Второе шествие подошло к нам вплотную. Его участники в сапогах - это же великая мечта немецкого патриота, - и все они, кроме двух, не старше восемнадцати - двадцати лет. Зато их вдвое больше, чем нас.
      Мы минуем друг друга.
      - А этого красного пса мы знаем! - вдруг кричит кто-то. Шевелюра Вилли светится и ночью.
      - И того вон, лысого! - кричит второй голос и показывает на Георга. -- Бей их.
      - Лиза, беги! - говорит Георг.
      И у Лизы только подметки засверкали.
      - Эти трусы хотят позвать полицию! - восклицает белобрысый очкастый молодчик, он намерен погнаться за Лизой.
      Вилли дает ему подножку, белобрысый летит наземь, и тут же начинается свалка. Нас пятеро, не считая Ризенфельда. Вернее, четверо с половинкой. Половинка - Герман Лотц, наш однополчанин и инвалид войны, у него левая рука ампутирована по самое плечо. Он и другой наш сотоварищ, малорослый Кэлер, присоединились к нам в кафе "Централь".
      - Берегись, Герман, - кричу я, - как бы они тебя не сбили! Держись посередке! А ты, Кэлер, если упадешь, кусай их!
      - Прикрыть с тылу! - командует Георг. Правильный приказ. Но в данную минуту нашим прикрытием служат всего-навсего большие витрины магазина мод Макса Клейна. Патриотическая Германия атакует нас, а кому приятно, если его прижмут к витрине? Об осколки раздерешь себе спину, да и хозяин потребует возмещения убытков. И если мы застрянем в разбитой витрине, то будем пойманы с поличным. Бегство окажется невозможным.
      Пока мы держимся тесной кучкой. Витрины изнутри слегка освещены, поэтому наши противники нам очень хорошо видны. Я узнаю одного из более взрослых: он был в числе тех, с кем у нас в кафе "Централь" уже произошел скандал. Следуя древнему правилу, что надо сначала обезвредить вожаков, я кричу ему:
      - Подходи, трус, лопоухая задница!
      Но он об этом и не помышляет.
      - А ну, вырвите-ка его оттуда, - приказывает он своей охране.
      Трое бросаются на нас. Вилли дает одному молодчику такой удар по голове, что тот валится с ног. Второй вооружен резиновой дубинкой и бьет меня по руке. Я не могу его схватить, поэтому он хватает меня. Вилли это видит, делает скачок и выкручивает ему кисть. Резиновая дубинка падает наземь. Вилли хочет ее поднять, но его опережает другой.
      - Хватай дубинку, Кэлер, - кричу я. Кэлер вмешивается в свалку дерущихся на земле, где борется Вилли в своем светло-сером костюме.
      Наш боевой порядок прорван. Я получаю удар и отлетаю к витрине с такой силой, что звенит стекло. К счастью, оно цело. Над нами открываются окна. А позади, из глубины витрины, на нас
      Таращат глаза элегантные деревянные манекены Макса Клейна. Они неподвижны в своих одеждах, сшитых по последней зимней моде, и похожи на странную немую версию рассказа о древнегерманских женщинах, которые, стоя перед военными обозами, разжигали боевой пыл воинов.
      Долговязый прыщеватый малый хватает меня за горло. От него несет селедкой и пивом, а лицо так близко от моего лица, словно он намерен поцеловать меня. Моя левая рука совсем онемела от удара дубинкой. Пытаюсь большим пальцем правой руки нажать ему на глаз, но он мешает мне тем, что крепко прижимается головой к моей щеке, словно мы противоестественные влюбленные. Я не могу и пнуть его ногой, так как он стоит слишком близко, и я оказываюсь в довольно беспомощном положении. Но в ту минуту, когда я, задыхаясь, последним усилием соскальзываю на мостовую, я вижу нечто кажущееся мне бредом моего меркнущего сознания: из прыщеватого лба этого молодчика вдруг вырастает цветущий куст герани, словно это особо удобренная куча навоза, в его глазах появляется покорное изумление, рука, сжимающая мне горло, ослабевает, вокруг нас разлетаются глиняные черепки, я приседаю, освободившись, резко выпрямляюсь и слышу громкий треск - мне удалось ударить его снизу головой в подбородок, и он медленно оседает на колени. Странная вещь: корни герани, которой в нас запустили сверху, так тесно обхватили его голову, что этот прыщавый германец падает на колени, увенчанный цветком. Он кажется прелестным потомком своих предков, украшавших головы бычьими рогами. А на его плечах, словно обломки разбитого шлема, лежат два майоликовых черепка.
      Это был большой цветочный горшок, но лоб у патриота, как видно, оказался медным. Я чувствую, как он, все еще стоя на коленях, пытается меня ударить в пах; я хватаю герань вместе с корнями и комьями прилипшей земли и хлещу его по глазам. Он подносит руки к глазам, трет их, и так как я не могу пустить в ход кулаки, то в свою очередь даю ему пинок в пах. Он точно сламывается и опускает руки, чтобы защитить себя. Я опять хлещу его по глазам переплетенными корнями с землей и песком и жду, когда он снова поднимет руки, чтобы протереть глаза. Но он падает ниц, словно отвешивая по-восточному низкий поклон, и через миг все вокруг меня наполняется звоном. Я зазевался и получил сбоку оглушительный удар. Медленно соскальзываю наземь вдоль витрины. Кукла-великанша в бобровой шубе безучастно пялится на меня намалеванными глазами.
      - Пробиваться к уборной! - слышу я голос Георга. Он прав. Нам нужно более надежное прикрытие с тыла. Но хорошо ему приказывать: мы вклинены в противника. Он откуда-то получил подкрепление, и дело идет к тому, что мы с пробитыми головами останемся лежать среди манекенов Макса Клейна.
      В эту минуту я замечаю, что Герман Лотц стоит возле меня на коленях.
      - Помоги мне стащить рукав, - кричит он. Я берусь за левый рукав его куртки и сдергиваю его. Виден поблескивающий протез. Это никелевый остов, лишь на конце которого прикреплена искусственная рука в черной перчатке. Поэтому его и прозвали "Гёц фон Берлихинген - железный кулак". Быстро отстегивает он протез от плеча, затем берет настоящей рукой искусственную и встает на ноги.
      - Дорогу! Идет Гёц! - кричу я снизу. Георг и Вилли быстро расступаются и пропускают Германа. Он размахивает вокруг себя протезом, точно цепом, и сразу же попадает в одного из вожаков. Атакующие на миг отступают, Герман врывается в их толпу и начинает вертеться, далеко вытянув руку с протезом, он держит его за плечо и стальной искусственной рукой наносит удары.
      - Скорее к уборной! - кричит он при этом. - Я прикрою вас!
      Герман работает искусственной рукой, и это странное зрелище. Я видел не раз, как успешно он сражается ею. Наши противники не видели. Они опешили и несколько мгновений стоят неподвижно, точно в их толпу ворвался сатана. Нам это замешательство на пользу. Мы пробиваемся через них и мчимся к уборной на Новом рынке. Пробегая мимо, я вижу, как Герман наносит здоровенный удар по орущей морде второго вожака.
      - Скорее, Гёц - кричу я. - Беги с нами! Мы пробились!
      Герман снова орудует протезом. Пустой рукав его куртки летает вокруг него, он делает культей судорожные движения, чтобы удержать равновесие, а два носителя сапог, загородившие ему дорогу, ахая и дивясь, в страхе уставились на него. Один получает удар в подбородок, другой, видя, что на него несется со свистом черная искусственная рука, верещит от ужаса и, прикрыв глаза руками, убегает прочь.
      Мы достигли уборной - красивого квадратного здания из песчаника - и окапываемся на дамской половине. Ее легче защищать. В мужскую можно проникнуть сверху и напасть на нас с тылу, у дам окна маленькие и расположены .довольно высоко.
      Противники последовали за нами. Теперь их, по крайней мере, человек двадцать: им на помощь явились еще написты. Я вижу несколько мундиров навозного цвета и тут же замечаю, что с того края, где стоим Герман и я, они пытаются прорваться. Однако, невзирая на свалку, я замечаю, что сзади и к нам спешит подкрепление. Через секунду я вижу, как Ризенфельд сложенным вдвое портфелем, в котором, я надеюсь, лежат образцы гранита, лупит кого-то, а Рене де л а Тур, стащив с ноги ботинок на высоком каблуке и схватив его за шнуровку, намеревается драться каблуком.
      Но в ту минуту, когда я смотрю на это, какой-то молодчик с разбегу бьет меня головой под ложечку, так что воздух, чем-то хрястнув, вылетает у меня изо рта. Я отбиваюсь слабо, но с яростью, и вдруг у меня возникает ощущение, что все это мне уже знакомо. Я автоматически поднимаю колено, так как жду, что этот баран снова меня боднет. Одновременно я вижу картину, которая в данной ситуации кажется мне одной из самых прекрасных: Лиза, словно Ника Самофракийская, мчится к нам через рынок, рядом с нею Бодо Леддерхозе, а за ним весь его певческий союз. В ту же секунду я ощущаю новый удар барана, но портфель Ризенфельда, словно желтый флаг, опускается на него. Вместе с тем Рене де ла Тур с размаху бьет куда-то вниз, и баран испускает вопль. Рене кричит подчеркнуто генеральским голосом:
      - Смирно, негодяи!
      Часть агрессоров невольно вздрагивает. Затем в бой вступают члены певческого союза - и мы свободны.
      x x x
     
