- Как хорошо, что ты опять здесь! - говорит она, и лицо ее сияет. -Где ты пропадал столько времени?
Когда она - Изабелла, она называет меня на "ты". Тут нет никакого
особого отличия: Изабелла тогда говорит "ты" всем на свете.
- Где ты был? - спрашивает она еще раз.
Я делаю жест в сторону ворот.
- Где-то там, за стеной...
Она смотрит на меня испытующе.
- За стеной? Зачем? Ты там что-нибудь ищешь?
- Наверное, но если бы я хоть знал что!
Она смеется.
- Брось, Рольф! Сколько ни ищи, ничего не найдешь!
При имени "Рольф" я вздрагиваю. К сожалению, Изабелла частенько меня
так называет. Ведь она и себя и меня принимает за кого-то другого, притом не
всегда за одно и то же лицо. То я Рольф, то Рудольф, а однажды появился еще
какой-то Рауль. Рольф - это, видимо, некий скучный покровитель, я терпеть
его не могу; Рауль - что-то вроде соблазнителя; но больше всего я люблю,
когда она называет меня Рудольфом, - тогда она становится мечтательной и
влюбленной. Мое настоящее имя - Людвиг Бодмер - она игнорирует. Я ей часто
повторяю его, но она просто не желает считаться с ним.
В первое время вся эта путаница сбивала меня с толку, но теперь я
привык. Тогда я еще держался общепринятых взглядов на душевные болезни и
непременно представлял себе при этом продолжительные припадки буйства,
попытки совершить убийство, бессмысленно лепечущий идиотизм - и тем
поразительнее выделялась на фоне таких картин Женевьева. Вначале я едва мог
поверить, что она больна, настолько постоянная путаница имен и лиц казалась
у нее игрой, - иногда и теперь еще кажется, - но потом я понял, что за
хрупкими построениями ее фантазии все же беззвучно притаился хаос. Его еще
нет, но он подстерегает ее, и это придает Изабелле особое обаяние, тем более
что ей всего двадцать лет и болезнь делает ее иногда трагически прекрасной.
- Идем, Рольф, - говорит она и берет меня под руку. Я еще раз пытаюсь
освободиться от ненавистного имени и заявляю:
- Я не Рольф, я Рудольф.
- Ты не Рудольф.
- Нет. Я Рудольф, Рудольф-единорог.
Однажды она меня так назвала. Но мне не везет. Она улыбается, как
улыбаются ребяческому вздору.
- Ты не Рудольф, и ты не Рольф. Но и не тот, за кого ты себя
принимаешь. А теперь пойдем, Рольф.
Я смотрю на нее. И на миг у меня опять возникает ощущение, что она не
больна, а только представляется больной.
- Это скучно, - говорит она. - Отчего ты непременно хочешь всегда
быть тем же самым?
- Да, отчего? - повторяю я удивленно. - Ты права: почему человек так
стремится к этому? Что нам непременно хочется сохранить в себе? И почему мы
о себе такого высокого мнения?
Она кивает.
- И ты, и доктор! Но ведь в конце концов ветер все развеет. Почему вы
не хотите этого признать?
- Доктор тоже? - спрашиваю я.
- Да, тот, кто себя так называет. Чего только он от меня не требует! А
ведь сам решительно ничего не знает. Даже того, какая бывает трава ночью,
когда на нее не смотришь.
- А какая же она может быть? Наверно, серая или черная. И серебряная,
если светит луна. Изабелла смеется.
- Ну, конечно! Ты тоже не знаешь. В точности как доктор.
- Так какая же она бывает?
Изабелла останавливается. Порыв ветра проносится мимо нас, а с ним
вместе - пчелы и аромат цветов. Ее желтая юбка надувается парусом.
- Травы тогда просто нет, - заявляет она.
Мы идем дальше.
Пожилая женщина в больничном халате проходит мимо нас по аллее. Лицо у
нее красное и блестит от слез. Двое растерявшихся родственников идут рядом с
ней.
- А что же тогда есть вместо травы?
- Ничего. Только когда взглянешь, она тут как тут. Иной раз, если
очень быстро обернешься, можно это уловить.
- Что именно? Что ее нет?
- Не это, а то, как она стремглав возвращается на место - трава и
все, что позади нас. Предметы - точно слуги, которые ушли на танцы. Все
дело в том, чтобы обернуться очень-очень быстро, и тогда успеешь еще
увидеть, что их нет... Иначе они уже окажутся на месте и прикинутся, будто
никогда и не исчезали.
- Кто, Изабелла? - спрашиваю я очень бережно.
- Предметы. Все, что позади тебя. Оно только и ждет, чтобы ты
отвернулся и можно было бы исчезнуть!
В течение нескольких секунд я обдумываю ее слова. Вероятно, это такое
ощущение, словно у тебя за спиной постоянно раскрытая бездна.
- А меня разве тоже нет, когда ты отвертываешься?
- И тебя тоже. Ничего нет.
- Ах так, - отвечаю я с некоторой обидой. - Но ведь для себя-то я
все время тут? Как бы я быстро ни обернулся.
- Ты повертываешься не в ту сторону.
- Разве и при этом есть разные стороны?
- Для тебя есть, Рольф.
Я опять вздрагиваю от ненавистного имени.
- А ты сама? Как обстоит дело с тобой?
Она смотрит на меня и рассеянно улыбается, словно мы совсем незнакомы.
- Я? Меня же вообще здесь нет!
- Вот как! Но для меня ты все-таки здесь!
Выражение ее лица меняется. Она снова узнает меня.
- Правда? Почему ты не повторяешь мне этого как можно чаше?
- Я же твержу тебе это постоянно.
- Недостаточно. - Она прислоняется ко мне. Я чувствую ее дыхание и
сквозь тонкий шелк платья - ее грудь.
- Всегда недостаточно, - говорит она, вздохнув. - Почему этого никто
не понимает? Эх вы, статуи!
Статуи, мысленно повторяю я. Что же мне еще остается? Я смотрю на нее,
она прекрасна, она меня волнует, она влечет к себе, каждый раз, когда мы
вместе, словно тысячи голосов начинают говорить по проводам моих артерий, а
потом все вдруг обрывается, как будто все их неправильно соединили, я
чувствую растерянность, и в душе остается только смятение. Душевнобольную
женщину нельзя желать. А если кто-нибудь и способен, то я лично не могу. Это
все равно, что желать куклу-автомат или женщину, находящуюся под гипнозом. И
все-таки ее близость волнует меня.
Зеленые тени, лежащие па аллее, расступаются - и перед нами залитые
солнечным светом клумбы с цветущими тюльпанами и нарциссами.
- Надень шляпу, Изабелла, - говорю я. - Врач настаивает, чтобы ты
прикрывала голову. --Она бросает шляпу в цветы.
- Врач! Мало чего он хочет! Он и жениться на мне хочет, но сердце у
него отощавшее. Он просто потный филин.
Не думаю, чтобы филин мог потеть. Но образ все-таки убедительный.
Изабелла ступает, словно танцовщица, среди тюльпанов и садится посреди
клумбы.
- А вот их ты слышишь?
- Конечно, - заявляю я с облегчением. - Каждый их услышит. Это
колокола. Они звучат в фа-диез мажоре.
- Что такое фа-диез мажор?
- Такая тональность. Самая пленительная из всех тональностей.
Она раскидывает широкую юбку среди цветов.
- А во мне они теперь звонят?
Я киваю и смотрю па ее узкий затылок. Ты вся полна звоном, думаю я. Она
срывает тюльпан и задумчиво разглядывает раскрывшийся цветок и мясистый
стебель, на котором каплями выступает сок.
- Вот это совсем не пленительно.
- Хорошо, пусть колокола звонят в до мажоре.
- Непременно в мажоре?
- Это может быть и минор.
- А не может быть и то и другое одновременно?
