Как-то жутко стало.
С несколькими дамами сделалось дурно. Толпа крестьян, за минуту перед тем мне в лицо говоривших с усмешкой, что «уж господа больно хитры, раньше знают про затмение, и что никакого затмения не будет», ринулась почему-то бежать от места, где был шар, к деревне.
Смолкло все. Лошади стояли смирно и продолжали по-прежнему жевать траву. На собак тоже мрак не произвел никакого действия. Они были спокойны.
Я оглянулся по направлению станции. Там горели огни платформы и паровозов ярко, как в темную ночь. Потом огни начали краснеть, исчезать, забелелся дневной свет, и так же быстро день сменил ночь, как ночь сменила день.
Все молчали. Прошло не менее 10 минут, как начали расходиться. День продолжался серый, туманный».
Ясное дело, нашему герою самому хотелось сесть в корзинку, как в далеком 1882 году. Еще бы – на его глазах не молодой и неспортивный господин совершал подвиг, а Владимир Алексеевич стоял и молча наблюдал. Но маститый журналист, каким он стал к этому времени, не мог позволить себе подростковой шалости. Да и места не было в корзинке.
Газета ждала репортаж. И она репортаж получила. А на следующий день в газете вышло продолжение: «Клин, 8 августа. Сегодня, в 7 часов вечера, возвратился профессор Менделеев. Во время затмения он поднимался в продолжение 15 минут на высоту 3500 метров. Ему удалось видеть блистательную корону, которая скоро была закрыта облаком; он видел бегущую по облакам тень, делал наблюдения термометром, барометром. В течение целого часа профессор Менделеев земли не видел. Головокружения он не чувствовал и сохранял полное самообладание. Вскоре шар обсох. Во избежание дальнейшего подъема Менделеев открыл клапан и стал спускаться на обширную поляну близ Калягина. Местные крестьяне скоро заметили спускающийся шар и приняли благодушно почтенного воздухоплавателя. Сброшенными с шара повестками он дал знать о необходимости ловить гайдроп. Якорем он не пользовался. Гайдроп поймал крестьянин Егор Григорьев. Гайдроп потом привязали к дереву. Благодаря помощи крестьян спуск был вполне благополучный. Шар опустился окончательно в 9 часов 20 минут утра... Проф. Менделеев вернулся в Клин через Сергиевский посад в Москву. Он вполне здоров, хотя несколько утомлен сильными эмоциями и переездом по железной дороге... Проф. Менделеев намерен сообщить подробности своих наблюдений в заседании физико-химического общества».
Только после этого тему затмения, Менделеева и шара можно было со спокойной совестью закрыть.
* * *
Писатель Н. Д. Телешов упоминал о первой встрече с Гиляровским, состоявшейся в 1887 году: «Подошел Гиляровский – познакомились. Он был во фраке, с георгиевской ленточкой в петлице. В одной руке держал открытую серебряную табакерку, другой рукой посылал кому-то через всю комнату привет, говорил Чехову рассеянно что-то рифмованное и веселое и глядел на меня в то же время, но меня, кажется, не замечал, занятый чем-то иным. Не успели мы и Двух слов сказать для первого знакомства, как загремела опять музыка, и меня, как молодого человека, утащили танцевать».
Гиляровский тогда тоже был человеком не старым. Но танцевать не пошел – искал, с кем бы сразиться в «стуколку» – незамысловатую карточную игру.
В середине же 1880-х наш герой всерьез начал писать рассказы. Подтолкнул его писатель Глеб Успенский, которому Владимир Алексеевич прочитал свой очерк «Обреченные» (о ярославском белильном заводе). Глеб Иванович сказал:
– Ведь это золото! Чего ты свои репортерские заметки лупишь. Ведь ты из глубины вышел, где никто не бывал, пиши, пиши очерки жизни! Пиши, что видел...
И Гиляровский принялся писательствовать. Тем более что факты шли ему, как говорится, прямо в руки. Вот, например, как возник рассказ «Человек и собака»: «Как-то проходил поздно осенью по Александровскому саду. Тихо. Молодой снежок забелил землю. На лавочке сидел нищий, жевал хлеб и кормил собачку, точь-в-точь лисичка. Разговорились. Оказался отставной солдат. Делал турецкую кампанию. Потом под суд попал... за промотание казенных вещей...
– Уж и вещи: шинелишка трепана, руль цена, да сапоги старые, в коих Балканы переваливал... Просидел четыре года, выпустили с волчьим билетом: ни тебе работы, ни тебе ночлега. Жил в подвале под стеной... Спасибо, собака Лиска грела.
А через несколько дней одна из московских газет коротко сообщила, что на льду Москвы-реки «...усмотрен занесенный снегом, неизвестно кому принадлежащий труп, по-видимому, солдатского звания, в лохмотьях». Вспомнился солдат из Александровского сада, не он ли? Написал рассказ «Человек и собака»«.
В 1887 году вышел первый сборник рассказов Гиляровского «Трущобные люди». И тираж этой книги сразу же был арестован. Никаких проблем для автора это не создавало. Но сработало на пользу имиджу – либерал, автор запрещенной книжки.
Знакомые – Антон Павлович Чехов, Глеб Успенский и Яков Полонский – принялись ходатайствовать перед начальством. Но оно было неумолимо. Главный цензор вынес свой вердикт: «Книга производит удручающее впечатление, заставляет слишком задуматься, обвиняет общество в том, что оно создает трущобы».
Было решение сжечь книгу, весь тираж. Кстати, он был невелик – всего 1800 экземпляров.
* * *
Жгли книгу во дворе Сущевской части. Самой, пожалуй, знаменитой и колоритной из учреждений этой специализации. В наши дни осталось только два таких сооружения. Одна, Сокольническая, находится рядом с метро «Сокольники», другая же, Сущевская – на Селезневской улице, 11. Почему-то именно о последней складывались легенды.
Подобные здания с каланчами были рассредоточены по всей Москве. Они одновременно выполняли правоохранительную и противопожарную функции. Собственно здание служило в основном задачам полицейским, а каланча – пожарным.
Каланча была овеяна романтикой. Андрей Белый писал о ней в стихотворении:
Людей оповещает,
Что где-то – там – пожар, –
Медлительно взвивает
В туманы красный шар.
Под каланчами могли бы встречаться влюбленные, если бы не нижние полицейские службы. Точнее говоря, вовсе не романтичные арестантские покои. В частности, здесь, в Сущевской части в разное время содержались такие знаменитости, как игуменья Митрофания (она обвинялась в мошенничестве) и Владимир Владимирович Маяковский. Впрочем, поэт по этому поводу не слишком печалился. Он сообщал своей сестре на волю: «Дорогая Люда... Сижу опять в Сущевке, в камере нас три человека, кормят или, вернее, кормимся очень хорошо».
Для полного счастья юному поэту не хватало только книг и рисовальных принадлежностей. Их-то он и просил передать.
Правда, далеко не все узники этих камер относились к заключению столь философски. Многие пытались выбраться отсюда любыми способами. Раз, например, в газетах появилось вот такое сообщение: «24 февраля в Сущевском полицейском доме трое арестантов, крестьяне Алексей Румянцев, Константин Монахов и Василий Светцов, взломав пол в чулане, спустились через проделанное ими отверстие в выгребную яму, откуда выбрались во двор и скрылись».
Но главное, что именно сотрудники Сущевской части создали прецеденты, ставшие впоследствии серьезнейшими институтами. В частности, в 1911 году купец Николай Алексеев оставил свой автомобиль марки «Бенц» на дороге, перекрыв выход из храма. По окончании службы богомольцы испытывали неудобства при выходе, за что околоточный надзиратель Сущевской полицейской части Дмитрий Быков наложил на нарушителя немалый штраф – видимо, первый в Москве штраф за незаконную парковку.
Здесь же было принято одно из исторических решений – «городового вице-унтер-офицера Егорова за пьянство и буйство во время несения постовой службы посадить на хлеб и воду на две недели, пожарного служителя Коноплева за небрежное и жестокое обращение с лошадью и оскорбление унтер-офицера – наказать 140 ударами розог».
