неприятием необратимого дядя Гиляй вызывал уважение. Но и жалость – тоже.
     
      * * *
      Владимир Алексеевич не забывал своих корней. Как-то написал знакомому художнику и коллекционеру И. Федышину, который любопытствовал, откуда происходит слово «Вологда»: «Отбрасывая все средние объяснения, я думаю, что от слова «волок».
      – Далеко ли Вологда?
      – Волок да волок, да Вологда.
      – Далеко ли Ватланово?
      – Шолда да Шолда, да Ватланово.
      Здесь вместо «и» часто говорят «да». Волок-лес. Шолда – пост, старина Вологодская.
      Влад. Гиляровский. 1926 год. Москва».
      И здесь приходит в голову сравнение Гиляровского с другим известным северным писателем.
      Владимир Алексеевич рассказывал о своем раннем детстве: «Родился я в лесном хуторе за Кубенским озером и часть детства своего провел в дремучих домшинских лесах, где по волокам да болотам непроходимым медведи пешком ходят, а волки стаями волочатся».
      Полноте, да Гиляровский ли это писал? Что за сказочный распев? Больше похоже на творения архангельского сказочника Ст. Писахова. И впрямь, сходство стилей подчас поразительное. Вот, например, Гиляровский о Вологде: «Вологда существовала еще до основания Москвы – это известно по истории. Она была основана выходцами из Новгорода. А почему названа Вологда – рисуется мне так:
      Было на месте настоящего города тогда поселеньице, где жили новгородцы, которое, может быть, и названия не имело. И вернулся непроходимыми лесами оттуда в Новгород какой-нибудь поселенец и рассказывает, как туда добраться.
      – Волок да волок, волок да волок, а там и жилье.
      И невольно остается в памяти слушающего музыка слов, и безымянное жилье стало: – Вологда.
      – Волок да волок...»
      А вот Писахов – про Архангельск: «Один заезжий спросил, с какого года я живу в Архангельске. Секрет не велик. Я сказал:
      – С 1879 года.
      – Скажите, сколько домов было раньше в Архангельске?..
      Я в тон заезжему дал ответ:
      – Раньше стоял один столб, на столбе доска с надписью: А-р-х-а-н-г-е-л-ь-с-к.
      Народ ютился кругом столба.
      Домов не было, о них и не знали. Одни хвойными ветками прикрывались, другие в снег зарывались, зимой в звериные шкуры завертывались. У меня был медведь. Утром я вытряхивал медведя из шкуры, сам залезал в шкуру. Тепло ходить в медвежьей шкуре, и мороз – дело постороннее. На ночь шкуру медведю отдавал».
      В чем здесь дело? Гиляровский подражал Писахову?
      Теоретически это возможно. Степан Писахов опубликовал свои «Морожены песни» в 1924 году, Гиляровский же «Мои скитания» – несколько позднее. Возможно, что Владимир Алексеевич, которого, конечно, интересовала жизнь родного Севера и, в частности, тамошняя литература, вольно или же невольно начал по-писаховски писать об этом крае. Но, скорее всего, в этом просто проявилась общность северян.
      Главное же сходство, разумеется, не в этом. И Гиляровский, и Писахов – заправские мистификаторы, озорники и выдумщики. Правда, Писахов это качество реализовывал лишь в прозе, а Владимир Алексеевич еще и в личной жизни.
      И вправду, вся жизнь Гиляровского – бесконечный перформанс. Бесконечная мистификация. И, пытаясь проследить ее, мы постоянно с этим сталкиваемся.
     
      * * *
      В 1926 году Владимир Алексеевич решает повторить свой самый яркий, самый знаменитый подвиг юности. Который, в общем-то, и подвигом нельзя было назвать – так, полчаса неприятных ощущений. И стопроцентная гарантия того, что никаких трагических последствий не будет. Речь идет о прогулке по Неглинной – в те времена уже ухоженной, вполне цивилизованной подземной речке.
      Это был экспромт. Владимир Алексеевич увидел, как у Малого театра рабочие, открыв люк, глядели на подземную речушку. Наш герой не может сдержаться. Сбрасывает полушубок и спускается в колодец, проходит пару сотен метров и выходит на поверхность. На этот раз сенсации не получилось – так, заметка в «Вечерке».
      Но старость давала себя знать, и то, что с легкостью было проделано сорок пять лет тому назад, на сей раз обернулось тяжелой простудой – воспалением легких. Следствием же той простуды стала глухота, которая отныне развивалась с каждым годом. Кроме того, воспалился глаз, и как следствие – боли в голове до конца жизни. Глаз же пришлось удалить.
      Но наш герой не жаловался и не сетовал. Единственно, что позволял себе, – самоиронию в очередных экспромтах:
     
      Не разогнуть уж мне подковы
      И кочерги не завязать,
      В горячей речи слово к слову
      В ответ врагу не нанизать.
      Все ноет: раны, переломы,
      Я роюсь памятью в старье,
      Идти не хочется из дома,
      Я жизнь сменял на житие...
     