      Я выпрямляюсь. Вдруг стало тихо. Агрессоры бежали. Они утаскивают с собою своих раненых. Герман Лотц возвращается. Он, как центавр, догнал бегущего противника и наградил кого-то еще одной железной оплеухой. Наш урон не очень велик. У меня на голове шишка с добрую грушу и ощущение, что сломана рука. Но она не сломана. Кроме того, меня тошнит. Я слишком много выпил, чтобы боданье в живот могло доставить мне удовольствие. И снова меня мучит воспоминание о чем-то, чего я не могу вспомнить. Что же это все-таки?
      - Если бы я мог глотнуть водки, - говорю я.
      - И получишь ее, - отвечает Бодо Леддерхозе. - Только уйдем скорей отсюда, пока не явилась полиция.
      В этот миг раздается звонкий шлепок. Удивленные, мы оборачиваемся. Лиза кого-то ударила.
      - Пьяница проклятый! - спокойно говорит она. - Вот как ты заботишься о доме и о жене...
      - Ты... - клокочущим голосом отвечает кто-то.
      Лиза дает вторую оплеуху. И тут вдруг узел моих воспоминаний распутывается. Вацек! Вон он стоит и почему-то прижимает руки к заднице.
      - И это мой супруг! - на весь рынок заявляет Лиза, ни к кому не обращаясь. - Приходится быть женой такого вот сокровища!
      Вацек не отвечает. Кровь льется по его лицу. Прежняя рана на лбу, которую я нанес ему, снова открылась. Кроме того, и с волос его капает кровь.
      - Это вы его так отделали? - вполголоса спрашиваю я Ризенфельда. -Портфелем?
      Он кивает и внимательно разглядывает Вацека.
      - Бывают же встречи, - говорим мы.
      - А что у него с задницей, почему он держится за нее?
      - Его ужалила оса, - поясняет Рене де ла Тур и вкалывает длинную шпильку в серебристо-голубую бархатную шапочку, сидящую на ее кудрях.
      - Примите мое глубочайшее уважение! - Я отвешиваю ей поклон и подхожу к Вацеку. - Так, - говорю я, - теперь мне известно, кто боднул меня головой в живот! Это что же, благодарность за советы, как лучше наладить свою жизнь?
      Вацек удивленно уставился на меня.
      - Вы? Но я же вас не узнал! Господи!
      - Он никогда никого не узнает, - саркастически заявляет Лиза.
      Вацек представляет собой печальное зрелище. При этом я вижу, что он буквально последовал всем моим указаниям. Гриву свою он коротко подстриг -удар, нанесенный Ризенфельдом, оказался тем чувствительнее, - на нем даже новая белая рубашка, но в результате кровь на ней гораздо заметнее, чем была бы на цветной. Вот уж не везет так не везет!
      - Пошли домой! Пьяница! Буян! - говорит Лиза и уходит. Вацек послушно плетется за ней. Они идут через рынок, одинокая пара. Никто не следует их примеру. Георг помогает Лотцу кое-как прикрепить к плечу протез.
      - Пошли, - говорит Леддерхозе, - в моей пивной вы еще можете чего-нибудь глотнуть. Ведь мы - свои люди!
      Сидим некоторое время с Бодо и членами его союза. Затем отправляемся домой. Подкрадывается серый рассвет. Мимо нас проходит мальчишка-газетчик. Ризенфельд делает ему знак и покупает газету. В ней крупными буквами напечатано:
      "КОНЕЦ ИНФЛЯЦИИ!
      ОДИН БИЛЛИОН - ОДНА МАРКА!"
     