Сейчас подобными вещами ведает целое подразделение – служба собственной безопасности ГУВД.
Здесь же в 1898 году, по приказу обер-полицмейстера за номером 117 была организована первая в городе Станция скорой помощи. В распоряжении врачей была всего одна карета (притом в буквальном смысле, на гужевой тяге), на которой выезжала бригада из трех специалистов – врача, фельдшера и санитара. Правда, вызов принимался только у должностных лиц – у дворника, к примеру, или у ночного сторожа, и только по поводу несчастных случаев на улицах.
Так случилось, что именно этой части было суждено войти в историю сожжением неблагонадежных книг, в том числе и книг нашего героя. Последнее в истории Москвы книжное аутодафе произошло в 1888 году, и это был труд Гиляровского «Трущобные люди». Автор вспоминал: «С заднего двора поднимался дым. Там, около садика, толпа пожарных и мальчишек. Снег кругом был покрыт сажей и клочками бумаги. В печи догорала последняя куча бумаги: ее шевелил кочергой пожарный. Пахло гарью и керосином, которым пропитался снег около печи».
После случая с «Трущобными людьми» такие акции сменились банальной переработкой нехороших книг в бумажную бесформенную массу. А наш герой вошел в историю как автор последней из сожженных русских книг.
Правда, он смирился со своей печальной участью не сразу. Поначалу попытался ходатайствовать, интриговать. Поехал в Петербург, в цензурный комитет, наводил справки, подавал прошение. В результате нашего героя принял сам помощник начальника главного управления рассматривания – была в те времена такая должность. Правда, Владимир Алексеевич хотел пойти к самому первому лицу, к начальнику. Но не сложилось.-
А с помощником произошел такой диалог:
– Там описание трущоб в самых мрачных тонах, там, наконец, выведены вами военные в неприглядном и оскорбительном виде... Бродяги какие-то... Мрак непроглядный...
Н-да-с, молодой человек, так писать нельзя-с... Из ваших хлопот ничего не выйдет... Сплошной мрак, ни одного проблеска, никакого оправдания, только обвинение существующего порядка.
– Там все правда, – сказал Гиляровский.
– Вот за правду и запретили. Такую правду писать нельзя. Напрасно хлопотали и марки на прошение наклеили... Марки денег стоят-с... Уезжайте в свою Москву.
Кстати, Антон Павлович Чехов, несмотря на дружеское отношение к нашему герою, отзывался о «Трущобных людях» более чем сдержанно: «Радуюсь за Гиляровского. Это человечина хороший и не без таланта, но литературно необразованный. Ужасно падок до общих мест, жалких слов и трескучих описаний, веруя, что без этих орнаментов не обойдется дело. Он чует красоту в чужих произведениях, знает, что первая и главная прелесть рассказа – это простота и искренность, но быть искренним и простым в своих рассказах он не может: не хватает мужества. Подобен он тем верующим, которые не решаются молиться Богу на русском языке, а не на славянском, хотя и сознают, что русский ближе и к правде, и к сердцу».
Правда, сам Гиляровский отрицал свое стремление к такой «литературщине». Он уверял:
– Мне тогда преступлением казалось что-нибудь приукрасить, заставить человека говорить такие слова, каких я от него не слыхал, мне хотелось передать правду, голую, неприкрашенную правду.
Кто прав? Видимо, оба. Просто начинающий автор подражает неосознанно. И Гиляровский не был исключением.
Но Владимир Алексеевич не очень из-за этого переживал. Ему было не до того – наш герой обдумывал, как бы получше отомстить полиции. И отомстил. Николай Телешов об этом вспоминал: «Он рассердился, что писателю не дают заниматься своим прямым делом, и в ответ открыл контору объявлений и разразился необычайной по тем временам рекламой. Он напечатал величиной в серебряный рубль круглые яркие радужные значки с клеем на обороте и лепил их повсюду, где можно и где нельзя – на стекла знакомых магазинов, на стенные календари в конторах и банках, на пролетке извозчиков, и даже в Кремле, на Царь-пушке и на Царь-колоколе, сверкали эти огненные «объявления» о конторе объявлений Гиляровского».
А то! Не на того напали.
Впрочем, Телешов не говорит о том, что развеселая «контора объявлений» была обязана своим существованием факту довольно прозаическому и печальному. Книгу-то сожгли, а долг братьям Вернер, издателям, никуда не делся. Разумеется, они не собирались нести материальную ответственность за «маленькую неприятность» Гиляровского. Требовали вернуть расходы на издание – 280 рублей. Пункта же о форс-мажорных обстоятельствах в их договоре не было.
* * *
Между тем потребность попроказничать была и впрямь потребностью – непреодолимой и неуправляемой. Что с ним ни делай – наш герой любил показывать свою недюжинную силушку в самых неожиданных и необычных ситуациях. Однажды, например, он, будучи в веселом настроении, с большой компанией вышел из ресторана. У дверей стоял извозчик. Гиляровский одной рукой схватился за его пролетку, другой – за фонарный столб и закричал извозчику:
– Погоняй! Погоняй!
Тот принялся погонять, но так и не смог съехать с места – Гиляровский был сильнее лошади.
* * *
В 1890 году Москва отмечала семидесятилетие Николая Ильича Огарева, легендарного московского полицмейстера. Все печатные изданий Первопрестольной опубликовали поздравления с портретом юбиляра. Тогда же Гиляровский начал издавать «Журнал спорта» (поначалу – «Листок спорта»).
Николай Ильич при случае сказал ему:
– Вы, Владимир Алексеевич, в своем журнале даже моего портрета не напечатали.
– Помилуйте, Николай Ильич, да ведь вы не жеребец! – ответил Гиляровский.
* * *
Разумеется, не только Москва интересовала нашего героя. Отождествление Гиляровского с Первопрестольной – заблуждение, следствие сверхпопулярности книги «Москва и москвичи». Тяга к перемене мест всегда была ему присуща, и никакая сила не была способна приковать его к одному городу. Журналистские командировки он любил. Владимир Алексеевич уже был знаменитым и востребованным репортером, мог выбирать себе поездки покомфортнее и пороскошнее – освещать, к примеру, путешествие царских особ.
Но это сразу же перечеркнуло бы тот имидж, который создавался им на протяжении десятилетий. Все поездки Гиляровского так или иначе были связаны с экстримом.
К примеру, в 1892 году Владимир Алексеевич был командирован «Русскими ведомостями» в Донскую область, «на холеру». Болезнь свирепствовала там со страшной силой, и читатель ждал подробностей, желательно захватывающих. Гиляровский, знакомый с эпидемией холеры еще по бурлачеству, рассчитывал на милосердие судьбы и в этот раз.
Поначалу так и складывалось. То есть складывалось даже лучше, чем планировалось. В Ростове-на-Дону, в буфете при вокзале, Гиляровский встретил своего приятеля, сотрудничавшего с журналом «Спорт» (для краткости и сам редактор и его знакомые так называли «Листок спорта», он же «Журнал спорта»). Поделился планами: дескать, хочу перемещаться от станицы до станицы, каждый раз арендовав лошадей и возницу с экипажем. Приятель напомнил:
– В тех же телегах, на которых вы будете ездить, и холерных возят... Долго ли до греха...
Завлек к себе в гости на хутор, накормил, напоил и предоставил в полное распоряжение коляску, лошадь и собственного денщика-калмыка. Супруга же приятеля нагоноши-ла в путь гостинцев: «А как хлопотала сама хозяйка, набив сумку съестным, – а главное, что больше всего пригодилось, – походными казачьими колобками, внутри которых находилось цельное круто испеченное яйцо! Была ветчина малосольная, пшено, рис, чудное сало, запас луку и чесноку».
Но к концу пути Владимир Алексеевич все же почувствовал себя плохо: тошнота, жар, головокружение. Наутро стало еще хуже. Он пожаловался денщику-калмыку. Тот же сохранял полнейшее спокойствие:
– Это ничего – пропотеть, и все пройдет... Напьемся чайку напополам с вином... А потом наденем на себя бурку, да наметом, наметом, пока скрозь не промокнем, – и всякая боль пройдет! К Черкасску здоровы будем!