- В музыке не может, - говорю я, загнанный в тупик. - В ней
существуют известные принципы. Либо одно, либо другое. Или одно после
другого.
- Одно после другого! - Изабелла смотрит на меня с легким презрением.
-- Вечно ты находишь отговорки, Рольф. Отчего?
- Да я сам не знаю. Мне самому хотелось бы, чтобы было иначе.
Она вдруг встает и отшвыривает тюльпан, который держала в руках. Одним
прыжком она оказывается на дорожке и решительно отряхивает платье. Потом
приподнимает его и рассматривает свои ноги. На ее лице гримаса отвращения.
- Что случилось? - испуганно спрашиваю я. Она указывает на клумбу:
- Змеи.
Я смотрю на цветы.
- Нет там никаких змей, Изабелла.
- Есть! Вон они! - И она указывает на тюльпаны. - Разве ты не
видишь, чего они хотят?
Я сразу почувствовала.
- Ничего они не хотят. Цветы как цветы, - тупо настаиваю я.
- Они ко мне прикоснулись! - Изабелла дрожит от омерзения и все еще
не сводит глаз с тюльпанов.
Я беру ее за плечи и повертываю так, что клумбы ей больше не видно.
- Теперь ты отвернулась, - говорю я. - Теперь их тут уже нет.
Ее грудь бурно вздымается.
- Не пускай их ко мне! Растопчи их, Рудольф!
- Да их уже нет. Ты отвернулась, и они исчезли. Как трава ночью и все
предметы.
Она прислоняется ко мне. Я вдруг перестаю быть для нее Рольфом. Она
прижимается лицом к моему плечу. Ей ничего не нужно объяснять: теперь я -Рудольф и должен это понимать.
- А ты уверен? - спрашивает она. И я чувствую, как ее сердце бьется
возле моей руки.
- Совершенно уверен. Они исчезли. Как слуги в воскресный день.
- Не пускай их ко мне, Рудольф.
- Не пущу, - заверяю я ее, хотя мне не вполне ясно, что она имеет в
виду. Но она уже успокаивается.
Мы медленно идем обратно. Она как-то сразу устает. Подходит сестра в
мягких туфлях.
- Вам пора кушать, мадемуазель.
- Кушать? А зачем нужно то и дело есть, .Рудольф?
- Чтобы не умереть.
- И опять ты лжешь, - говорит она устало, как будто безнадежно
непонятливому ребенку.
- Сейчас нет. Сейчас я действительно сказал правду.
- Вот как? А камни тоже едят?
- Разве камни - живые?
- Ну конечно. Они самые живые. Настолько, что они вечны. Ты разве не
знаешь, что такое кристалл?
- Только то, что нам рассказывали на уроках физики. Но, должно быть,
все это вранье.
- Чистый экстаз... - шепчет Изабелла. - , Совсем другое, чем те
вон... - И она делает движение, словно желая повернуться к клумбам.
Сестра берет ее под руку.
- А где же ваша шляпа, мадемуазель? - спрашивает она, сделав
несколько шагов и озираясь. - Подождите, я сейчас ее достану.
И она идет к клумбе, чтобы извлечь оттуда шляпу. А Изабелла торопливо
возвращается ко мне, в ней появилось что-то очень мягкое.
- Не покидай меня, Рудольф! - шепчет она.
- Я тебя не покину.
- И не уходи! Мне пора. Они прислали за мной! Но ты не уходи!
- Я не уйду, Изабелла.
Сестра выудила шляпу и теперь спешит к нам на своих широких подметках,
словно неотвратимая судьба. Изабелла стоит неподвижно и смотрит на меня.
Кажется, будто мы прощаемся навеки. Но у меня каждый раз такое чувство,
будто мы прощаемся навеки. Кто знает, в каком состоянии она ко мне вернется
и узнает ли меня.
- Наденьте шляпу, мадемуазель, - говорит сестра.
Изабелла берет шляпу, и та вяло повисает на ее локте. Потом Изабелла
повертывается и идет к флигелю. Она не оглядывается.
Началось все это в один мартовский день, когда Женевьева вдруг подошла
ко мне в парке и заговорила, словно мы давно друг друга знаем. Такие случаи
нередки - в лечебнице для душевнобольных не принято знакомить людей между
собой; здесь находишься по ту сторону всяких формальностей, заговариваешь,
когда хочешь, без долгих предисловий, говоришь сразу же о том, что у тебя на
уме, и не беда, если собеседник не поймет, это дело второстепенное. Никто
никого не старается убедить или что-нибудь доказать: люди встретились и
беседуют, причем собеседники нередко говорят о совершенно разных вещах, но
отлично понимают, о чем речь, именно потому, что один другого не слушает.
Например, низенький кривоногий человечек, папа Григорий VII, ни с кем не
спорит. Ему никого не нужно убеждать в том, что он римский папа. Папа - и
все, и у него немало хлопот с Генрихом Львом, Каносса недалеко, и он иногда
об этом говорит. Его ничуть не смущает, что собеседник - человек,
воображающий, будто у него тело стеклянное, и поэтому просит каждого, чтобы
его не толкнули, у него и так уж есть трещина, и все же они разговаривают:
Григорий о короле, который должен каяться в одной сорочке, а стеклянный
человек - о том, что он не выносит солнца, ибо солнце в нем отражается.
Затем Григорий дает ему свое папское благословение, а стеклянный человек на
миг снимает платок, защищающий его прозрачную голову от солнца, и оба
раскланиваются с вежливостью былых веков. Поэтому я не удивился, когда
Женевьева подошла ко мне и заговорила, я только удивился, какая она
красивая, действительно настоящая Изабелла.
Она долго разговаривала со мной. Изабелла вышла в светлом меховом
пальто, которое, наверное, стоило дороже двадцати надгробий с крестами из
лучшего шведского гранита, в вечернем платье и золотых сандалиях. Было всего
одиннадцать часов утра, и в обычном мире за стенами лечебницы никто бы не
счел возможным появиться в таком наряде. Здесь же он только взволновал меня:
словно какое-то существо спустилось на парашюте с неведомой планеты.
В этот день то сияло солнце, то набегал порывами дождь, дул ветер,
воцарялась внезапная тишина. Все шло вперемежку: один час это был март,
следующий - а прель, потом сразу вклинивался кусок мая и июня. А тут еще
появилась Изабелла неведомо откуда, действительно неведомо откуда, из тех
областей, где стерты все границы, где искаженный свет, подобный
вспыхивающему в небе беглому свету северного сияния, висит в небе, не
ведающем ни дня, ни ночи, а лишь эхо собственных лучей, отзвук отзвука,
тусклый свет потустороннего и безвременных пространств.
Она вызвала во мне смятение с первой же минуты, и все преимущества были
на ее стороне. Правда, я на войне растерял немало буржуазных предрассудков,
однако это породило во мне лишь некоторый цинизм и отчаяние, но не дало
чувства превосходства и свободы. И вот я сидел и с изумлением смотрел на
нее, словно она невесома и парит в воздухе, а я лишь с трудом бреду за ней,
спотыкаясь. Кроме того, в ее словах не раз сквозила странная мудрость.
Только мудрость эта была как-то смещена и открывала вдруг необозримые дали,
от которых начинало биться сердце; а как только хотелось эти дали удержать,
их затягивали туманы и сама Изабелла была уже где-то совсем в другом месте.
Она поцеловала меня в первый же день, и сделала это так просто, что,
казалось, не придавала поцелую никакого значения; и все-таки я не мог не
ощутить его. Я живо ощутил этот поцелуй, и он взволновал меня, но потом
волна словно ударилась о барьер рифа - и я понял, что поцелуй
предназначался вовсе не мне, а кому-то другому, персонажу ее фантазии,
некоему Рольфу или Рудольфу, а может быть, даже и не им, и это всего лишь
имена, выброшенные на поверхность ее сознания темными подземными потоками и
не имеют ни корней, ни отношения к ней самой.