      - Что скажете?
      - Ребята, я ведь, может быть, действительно уже банкрот, - заявляет Вилли. - Я еще спекулировал на понижении курса. - Он огорченно смотрит на свой серый костюм, потом на Рене. - Как нажился, так и прожился, но что такое деньги, верно?
      - Деньги - вещь очень важная, - холодно отвечает Рене. - Особенно когда их нет!
      Мы с Георгом идем по Мариенштрассе.
      - Как странно, что Вацеку дали трепку именно я и Ризенфельд, - говорю я. - А не ты. Ведь было бы естественнее, если бы дрались друг с другом вы!
      - Конечно, но это было бы более несправедливо.
      - Несправедливо? - удивляюсь я.
      - Ну, в более сложном смысле. Сейчас я слишком устал, чтобы объяснять. Мужчинам, которые уже полысели, не следовало бы драться. Им следовало бы философствовать.
      - Тогда тебе предстоит очень одинокая жизнь. Кажется, в воздухе вообще запахло драками.
      - Не думаю. Какой-то отвратительный карнавал кончился. Разве сейчас все не напоминает космический великий пост? Гигантский мыльный пузырь лопнул.
      - И? - говорю я.
      - И? - повторяет он.
      - Кто-нибудь пустит новый мыльный пузырь, еще огромнее.
      - Все может быть.
      Мы стоим в саду. Серо-молочное утро как будто омывает кресты. Появляется невыспавшаяся младшая дочь Кнопфа. Она ждала нас.
      - Отец сказал, что за двенадцать биллионов вы можете взять обратно его памятник.
      - Скажите ему, что мы предлагаем восемь марок. Да и это только до полудня. Теперь деньги будут в обрез.
      - Что такое? - спрашивает Кнопф из своей спальни - он подслушивал.
      - Восемь марок, господин Кнопф. А после обеда только шесть. Курс падает. Кто бы подумал? Вместо того, чтобы подниматься!
      - Пусть лучше памятник останется у меня навеки, мародеры проклятые! -хрипит Кнопф и захлопывает окно.
     
      XXV
     
      В старогерманской горнице "Валгаллы" верденбрюкский клуб поэтов дает мне прощальный вечер. Поэты встревожены, но притворяются растроганными. Хунгерман первый обращается ко мне:
      - Ты знаешь мои стихи. Ты сам сказал, что они были для тебя одним из самых сильных поэтических переживаний. Сильнее, чем стихи Стефана Георге.
      Он многозначительно смотрит на меня. Я этого никогда не говорил, сказал Бамбус. В ответ Хунгерман сказал о Бамбусе, что считает его значительнее Рильке. Но я не возражаю. Полный ожидания, я смотрю на певца Казановы и Магомета.
      - Ну хорошо, - продолжает Хунгерман, но отвлекается: - Впрочем, откуда у тебя этот новый костюм?
      - Я купил его сегодня на гонорар, полученный из Швейцарии, - отвечаю я с напускной скромностью павлина. - Это мой первый новый костюм, после того как я стал солдатом его величества. Не перешитый военный мундир, а настоящий, подлинно гражданский костюм! Инфляция кончена!
      - Гонорар из Швейцарии? Значит, ты достиг уже интернациональной известности! Вот как! - говорит Хунгерман, он удивлен и уже раздосадован. -- Из газеты?
      Я киваю. Автор "Казановы" делает пренебрежительный жест.
      - Ну ясно! Мои произведения, разумеется, не подходят для ежедневного употребления. Может быть, только для первоклассных журналов. Я имею в виду, что сборник моих стихов, к несчастью, вышел три месяца назад у Артура Бауера в Верденбрюке! Это просто преступление.
      - Разве тебя принуждали?
      - Морально - да. Бауер наврал мне, он хотел создать огромную рекламу, обещал выпустить одновременно с моей книжкой Мерике, Гете, Рильке, Стефана Георге и прежде всего Гельдерлина - и ни одного не выпустил, обманул.
      - Зато он напечатал Отто Бамбуса.
      Хунгерман качает головой.
      - Бамбус - это, между нами, эпигон и халтурщик. Он мне только повредил. Знаешь, сколько Бауер продал моих книг? Не больше пятисот экземпляров!
      Мне известно от самого Бауера, что весь тираж был не больше двухсот пятидесяти экземпляров; продано двадцать восемь, из них девятнадцать куплены тайком самим Хунгерманом, и печатать книгу заставлял не Бауер Хунгермана, а наоборот.
      Хунгерман, будучи учителем немецкого языка в реальном училище, шантажировал Артура, угрожая ему, что порекомендует для своей школы другого книготорговца.
      - Если ты теперь будешь работать в берлинской газете, - заявляет Хунгерман, - помни, что товарищество среди художников слова - самая благородная черта.
      - Знаю. И самая редкая.
      - Вот именно. - Хунгерман извлекает из кармана томик своих стихов. -На. С автографом. Напиши о ней, когда будешь в Берлине. И непременно пришли мне два оттиска. А я за это здесь, в Верденбрюке, буду тебе верен. И если ты там найдешь хорошего издателя, имей в виду, что я готовлю вторую книгу своих стихов.
      - Решено.
      - Я знал, что могу на тебя положиться. - Хунгерман торжественно трясет мне руку. - Ты тоже собираешься скоро напечатать что-нибудь новое?
      - Нет. Я отказался от этой мысли.
      - Что?
      - Хочу еще подождать, - поясняю я. - Хочу в жизни немножко осмотреться.
      - Очень мудро! - многозначительно заявляет Хунгерман. - Как было бы хорошо, если бы побольше людей следовали твоему примеру, вместо того чтобы стряпать незрелые вирши и тем самым становиться поперек дороги настоящим мастерам!
      Он внимательно разглядывает присутствующих. Я так и жду, что он мне шутливо подмигнет; но Хунгерман становится вдруг очень серьезным. Я для него новая возможность устраивать дела - и тут юмор покидает его.
      - Не рассказывай другим о нашей договоренности, - внушает он мне напоследок.
      - Конечно, нет, - отвечаю я и вижу, что ко мне незаметно подкрадывается Отто Бамбус.
     