Удивительно, но через полчаса подобных процедур Владимир Алексеевич действительно почувствовал себя здоровым.
Вряд ли подействовала эксклюзивная методика калмыка. Если бы все было так просто, никакая эпидемия была бы не страшна – знай только скачи себе в бурке. Видимо, решающую роль сыграло богатырское здоровье Гиляровского. Но он верил в то, что излечил его загадочный калмык. Всем подряд рассказывал эту волшебную историю и все-таки добился своего. «Петербургский листок» решил поместить небольшую заметку: «Редактор журнала «Спорт» В. А. Гиляровский заболел холерой и вылечился калмыцким средством: на лошади сделал десять верст галопа по скаковому кругу – и болезнь как рукой сняло».
И Гиляровскому – реклама, и журналу «Спорт». Поди плохо.
Правда, в последний момент власти запретили помещать репортаж о холере. Но заметки репортера не пропали даром – впоследствии он опубликовал их в сборнике «Москва газетная». Восторженные читатели (особенно читательницы), затаив дыхание, впитывали каждое слово: «Первая встреча с холерой была у меня при выходе из вагона в Ростове. Подхожу к двери в зал первого класса – и передо мной грохается огромный, толстый швейцар, которого я увидел еще издали, сходя с площадки вагона. Оказалось – случай молниеносной холеры. Во время моей поездки я видел еще два таких случая, а слышал о них часто...
В одной из станиц в почтовой конторе во время приема писем упал и умер старший почтовый чиновник, и все разбежались. Пришлось чужому, проезжему человеку потребовать станичное начальство, заставить вынести из конторы тело, а контору запереть, чтобы не разграбили.
Это был второй случай молниеносной холеры. Третий я видел в глухой степи, среди артели косцов, возвращавшихся с полевых работ на родину. Мы ехали по жаре шагом. Впереди шли семеро косцов. Вдруг один из них упал, и все бросились вперед по дороге бежать. Остался только один, который наклонился над упавшим, что-то делал около него, потом бросился догонять своих».
Можно сказать, что командировка была полностью «отбита».
* * *
Тогда же, путешествуя по Дону, Владимир Гиляровский встретился с одним учителем, который интересовался Степаном Разиным. Надо сказать, что наш герой тоже испытывал к повстанцу уважение и даже посвятил ему поэму:
Мечтал приехать атаман
Низовой вольницы! Со славой,
С победой думал он войти,
Не к плахе грозной и кровавой
Мечтал он голову нести!
Не зная неудач и страха,
Не охладивши сердца жар,
Мечтал он сам вести на плаху
Дьяков московских и бояр.
Мечтал, а сделалось другое,
Как вора, Разина везут,
И перед ним встает былое,
Картины прошлого бегут...
Если верить Гиляровскому, учитель растрогался и произнес:
– Превосходно! Это, пожалуй, лучшее из всего, что я читал о Разине.
И указал на неточность: Владимир Алексеевич писал в поэме, что Разина на Красной площади казнили, а на самом деле – на Болотной. Гиляровский следовал официальной версии, а она, на самом деле, не верна. Во всяком случае, донские устные предания указывают на Болото (ныне там парк и памятник художнику И. Репину).
Возвратясь в Москву, Гиляровский сверился с архивами, которые подтвердили версию станичного учителя. После чего Владимир Алексеевич стал всем рассказывать о том, что он сделал открытие – установил место, где был четвертован Степан Разин.
Впрочем, осуждать его не стоит. С учителя за это не убудет, а слава краеведа-первооткрывателя придется нашему герою очень даже кстати.
* * *
В 1894 году у Гиляровского вышла книга стихов «Забытая тетрадь» – первая в жизни, если не считать сожженную в Сущевской части. Книга выдержала два издания – в 1896 и 1901 годах.
Выпустить первый сборник для поэта – эпохальное событие. Гиляровский с этим делом явно запоздал – ему уже было под сорок. Но, как говорится, лучше поздно, чем никогда. 1894 год прошел для него под знаком «Забытой тетради».
Глава 7
КОРОЛЬ РЕПОРТЕРОВ
К середине 1890-х годов Гиляровский был уже маститым писателем, респектабельным господином. Обзавелся не только квартирой, но и прислугой, а также держал секретаря-курьера. Как работодатель он был щедр и либерален. Когда к секретарю Ване Угаркину явился в гости его друг Коля Морозов, между ними (а ведь это были всего-навсего четырнадцатилетние мальчишки, отданные из деревни «в город», «в люди») состоялся такой диалог:
– Живем хорошо, чувствуем себя как дома... – хвастался Ваня. – Как есть дома. Работу начинаем в десять, кончаем в шесть. В праздник не работаем вовсе.
– А я, брат, трублю восемнадцать часов в сутки – с шести до двенадцати ночи, а в праздники у нас самая шибкая торговля, – сетовал Коля.
Тут появился сам хозяин. Коля так описывал его явление: «Вдруг в коридоре раздается грохот, хлопанье дверей, слышатся быстрые шаги, удары каблуков о половицы, и вот дверь комнаты, где мы сидели, отбрасывается, будто сорванная с петель, и на пороге появляется человек, которому, казалось, в коридоре узко, в дверях тесно, в комнате мало простора.
Я понял, что это и есть Гиляровский. Оробел от неожиданности. При его появлении я встал, как меня учили. Мне бросились в глаза лихая повадка писателя и удаль в быстрых движениях. Приковывали внимание его казацкие усы, необыкновенный взгляд – быстрый, сильный и немного строгий, сердитый. Он мне представился атаманом, Тарасом Буль-бой, о котором я еще в школе читал в книге Гоголя.
Ворот рубахи у него был расстегнут, могучая, высокая грудь полуоголена. Видно, он зашел к моему товарищу по какому-то делу».
– Какой у тебя хозяин-то... – протянул Коля Морозов, когда Гиляровский ушел. – Должно быть, строгий, свирепый. Уж очень у него вид-то... А?
– Не-е-е... – сказал Ваня Угаркин. – Он бознать какой хороший. Не взыскательный, страсть добрый.
Тут Гиляровский появился вновь и обратился к Морозову:
– Шапка у тебя, я вижу, износилась, на-ка вот надень. И протянул гостю новехонькую шапку. А в следующем,
1897 году Угаркина отправили в деревню, и на его место заступил Морозов. Чем-то приглянулся Гиляровскому этот мальчуган. Мало того, что Владимир Алексеевич взял Колю на выгодное место, – он еще старался образовывать мальчишку. Давал, к примеру, читать книги, а потом расспрашивал:
– «Власть тьмы» прочитал? Что скажешь? Преподносил «азы» и репортерства, и вообще житейской мудрости. К примеру:
– Звонил библиофил Аркадьев. Он вчера был у меня и забыл книгу, просит прислать ему сейчас в «Славянский базар». Прошу тебя поехать, кстати, познакомишься с ним, тебе это надо.
– Я готов, но не знаю его, – отвечал секретарь.
И спохватывался – ведь Владимир Алексеевич накрепко запретил ему употреблять слово «не знаю». Приговаривал:
– Толстого всякий найдет, его знает весь мир, ты отыщи такого человека, который в адресном столе не прописан.
Морозов быстро исправлялся:
– Скажите приметы Аркадьева.
– Правильно ставишь вопрос, – хвалил секретаря Гиляровский. – Вот какие его приметы: если посмотришь на него в профиль – он Наполеон, а со спины – похож на сивого мерина. Валяй, теперь найдешь.