С тех пор она стала почти каждое воскресенье приходить в сад, а когда
шел дождь, то в часовню. Старшая сестра разрешила мне после обедни
упражняться на органе, если у меня появлялось такое желание. На самом деле я
не упражнялся - для этого я играю слишком плохо; я делал то же, что и с
роялем: играл для себя, импровизируя, по мере сил изображал какие-то
тепловатые настроения, грезы, тоску о чем-то неясном, о будущем, об
исполнении мечты и о самом себе, а для всего этого не надо было особенно
хорошо играть. Иногда Изабелла заходила в церковь вместе со мной и
слушала... Она сидела тогда внизу, в темноте, дождь хлестал в пестрые стекла
окон, звуки органа проплывали над ее темноволосой головой; я не знал, о чем
она думает, и было в этом что-то необычное и немного сентиментальное, но
потом вдруг вставал вопрос "зачем", вскрик, страх, безмолвие. И я смутно
ощущал присущее земной твари неуловимое одиночество, когда мы оставались в
пустой церкви, наедине с сумерками и звуками органа, только мы двое, словно
единственные люди на свете, соединенные хмурым светом, аккордами и дождем и
все же навеки разлученные, без всякого моста от одного к другому, без
взаимопонимания, без слов, и только странно рдели сторожевые огоньки на
границах жизни внутри нас - мы их видим и не понимаем, я по-своему, она
по-своему, словно глухонемые слепцы, хотя мы не глухи и не немы, не слепы, а
потому оказываемся еще беднее и оторванное от всех. Чем именно было вызвано
в ее душе желание подойти ко мне? Я этого не знал и никогда не узнаю, истоки
ее желания погребены под щебнем и оползнями, - но я все-таки не мог понять,
почему эти странные отношения вызывают во мне такую смятенность: я же знал о
ее болезни и знал, что видит она во мне не меня, и все же наши встречи
будили тоску о чем-то неведомом, потрясали и порой делали меня то
счастливым, то несчастным без всякого смысла и причины.
x x x
Ко мне подходит сестра милосердия небольшого роста.
- Старшая сестра хотела бы с вами поговорить.
Я встаю и иду за ней. Я чувствую себя довольно неловко. Может быть,
кто-нибудь из сестер шпионил за нами и старшая заявит, что мне разрешается
беседовать только с больными, которым за шестьдесят, или даже уволит меня,
хотя главный врач и сказал, что для Изабеллы общество людей полезно.
Старшая сестра встречает меня в своей приемной. Здесь пахнет воском для
натирания полов, мылом и добродетелью. Дыхание весны сюда не проникает.
Старшая сестра, сухопарая энергичная женщина, приветливо со мной
здоровается; она считает меня безупречным христианином, который любит Бога и
верит в силу церкви.
- Ведь скоро май, - говорит она и смотрит мне в глаза.
- Да, - отвечаю я и разглядываю непорочно белые занавески и голый
блестящий пол.
- Мы подумываем, не начать ли нам служить майскую всенощную?
Я облегченно вздыхаю и молчу.
- Когда наступает май, в городских церквах каждый вечер служат
всенощную, - поясняет старшая.
Я киваю. Я знаю эту всенощную: в сумерках клубится дым от ладана,
поблескивает дароносица, а после службы молодежь еще прогуливается некоторое
время на площадях, под старыми деревьями, где жужжат майские жуки. Правда, я
никогда на эти службы не хожу, но они запомнились мне с тех времен, когда я
еще не был в армии. Тогда начались мои первые романы с молодыми девушками.
Все происходило втайне и было очень волнующим и невинным. Но я отнюдь не
намерен являться сюда весь месяц ежедневно в восемь часов вечера и играть на
органе.
- Нам хотелось бы, чтобы такая служба совершалась у нас хотя бы по
воскресеньям, - заявляет старшая. - То есть по-праздничному, пусть будет
органная музыка и Те Deum (1). Без музыки у нас и так каждый вечер читают
молитвы. Но мы можем вам заплатить очень мало, - заявляет старшая. --
(1) Тебя, Бога, хвалим (лат.).
Не больше, чем за обедню. А теперь это, вероятно, уже немного, верно?
- Да, - отвечаю я, - уже немного. Ведь в стране инфляция.
- Знаю. - Она стоит в нерешительности. - К сожалению, церковные
инстанции к ней не приспособились. Они все измеряют веками. Нам приходится с
этим мириться. В конце концов, это ведь делается для Бога, а не для денег.
Разве не так?
- Можно делать ради того и другого, - отвечаю я. - Получится
особенно удачное сочетание.
Она вздыхает:
- Мы связаны постановлением церковной администрации. А они выносятся
раз в год, не чаще.
- И даже в отношении окладов господ священников, каноников и господина
епископа? - осведомляюсь я.
- Этого я не знаю, - отвечает она и слегка краснеет. - Но думаю, что
да.
Тем временем я принял решение.
- Сегодня вечером я занят, - заявляю я. - У нас важное деловое
совещание.
- Да ведь теперь еще только апрель. Но в следующее воскресенье - или
вы но воскресным дням не можете? Тогда - на неделе. Как было бы хорошо
время от времени послушать полную майскую службу. Матерь Божья вам, конечно,
воздаст за это.
- Определенно. Тут только возникает сложность с ужином. Восемь часов
-- время ужина. После службы - уже поздно, а до - всегда спешишь.
- О, что касается этого... вы, конечно, можете ужинать здесь, если
хотите. Его преподобие всегда кушает здесь. Может быть, это выход?
Это тот выход, к которому я и стремился. Кормят у них почти как у
Эдуарда, а если я буду ужинать вместе со священником, то наверняка подадут и
бутылку вина. И так как по воскресеньям абонементы у Эдуарда
недействительны, это даже блестящий выход.
- Хорошо, - заявляю я, - попытаюсь.
О деньгах больше говорить не будем.
Старшая облегченно вздыхает:
- Господь Бог воздаст вам сторицей.
x x x
Я иду обратно. Дорожки в саду опустели. Жду еще некоторое время, не
появится ли парус из шелка. Затем колокола в городе начинают вызванивать
обед, и я знаю, что после обеда Изабелла ляжет спать, потом будет обход
врача - словом, до четырех часов тут делать нечего. Я выхожу через главные
ворота и спускаюсь с холма. Внизу лежит город со своими зелеными крышами и
дымящими трубами. По обе стороны каштановой аллеи тянутся поля, на которых в
будни работают тихие больные.
Лечебница эта и бесплатная и платная. Пациенты, которые платят,
конечно, не обязаны работать. За полями начинается лес, в нем есть ручьи,
пруды, поляны. Мальчишкой я ловил там рыбу, саламандр и бабочек. С тех пор
прошло только десять лет; но все это как будто происходило в другой жизни, в
давние времена, когда людское существование текло спокойно и развивалось
органически, когда все совершалось в естественной последовательности, с
самого младенчества. Война это перевернула: начиная с 1914 года мы живем
обрывками одной жизни, обрывками второй и третьей жизни; они друг с другом
не связаны, да мы и не можем их связать. Поэтому мне не так уж трудно понять
Изабеллу с ее многообразными жизнями. И ей, пожалуй, это даже легче дается,
чем нам: когда она живет в одной жизни, она забывает обо всех остальных. У
нас же все идет вперемешку: детство, оборванное войной, годы голода и
обмана, годы в окопах, жажда жизни - от всего этого что-то осталось и
тревожит душу.
От всего этого нельзя просто отмахнуться. Неожиданно всплывает оно на
поверхность вновь и вновь, непримиримое в своих противоречиях: безоблачное
небо детства и опыт убийства, погибшая юность и цинизм преждевременного
познания.