      x x x
     
      Через час у меня в кармане уже лежит книжечка Бамбуса "Голоса тишины" с весьма лестной надписью, а также отпечатанные на машинке сонеты "Тигрица", я должен их пристроить в Берлине; Зоммерфельд дал мне экземпляр своей книжки о смерти, написанной свободным размером, остальные всучили еще с десяток своих творений, а Эдуард - рукопись его пеанов "На смерть друга" объемом в сто шестьдесят восемь строк, они посвящены Валентину, "другу, однополчанину и человеку". Эдуард работает быстро.
      И все это внезапно остается где-то далеко позади. Так же далеко, как инфляция, скончавшаяся две недели назад, как детство, которое изо дня в день душили военным мундиром, так же далеко, как Изабелла.
      Я смотрю на присутствующих. Что это - лица недоумевающих детей, перед которыми открылся хаос, а может быть, чудо, или уже лица ловких дельцов от поэзии? Осталось в них что-нибудь похожее на восхищенное и испуганное лицо Изабеллы, или они уже только имитаторы, болтливые хвастуны, обладающие той десятой долей таланта, которая всегда найдется у молодых людей, и они пышно и завистливо воспевают его затухание, вместо того чтобы молча созерцать его и спасти для жизни хоть несколько искр?
      - Друзья, - заявляю я. - Отныне я уже не член клуба.
      Все лица повертываются ко мне.
      - Исключено! Ты останешься членом-корреспондентом нашего клуба поэтов, -- заявляет Хунгерман.
      - Я выхожу из клуба, - говорю я. Поэты молчат. Не знаю, ошибаюсь ли я, но мне кажется, что кое у кого в глазах я читаю нечто вроде страха перед возможными разоблачениями.
      - Ты действительно решил? - спрашивает Хунгерман.
      - Я действительно решил.
      - Хорошо. Мы готовы принять твой уход и избираем тебя почетным членом нашего клуба.
      Хунгерман озирается. Остальные шумно выражают свое одобрение. Напряженность исчезает.
      - Принято единогласно! - возвещает автор " Казановы".
      - Благодарю вас, - отвечаю я. - Этой минутой я горжусь. Но не могу принять ваше предложение. Это было бы все равно, что превратиться в свою собственную статую. Я не хочу идти в жизнь в качестве почетного члена чего бы то ни было, даже "заведения" на Банштрассе.
      - Сравнение довольно неуместное, - замечает Зоммерфельд, поэт смерти.
      - Ему разрешается, - говорит Хунгерман. - В качестве кого же ты хочешь идти в мир?
      Я смеюсь.
      - Просто как искорка жизни, которая попытается не угаснуть.
      - Боже мой, - восклицает Бамбус. - Разве что-то похожее не сказано уже Еврипидом?
      - Возможно, Отто. Значит, тут есть какой-то смысл. Но я не хочу об этом писать; я хочу этим быть.
      - Еврипид не говорил этого, - заявляет Хунгерман, поэт с высшим образованием, бросив радостный взгляд на деревенского учителя Бамбуса. -Итак, ты хочешь... - обращается он ко мне.
      - Вчера вечером я многое сжег. Костер горел хорошо. Вы знаете старое правило для идущих в поход: бери с собой как можно меньше.
      Все усердно кивают. Они такого правила уже не помнят, мне это вдруг становится ясно.
      - Итак, - говорю я, - Эдуард, у меня тут еще двенадцать обеденных талонов. Девальвация обогнала их; но мне кажется, что если бы я действовал через суд, я бы еще имел право на них поесть. Хочешь обменять эти талоны на две бутылки Иоганнисбергера? Мы их сейчас и разопьем.
      Эдуард высчитывает молниеносно. В его расчеты входят и Валентин, и стихотворение, посвященное его памяти и лежащее у меня в кармане.
      - На три, - заявляет он.
      x x x
     
      Вилли сидит в маленькой комнатке. Он обменял на нее свою элегантную квартиру. Это гигантский скачок в бедность, но Вилли хорошо его переносит. Ему удалось спасти свои костюмы, кое-какие драгоценности, и поэтому он еще долго будет считаться шикарным кавалером. Красную машину ему пришлось продать. Он слишком рискованно спекулировал на понижении. Стены своей комнаты он сам оклеил, воспользовавшись для этого денежными знаками и обесцененными акциями инфляции.
      - Это стоило дешевле, чем обои, - заявил он. - И интереснее.
      - А вообще?
      - Я, вероятно, получу небольшую должность в верденбрюкском банке. -Вилли усмехается. - Рене в Магдебурге. Пишет, что имеет огромный успех в "Зеленом какаду".
      - Хорошо, что она хоть пишет.
      Вилли делает великодушный жест.
      - Все это не имеет значения, Людвиг. Что кончено - кончено, и что ушло - ушло. Кроме того, я за последние месяцы никак не мог заставить Рене орать ночью генеральским басом. Поэтому половина удовольствия пропала. Впервые она снова начала командовать во время нашей памятной битвы возле уборной на Новом рынке. Прощай, мой мальчик. А как прощальный подарок... -Он открывает чемодан, набитый акциями и бумажными деньгами, - возьми себе, что хочешь. Миллионы, миллиарды! Это был сон, правда?
      - Да, - соглашаюсь я.
      Вилли провожает меня на улицу.
      - Несколько сот марок я спас, - шепчет он. - Отечество еще не погибло. Теперь очередь за французским франком. Буду играть там на понижение. Хочешь участвовать маленьким взносом?
      - Нет, Вилли. Я играю теперь только на повышение.
      - На повышение, - повторяет он, но кажется, как будто он говорит: "Попокатепетль".
      x x x
     