И Коля приступал к заданию: «Начинаю всматриваться в сидящих за столами. В массе посетителей нелегко найти библиофила, хотя он и не обижен характерными приметами. Стою и думаю, раз Аркадьев не москвич, – значит, он не может сидеть за столом в компании, скорей всего он один. Это уже облегчает поиски. Разглядываю одиночек, но и их оказалось немало. Походив некоторое время, осмотревшись тщательно, остановил, наконец, взгляд на одном из посетителей, уткнувшемся лицом в тарелку. В профиль он обнадеживал, а когда поднял голову, я обратил внимание на его чистенький, изящно выточенный нос, чуть-чуть гнущийся к верхней губе; брови, посадка глаз будто наполеоновские, но ведь, блеснуло шутливое, я не очень знаком с Бонапартом, а портреты не все одинаковые, этого обозреваемого объекта не хватало главной наполеоновской приметы – пряди волос, клином сползающей на широкий лоб. Захожу со стороны спины. Не всякий скажет, что этот человек похож на сивого мерина. Смело иду к столу.
– Извините, вы будете библиофил Аркадьев?
Я передал ему книгу. Поблагодарив, он пригласил к столу на глоток вина. Присаживаюсь. Говорим о Москве, о новых книгах. Скоро он рассчитался с официантом, и мы вышли из ресторана».
Гиляровский не ошибся в своем протеже. В. Лобанов писал: «Светловолосый шатен с умными глазами, Морозов быстро освоился в Столешниках, которые стали для него родным домом, начал жадно поглощать книги. Он фанатически, неотступно следовал за Гиляровским, был крепко к нему привязан, выполнял его поручения и очень скоро стал числиться его «личным секретарем».
Николай Иванович Морозов быстро сдружился с членами семьи Гиляровского, особенно с дочерью писателя Надюшей, тогда гимназисткой первой женской гимназии на Страстной площади. Он стал в семье нужнейшим, необходимейшим человеком. Стремительный, собранный, он выполнял самые различные поручения Владимира Алексеевича, Николай Иванович всегда был готов сделать то, что нужно было в данный момент Гиляровскому, – ехал по делам в редакции, отправлялся на окраину Москвы для расследования какого-нибудь запутанного события, помогал в беседе с неожиданно вторгшимся посетителем.
Коля Морозов всегда был готов сопровождать его. Он никогда не спрашивал: «Куда?», а только говорил: «Я готов!» – и отправлялся с Владимиром Алексеевичем в любую поездку: в подмосковные места для изучения легендарных похождений разбойника Чуркина или для обследования мест, где пронесся страшный ураган 1904 года, на «мокрое» дело на Хитровом рынке, на репетицию в Художественный театр, на беседу с Вл. И. Немировичем-Данченко или с К. С. Станиславским».
Мемуарист несколько заблуждался – Чуркиным Владимир Алексеевич был занят задолго до знакомства со своим секретарем. Однако же, по сути, он был абсолютно прав.
Коля, впоследствии Николай Иванович, долго служил Гиляровскому верой и правдой, затем стал ему истинным другом, пробыл вместе с ним до самой смерти своего работодателя, а затем написал книгу воспоминаний «Сорок лет с Гиляровским».
* * *
Владимир Алексеевич, как только обосновался в собственной квартире, сразу провел телефон. Для человека, профессией которого является работа с информацией, это изобретение человечества было как нельзя кстати. Тем более что к тому времени телефонизация Москвы шла полным ходом, и аппарат с ручкой и трубкой перестал восприниматься как экзотика.
Правда, качество связи оставляло желать лучшего. И Владимир Алексеевич, ясное дело, разразился на сей счет фельетоном:
« – Что? Кто говорит?
– Примите холерного больного.
– Да вы куда звоните?
– В больницу звоню... Сейчас привозим... Кладу трубку. Через 5 минут новый звонок:
– Пришлите четыре ведра пильзенского пива.
– Куда вы звоните?
– В хамовнический склад... Так четыре ведра пильзенского, в портерную, к Кулуцким.
– Ладно!
Кладу трубку. Через 10 минут:
– Швейцар Федор? Ты? Молчу.
– Федька! Мычу:
– Мм-м...
– Федька! Вызови из седьмого номера Маргаритку, скажи, чтобы оделась почище и ехала к нам... Гости приехали...
– Ладно!
И... едва положил трубку, как снова трескучий звонок: – Сейчас взвод присылайте к Тверской заставе...
– Что?
– Кто? Жандармский дивизион? На рысях, к заставе, сию минуту!
– Ладно!
Что же больше остается делать московскому телефонному абоненту, когда то и дело его тревожат понапрасну по телефону? За последнее время эти ошибки соединений участились до крайности. Чем это объяснить? Нервозностью ли века, неумением ли ясно называть цифры номера или телефонными порядками плюс летняя рассеянность телефонных барышень – но это существует и учащается! – И, кроме всего этого, какая-то медлительность: звонишь – Не дозвонишься. Вообще на телефонах что-то все не то!
– Чу! Опять звонок. Подхожу, обозленный уже.
– Что угодно?
– Когда отец Восторгов вернутся?
– Завтра, в 11 часов ночи, с экстренным поездом курской дороги! Завтра!.. – отвечаю, бросая трубку.
Посмотрим, будет ли встреча!»
Что ж, такие шуточки и впрямь были в характере известного московского чудилы.
* * *
Ходить по Москве с Гиляровским был тот еще аттракцион. Николай Морозов писал об одном таком случае: «Выходим на улицу. Он раскланивается со знакомыми. По той стороне переулка идет седой, но еще бодрый высокий генерал. Поравнявшись с нами и увидев писателя, генерал изящно отдал ему честь, Гиляровский в ответ поднял шляпу.
– Знаешь, кто это?
– Нет, – отвечаю.
– Сын Пушкина – Александр Александрович.
Я удивлен: Пушкин родился при Павле, давно это было, какие же сыновья? Должны быть только праправнуки. Но, сообразив, понял свою ошибку: в таком возрасте может быть и сын.
– Какую он занимает должность?
– Бронницкий предводитель дворянства.
Со вниманием оглядываю удаляющегося генерала, его немного сутулую фигуру, белый китель, красные лампасы.
Садимся на извозчика. На углу Столешникова городовой отдает честь. Поворачиваем на Петровку, здесь сутолока, масса экипажей. Заглядевшись на что-то, слышу громкий бас:
– Гиляй!..
Оглянулся, вижу, со стороны Большого театра мчится на рысаке Ф. И. Шаляпин. Он в черном берете, в черной безрукавной накидке, сверкает на солнце его белоснежная сорочка. Снимать берет для поклона неудобно, он салютует Гиляю поднятием руки. Тот, срывая шляпу, зычно кричит по-украински:
– Хай живе!..»
Ощущение такое, будто он и вправду состоял в приятелях со всей Москвой.
* * *
Владимир Алексеевич очень гордился, если не сказать, кичился собственной известностью. А иногда использовал ее в своих расследованиях. Вот, например, один из его текстов: «Дежурные околоточные бросили все дела и заняты только составлением протоколов на пассажиров трамваев.
Городовых на постах почти нет, потому что они занимаются только тем, что водят в участок пассажиров трамваев по требованию кондукторов.
Вчера такой случай. В 5 часов вечера самым тихим ходом, ожидая вереницу переезжающих экипажей, движется вагон трамвая по Страстной площади. На площадке стоит, облокотясь на перила, молодой кондуктор № 553, мечтательно смотрит вверх и, запустив палец в ноздрю, по-видимому, наслаждается, забыв обо всем в мире. Погруженный в мечты, он видит, что на незапертую платформу еле двигающегося вагона входит пассажир.
– Нельзя на ходу, куда лезешь! – орет кондуктор, и его рука, вынутая из носа, очутилась на лице входившего пассажира.
– Будьте осторожнее, – говорит пассажир и проходит в вагон, наполовину пустой.
Кондуктор дает звонок и, ничего не говоря, бежит за городовым, которого приводит с поста, и, указывая на вошедшего пассажира, говорит:
– Отправить его в участок: на ходу вошедши.
И вручает вырванный из книжки препроводительный листок, а потом кричит городовому:
– Эй, ты, стой, какой у тебя нумер? Я записать должон.
Кругом вагона собирается толпа, среди которых у задержанного пассажира находится много знакомых. Общий смех. Его ведут в участок, но встретившийся по дороге пристав освобождает меня (этот пассажир был я!) от путешествия «для удостоверения занятия» как известное лицо.