      А если доводилось иногда при посторонних вставлять в глазницу стеклянный протез, говорил: – Ну вот, теперь я тебя хорошо вижу. Только это уже были грустные шутки.
     
      * * *
      Только в 1926 году вышла в свет первая книга нашего героя, посвященная Москве, – «Москва и москвичи». Тираж ее составил всего-навсего четыре тысячи экземпляров. Мягкий переплет, скромное оформление, восемь небольших гравюр Ивана Павлова. Правда, еще было издано сто экземпляров подарочных, на красивой бумаге.
      Тираж разошелся мгновенно. Владимир Алексеевич, как говорится, воспрял духом, позабыл о своих осложнениях после простуды, принялся работать дальше, на сей раз над «Моими скитаниями» – книгой, про которую впоследствии он скажет: «самая любимая из всех моих книг». Не удивительно – ведь если прочие его труды формально все же посвящаются другим героям, то здесь главный герой – он сам, Владимир Гиляровский собственной персоной.
      Он, правда, делал первые заметки еще в 1905 году, однако серьезная работа над книгой началась лишь после революции.
      Сперва книга называлась «Мои записки из бродяжной жизни». Писал он ее от руки, в большой тетради. Не имея четкой цели. Не придерживаясь хронологии. Он предварил свою работу комментарием: «Нет! это не автобиография, нет, это не мемуары. Это правдивые кусочки моей жизни и окружающих, с которыми связана летопись эпохи (по выражению одного ученого, убеждавшего меня приняться за эту работу), охватывающая собой почти семь десятков лет».
      Под ученым понималась, вероятнее всего, профессор университета О. И. Богомолова. Во всяком случае, на протяжении почти что всей работы над «скитаниями» (с начала двадцатых и до самой смерти, то есть более десяти лет) он писал ей о том, как продвигается новая книга. Особенно гордился тем, что изобрел новый формат предисловия: «Написал новое предисловие к «Моим скитаниям», которое только три дня тому назад закончил одной первой строчкой, и им доволен. Мне удалось выбрать новую форму предисловий к книгам. Для «Моих скитаний» это всего шесть строк стихотворения, которые читатель прочтет и, пожалуй, не поймет, а задумается, что это такое? И, только читая книгу, вернется несколько раз к нему, поймет все и заинтересуется. Будет там написано только одно:
      От автора
     
      Я рожден, где сполохи играли, –
      Дон и Волга меня воспитали,
      Жигулей непролазная крепь,
      Снеговые табунные дали,
      Косяки, расцветившие степь,
      И курганов довечную цепь».
     
      Книга была впервые напечатана в 1928 году и стала первой частью знаменитой автобиографической трилогии: «Мои скитания», «Люди театра» и «Москва газетная».
     
      * * *
      В 1928 году Владимир Алексеевич приступил к усовершенствованию «Москвы и москвичей» – на сей раз под названием «Записки москвича». Причиной послужило приглашение общества «Старая Москва» сделать доклад по теме «Москва 80-х годов».
      Наш герой, вопреки ожиданиям, на это обиделся. Ответил:
      – Слишком широкая тема – Москва в 80-х годах! Кусочки той жизни, которые блеснут в памяти, могу еще рассказать, а обстоятельно ничего. Подумайте, Москва 80-х годов! Да это десятки томов. И дайте мне десятки лет, я не могу написать Москву 80-х годов. Обстоятельный человек, вроде Кони, может еще справиться с такой задачей, а я... везде налетом, на минуточку, а там новые и новые впечатления. Все прыгает, вертится, исчезает и опять новое. 80-е годы... Жил восемнадцать часов в сутки. А тут доклад! Невозможно!
      Но, поостыв, вернулся к этой теме. Говорил: «Название скромное, да и другого быть не может. Москва неописуема, одному человеку не справиться. Историю и быт новой Москвы дает современная писательская молодежь, и она справится с этой огромной задачей. И в помощь молодым исследователям и бытописателям надо дать картины Москвы дореволюционной, дать типы верные, правдивые. Для того чтобы писать новое, надо знать старое. Каждый бытописатель старого пусть даст только то, не мудрствуя лукаво, что он сам наблюдал, переживал, знал. Это облегчит работу молодежи».
      Этот человек не мог сидеть без дела.
      Книга же была закончена в 1930 году.
     