      Я сижу один в конторе. Это последний день. Ночью я уезжаю. Перелистываю наш каталог и решаю, написать ли мне на прощание фамилию "Вацек" на одном из изображенных мною памятников или не написать. Мои размышления прерывает телефонный звонок.
      - Это тот, кого зовут Людвиг? - спрашивает хриплый голос. - Тот, который собирал лягушек и медянок?
      - Может быть, - отвечаю я. - Смотря для какой цели. А кто говорит?
      - Фрици.
      - Фрици? Конечно, я. Что случилось? Или Отто Бамбус...
      - Железная Лошадь умерла.
      - Что?
      - Да. Вчера вечером. Паралич сердца. Во время работы.
      - Легкая смерть, - отвечаю я. - Только слишком рано.
      Фрици кашляет в трубку. Потом говорит:
      - Вы ведь, кажется, торгуете памятниками, верно? Вы что-то рассказывали на этот счет!
      - У нас первая в городе контора по установке надгробий, - отвечаю я. -- А что?
      - Что? Боже мой, Людвиг, как ты не догадываешься? Мадам, конечно, хочет иметь дело со своим клиентом. А ведь ты с Железной Лошадью...
      - Я - нет, - прерываю я ее. - Но вполне возможно, что мой друг Георг...
      - Все равно! Мы хотим дать заказ клиенту. Приходи! Но как можно скорее. Здесь уже был какой-то разъездной агент от ваших конкурентов. Он лил крупные слезы и уверял, что тоже...
      Оскар-плакса! Несомненно!
      - Выхожу сейчас же. Но этот ревущий буек врет.
      Меня принимает мадам.
      - Хотите взглянуть на нее?
      - Она лежит здесь?
      - Наверху, в своей комнате.
      Мы поднимаемся по скрипучей лестнице. Двери комнат открыты. Я вижу, что девицы одеваются.
      - Они сегодня тоже работают? - спрашиваю я.
      Мадам качает головой.
      - Сегодня вечером нет. Дамы просто одеваются. Привычка, понимаете ли! Впрочем, мы не так уж на этом теряем. С тех пор как марка опять стала маркой, дела никак не идут. Ни у одного черта нет денег. Чудно, верно?
      Это не чудно, это правда. Инфляция тут же перешла в девальвацию. Там, где раньше считали на биллионы, теперь опять считают на пфенниги. Везде нехватка денег. Отвратительный карнавал кончился. Начался чисто спартанский великий пост.
      Железная Лошадь лежит среди зелени и лилий. У нее теперь строгое старое лицо, и я узнаю ее только по золотому зубу, который сбоку чуть поблескивает между губ. Зеркало, перед которым она так часто приводила себя в порядок, завешено белым тюлем. В комнате стоит застарелый запах духов, пахнет хвоей и смертью. На комоде - несколько фотографий и хрустальный шар с плоским дном, на который налеплена картинка! Если шар потрясти, то кажется, что вокруг людей на картине поднялась метель. Я хорошо знаю эту вещь: она принадлежит к лучшим воспоминаниям моего детства. Я охотно украл бы этот шар в те годы, когда еще ходил на Банштрассе учить уроки.
      - Для вас она была ведь чем-то вроде мачехи? - обращается ко мне мадам.
      - Скажем прямо, вроде матери. Не будь Железной Лошади, я, вероятно, стал бы биологом. Но она так любила стихи, просила, чтобы я приносил ей все новые, и я в конце концов охладел к биологии.
      - Верно, - говорит мадам, - вы ведь и были тем мальчиком, который постоянно возился с рыбами и медянками.
      Мы выходим из комнаты. Попутно я замечаю на шкафу казацкую шапку.
      - А где же ее высокие ботинки? - спрашиваю я.
      - Они перешли к Фрици. И Фрици уже не хочется заниматься ничем другим. Пороть мужчин не так утомительно. И доходы больше. Кроме того, кто-то должен же быть преемницей Железной Лошади. У нас есть небольшой круг клиентов, которым требуется строгая массажистка.
      - Как все-таки это с Лошадью произошло?
      - На работе. Она до сих пор слишком отдавалась своему делу - вот настоящая причина. У нас есть одноглазый коммерсант-голландец, очень изысканный господин; по нему не скажешь, но он требует только одного: чтобы его пороли, и приходит каждую субботу; когда с него довольно, он кричит петухом, очень смешно. Женатый, трое прелестных детей, ну и, конечно, не может же он требовать от собственной жены, чтобы она его лупила. Итак -постоянный клиент, кроме того - он платит гульденами... Мы на него прямо молились из-за высокой валюты. И вот вам, вчера это и случилось. Мальвина слишком увлеклась - вдруг упала навзничь, и хлыст в руке держит.
      - Мальвина?
      - Ну да, это ее имя. А вы разве не знали?
      Клиент, конечно, в ужасе. Он, разумеется, больше не придет, - с грустью добавляет мамаша. - Такой клиент! Прямо сахар! На его девизы мы обычно закупали мясо и пирожные на целый месяц. А впрочем, как теперь гульдены? - Мадам повертывается ко мне. - Стоят уже вовсе не так дорого? Да?
      - Один гульден равняется примерно двум маркам.
      - Не может быть! Раньше это были биллионы. Ну, тогда не такая уже беда, если этот клиент перестанет бывать. Не хотите ли взять какую-нибудь мелочь на память о Лошади?
      На мгновение мне приходит мысль о шаре с метелью. Но ничего не следует брать с собой на память. Я качаю головой.
      - Тогда давайте выпьем внизу по чашке крепкого кофе и выберем памятник.
      Я рассчитывал на маленькое надгробие; но, оказывается, Железной Лошади удалось благодаря голландцу сберечь несколько девизов. Лошадь прятала гульдены в шкатулку и не обменяла их. Они так и лежат там, и на порядочную сумму. Коммерсант был в течение ряда лет ее верным клиентом.
      - У Мальвины нет родных, - сказала мадам.
      - Тогда, конечно, - отвечаю я, - мы можем перейти в высший класс надгробных памятников. Там, где мрамор и гранит.
      - Мрамор для Лошади не подходит, - заявляет Фрици. - Его ведь больше ставят детям, правда?
      - Давно уж нет. Сколько раз мы ставили мраморные колонны над успокоившимися навеки генералами.
      - Гранит! - заявляет мамаша. - Гранит лучше. Больше подходит к ее железному сложению.
      Мы сидим в большой комнате. Кофе кипит, поданы домашние пирожные со сбитыми сливками и бутылка кюрасо. Мне кажется, будто вернулись прошлые времена. Дамы смотрят через мое плечо в каталог, как они раньше смотрели в мои школьные тетрадки.
      - Вот лучшее, что у нас есть, - говорю я. - Черный шведский гранит, надгробие с крестом и двойным цоколем. Во всем городе найдется только два-три таких памятника.
      Дамы рассматривают мой рисунок. Это один из последних. Для надписи я использовал майора Волькенштейна, якобы павшего в 1915 году во главе своих войск, что было бы лучше, по крайней мере, для убитого в Вюстрингене столяра.
      - А Лошадь была католичкой? - спрашивает Фрици.
      - Кресты ставят не только католикам, - отвечаю я.
      Мадам в нерешительности.
      - Не знаю, подходит ли ей такой вот религиозный памятник. Не найдется ли что-нибудь другое? Скажем, в виде естественной скалы?
      У меня перехватывает дыхание.
      - Если вы хотите получить что-нибудь в этом роде, - говорю я затем, -- то могу вам предложить нечто особенное! Нечто классическое! Обелиск!
      Конечно, я знаю, что это выстрел наугад, но вдруг, охваченный охотничьим азартом, торопливо отыскиваю изображение нашего ветерана и кладу на стол.
      Дамы молчат и разглядывают его. Я держусь в сторонке. Бывают такие счастливые находки - в начале или в конце, когда человек, словно играя, достигает того, над чем специалисты бьются без всякой надежды на успех. Фрици вдруг смеется.
      - В конце концов для Лошади неплохо, - говорит она.
      Мадам тоже усмехается.
      - А сколько эта штука стоит?
      С тех пор как я служу в нашей фирме, за обелиск никогда не назначали цены, так как каждый был уверен, что его продать невозможно. Я быстро высчитываю.
      - официально - тысячу марок, - говорю я. - Для вас, как для друзей, -- шестьсот; для Лошади, как одной из моих воспитательниц, - триста. Я могу позволить себе предложить эту бросовую цену - ведь сегодня и без того мой последний день службы в конторе, но будь это не так, меня бы уволили. Оплата, разумеется, наличными. И за надпись отдельно.
      - А почему бы и не согласиться? - замечает Фрици.
      - Я тоже за, - отвечает мадам. Я ушам своим не верю.
      - Значит, по рукам? - спрашиваю я.
      - По рукам, - отвечает мадам.
      - Триста марок. Сколько это в гульденах?
      Она принимается отсчитывать банкноты. Из часов в виде домика, висящих на стене, выскакивает кукушка и выкрикивает время. Я засовываю деньги в карман.
      - Помянем Мальвину стаканчиком коньяку, - говорит мадам. - Завтра утром мы ее похороним. Ведь вечером ресторан должен опять работать.
      - Жаль, что мне нельзя быть на похоронах, - говорю я.
      Мы все выпиваем по стаканчику коньяку с мятной водкой. Мадам прижимает платок к глазам.
      - Я очень расстроена, - заявляет она. Все мы расстроены. Я встаю и прощаюсь.
      - Георг Кроль установит памятник, - говорю я.
      Дамы кивают. Никогда я не видел такого доверия и верности, как в этом доме. Они машут мне в окна. Доги заливаются лаем. Я торопливо шагаю вдоль ручья к городу.
     