В противоположном случае путешествие в участок было бы неизбежно, а если бы почему-либо у дежурного околоточного явилось сомнение в личности представленного пассажира, то ему пришлось бы посидеть за решеткою в каталажке и прогуляться с городовым через всю Москву, чтобы удостовериться».
И не понятно, чего же здесь больше – возмущения несправедливым отношением к согражданам, что «на ходу вошедши», или гордости от сознания собственной значимости. Дескать, меня-то в каталажку запросто не загребешь, я человек известный.
И трогательный восклицательный знак после слов «этот пассажир был я».
* * *
В 1896 году Владимир Алексеевич все-таки выпустил книгу, посвященную обратной стороне жизни Первопрестольной. Она называется просто – «Московские нищие» и представляет собой, по сути говоря, шестнадцатистраничную брошюру. Но и это – успех.
И в том же году Гиляровский пишет, пожалуй, самый свой сенсационный репортаж. 18 мая произошло одно из самых печальных массовых празднеств Москвы – так называемая Ходынская катастрофа.
Поводом для торжества послужила коронация императора Николая Второго. На ней обещали раздавать сувениры. Народ стал собираться еще за сутки. Семьями располагались на траве, пили вино, лакомились конфетами, играли на балалайках. Словом, веселились.
А на следующий день двинулись к специальным павильонам за подарками. Федор Сологуб писал об этом в своей повести «В толпе»: «Было тесно и душно, хотелось выбраться из толпы, на простор, вздохнуть всей грудью. Но не могли выбраться. Запутались в толпе, темной и безликой. Уже нельзя было выбирать дорогу, повернуть по воле туда или сюда. Приходилось двигаться вместе с толпой – и тяжки, и медленны были движения толпы».
Народ все прибывал, и началась страшная давка. В буквальном смысле слова, смертельная.
В Ходынской катастрофе принято обвинять императора. Но он был по-своему честен. Содержание бесплатного сувенира объявили заранее. В него входили эмалированная кружка, булка, кусочек колбасы, горсть леденцов и пять орехов.
По официальным данным, в борьбе за этот более чем скромный сувенир погибло 1389 человек. В газетах назывались несколько иные цифры – от 4 до 5 тысяч. Всего же на Ходынке собралось полмиллиона – людей далеко не нищих и, во всяком случае, способных позволить себе и вино, и булку, и конфеты. Они пришли сюда ради подарка, ради праздника.
Разве мог император предвидеть, сколько будет любителей дармовых кружек?
Но наш герой подобного исхода даже не предвидел. Он заранее приехал на Ходынку и вместе со всеми восхищался широкомасштабностью приготовлений: «Поле застроено. Всюду эстрады для песенников и оркестров, столбы с развешанными призами, начиная от пары сапог и кончая самоваром, ряд бараков с бочками для пива и меда для дарового угощения, карусели, наскоро выстроенный огромный дощатый театр под управлением знаменитого М. В. Лентовского и актера Форкатия и, наконец, главный соблазн – сотни свеженьких деревянных будочек, разбросанных линиями и углами, откуда предполагалась раздача узелков с колбасой, пряниками, орехами, пирогов с мясом и дичью и коронационных кружек» (содержимое подарков излагается в разных источниках по-разному – вероятно, строгого стандарта не существовало. – А. М.).
На поле уже занимали очередь желающие получить подарок – потому что погода хорошая, потому что дома делать нечего, потому что хочется скорее на праздник. Грелись у костров. Поглядывали на нарядненькие будочки, в которых были приготовлены подарки. Настроение у всех было приподнятое.
«Поле было все полно народом, гулявшим, сидевшим на траве семейными группами, закусывая и выпивая. Ходили мороженщики, разносчики со сластями, с квасом, с лимонной водой в кувшинах. Ближе к кладбищу стояли телеги с поднятыми оглоблями и кормящейся лошадью – это подгородные гости. Шум, говор, песни. Веселье вовсю».
У Гиляровского – тоже настроение распрекрасное. Расхаживает гоголем, здоровается с разным людом – еще б, вся Москва в знакомцах. Обдумывает репортаж. И обнаруживает вдруг пропажу табакерки-талисмана, подаренной еще в юности отцом. Выбрался из рва (а местность здесь была пересеченная, вся в рытвинах и ямах) и пошел к ипподрому – искать свою драгоценную пропажу.
Вот тут-то все и началось. И ужас был настолько сильным, что даже наш герой оставил свою браваду: «Вдруг загудело. Сначала вдали, потом кругом меня. Сразу как-то... Визг, вопли, стоны. И все, кто мирно лежал и сидел на земле, испуганно вскочили на ноги и рванулись к противоположному краю рва, где над обрывом белели будки, крыши которых я только и видел за мельтешащимися головами. Я не бросился за народом, упирался и шел прочь от будок, к стороне скачек, навстречу безумной толпе, хлынувшей за сорвавшимися с мест в стремлении за кружками. Толкотня, давка, вой. Почти невозможно было держаться против толпы. А там впереди, около будок, по ту сторону рва, вой Ужаса: к глиняной вертикальной стене обрыва, выше роста человека, прижали тех, кто первый устремился к будкам. Прижали, а толпа сзади все плотнее и плотнее набивала ров, который образовал сплошную, спрессованную массу воющих людей. Кое-где выталкивали наверх детей, и они ползли по головам и плечам народа на простор. Остальные были неподвижны: колыхались все вместе, отдельных движений нет. Иного вдруг поднимет толпой, плечи видно, значит, ноги его на весу, не чуют земли... Вот она, смерть неминучая! И какая!
Ни ветерка. Над нами стоял полог зловонных испарений. Дышать нечем. Открываешь рот, пересохшие губы и язык ищут воздуха и влаги. Около нас мертво-тихо. Все молчат, только или стонут, или что-то шепчут. Может быть, молитву, может быть, проклятие, а сзади, откуда я пришел, непрерывный шум, вопли, ругань. Там, какая ни на есть, – все-таки жизнь. Может быть, предсмертная борьба, а здесь – тихая, скверная смерть в беспомощности. Я старался повернуть назад, туда, где шум, но не мог, скованный толпой. Наконец повернулся. За мной возвышалось полотно той же самой дороги, и на нем кипела жизнь: снизу лезли на насыпь, стаскивали стоящих на ней, те падали на головы спаянных ниже, кусались, грызлись. Сверху снова падали, снова лезли, чтобы упасть; третий, четвертый слой на голову стоящих...
Рассвело. Синие, потные лица, глаза умирающие, открытые рты ловят воздух, вдали гул, а около нас ни звука. Стоящий возле меня, через одного, высокий благообразный старик уже давно не дышал: он задохся молча, умер без звука, и похолодевший труп его колыхался с нами. Рядом со мной кого-то рвало. Он не мог даже опустить головы.
Впереди что-то страшно загомонило, что-то затрещало. Я увидал только крыши будок, и вдруг одна куда-то исчезла, с другой запрыгали белые доски навеса. Страшный рев вдали: «Дают!., давай!., дают!..» – и опять повторяется: «Ой, убили, ой, смерть пришла!..»«
Выбравшись из толпы, Владимир Алексеевич рухнул на землю, долго лежал без движения, ел траву – утолял жажду. А потом нащупал табакерку – она, оказывается, все это время была в заднем кармане брюк, он ее просто не нашел.
Была ли, нет ли – не узнаем никогда. Наш герой запросто мог ее придумать – просто так, ради придания своему рассказу драматичности. И, как всегда, Владимир Алексеевич добился своей цели. А на следующий день «Русские ведомости» опубликовали его подробный репортаж, даже со схемой места происшествия.
Естественно, тираж арестовали, до читателей дошла микроскопическая его часть. А наш герой вновь оправдал свой имидж отважного, удачливого и протестного «короля репортеров».
Что же касается табакерки, Владимир Алексеевич вообще создал из нее своего рода культ. Он посвятил ей рассказ под названием «Моя табакерка» и начал его с таких слов: «Если бы моя табакерка могла рассказать все, чему она была свидетелем, – это была бы история эпох.