IV
Мы сидим в конторе и ждем Ризенфельда. Ужинаем гороховым супом такой
густоты, что разливательная ложка стоит торчком, на второе едим мясо из того
же супа: свиные ножки, свиные уши, кроме того, каждому достается по очень
жирному куску свиного брюха. Есть жирное нам необходимо, чтобы предохранить
свой желудок от действия алкоголя - сегодня мы ни в коем случае не должны
опьянеть раньше, чем Ризенфельд. Поэтому старая фрау Кроль сама готовила и
заставила нас съесть в качестве десерта еще по куску жирного голландского
сыра. Ведь на карту поставлена вся будущность фирмы. Мы должны вырвать у
Ризенфельда солидную партию гранитных глыб, если бы даже ради этого пришлось
ползти перед ним на коленях до самого дома. Мрамор, песчаник и ракушечник у
нас еще есть, но гранита, этого траурного деликатеса, ужасно не хватает.
Генриха Кроля мы предусмотрительно устранили. Эту услугу нам оказал
гробовщик Вильке. Мы дали ему две бутылки водки, и он пригласил Генриха
перед ужином на партию ската с бесплатной выпивкой. Генрих и попался на эту
удочку: если можно что-либо получить даром, он не в силах устоять и уж тогда
пьет без удержу. Кроме того, как всякий убежденный националист, он считает
себя завзятым кутилой, который может выпить сколько угодно. На самом деле он
способен выдержать очень немного и пьянеет сразу. Кажется, всего несколько
минут назад он был готов самолично изгнать социал-демократов из рейхстага, а
через мгновение уже храпит, раскрыв рот, и даже командой: "Встать, бегом
марш!" - его не разбудить, особенно если он, как мы сегодня подстроили,
выпьет водки на пустой желудок. Сейчас он благополучно спит в мастерской
Вильке, в одном из его дубовых гробов, покоясь на мягких опилках. Из особой
осторожности мы не перенесли Генриха на его собственную постель, так как он
мог бы при этом проснуться. Сам Вильке сидит этажом ниже, в ателье нашего
скульптора Курта Баха, и играет с ним в домино - игру эту оба любят за то,
что при ней можно очень долго думать. Вместе с тем они допивают водку,
оставшуюся после того, как Генрих свалился с ног, - Вильке потребовал
отдать ему эту бутылку и еще одну непочатую в качестве гонорара.
x x x
За партию гранита, который мы намерены вырвать у Ризенфельда, мы,
конечно, заплатить вперед не можем. Таких денег нам сразу не собрать, а
держать их в банке тоже было бы безумием - они растаяли бы, как снег в
июне. Поэтому мы намерены выдать Ризенфельду вексель сроком на три месяца.
Другими словами, мы намерены приобрести гранит почти даром.
Разумеется, Ризенфельд не должен терпеть убыток. Эта акула, плавающая в
море человеческих слез, стремится заработать, как и всякий честный делец.
Поэтому он должен тот вексель, который получит от нас, дисконтировать в
своем или нашем банке. Банк констатирует, что Ризенфельду мы обеспечиваем
кредит в той сумме, которая в векселе указана, возьмет с него какой-то
процент и оплатит вексель. А проценты за учет мы сейчас же Ризенфельду
вернем. Таким образом, он полностью получит деньги за свой гранит, как будто
мы ему сразу их отдали. Но и банк ничего на этом не теряет. Он тут же
передаст вексель государственному банку, который тоже выплатит ему деньги,
как были выплачены деньги Ризенфельду. Только в государственном банке
вексель будет лежать, пока не истечет срок и он не будет представлен к
оплате. Насколько ничтожной окажется его ценность тогда, можно себе
представить!
Всем этим фокусам мы научились лишь с 1922 года. До того времени мы
работали, как Генрих Кроль, и чуть не обанкротились. Когда мы распродали
почти весь свой запас надгробий и, к нашему удивлению, ничего взамен не
приобрели, кроме обесцененных счетов в банке да нескольких чемоданов с
денежными знаками, которые даже не годились на то, чтобы оклеить стены нашей
конторы, мы решили как можно скорее продавать наши памятники и тут же
приобретать новые материалы, однако инфляция без труда всякий раз обгоняла
нас. Проходило слишком много времени, пока мы получали деньги с покупателей,
а курс денег падал так быстро, что даже самая выгодная сделка приводила к
убыткам. И только когда мы стали платить векселями, нам удается кое-как
держаться. Да и сейчас заработок наш очень ничтожен; но хватает хотя бы на
жизнь. Подобным же образом в Германии финансируется каждое предприятие, и
государственный банк вынужден печатать все больше бумажных денег, вследствие
чего курс падает все стремительнее. Но правительству это, видимо, тоже на
руку - таким образом оно освобождается от всех своих государственных
долгов. Разоряются при этом люди, оказавшиеся не в состоянии оплачивать свои
покупки векселями, люди, имеющие какую-то собственность и вынужденные
продавать ее, мелкие торговцы, рабочие, рантье, чьи сбережения и банковские
кредиты тают на глазах, чиновники и служащие, существующие на заработную
плату, на которую уже нельзя купить даже пары новых башмаков. А наживаются
на всем этом спекулянты, валютные магнаты, иностранцы - они за несколько
долларов, крон или злотых могут приобретать все, что угодно, - а также
крупные предприниматели, фабриканты и биржевые дельцы, акции и ценности
которых растут безгранично. Эти все приобретают чуть не даром. Происходит
грандиозная распродажа честных доходов, сбережений, порядочности. Хищники
кружат повсюду, и только тот, кто имеет возможность делать долги, спасается
от них. Они исчезают сами собой.
x x x
Именно Ризенфельд всему этому научил нас в последнюю минуту перед нашим
банкротством и сделал тоже паразитами великого разорения. Он принял от нас
первый трехмесячный вексель, хотя мы тогда и не смогли бы гарантировать
проставленную там сумму. Но Оденвэльдский завод обеспечивал вексель, и это
решало дело. А мы были, конечно, глубоко благодарны Ризенфельду.
И когда он приезжал в Верденбрюк, мы старались развлекать его, словно
он индийский раджа, - насколько в Верденбрюке вообще можно развлечь раджу.
Курт Бах, наш скульптор, написал его портрет в красках, мы вставили его в
стильную рамку, которую позолотили настоящим золотом, и торжественно
преподнесли ему. Но портрет его не порадовал: Курт сделал его похожим на
кандидата и священника, а на него-то наш гость походить отнюдь не желает.
Наоборот, ему хочется производить впечатление загадочного соблазнителя, и он
считает, что имеет такой вид, - разительный пример самообольщения при
торчащем вперед брюшке и коротких кривых ножках. Но кого не поддерживает
самообольщение! Разве и я, при самых заурядных способностях, не лелею мечту
-- особенно по вечерам, - что достигну большего и благодаря развитию моего
таланта наконец найду издателя для моих произведений? И кто первый бросит
камнем в кривые ноги Ризенфельда, особенно если они, что в наше время
особенно важно, прикрыты брюками из настоящего английского сукна!
- Что мы с ним будем делать, Георг? - спрашиваю я. - У нас нет
никаких развлечений! Простой попойкой Ризенфельда не ублажишь. У него
слишком богатая фантазия и беспокойный характер. Он хочет видеть и слышать
что-нибудь интересное, а если можно, то и пощупать. Однако с выбором дам
дело обстоит прямо-таки безнадежно. А две-три хорошенькие женщины, которых
мы знаем, едва ли захотят слушать целый вечер Ризенфельда в роли Дон-Жуана
1923 года. Готовность помочь и понимание можно, к сожалению, найти лишь у
некрасивых и пожилых особ.
Георг усмехается:
- Не знаю даже, хватит ли нашей наличности на сегодняшний вечер! Когда
я вчера брал деньги, я ошибся относительно курса доллара - почему-то решил,
что остался утренний. А когда опубликовали двенадцатичасовой, уже было
поздно. Банк запирается по субботам в полдень.