      x x x
     
      - Что? - восклицает Георг. - Не может быть!
      Я молча извлекаю из кармана голландские гульдены и раскладываю их на письменном столе.
      - А что ты продал?
      - Подожди минутку!
      Я услышал велосипедный звонок. Тут же раздается за дверью властное покашливание. Я сгребаю деньги и сую обратно в карман. На пороге появляется Генрих Кроль, кромка брюк у него слегка в грязи.
      - Ну, - спрашиваю я, - что продали?
      Он язвительно смотрит на меня.
      - Идите сами и попробуйте продать! При общем банкротстве! Ни у кого нет денег! А если у человека и есть несколько марок, так он их не вы пускает из рук!
      - А я был в городе. И кое-что продал.
      - Да? И что же?
      Я повертываюсь так, чтобы видеть обоих братьев, и отвечаю:
      - Обелиск.
      - Вранье! - безапелляционно заявляет Генрих. - Поберегите ваши остроты для Берлина!
      - Я, правда, к вашей фирме уже не имею никакого отношения, - говорю я, - так как сегодня в двенадцать дня перестал у вас работать. Но мне все же хотелось показать, как просто продаются надгробия. Не работа, а отдых.
      Генрих вскипает, но сдерживает себя, хоть и с трудом.
      - Слава Богу, весь этот вздор нам придется уже недолго слушать! Счастливого пути! В Берлине вам, конечно, вправят мозги!
      - Он в самом деле продал обелиск, Генрих. Генрих недоверчиво уставляется на брата.
      - Доказательства? - шипит он.
      - Вот они! - отвечаю я и веером выбрасываю банкноты на стол. - Даже в девизах!
      У Генриха глаза лезут на лоб. Потом он хватает один из банкнотов, перевертывает и рассматривает, не фальшивый ли.
      - Повезло, - со скрежетом бормочет он наконец. - Дурацки повезло!
      - Мы это везение используем, Генрих, - говорит Георг. - Иначе мы бы не смогли уплатить по векселю, которому завтра срок. Ты бы лучше от души поблагодарил. Это первые настоящие деньги, которые мы получили. И они до черта нам необходимы.
      - Благодарить? И не подумаю!
      И Генрих удаляется, грохнув дверью, как истинный, гордый немец, который никому и ничем не обязан.
      - Нам действительно деньги так необходимы? - спрашиваю я.
      - В достаточной мере необходимы, - отвечает Георг. - Но теперь сосчитаемся: сколько у тебя денег?
      - Хватит. Мне прислали на билет третьего класса. А я поеду в четвертом и сэкономлю двенадцать марок. Потом я продал рояль - я не могу тащить его с собой. Эта старая шарманка принесла мне еще сто марок. Все вместе составит сто двенадцать марок. На них я могу прожить до первой получки.
      Георг отсчитывает тридцать голландских гульденов и протягивает их мне.
      - Ты работал как специальный агент, поэтому имеешь право получить за комиссию не меньше, чем Оскар-плакса. За особые достижения еще пять процентов.
      Возникает короткая борьба великодуший; затем я соглашаюсь взять деньги, на тот случай, если в первый же месяц слечу со своего нового места.
      - А ты знаешь, что тебе придется делать в Берлине?
      Я киваю:
      - Сообщать о пожарах; описывать кражи; рецензировать брошюрки; приносить пиво редакторам; чинить карандаши; держать корректуры - и стараться выдвинуться.
      Кто-то распахивает дверь ногой. Словно привидение, стоит в ее прямоугольнике фельдфебель Кнопф.
      - Я требую восемь биллионов, - хрипит он.
      - Господин Кнопф, - отвечаю я. - Вы видели долгий сон и не вполне очнулись. Инфляция кончилась. Две недели назад вы еще смогли бы получить восемь миллионов за памятник, который приобрели за восемь миллиардов. Но сегодня их стоимость - восемь марок.
      - Негодяи! Вы это нарочно подстроили!
      - Что именно?
      - Да насчет инфляции! Чтобы меня ограбить! Но я не продам его! Я дождусь следующей!
      - Чего именно?
      - Следующей инфляции.
      - Ладно, - говорит Георг. - Выпьем за это. Кнопф хватает бутылку.
      - Держим пари? - спрашивает он.
      - Какое?
      - Что я по вкусу узнаю, откуда эта бутылка. Он вытаскивает пробку и нюхает.
      - Не отгадаете, это исключено, - заявляю я. - Когда водка из бочонка -- может быть; известно, что вы лучший знаток во всей округе, но не когда водка бутылочная.
      - А на сколько мы будем держать пари? На стоимость памятника?
      - Мы внезапно обеднели, - отвечает Георг. - Но тремя марками рискнуть готовы. Это и в ваших интересах.
      - Хорошо. Дайте мне стакан. Кнопф нюхает и пробует. Потом требует, чтобы ему налили второй полный стакан, третий.
      - Бросьте, - говорю я. - Отгадать невозможно. И можете не платить.
      - Эта водка из гастрономического магазина Брокмана на Мариенштрассе, -- заявляет Кнопф. Мы с изумлением глядим на него. Он угадал.
      - Выкладывайте денежки! - хрипит он. Георг отдает ему три марки, и Кнопф исчезает.
      - Как ему удалось узнать? - удивляюсь я. - Или этот старый пьянчужка -- ясновидящий?
      Вдруг Георг начинает хохотать.
      - Он же надул нас!
      - Каким образом?
      - Георг поднимает бутылку. На дне наклеена снаружи крошечная этикетка: И. Брокман, гастрономия, Мариенштрассе, 18.
      - Вот жулик! - говорит Георг одобрительно. - И какое еще у него зрение!
      - Что зрение! - отвечаю я. - А вот послезавтра ночью, когда он будет возвращаться домой и обелиска не окажется на обычном месте, он во всем усомнится. Его привычный мир рухнет.
      - А твой разве рушится? - спрашивает Георг.
      - Ежедневно, - отвечаю. - Как же иначе жить?
      x x x
     
      За два часа до отъезда мы слышим топанье, голоса, пенье. И тут же на улице вокальный квартет затягивает:
     
      О святая ночь, пролей
      Мир небесный в душу мне...
     