Кто из нее не нюхал! Все классы и нации. В разных краях России и за границей. И в мирное, и в военное время. И во время холерных бунтов, и на гуляньях в роскошных парках, на баррикадах и в окопах. Нюхали боевые генералы на позициях, нюхали дружинники на пресненских баррикадах. Перед табакеркой были все равны. Ни чинов, ни рангов, ни классов, ни пола, ни возраста».
Эту табакерку отец подарил Гиляровскому с напутствием: «Береги ее, она счастливая». И, по утверждению Владимира Алексеевича, она неоднократно спасала ему жизнь. Один раз – на Ходынском поле.
* * *
Заметка «Катастрофа на Ходынском поле» («Русские ведомости», 20 мая 1896 года) – главная сенсация «дяди Гиляя». Можно сказать, пик его репортерской карьеры. А потому стоит ее привести в этой книге.
«Причину катастрофы выяснит следствие, которое уже начато и ведется. Пока же я ограничусь описанием всего виденного мной и теми достоверными сведениями, которые мне удалось получить от очевидцев. Начинаю с описания местности, где произошла катастрофа. Неудачное расположение буфетов для раздачи кружек и угощений, безусловно, увеличило количество жертв. Они построены так: шагах в ста от шоссе, по направлению к Ваганьковскому кладбищу, тянется их цепь, по временам разрываясь более или менее длительными интервалами. Десятки буфетов соединены одной крышей, имея между собой полторааршинный суживающийся в середине проход, так как предполагалось пропускать народ на гулянье со стороны Москвы именно через эти проходы, вручив каждому из гуляющих узелок с угощением. Параллельно буфетам, со стороны Москвы, то есть откуда ожидался народ, тянется сначала от шоссе глубокая, с обрывистыми краями и аршинным валом, канава, переходящая против первых буфетов в широкий, сажен до 30, ров – бывший карьер, где брали песок и глину. Ров, глубиной местами около двух сажен, имеет крутые, обрывистые берега и изрыт массой иногда очень глубоких ям. Он тянется на протяжении более полуверсты, как раз вдоль буфетов, и перед буферами имеет во все свое протяжение площадку, шириной от '20 до 30 шагов. На ней-то и предполагалось, по-видимому, установить народ для вручения ему узелков и для пропуска вовнутрь поля. Однако вышло не так: народу набралась масса, и тысячная доля его не поместилась на площадке. Раздачу предполагали производить с 10 часов утра 18 мая, а народ начал собираться еще накануне, 17-го, чуть не с полудня, ночью же потянул отовсюду, из Москвы, с фабрик и из деревень, положительно запруживая улицы, прилегающие к заставам Тверской, Пресненской и Бутырской. К полуночи громадная площадь, во многих местах изрытая ямами, начиная от буфетов, на всем их протяжении, до здания водокачки и уцелевшего выставочного павильона, представляла из себя не то бивуак, не то ярмарку. На более гладких местах, подальше от гулянья, стояли телеги приехавших из деревень и телеги торговцев с закусками и квасом. Кое-где были разложены костры. С рассветом бивуак начал оживать, двигаться. Народные толпы все прибывали массами. Все старались занять места поближе к буфетам. Немногие успели занять узкую гладкую полосу около самих буфетных палаток, а остальные переполнили громадный 30-саженный ров, представлявшийся живым, колыхавшимся морем, а также ближайший к Москве берег рва и высокий вал. К трем часам все стояли на занятых ими местах, все более и более стесняемые наплывавшими народными массами. К пяти часам сборище народа достигло крайней степени, – полагаю, что не менее нескольких сотен тысяч людей. Масса сковалась. Нельзя было пошевелить рукой, нельзя было двинуться. Прижатые во рве к обоим высоким берегам не имели возможности пошевелиться. Ров был набит битком, и головы народа, слившиеся в сплошную массу, не представляли ровной поверхности, а углублялись и возвышались, сообразно дну рва, усеянного ямами. Давка была страшная. Со многими делалось дурно, некоторые теряли сознание, не имея возможности выбраться или даже упасть: лишенные чувств, с закрытыми глазами, сжатые, как в тисках, они колыхались вместе с массой. Так продолжалось около часа. Слышались крики о помощи, стоны сдавленных. Детей – подростков толпа кое-как высаживала кверху и по головам позволяла им ползти в ту или другую сторону, и некоторым удалось выбраться на простор, хотя не всегда невредимо. Двоих таких подростков караульные солдаты пронесли в большой № 1-й театр, где находился г. Форкатти и доктора Лириков и Рамм.
Так, в 12 часов ночи принесли в бесчувственном состоянии девушку лет 16, а около трех часов доставили мальчика, который, благодаря попечению докторов, только к полудню второго дня пришел в себя и рассказал, что его сдавили в толпе и потом выбросили наружу. Далее он не помнил ничего. Редким удавалось вырваться из толпы на поле. После пяти часов уже очень многие в толпе лишились чувств, сдавленные со всех сторон. А над миллионной толпой начал подниматься пар, похожий на болотный туман. Это шло испарение от этой массы, и скоро белой дымкой окутало толпу, особенно внизу во рву, настолько сильно, что сверху, с вала, местами была видна только эта дымка, скрывающая людей. Около 6 часов в толпе чаще и чаще стали раздаваться стоны и крики о спасении. Наконец, около нескольких средних палаток стало заметно волнение. Это толпа требовала у заведовавших буфетами артельщиков выдачи угощений. В двух-трех средних балаганах артельщики действительно стали раздавать узлы, между тем как в остальных раздача не производилась. У первых палаток крикнули «раздают», и огромная толпа хлынула влево, к тем буфетам, где раздавали. Страшные, душу раздирающие стоны и вопли огласили воздух... Напершая сзади толпа обрушила тысячи людей в ров, стоявшие в ямах были затоптаны... Несколько десятков казаков и часовые, охранявшие буфеты, были смяты и оттиснуты в поле, а пробравшиеся ранее в поле с противоположной стороны лезли за узлами, не пропуская входивших снаружи, и напиравшая толпа прижимала людей к буфетам и давила. Это продолжалось не более десяти мучительнейших минут... Стоны были слышны и возбуждали ужас даже на скаковом кругу, где в это время происходили еще работы.
Толпа быстро отхлынула назад, а с шести часов большинство уже шло к домам, и от Ходынского поля, запруживая улицы Москвы, целый день двигался народ. На самом гулянье не осталось и одной пятой доли того, что было утром. Многие, впрочем, возвращались, чтобы разыскать погибших родных. Явились власти. Груды тел начали разбирать, отделяя мертвых от живых. Более 500 раненых отвезли в больницы и приемные покои; трупы были вынуты из ям и разложены кругом палаток на громадном пространстве. Изуродованные, посиневшие, в платье разорванном и промокшем насквозь, они были ужасны. Стоны и причитания родственников, разыскавших своих, не поддавались описанию... По русскому обычаю народ бросал на грудь умерших деньги на погребение... А тем временем все подъезжали военные и пожарные Фуры и отвозили десятками трупы в город. Приемные покои и больницы переполнились ранеными. Часовни при полицейских домах и больницах и сараи – трупами. Весь день шла Уборка. Между прочим, 28 тел нашли в колодезе, который оказался во рву, против средних буфетов. Колодец этот глубокий, сделанный опрокинутой воронкой, обложенный внутри деревом, был закрыт досками, которые не выдержали напора толпы. В числе попавших в колодец один спасен был живым. Кроме этого, трупы находили и на поле, довольно далеко от места катастрофы. Это раненые, успевшие сгоряча уйти, падали и умирали. Всю ночь на воскресенье возили тела отовсюду на Ваганьковское кладбище. Более тысячи лежало там, на лугу, в шестом разряде кладбища. Я был там около 6 часов утра. Навстречу, по шоссе, везли белые гробы с покойниками. Это тела, отпущенные родственникам для погребения. На самом кладбище масса народа».