      * * *
      А в новогоднюю ночь 1929/30 года произошла пренеприятная история с приятелями Гиляровского – Вуколом и Михаилом Лавровыми. Братья Лавровы возвращались с вечеринки и увидели, как некий человек в черном пальто куда-то тащит женщину, одетую в одно лишь платье. Женщина упирается, но сделать ничего не может.
      Михаил Михайлович, не долго думая, ударил незнакомца. Тот достал свисток и засвистел. Женщина убежала.
      Сразу появились милиционеры, братья рассказали об увиденном, но человек в черном пальто все отрицал. Он якобы просто шел по улице, и вдруг его принялись бить.
      Ситуация серьезно осложнялась тем, что «жертвой» братьев был Макс Гельц – известный социалист, бежавший в СССР от гитлеровского режима. Разумеется, поверили ему. Дело запахло уголовщиной.
      Братья сразу же обратились за советом к Гиляровскому, к своему старому и мудрому знакомому. Владимир Алексеевич бросил все дела, поехал на переговоры с Тельцем. Тот же был неумолим, настаивал на возбуждении дела против братьев. Их же Владимир Алексеевич тем временем упрятал в свой заповедный мир – подземную Москву. Пристроил к своему знакомому чистить коллектор. Гиляровский знал, что это место – самое надежное. Там точно их искать никто не станет.
      Между тем Гельц все же согласился забрать заявление, однако братьев не простил. Гиляровский разрешил братьям Лавровым выйти на поверхность, но, понимая, что Гельц может мстить, на всякий случай посоветовал уехать из Москвы. Хотя бы в Ленинград. Что, разумеется, и было сделано.
      Гельц, однако же, выдумал новую каверзу – устроить в университете товарищеский суд над Михаилом. Узнав об этом, Гиляровский посоветовал ему уехать еще дальше – в Сибирь. Тот опять послушался, добрался до Иркутска, сдал там экзамены экстерном, защитил диплом и в результате стал профессором Иркутского политехнического института.
      Можно лишь предполагать, как бы сложилась жизнь бедного Михаила, останься он в Москве. Владимир Алексеевич явно предполагал. Ведь, вопреки устоявшемуся мнению, он был далек от идеализации советской власти. Знал, чем именно в те времена заканчивались в Москве суды, пусть и «товарищеские».
     
      * * *
      В 1931 году Владимир Алексеевич завершил книгу под названием «Друзья и встречи». Живо, весело, с любовью и лукавством он описывал тех, с кем свела его судьба еще до революции. И отдавал должное советским правилам игры – вовсю расхваливал власть коммунистов. В эти минуты талант изменял ему. Пропадала искренность и живость, язык становился плоским и штампованным- Вот, например, как он закончил свои сокровенные воспоминания о Чехове: «Колышется живая площадь красными знаменами, красными платочками, красными майками. А среди этого красного, ритмически волнующегося моря вкраплены яркие зеленые, оранжевые и голубые пятна и полосы.
      Послушная звукам оркестра, стройно движется демонстрация. Тысячи рук с рельефными мышцами сверкают и золотятся живой бронзой на солнце, опускаются и снова вырастают из цветных маек. Тысячи оживленных глаз и здоровых румяных лиц глядят весело и уверенно.
     
      Шаг уверен, ярок, смел.
      Звучит ритмично мостовая,
      И бронза загорелых тел
      Горит на солнце, как живая.
     
      – Все люди будут сильными! – сказал мне в одну из бесед А. П. Чехов.
      – «Все люди будут сильными», – глядя на демонстрацию, повторил я слова Чехова.
      В восторге смотрел я на эту полную сил и жизни молодежь, на стройные ряды загорелых ребятишек, радостным и звонким строем уверенно шагающих за своими старшими товарищами. На лицах у всех написано:
      «Мы – сильные!»
      И теперь, когда я заканчиваю эти строки, мое восьмидесятилетнее сердце болит о друге юных дней, и мне думается, будь он жив, – встретив такой праздник молодежи, он, автор «Хмурых людей», написал бы книгу. «Жизнерадостные люди»«.
      Похоже, Гиляровский сам не понимал, что пишет.
     
      * * *
      Подходила к завершению работа над «Людьми театра». Наш герой писал в 1933 году О. Богомоловой: «В самом скором времени закончу «Люди театра»... Я уже сегодня разбираюсь в этюдах, отложил материалы к третьей части (первая – Вася, вторая – Ермолова), третья часть еще почти не начата, надо сделать заново, и я уже сообразил начало плана... Все другие материалы отложил, выложил перед собой только то, что надо для книги и первым делом для третьей части, которую должен прежде всего закончить».
      «В голове за ночь сложился план третьей части. Начинаю с главы об А. А. Бренко – самой яркой представительнице «Людей театра», сделал за ночь карандашные наброски, сажусь писать... Принимаюсь за работу и сейчас уверенно говорю: Бренко выйдет хорошо. Кого дальше буду писать, не знаю. Думаю, Андреева-Бурлака».
      «Бренку кончил... Вышла вся хороша. Начало доброе, писать хочется. Теперь начал работу над третьей главой – Андреев-Бурлак... Работается легко, весело».
      Увы, здоровье не позволило закончить эту книгу. Гиляровский умер, так и не дописав «Людей театра». То, что мы имеем сегодня, – не только авторский, но и публикаторский труд.
     
      * * *
      В 1933 году дачу Гиляровского ограбили. Строго говоря, это был не грабеж, а самое настоящее разбойное нападение. Грабители ворвались в дом, согнали всех членов семейства в одну комнату, заперли на замок. Сам Владимир Алексеевич отсутствовал – гулял в лесу. Злоумышленники это быстро выяснили и поставили у входа на участок вооруженного дозорного.


К титульной странице
Вперед
Назад