- Зато сегодня ничего не изменилось.
- В "Красной мельнице" уже изменилось, сын мой. Там по воскресеньям
опережают курс доллара на два дня. Одному Богу ведомо, сколько будет стоить
сегодня вечером бутылка вина!
- И Богу это неведомо, - отвечаю я. - Неведомо даже самому
владельцу. Он устанавливает цены, только когда зажигают электричество.
Почему Ризенфельд не любит искусство - живопись, музыку, литературу? Это
обошлось бы гораздо дешевле. Вход в музей до сих пор стоит двести пятьдесят
марок. За эту цену мы в течение долгих часов могли бы показывать ему картины
и гипсовые головы. Или музыка. Сегодня органный концерт национальной музыки
в церкви Святой Катарины.
Георг фыркает.
- Ну да, - заявляю я. - Конечно, нелепо представлять себе
Ризенфельда, который слушает орган, но почему бы ему не любить хоть оперетку
и легкую музыку? Мы могли бы повести его в театр - все-таки дешевле, чем
этот проклятый ночной клуб.
- Вот он идет, - говорит Георг. - Спроси его.
Мы открываем дверь. В еще светлых вечерних сумерках Ризенфельд плывет
вверх по лестнице. Волшебство весеннего заката не оказало на него никакого
действия, это мы видим сразу. Мы приветствуем его с притворно товарищеским
воодушевлением. Ризенфельд это замечает, косится на нас и плюхается в
кресло.
- Бросьте ваши фокусы, - ворчит он по моему адресу.
- Да я уж и так решил бросить, - отвечаю я. - Но только мне трудно.
Ведь то, что вы называете фокусами, в других местах называют хорошими
манерами.
По лицу Ризенфельда пробегает короткая и злая усмешка.
- На хороших манерах нынче далеко не уедешь.
- Нет? А на чем же? - спрашиваю я, чтобы заставить его высказаться.
- Нужно иметь чугунные локти и резиновую совесть.
- Но послушайте, господин Ризенфельд, - примирительно говорит Георг,
-- у вас же у самого лучшие манеры на свете! Может быть, не лучшие - с
буржуазной точки зрения... Но, бесспорно, очень элегантные...
- Да? Очень рад, если вы не ошибаетесь! - Несмотря на свое
раздражение, Ризенфельд, видимо, польщен.
- У него манеры разбойника, - вставляю я именно те слова, которых
ждет от меня Георг. Мы разыгрываем эту комедию, не репетируя, словно знаем
ее наизусть. - Или, скорее, пирата. К сожалению, он имеет благодаря этому
успех.
При упоминании о разбойниках Ризенфельд слегка вздрагивает - пуля
пролетела слишком близко. Но сравнение с пиратом примиряет его.
Что и требовалось. Георг достает бутылку водки с полки, на которой
стоят фарфоровые ангелы, и наливает стаканчики.
- За что будем пить? - спрашивает он.
Обычно пьют за здоровье и успехи в делах. Нам пить и за то и за другое
довольно трудно. Ризенфельд слишком чувствителен: он утверждает, что для
фирмы по установке надгробий это не только парадокс, в таком тосте за успехи
таится и пожелание, чтобы как можно больше людей умерло. Можно было бы с
таким же успехом выпить за войну и холеру. Поэтому мы теперь предоставляем
формулировку ему.
Он искоса смотрит на нас, держа в руке стакан, однако молчит. После
паузы вдруг бросает в полумрак комнаты:
- А что такое, в сущности, время?
Георг удивленно ставит на стол свой стаканчик.
- Перец жизни, - отвечаю я невозмутимо.
Этому опытному мошеннику не поймать меня на удочку. Мы знаем эти
штучки. Недаром я состою членом клуба поэтов города Вердеибрюка: мы к
"проклятым вопросам" привыкли.
Но Ризенфельд на меня не обращает внимания.
- А вы что думаете на этот счет, господин Кроль? - спрашивает он.
- Я ведь человек обыкновенный, - говорит Георг. - Ваше здоровье!
- Время, - настойчиво продолжает Ризенфельд, - время - это
неудержимое течение, а не наше паршивое время! Время - медленная смерть.
Теперь я ставлю стаканчик на стол.
- Давайте, пожалуй, зажжем свет, - говорю я. - Что у вас было на
ужин, господин Ризенфельд?
- Попридержите язык, когда разговаривают взрослые, - отвечает
Ризенфельд, и я замечаю, что я чего-то не уловил. Он не хотел нас
ошарашивать, он вполне искренен. Кто знает, что с ним сегодня под вечер
произошло! Мне хотелось ответить ему, что время весьма важный фактор для
того векселя, который ему предстоит подписать, но я предпочитаю допить свой
стакан.
- Мне сейчас пятьдесят шесть, - продолжает Ризенфельд. - Ноя еще
отлично помню то время, когда мне было двадцать, как будто прошло всего
несколько лет. А куда все это девалось? Что происходит? Просыпаешься, и
вдруг оказывается, что ты - старик. Как вы это ощущаете, господин Кроль?
- Примерно так же, - миролюбиво отвечает Георг. - Мне сорок, а
кажется, будто все шестьдесят. Но тут виновата война.
Он врет, чтобы поддержать Ризенфельда.
- А у меня иначе, - заявляю я, чтобы тоже внести в разговор свою
лепту. - И тоже из-за войны. Когда я пошел на фронт, мне было семнадцать,
теперь мне двадцать пять, а ощущение такое, словно и сейчас еще семнадцать.
Семнадцать и семьдесят. Служба в армии украла у меня мою молодость.
- У вас дело не в войне, - возражает Ризенфельд, который, видимо, не
хочет сегодня принимать меня в расчет, ибо время, или медленная смерть, еще
не так быстро настигает меня, как его. - Вы просто умственно отстали.
Наоборот, война помогла вам преждевременно созреть; если бы не она, вы и
теперь были бы на уровне двенадцатилетнего.
- Спасибо, - говорю я. - Вот это комплимент! В двенадцать лет каждый
человек - гений. Он теряет свою оригинальность лишь с наступлением половой
зрелости, которой вы, гранитный Казанова, придаете столь преувеличенное
значение. А она - довольно унылый суррогат утраченной свободы духа.
Георг снова наливает нам. Мы видим, что вечер обещает быть тяжким.
Необходимо извлечь Ризенфельда из бездн мировой скорби, ибо у нас нет ни
малейшей охоты обмениваться философскими пошлостями. Больше всего хотелось
бы, сидя под каштаном, спокойно и безмолвно распить бутылку мозельского,
вместо того чтобы в "Красной мельнице" оплакивать вместе с Ризенфельдом
утраченные им годы зрелой мужественности.
- Если вас интересует реальность времени, - Замечаю я с тайной
надеждой, - то я могу ввести вас в некое объединение, где участвуют только
специалисты по этому вопросу, а именно - в клуб поэтов нашего возлюбленного
родного города. Писатель Ганс Хунгерман развернул эту тему в еще не
напечатанной книге, где собрано около шестидесяти стихотворений. Мы можем
сейчас же туда отправиться; они собираются каждую субботу, а потом следует
весьма приятная неофициальная часть.
- Дамы там присутствуют?
- Конечно, нет. Женщины, пишущие стихи, все равно что считающие
лошади. Разумеется, за исключением последовательниц Сафо.
- А из чего же тогда состоит неофициальная часть? - вполне логично
осведомляется Ризенфельд.
- Ругают других писателей. Особенно тех, кто имеет успех.
Ризенфельд презрительно хрюкает. Я уж впадаю в уныние, но в эту минуту
у Вацеков в доме напротив вспыхивает окно, словно освещенная картина в
темном музее. Мы видим Лизу сквозь занавески. Она одевается, но пока стоит в
одном бюстгальтере и очень коротких белых шелковых трусиках.