      Мы подходим к окну. Внизу стоит Бодо Леддерхозе со своим певческим союзом.
      - Что это значит? - спрашиваю я. - Ну-ка, Георг, зажги свет!
      В матовом луче, падающем из окна на улицу, мы видим Бодо.
      - Это в твою честь, - говорит Георг. - Прощальная серенада в исполнении союза. Не забудь, что ты тоже его член.
      Пилигриму дай покой
      И страдания исцели... --
     
      мощно продолжают певцы. Кое-где открываются окна.
      - Тише! Замолчите! - кричит старуха Конерсман. - Ведь двенадцать часов, слышите, вы, пьяный сброд?
     
      Вспыхнули ясные звезды
      В неба ночной синеве.
     
      В окне стоит Лиза и кланяется. Она вообразила, что серенада предназначена ей. Вскоре появляется и полиция.
      - Разойтись! - рявкает басовитый голос. С прекращением инфляции изменились и нравы полиции. Она стала цепкой и энергичной. Воскрес старый прусский дух. Каждый штатский - это вечный рекрут.
      - Нарушение тишины и порядка в ночное время! - рычит антимузыкальный носитель полицейского мундира.
      - Арестуйте их! - вопит вдова Конерсман. Певческий союз Бодо состоит из двадцати здоровенных малых. Против них - двое полицейских.
      - Бодо! - зову я с тревогой. - Не трогайте их! Не защищайтесь! Иначе вас засадят в тюрьму на годы!
      Бодо делает успокаивающий жест и поет, широко раскрывая рот:
     
      Как бы я хотел с тобою
      Вознестись на небеса!
     
      - Замолчите! Мы спать хотим! - вопит вдова Конерсман.
      - Эй вы! - кричит Лиза на полицейских. - Оставьте певцов в покое! Где крадут - там вас нет!
      Полицейские растеряны. Они еще несколько раз отдают приказ:
      - Немедленно идти в полицейский участок!
      Но никто не двигается. В конце концов полицейские делают то, что в их силах: каждый арестовывает по одному певцу.
      Певцы не оказывают сопротивления. Их уводят. Оставшиеся как ни в чем не бывало продолжают петь. Участок недалеко. Полицейские возвращаются бегом и арестовывают еще двух. Остальные поют; но первые тенора что-то зазвучали слабо. Полицейские забирают певцов, начиная с правого края. При третьем налете уводят Вилли, поэтому первые тенора совсем смолкают. Мы протягиваем им в окно бутылки с пивом.
      - Не сдавайся, Бодо, - говорю я.
      - Не беспокойся! Выстоим до последнего человека.
      Полицейские возвращаются и арестовывают кого-то из вторых теноров. Пива у нас больше нет, и мы пускаем в дело водку. Через десять минут поют уже одни только басы. Они стоят, не глядя на то, как арестовывают других. Я где-то читал, что моржи остаются совершенно равнодушными, когда охотники, нападая на стадо, убивают дубинками их соседей, - и я видел, как во время войны целые народы вели себя совершенно так же.
      Проходит четверть часа, и из всех певцов остается один Бодо. Потные, разъяренные полицейские прибегают галопом в последний раз. Они становятся по обе стороны Бодо. Мы наблюдаем за ходом событий. Бодо поет один.
      - Бетховен, - кратко заявляет он и опять жужжит, как одинокая музыкальная пчела.
      Но вдруг нам чудится, что издали ему аккомпанируют эоловы арфы. Мы прислушиваемся. Это похоже на чудо, но ангелы действительно как будто подпевают ему. Ангелы поют первым и вторым тенором и двумя басами. Голоса ласково льются и зачаровывают Бодо; чем дальше мы идем, тем они становятся громче, а огибая церковь, мы уже различаем, что именно поют эти бесплотные летящие голоса: "О святая ночь, пролей..." На ближайшем углу нам становится ясно, откуда они доносятся: оказывается - из участка, где арестованные товарищи Бодо храбро продолжают петь, ничего не страшась. Бодо, как дирижер, входит в их толпу, точно это самая обыкновенная вещь на свете, и пение продолжается:
      "Пилигриму дай покой..."
      - Господин Кроль, что же это? - озадаченно спрашивает начальник охраны.
      - Сила музыки, - отвечает Георг. - Прощальная серенада человеку, который уходит в широкий мир. Совершенно безобидное дело, и его следует поощрять.
      - И все?
      - И все.
      - Но это же нарушение тишины и порядка, - замечает один из полицейских.
      - А если бы они пели "Германия, Германия превыше всего"? Вы бы тоже сказали, что это нарушение тишины и порядка?
      - Ну, то другое дело!
      - Когда человек поет, он не крадет, не убивает и не пытается свергнуть правительство, - обращается Георг к начальнику. - Вы что же, хотите весь хор засадить, потому что он всего этого не делает?
      - Гоните их в шею! - шипит начальник. - Только пусть ведут себя тихо.
      - Они будут вести себя тихо. А скажите, вы не пруссак?
      - Франконец.
      - Я так и думал, - говорит Георг.
      x x x
     