Все деловито, лаконично, образно. И ни слова о том, кто виновен в трагедии. Ни полуслова в упрек генерал-губернатору великому князю Сергею Александровичу, которого молва обвиняла в ходынском убийстве и который получил за это кличку «князь Ходынский». Тем паче царю Николаю Второму, который повел себя более чем неприлично. Вечером, когда последствия Ходынки уже были известны, Николай танцевал на балу во французском посольстве. К этому событию курьерским поездом было доставлено 100 тысяч провансальских роз. Траур не объявляли.
Но Гиляровский об этом молчал. Рисковать карьерой, более того, свободой в его планы не входило.
* * *
Удивительно, что при своей общественной позиции Владимир Алексеевич сам издавал и редактировал не большевистское подпольное издание, а совершенно безобидный журнал «Спорт» – о лошадях. Редакция располагалась на квартире Гиляровского. Кроме самого издателя (он же редактор) там находился всего один штатный сотрудник – некто В. В. Генерозов, ответственный секретарь. Он-то и принимал посетителей, и работал с корреспонденцией, и формировал номера, и делал все остальное.
Впоследствии же появился С. С. Ворошилов – главный и единственный художник. Его появлению предшествовало разрешение – сделать издание иллюстрированным. Долго добивался этого Владимир Алексеевич. В конце концов добился, и в Столешники пришло долгожданное письмо: «Согласно ходатайству г. Министр внутренних дел разрешает названному изданию в дни бегов и скачек помещать в газете рисунки, относящиеся к спорту, как то: лошадей, собак и проч.».
Кстати, именно в этом журнале состоялось два дебюта двух российских знаменитостей. Яков Брюсов, будучи еще гимназистом, опубликовал здесь небольшой отчет о скачках, а Николай Телешов – свой первый рассказ «Тройка».
Так что Владимир Алексеевич – можно сказать, крестный отец двух этих талантливых русских литераторов.
Гиляровский и из этого, казалось бы, сугубо специфического и далекого от политических страстей журнала умудрялся выжать максимум для собственного имиджа. Однажды, например, направил гранки новенького номера в цензурный комитет, а сам, не дожидаясь результата, отослал номер в типографию и сразу же уехал из Москвы. Владимир Алексеевич не сомневался: все будет в порядке. Действительно, какая может быть крамола в лошадях?
Однако же он заблуждался. Цензура номер завернула, вымарав всего одно словечко. Но какое! Во фразе «Хотя казенная кобыла и была бита хлыстом, но все-таки не подавалась вперед». Именно слово «казенная» требовалось упразднить.
По приезде Гиляровского сразу же вызвали в цензурный комитет. Председатель комитета, некто В. В. Назаревский, предпочел держаться отстраненно: дескать, как цензор решит, так и будет. И, между делом, обмолвился:
– А знаете, в чьем доме мы теперь с вами беседуем?
– Не знаю, – признался опальный редактор.
– Это дом Герцена, – похвастался Назаревский. – Этот сад, который виден из окон, – его сад, и мы сидим в том самом кабинете, где он писал свои статьи.
– Бывает! – сказал Гиляровский. Взял со стола карандаш, лист бумаги и написал:
Как изменился белый свет!
Где Герцен сам в минуты гнева
Порой писал царям ответ, –
Теперь цензурный комитет
Крестит направо и налево!..
Назаревский все это прочел и заявил:
– Это прекрасно, но... вы написали на казенной бумаге.
– Уж извините, – сказал Гиляровский. – Значит – последовательность. Слово «казенная» не дает мне покоя. Из-за «казенной» лошади я попал сюда и испортил «казенную» бумагу...
– Вы так хорошо испортили «казенную» бумагу, что и «казенную» лошадь можно за это простить, – ответил Назаревский. – Не беспокойтесь, за выпуск номера мы вас не привлечем. Я поговорю с цензором, а эти строчки я оставлю себе на память.
Так, благодаря авантюризму и умению складно складывать экспромты, Гиляровский сэкономил уйму денег, которые потребовались бы для переиздания номера журнала.
Кстати, как журналистский менеджер Владимир Алексеевич был предприимчив и смышлен. Еще в начале «конного» проекта, когда журнал «Спорт» был всего-навсего газетой «Листок спорта», наш герой придумал замечательную тактику поиска авторов. Николай Телешов писал: «У него не было просто «знакомых», у него были только «приятели». Всегда и со всеми он был на «ты». В течение нескольких лет издавал он газету «Листок спорта», где, между прочим, удачно предсказывал накануне бегов и скачек, какие лошади должны завтра взять призы на состязаниях, за что и носил одно время прозвище «Лошадиный Брюс». В этом «Листке спорта» мало-помалу переучаствовали почти все его приятели-беллетристы; даже и я, не причастный ни в какой мере к спорту, напечатал у него в газете рассказ о петушиных боях, на которые нарочно для этого ходил смотреть в один из грязных замоскворецких трактиров».
Чего-чего, а уговаривать Владимир Алексеевич умел.
Впрочем, не всегда Владимир Алексеевич мог отстоять очередной номер журнала. Тем более что скачки, по его же собственным словам, превратились из экзамена для лошади, как будущего производителя жеребят, в сугубо коммерческое предприятие, в котором сама лошадь была только инструментом. А там, где большие деньги, – разумеется, большие взятки. «Конный спорт перестал быть честным, а коннозаводство разумным», – считал Гиляровский.
По его мнению, деньги влияли и на решения цензуры. Он писал своему цензору С. В. Залетову: «Уважаемый Сергей Васильевич! Если можно было сделать что-нибудь мне самое гадкое, то это сделали мне Вы! Я... обвиняю Российскую бюрократию. Из-за подлого тайного циркуляра – защитника тотализаторских мошенников – мне опять испортили номер, статья Соколова Вами отложена... Вечная защита всех воров, вечная защита разных административных проходимцев, знакомства, петербургские связи, укрывательство всего бесчестного, стеснение печати – вот что губит. И Главное управление печати, то есть чиновники его, главные виновники укрывательства. Молчать не могу... дела трудные, а тут еще эта неприятность с номером!.. Я виню подлый, существующий тайно циркулярный порядок. Будь он проклят! Как русский человек это говорю... и плачу!»
В результате журнал закрылся. По мнению издателя, в нем больше не было никакого смысла.
* * *
Владимир Алексеевич подчас ходил, что называется, по лезвию ножа. Чего стоит один лишь экспромт, посвященный пьесе Льва Толстого «Власть тьмы»:
В России две напасти:
Внизу – власть тьмы,
А наверху – тьма власти.
Ясное дело, что той самой «тьме», которая была у власти, это не могло понравиться.
В другой раз, когда в процессе преобразования полиции квартальных надзирателей переименовали в участковые приставы, и те, прочувствовав важность момента, ощутимо увеличили свои и без того бессовестные взятки, Гиляровский написал для «Будильника» четверостишие:
Квартальный был – стал участковый,
А в общем та же благодать:
Несли квартальному целковый,
А участковому дай – пять.
Наивные сотрудники редакции поставили четверостишие в номер и направили его в цензурный комитет. В результате получили нагоняй: «Это уж не либерально, а мерзко».
Однажды карикатурист М. Чемоданов опубликовал в журнале «Свет и тени» свой рисунок с подписью: «Наше оружие для разрешения современных вопросов». Он изобразил пару чернильниц с перьями, в которых, при более тщательном разглядывании, ясно угадывалась виселица. Журнал, естественно, закрыли, цензора, пропустившего крамольное произведение, уволили, издатель был разорен и вскоре умер в нищете.
Гиляровскому же – хоть бы хны. Несет в «Будильник» новое стихотворение под названием «Ребенок», посвященное уволенному цензору:
...Привыкай к пеленанью, мой милый,
Привыкай, не шутя говорю,
Подрастешь да исполнишься силой,
Так и мысль спеленают твою.
Прямого посвящения, конечно, не было, однако цензор, получив гранки «Будильника», вернул их со словами: «Вы хотите, чтобы и меня уволили со службы?»
Гиляровский писал и более язвительные стихи. Например, вот такое:
Царь наш, юный музыкант,
На тромбоне трубит,
Его царственный талант
Ноту «ре» не любит.