Ризенфельд издает носом короткий свист, точно сурок. Его космической
меланхолии как не бывало. Я встаю, чтобы включить свет.
- Не зажигайте, - просит он, сопя. - Неужели вы совершенно не
чувствуете поэзии?
Он подкрадывается к окну. Лиза начинает надевать через голову весьма
узкое платье. Она извивается, словно змея. Ризенфельд сопит очень громко.
- Вот соблазнительное создание! Черт побери, какой зад! Мечта! Кто
это?
- Купающаяся Сусанна, - поясняю я. Мне хочется деликатно дать ему
понять, что мы сейчас играем роль тех похотливых старцев, которые
подглядывают за ней.
- Вздор! - Путешественник с эйнштейновским комплексом не в силах
оторваться от золотистого окна. - Как ее зовут, хотел бы я знать.
- Понятия не имею. Мы видим ее впервые. Сегодня в полдень она еще не
жила там.
- В самом деле?
Лиза наконец надела платье и разглаживает его руками. За спиной
Ризенфельда Георг наливает себе и мне. Мы быстро выпиваем наши стаканчики.
- Породистая женщина, - говорит Ризенфельд, который словно прилип к
окну. - Настоящая дама, сразу видно. Вероятно, француженка.
Насколько нам известно, Лиза родом из Богемии.
- Может быть, это мадемуазель де ла Тур, - отвечаю я, чтобы еще
больше разжечь Ризенфельда. - Я вчера где-то тут слышал эту фамилию.
- Вот видите! - Ризенфельд на мгновение повертывается к нам. - Я же
сказал - француженка! Сразу видишь - что je ne sais pas quoi! (1) Вы не
находите, господин Кроль?
- Вы знаток - вам и карты в руки, господин Ризенфельд!
Свет в комнате Лизы гаснет. Ризенфельд опрокидывает водку в свое
судорожно сжавшееся горло и снова прилипает лицом к стеклу. Через некоторое
время в дверях появляется Лиза и идет по улице. Ризенфельд смотрит ей вслед.
- Какая походка! Волшебство! Она не семенит, она делает большие шаги.
Настоящая пантера, и полная, и стройная! Если женщина семенит,
(1) В ней есть изюминка (франц.). в ней всегда разочаровываешься. Но
эта - за эту я даю гарантию!
В то время как он восхищается полной и стройной пантерой, я спешно
пропускаю еще стаканчик. Георг, безмолвно ухмыляясь, снова опустился в
кресло. Ризенфельд оборачивается к нам. Лицо его светится в сумраке, словно
бледная луна.
- Свету, господа! Чего мы еще ждем! Ринемся в жизнь!
Мы следуем за ним в сумраке теплой ночи. Я смотрю на его лягушечью
спину. Если бы я мог так же легко вынырнуть из глубин моей мрачности, как
этот мастер превращений, с завистью думаю я.
x x x
В "Красной мельнице" яблоку негде упасть. Мы получаем столик возле
самого оркестра. Музыка и без того играет очень громко, но за нашим столом
кажется просто оглушительной. Сначала мы кричим друг другу на ухо свои
замечания, потом довольствуемся знаками, словно мы трио глухонемых.
Танцевальная площадка так набита, что люди едва движутся. Но Ризенфельда это
не смущает. Он высмотрел за стойкой бара женщину в белом шелку и
устремляется к ней. Гордо толкает он ее своим острым пузом туда и сюда по
танцплощадке. Она на голову выше своего кавалера и скучающим взглядом
смотрит поверх него в зал, где плавают воздушные шары. А внизу Ризенфельд
пылает, как Везувий. Его демон овладел им.
- А что, если подлить ему водки в вино, чтобы он поскорее насосался?
-- говорю я Георгу. - Ведь мальчик пьет, как дикий осел! Мы ставим уже
пятую бутылку. Если так пойдет дальше - мы через два часа будем банкротами.
По моим расчетам, мы уже пропили несколько надгробий. Надеюсь, он не
притащит к нашему столику это белое привидение, не то нам и ее придется
поить.
Георг качает головой:
- Это барменша. Ей придется вернуться за стойку.
Снова появляется Ризенфельд. Он красен и вспотел.
- Что все это перед волшебной силой фантазии, - орет он сквозь шум.
-- Осязаемая действительность? Пусть! Но где же поэзия? Вот сегодня вечером
-- темнеющее небо и раскрытое окно, тут можно было помечтать! Какая
женщина!.. Вы понимаете, что я хочу сказать?
- Ясно, - отвечает Георг. - То, чего не можешь заполучить, всегда
кажется лучше того, что имеешь. В этом и состоит романтика и идиотизм
человеческой жизни. Ваше здоровье, Ризенфельд.
- Нет, я не рассуждаю так грубо, - орет Ризенфельд, стараясь
перекричать фокстрот "Ах, если о Петер это знал!". - Мои чувства
деликатнее.
- Я тоже, - кричит Георг.
- Я имею в виду нечто более утонченное!
- Ладно, какое хотите утончение!
Музыка звучит в мощном крещендо. Танцевальная площадка кажется
жестянкой с пестрыми сардинками. Я вдруг цепенею от неожиданности: стиснутая
лапами какой-то обезьяны в мужском костюме, ко мне приближается справа,
сквозь толпу танцующих, моя подруга Эрна. Она меня не видит, но я еще издали
узнаю ее рыжие волосы. Без всякого стыда виснет она на плече типичного
молодого спекулянта. Я продолжаю сидеть неподвижно, но у меля такое
ощущение, словно я проглотил ручную гранату. Вон она танцует, эта бестия,
которой посвящены целые десять стихотворений из моего ненапечатанного
сборника "Пыль и звезды", а мне она уже целую неделю морочит голову, будто у
нее было легкое сотрясение мозга и ей запрещено выходить. Она-де в темноте
упала. Упала, да, но на грудь этого юнца; он в двубортном смокинге, на лапе,
которой он поддерживает крестец Эрны, поблескивает кольцо с печаткой. А я,
болван, еще сегодня послал ей под вечер букет розовых тюльпанов из нашего
сада и стихотворение в три строфы, под названием "Майская всенощная Пана".
Что, если она прочитала его спекулянту! Я прямо вижу, как оба они извиваются
от хохота.
- Что с вами? - вопит Ризенфельд. - Вам нехорошо?
- Жарко! - ору я в ответ и чувствую, как струйки пота текут у меня по
спине. Я в ярости. Если Эрна обернется, она увидит, что лицо у меня красное
и потное, а мне хотелось бы сейчас во что бы то ни стало иметь вид
надменный, холодный и независимый, какой и подобает иметь человеку из
высшего общества. Быстро провожу носовым платком по лицу. Ризенфельд
безжалостно ухмыляется, Георг это замечает.
- Вы тоже здорово вспотели, Ризенфельд, - заявляет он.
- Ну, у меня это другое! Этот пот - от жажды жизни, - кричит
Ризенфельд.
- Это пот улетающего времени, - язвительно каркаю я и чувствую, как
испарина солеными струйками сбегает в уголки рта.
Эрна совсем близко. Блаженным взглядом смотрит она на оркестр. Я придаю
своему лицу выражение высокомерия и улыбаюсь слегка насмешливо и удивленно,
а воротничок мой уже размяк.
- Да что это с вами? - вопит Ризенфельд. - Прямо кенгуру-лунатик.
Я игнорирую его. Эрна обернулась. Я равнодушно разглядываю танцующих,
потом как будто случайно замечаю ее и с трудом узнаю. Небрежно поднимаю два
пальца для приветствия.
- Он спятил, - вопит Ризенфельд между синкопами фокстрота "Отец
Небесный".
Я не отвечаю. Я буквально лишился дара речи. Эрна меня просто не видит.
Наконец музыка прекратилась. Площадка для танцев медленно пустеет. Эрна
исчезает в одной из ниш.