      Мы стоим на вокзале. Ветрено, перрон пуст, нет никого, кроме нас.
      - Ты приедешь ко мне в гости, Георг, - говорю я. - Я все сделаю, чтобы познакомиться с женщинами твоих грез. Двух-трех я тебе непременно приготовлю к тому времени, когда ты приедешь.
      - Я приеду.
      Но я знаю, что он не приедет.
      - Ну хотя бы твой смокинг, он тебя обязывает, - продолжаю я. - Где ты здесь можешь его надеть?
      - Это верно.
      Поезд прокалывает темноту двумя огненными глазами.
      - Держи знамя высоко, Георг! Ты же знаешь - мы бессмертны.
      - Верно. А ты не падай духом. Тебя так часто спасали, что ты просто обязан пробиться.
      - Ясно, - отвечаю я. - Хотя бы ради тех, кто не был спасен. Хотя бы ради Валентина.
      - Чепуха. Просто потому, что ты живешь. Поезд с грохотом врывается под своды вокзала, как будто его ждут, по крайней мере, пятьсот пассажиров. Но жду один я. Нахожу место в купе и сажусь. Пахнет сном и людьми. Я открываю в коридоре окно и высовываюсь наружу.
      - Если от чего-нибудь отказываешься, то не надо это терять совсем, -говорит Георг. - Так поступают только идиоты.
      - Кто говорит о потере? - отвечаю я. Поезд трогается. - Ведь мы в конце все теряем, и мы можем себе позволить до этого побеждать, как делают пятнистые лесные обезьяны.
      - Разве они всегда побеждают?
      - Да, оттого что понятия не имеют о победе. Колеса поезда уже катятся. Я ощущаю руку Георга. Она такая маленькая и мягкая, а во время драки возле уборной была изранена и еще не зажила. Поезд ускоряет ход, Георг остается, он вдруг кажется старше и бледнее, чем я думал, мне видна уже только его бледная голова, а потом не остается ничего, кроме неба и летящего мрака.
      Я возвращаюсь в купе. В одном углу посапывает пассажир в очках; в другом - лесничий; в третьем храпит какой-то усатый толстяк; в четвертом, захлебываясь, выводит рулады женщина в сбившейся набок шляпке.
      Я ощущаю мучительный голод печали и открываю чемодан, который положил на сетку. Фрау Кроль щедро снабдила меня бутербродами, их хватит до самого Берлина. Я стараюсь найти их, но не нахожу и снимаю чемодан. Женщина в сбившейся набок шляпке просыпается, бросает на меня злобный взгляд и тут же продолжает свои вызывающие рулады. Теперь я понимаю, почему сразу не нашел бутерброды: на них лежит смокинг Георга. Вероятно, он положил его в мой чемодан, когда я продавал обелиск. Я смотрю некоторое время на черное сукно, потом принимаюсь за бутерброды. Это вкусные, первоклассные бутерброды. Все пассажиры на миг просыпаются от запаха хлеба и роскошной ливерной колбасы. Но мне наплевать, я продолжаю есть. Потом откидываюсь на спинку сиденья и смотрю в темноту, где время от времени пролетают огни, думаю о Георге и о смокинге, затем об Изабелле, Германе Лотце, обелиске, на который мочились, а он в конце концов спас фирму, затем уже ни о чем.
     
      XXVI
     
      Я больше не видел ни одного из этих людей. У меня не раз появлялось, желание съездить в Верденбрюк, но всегда что-нибудь да задерживало, и я говорил себе, что еще успеется, но вдруг оказалось, что успеть уже нельзя.Германия погрузилась во мрак, я покинул ее, а когда вернулся - она лежала в развалинах. Георг Кроль умер. Вдова Конерсман продолжала свою шпионскую деятельность и выведала, что Георг находился в связи с Лизой; в 1933 году, десять лет спустя, она доложила об этом Вацеку, который был в то время штурмбаннфюрером. Вацек засадил Георга в концентрационный лагерь, хотя прошло уже пять лет с тех пор, как мясник развелся с Лизой. Несколько месяцев спустя Георг там и умер.
      Ганс Хунгерман стал оберштурмбаннфюрером и ведал в нацистской партии вопросами культуры. Он воспевал эту партию в пылких стихах, поэтому у него в 1945 году были неприятности и он потерял место директора школы; но с тех пор его притязания на пенсию давно государством признаны, и он, как бесчисленное множество других нацистов, живет припеваючи и даже не думает работать.
      Скульптор Курт Бах просидел семь лет в концлагере и вышел оттуда нетрудоспособным калекой. Нынче, через десять лет после поражения нацизма, он все еще добивается маленькой пенсии, подобно другим бесчисленным жертвам нацистского режима. Он надеется, что ему наконец повезет и он будет получать семьдесят марок в месяц; это составляет около одной десятой той суммы, какую получает Хунгерман, а также около одной десятой того, что уже много лет получает от государства руководитель гестапо, организовавший тот самый концлагерь, где искалечили Курта Баха, не говоря уже о гораздо больших пенсиях, которые выплачиваются всякого рода генералам, военным преступникам и именитым партийным чиновникам.
      Генрих Кроль прожил эти годы неплохо и очень этим горд, ибо видит в этом несокрушимость правового сознания нашего возлюбленного отечества.
      Майор Волькенштейн сделал блестящую карьеру. Он вступил в нацистскую партию, участвовал в составлении законов против евреев, после войны на несколько лет притих, а теперь вместе с многими другими нацистами работает в министерстве иностранных дел.
      Пастор Бодендик и врач Вернике долгое время прятали в доме для умалишенных нескольких евреев. Они поместили их в палатах для неизлечимых больных, обрили наголо и научили, как изображать из себя сумасшедших. Впоследствии Бодендик позволил себе возмутиться тем, что епископ, которому он был подчинен, принял титул государственного советника от правительства, считавшего убийство своим священным долгом, - и его загнали в небольшую деревушку.
      Вернике сняли за то, что он отказался делать своим больным уколы, от которых те умирали. До своего ухода ему удалось переправить дальше евреев, укрытых им в доме для умалишенных. Его послали на фронт, и он был убит в 1944 году. Вилли погиб в 1942-м, Отто Бамбус - в 1945-м, Карл Бриль - в 1944-м. Лиза погибла во время бомбежки. Старуха Кроль тоже.
      Эдуард Кноблох, несмотря на все, уцелел; он с одинаковой предупредительностью обслуживал в своем ресторане и правых и виновных. Его отель был разрушен, но потом отстроен заново. На Герде он не женился, и никто не знает, что с ней. И о Женевьеве я больше не слышал.
      Любопытную карьеру сделал Оскар-плакса. Будучи солдатом, он попал в Россию и вторично стал комендантом кладбища. В 1945 году служил переводчиком в оккупационных войсках и, наконец, в течение нескольких месяцев -бургомистром Верденбрюка. Затем вместе с Генрихом Кролем опять начал торговать памятниками. Они основали новую фирму, и дело стало процветать, ибо в те дни люди нуждались в надгробиях почти так же, как в хлебе.
      Старик Кнопф умер спустя три месяца после того, как я уехал из Верденбрюка. Он ночью попал под автомашину. А через год его вдова вышла за столяра Вильке. Никто этого не ждал. Их брак был счастливым.
      Город Верденбрюк во время войны так сильно разбомбили, что не уцелело почти ни одного дома. Он был железнодорожной узловой станцией и очень часто подвергался налетам. Я посетил его проездом через год после окончания войны и пробыл в нем всего несколько часов. Искал знакомые улицы, но заплутался в этом городе, где прожил так долго. Кругом были одни развалины, а из прежних знакомых я не нашел никого. В лавчонке, неподалеку от вокзала, я купил несколько открыток с довоенными видами города. Это все, что от него осталось. Раньше, когда человеку хотелось вспомнить свою молодость, он возвращался в те места, где провел ее. Нынче это в Германии уже невозможно. Все было разрушено, потом построено заново, и ничего не узнаешь. Поневоле накупишь открыток.
      Лишь два здания сохранились в полной неприкосновенности - дом для умалишенных и родильный дом, главным образом потому, что они стоят за чертой города. И они сразу же оказались переполненными, переполнены они и сейчас. Их пришлось даже значительно расширить.
     
     


К титульной странице
Назад