Чуть министр преподнесет
Новую реформу,
«Ре» он мигом зачеркнет
И оставит «форму».
Конечно, это восьмистишие ходило только в списках – публиковать его никто и не пытался.
Кстати, Владимир Алексеевич ни разу не пострадал всерьез за свои «шуточки». Видимо, чувствовал грань, через которую нельзя переходить. Ценное качество для либерального журналиста, не желающего уходить в диссидентство. К тому же он водил дружбу со «всей Москвой», в том числе с цензорами. Опять-таки полезные знакомства.
* * *
В 1896 году в жизни дяди Гиляя произошло знаменательное и яркое событие. Его десятилетняя дочка Надя написала перевод лондонской хроники спортивной жизни. Владимир Алексеевич опубликовал ее в своем журнале и подарил его дочери с дарственной надписью: «Моей милой сотруднице «Листка спорта» Надюше на память о ее первой журнальной работе 8 октября 1896 года».
Наш герой не мог даже и мысли допустить о том, что его дочь займется чем-нибудь, кроме журналистики и литературы.
И Надежда оправдала надежды отца, со временем она стала уважаемым человеком – журналистом и переводчиком Надеждой Владимировной Лобановой-Гиляровской. Свободно говорила на трех иностранных языках – русском, немецком и французском. Хорошо декламировала стихи. И сама их писала. По окончании Московского университета ей предложили остаться там для дальнейшей работы – получить степень магистра и преподавать старофранцузский язык. Но Надежда Владимировна не польстилась на научную карьеру – она хотела, как и горячо любимый и безмерно уважаемый отец, стать журналистом.
Что ж, ее мечта сбылась – Надежда Владимировна сделалась весьма компетентным театральным критиком. Но ей, как и нашему герою, было тесно в одном жанре. Она писала о литературе, живописи и других искусствах. Часто бывала за границей – в Германии, во Франции, откуда отправляла интересные корреспонденции. Писала очерки о знаменитостях – Тарасе Шевченко, Владимире Одоевском, Всеволоде Гаршине, Анне Ахматовой.
И постоянно, нравилось ей это или нет, над дочерью висел ореол отца. Она была не просто Надеждой Владимировной – она была «той самой Надеждой Владимировной, которая...».
Художник Филонов писал в дневнике: «Капитанова по телефону сказала, что член комиссии по приему картин для Реввоенсовета Лобанов хочет меня видеть. Он хочет иметь мою биографию, чтобы издать ее. Обработаю ее я или его жена, дочь поэта Гиляровского. Я согласился и условился с ней, что она приедет завтра».
И он был такой не один.
Скончалась Надежда Владимировна в 1966 году, прожив долгую, интересную и, пожалуй, счастливую жизнь.
* * *
Кстати, Владимир Алексеевич был не только усердным писателем, но и читателем. Список изданий, на которые он был подписан, поражает. «Русские ведомости», «Московские ведомости», «Московский листок», «Новости дня», «Русский листок», «Московский вестник», «Санкт-Петербургские ведомости», «Новое время», «Петербургская газета», «Свет», «Биржевые ведомости», «Финансовый вестник», «Одесские новости», «Одесский листок», «Киевлянин», «Казанский телеграф», «Прибалтийский край», «Волгарь», «Туркестанские ведомости», «Северный Кавказ», «Варшавский дневник», «Виленский дневник», «Амурская газета». И это еще далеко не полный список.
Впрочем, нам не впервой удивляться работоспособности и энергичности «короля репортеров».
Для отдохновения же перечитывал классиков – Гоголя, Лермонтова и Пушкина. На первом месте у него стоял именно Гоголь. Гиляровский говаривал: «Когда мне нечего читать, я опять, опять и опять читаю Гоголя, и снова читаю, и читать буду».
* * *
В 1898 году Владимир Алексеевич отправился на Украину. Никакой сенсации там не было – ни убийств, ни катастроф, ни ураганов. Да и поднадоели они нашему герою. Душа требовала вечного, прекрасного. И цель поездки заключалась в том, чтобы посетить гоголевские места и, если повезет, побеседовать с его состарившимися знакомыми.
Собственно краеведением назвать это нельзя – исследовательская часть сведена к минимуму, а именно к опросу старожилов. Никаких хранилищ, никаких музеев, никаких библиотек. Разве что местные архивы, да и то в них рылся не Владимир Алексеевич, а многочисленные консультанты и сопровождающие. Скучновато это было нашему герою. У него – эстетика иная: «Лошади были готовы, и чудная дубровская тройка быстро, несмотря на занесенную снегом дорогу, домчала меня до Миргорода, до того самого Миргорода, где целиком, с натуры были списаны действующие лица «Ревизора»«.
Между прочим, удалось найти некую Ольгу Королеву, лично знавшую писателя. Та пригласила гостя к столу, уставленному наливками, и приговаривала:
– Разве теперь у нас в Малороссии живут? Да разве так было прежде? А вы удивляетесь на наливки? Чего-чего, бывало, на стол-то не наставят! Да и водки-то какие были, все перегонные: и на анисе, и на тмине, и на мяте, и на зверобое, и зорные от семидесяти болезней, и на ягодах, и на фруктах, и на цветах разных. Да и пили-то разве так? Пили и никаких катаров не знали!
– А вы, Ольга Захаровна, помните Гоголя? – пытался вывести в нужное русло разговор Владимир Алексеевич.
– Эге ж! – ответствовала бабка Королева. – Часто и я у них в Яновщине бывала, и он к нам с матушкой своей и сестрицами в гости ездил. Моложавая была Марья Ивановна, матушка его! Бывало, принарядится – так моложе дочерей своих выглядывает. Она пережила своего сына знаменитого. Да, Николай Васильевич большую память о себе оставил, большую! А кто тогда думал! Смирный, тихий был. Сядет за стол, бывало, опустит голову, слушает, что говорят, да изредка нет-нет да и взглянет. А если кому что скажет – как ножом обрежет! Вот с парубками да дивчатами – другой совсем, веселый, песни поет».
Владимир Алексеевич старательно записывал рассказ старушки. Задавал вопросы:
– Не помните, не говорили вам, какого числа он родился? Любили здесь Гоголя после того, как его произведения появились в печати? А вы помните тех лиц, с кого он писал?
Старушка отвечала: не помню; да, любили, но не все; городничий списан с городничего, а почтмейстер – с почтмейстера.
И никаких сенсаций. Однако эта неспешная исследовательская деятельность вдруг увлекла нашего героя. Может быть, он к тому времени пресытился московской суетой, потребовалось взять тайм-аут. Так или иначе, домой не стремился, слал открытки в Столешники: «По Гоголю работаю! Интересного немало! Сегодня в Кибицы, где живал Гоголь. Исписал две книжки начерно. Работы интересной много предстоит. Дома буду тогда, когда мне минет сорок шесть, то есть двадцать шестого ноября утром или в шесть часов вечера».
Слал приглашения друзьям, к примеру, Федору Шаляпину: «Федя, милый! Двадцать шестого приходи есть сало, украинские колбаски и пить сливяночку с хутора близ Дикань-ки. Жду двадцать шестого с семи вечера до часу ночи. Мне будет 26-го – 46! Справим молодость!»
А приехав в Москву на пару-тройку дней, когда без этого совсем было не обойтись, вновь отправлялся на Украину. Явно затянуло.
Очерк Гиляровского о Гоголе был издан лишь в 1934 году. По материалам той поездки наш герой всего лишь выступил с докладом в Обществе любителей российской словесности, которое издало его в виде скромной брошюры, да и то лишь в 1902 году.
Но главное – не это. Гиляровский отдохнул, стряхнул с себя московские заботы, напрочь позабыл о них. И мог с новыми силами приступать к репортерской работе.
Наш герой все больше интересовался прошлым. Не удивительно – шли годы, он взрослел, мужал, начал стареть. Бродить по злачным кабакам было уже скучновато, а общение с деятелями культуры сослужило свою службу – Гиляровский стал действительно интеллигентом. Да и интерес к истории ощутимо возрос.