- Вам сколько - семнадцать или семьдесят? - орет Ризенфельд.
Так как именно в это мгновение музыка смолкает, его вопрос разносится
по всему залу. Несколько десятков людей смотрят на нас, и даже сам
Ризенфельд оторопел. Мне хочется быстро нырнуть под стол, но потом приходит
в голову, что ведь присутствующие могут это просто принять за обсуждение
торговой сделки, и отвечаю холодно и громко:
- Семьдесят один доллар за штуку и ни на цент меньше.
Моя реплика немедленно вызывает у публики интерес.
- О чем речь? - осведомляется сидящий за соседним столиком человек с
лицом младенца. - Всегда интересуюсь хорошим товаром. Разумеется, за
наличные. Моя фамилия Ауфштейн.
- Феликс Кокс, - представляюсь я в ответ; я рад, что у меня есть
время собраться с мыслями. - А товар - двадцать флаконов духов. К
сожалению, вон тот господин уже купил их.
- Ш... ш... - Шепчет искусственная блондинка.
Представление началось. Конферансье несет какую-то чушь и злится, что
его остроты не доходят. Я отодвигаю свой стул и прячусь за Ауфштейном;
почему-то конферансье, атакующие публику, всегда избирают своей мишенью
именно меня, а сегодня на глазах у Эрны это было бы позором.
Все благополучно. Конферансье сердито уходит; и кто же появляется вдруг
вместо него в белом подвенечном платье и под вуалью? Репе де ла Тур. Со
вздохом облегчения я усаживаюсь, как сидел до конферансье.
Рене начинает свой дуэт. Скромно и стыдливо, высоким сопрано выводит
она несколько куплетов в роли девственницы - тут же звучит бас жениха, и
это вызывает сенсацию.
- Как вы находите эту даму? - спрашиваю я Ризенфельда.
- Дама хоть куда...
- Хотите с ней познакомиться? Это мадемуазель де ла Тур.
Ризенфельд смущен:
- Ла Тур? Вы же не будете уверять меня, что эта нелепая игра природы и
есть та чародейка, которую я видел от вас в окне напротив?
Я решаю утверждать именно это, чтобы посмотреть, как он будет
реагировать, и вдруг вижу вокруг его слоновьего носа нечто вроде ангельского
сияния. Безмолвно тычет он большим пальцем в сторону двери, потом бормочет:
- Вон она, там... Эта походка! Я сразу узнал ее!
Он прав. Лиза только что вошла. Ее сопровождают два пожилых жулика, а
она держится словно дама из высшего общества, по крайней мере, так считает
Ризенфельд.
Кажется, она едва дышит и слушает речи своих кавалеров надменно и
рассеянно.
- Разве я не прав? Женщину сразу же узнаешь по походке!
- Женщин и полицейских, - усмехается Георг; но он тоже благосклонно
поглядывает на Лизу.
Начинается второй номер программы. На танцевальной площадке стоит
акробатка. Она молода, у нее задорное личико и красивые ноги. Она исполняет
акробатический танец с сальто, стоянием на голове и высокими прыжками. Мы
продолжаем незаметно наблюдать за Лизой. Она делает вид, что охотнее всего
ушла бы отсюда. Конечно, это только комедия: в городе имеется всего один
ночной клуб, остальное - просто рестораны, кафе или пивные. Поэтому здесь
встречаешь каждого, у кого хватает денег, чтобы сюда прийти.
- Шампанского! - рявкает Ризенфельд голосом диктатора.
Я вздрагиваю, Георг тоже встревожен.
- Господин Ризенфельд, - замечаю я, - здешнее шампанское ужасная
бурда.
В это мгновение я чувствую, что с пола на меня смотрит чье-то лицо. Я с
удивлением оглядываюсь и вижу танцовщицу, которая так сильно перегнулась
назад, что ее голова видна между ногами. Она вдруг кажется каким-то
невероятно искривленным карликом.
- Шампанское заказываю я! - поясняет Ризенфельд и кивает кельнеру.
- Браво! - восклицает лицо на полу.
Георг подмигивает мне. Он играет роль рыцаря, а я существую для более
неприятных вещей - так у нас договорено. Поэтому он и отвечает:
- Если вы непременно хотите шампанского, Ризенфельд, вы получите
шампанское. Но, разумеется, вы наш гость.
- Исключено! Это я беру на себя! И больше ни слова! - Сейчас
Ризенфельд - прямо Дон-Жуан высшего класса. Он с удовлетворением смотрит на
золотую головку в ведерке со льдом. Несколько дам сразу же выказывают живой
интерес к нему. Я и тут не возражаю. Шампанское - это Эрне урок, она
слишком скоро выбросила меня за борт. С удовлетворением пью здоровье
Ризенфельда, он торжественно отвечает мне тем же.
Появляется Вилли. Этого надо было ожидать: он тут завсегдатай. Ауфштейн
со своей компанией уходит, и нашим соседом становится Вилли. Он тут же
поднимается и приветствует входящую Репе де ла Тур. С ней рядом
прехорошенькая девушка в вечернем туалете. Через мгновение я узнаю
акробатку. Вилли нас знакомит. Ее зовут Герда Шнейдер, и она бросает
пренебрежительный взгляд на шампанское и па нас троих. Мы наблюдаем, не
клюнет ли на нее Ризенфельд: тогда мы на этот вечер от него отделались бы;
но Ризенфельд поглощен Лизой.
- Как вы думаете, можно ее пригласить потанцевать? - спрашивает он
Георга.
- Я бы вам не советовал, - дипломатически отвечает Георг. - Но,
может быть, нам позднее удастся как-нибудь с ней познакомиться.
Он укоризненно смотрит на меня. Если бы я в конторе не заявил, будто мы
не знаем, кто такая Лиза, все легко уладилось бы. Но разве можно было
предвидеть, что Ризенфельд попадется на романтическую де ла Тур? А теперь
вносить ясность в этот вопрос уже поздно. Романтикам чужд юмор.
- Вы не танцуете? - спрашивает меня акробатка.
- Плохо. У меня нет чувства ритма.
- У меня тоже. Давайте все-таки попробуем?
Мы втискиваемся в сплошную массу танцующих, и она медленно несет нас
вперед.
- Ночной клуб, трое мужчин и ни одной женщины - почему это? -удивляется Герда.
- А почему бы и нет? Мой друг Георг уверяет, что если приводишь
женщину в ночной клуб, то тем самым толкаешь ее на то, чтобы наставить ему
рога.
- Кто это, ваш друг Георг? Тот вон, с толстым носом?
- Нет, лысый. Он сторонник гаремной системы и считает, что женщин
выставлять напоказ не следует.
- Ну конечно... а вы?
- У меня никакой системы нет. Я как мякина, которую несет ветер.
- Не наступайте мне на ноги, - замечает Герда. - Никакая вы не
мякина. В вас, по крайней мере, семьдесят кило.
Я приосаниваюсь. Нас как раз проталкивают мимо столика Эрны, и сейчас
она, слава Богу, меня узнала, хотя ее голова лежит на плече спекулянта с
перстнем и он вцепился в ее талию. Какое тут, к дьяволу, соблюдение синкоп!
Я улыбаюсь, глядя вниз на Герду, и крепче прижимаю ее к себе. При этом
наблюдаю за Эрной.
От Герды пахнет духами "Ландыш".
- Лучше отпустите-ка меня, - говорит она. - Таким способом вы все
равно ничего не выиграете в глазах той рыжей дамы. А ведь вы именно к этому
и стремитесь, верно?
- Нет, - вру я.
- Вам надо бы совсем не обращать на нее внимания. А вы, точно вас
загипнотизировали, все время глаз с нее не сводили, а потом устраиваете
вдруг эту комедию со мной. Господи, до чего же вы еще неопытны в таких
делах!
Однако я стараюсь сохранить на лице притворную улыбку: только бы Эрна
не заметила, что я и тут сел в калошу.
- Ничего я не подстраивал, - пытаюсь я оправдаться. - Просто мне
сначала не хотелось танцевать.
Герда отстраняет меня.
- До кавалера вы тоже, как видно, не доросли! Давайте прекратим. У
меня ноги болят.
Не объяснить ли ей, что я имел в виду совсем другое? Но кто знает, куда
все это опять заведет меня? Лучше уж попридержу язык и проследую с высоко
поднятой головой, хоть и пристыженный, к нашему столу.
А тем временем алкоголь успел оказать свое действие. Георг и Ризенфельд
уже перешли на "ты". Имя Ризенфельда - Алекс. Не пройдет и часа, как он и
мне предложит перейти на "ты". Завтра утром все это будет, конечно, забыто.
Я сижу в довольно унылом настроении и жду, когда Ризенфельд наконец
устанет. Танцующие пары скользят мимо в ленивом потоке шума, влекомые жаждой
телесной близости и стадным чувством. С вызывающим видом проплывает мимо
Эрна. Она меня игнорирует, Герда подталкивает меня.
- А волосы-то крашеные, - заявляет она, и у меня возникает
отвратительное чувство, что она хочет меня утешить.
Я киваю, мне кажется, я выпил достаточно. Ризенфельд наконец подзывает
кельнера. Лиза ушла - теперь и его тянет прочь отсюда.
Пока мы рассчитываемся, проходит некоторое время. Ризенфельд
действительно платит за шампанское; я боялся, что он бросит нас с этими
четырьмя заказанными им бутылками. Мы прощаемся с Вилли, Рене де ла Тур и
Гердой Шнейдер. И без того пора расходиться: музыканты укладывают
инструменты. У выхода и в гардеробе давка.
Вдруг я оказываюсь рядом с Эрной. Ее кавалер, огребаясь длинными
руками, пробивается к вешалке, чтобы достать ее пальто. Эрна меряет меня с
головы до ног ледяным взглядом.
- Так вот где мне пришлось поймать тебя! Вероятно, ты этого не ожидал?
- Ты меня поймала? - отвечаю я опешив. - Да ведь это я тебя поймал!
- И с какими типами! - продолжает она, словно не слыша меня. - С
какими-то кафешантанными певичками! Не прикасайся ко мне. Кто знает, что ты
уже успел подцепить!
Но я и не пытался к ней прикоснуться.
- Здесь я по делу. А ты, как ты сюда попала?
- По делу? - Она резко хохочет. - По делу! Кто же скончался?
- Основа государства, мелкий вкладчик, - отвечаю я, и мне кажется,
что это очень остроумно. - Таких хоронят здесь каждый день. Но на его
надгробии - не крест, а мавзолей, чье имя - биржа.
- И такому типу, такому гуляке я доверяла, - продолжает Эрна, как
будто я опять ничего не ответил. - Между нами все кончено, господин Бодмер!
Георг и Ризенфельд ведут в гардеробе бой за свои шляпы. Я вижу, что
Эрна все хочет свалить на меня, хотя я ни в чем не виноват.
- Послушай, - возмущаюсь я, - а кто мне сегодня еще заявил под
вечер, что не может выходить из-за адской головной боли? И кто отплясывал
тут с толстым спекулянтом?
У Эрны белеет нос.
- Ах ты, низкий рифмоплет, - язвительно шипит она, словно брызгая
купоросом. - Списываешь стихи про покойников, и уже вообразил себя невесть
кем? Научись сначала прилично зарабатывать, чтобы вывести даму в свет.
Только и знаешь, что свои пикники на лоне природы! Под шелковые майские
знамена! Удивительно, как это я не рыдаю от сострадания!
Шелковые знамена - это цитата из моего стихотворения, которое я
сегодня послал ей. В душе я прямо-таки пошатнулся, но на лице моем -усмешка.
- Не будем отклоняться, - заявляю я. - Кто пойдет отсюда домой с
двумя почтенным дельцами? А кто - с кавалером?
Эрна изумленно смотрит на меня.
- Что же, я должна, по-твоему, одна тащиться ночью по улице, как
ресторанная шлюха? За кого ты меня принимаешь? Думаешь, мне очень приятно,
чтобы со мной заговаривал каждый хам? Ты Что - спятил?
- Незачем было вообще являться сюда.
- Ах, так? Скажите пожалуйста! Ты уж намерен командовать? Мне, видите
ли, выход запрещен, а тебе можно шляться где угодно. Что еще прикажешь?
Может, сесть тебе чулки вязать? - Она язвительно хохочет. - Он, видите ли,
лакает шампанское, а для меня хороша была и зельтерская да пиво или молодое
вино - какая-нибудь паршивая кислятина?
- Не я заказал шампанское, а Ризенфельд!
- Конечно! Всегда святая невинность, эх ты, учитель! Знать тебя больше
не хочу! Не обременяй меня своим обществом!
От ярости я не в силах слова вымолвить. Подходит Георг и отдает мне мою
шляпу. Появляется и спекулянт Эрны. Парочка удаляется.
- Слышал? - обращаюсь я к Георгу.
- Отчасти. Зачем ты споришь с женщиной?
- Да я не собирался спорить.
Георг смеется. Как бы он ни был пьян, даже если бы пил вино ведрами,
голова его всегда остается ясной.
- Не поддавайся им. Иначе пропадешь. И почему тебе непременно хочется,
чтобы ты оказался прав?
- Да, - отвечаю я, - почему? Вероятно, потому, что я родился на
немецкой земле. Разве у тебя никогда не бывает неприятных объяснении с
женщиной?
- Конечно, бывает. Но это не мешает мне давать другим полезные советы.
Свежий воздух подействовал на Ризенфельда, как удар мягким молотом.
- Давай будем на "ты", - предлагает он мне. - Мы ведь братья.
Потребители смерти. - Его смех похож на лисий лай. - Меня зовут Алекс.
- Рольф, - представляюсь я в ответ, ибо отнюдь не намерен называть
свое честное имя "Людвиг" при этом пьяном брудершафте на одну ночь. Для
Алекса и Рольф хорош.
- Рольф? - удивляется Ризенфельд. - Вот дурацкое имя! И тебя всегда
так зовут?
- Я имею право носить его в високосные годы и в послеслужебное время.
Алекс - ведь тоже не Бог весть что.
- Ну, ничего, - великодушно соглашается он. - У меня давно не было
так хорошо на душе! Найдется у вас еще чашка кофе?
- Разумеется, - отвечает Георг. - Рольф у нас мастер варить кофе.
Пошатываясь, проходим мы в тени церкви Девы Марии и вступаем на
Хакенштрассе. Впереди нас шагает, словно аист, какой-то одинокий прохожий и
сворачивает в наши ворота. Это фельдфебель Кнопф, который возвращается после
еженощного инспекционного обхода пивнушек. Мы следим за ним и нагоняем как
раз в ту минуту, когда он мочится на черный обелиск, стоящий возле двери.
- Господин Кнопф, - заявляю я, - так не полагается.
- Вольно, - бормочет Кнопф, не повертывая головы.
- Господин фельдфебель, - начинаю я снова, - так не полагается! Это
же свинство! Ведь вы в собственной квартире не будете этого делать?
Он слегка повертывает голову.
- Что? Я должен мочиться в своей гостиной? Вы рехнулись?
- Да не в вашей гостиной! У вас дома отличная уборная. Почему же вы ею
не воспользуетесь? Ведь до нее отсюда десяти метров не будет!
- Вздор!
- Вы загрязняете красу нашей фирмы. Кроме того, совершаете
святотатство. Ведь это же памятник, предмет, так сказать, священный.
- Он становится памятником только на кладбище, - заявляет Кнопф и
деревянной походкой идет к своей двери.
- Добрый вечер, господа, наше вам.
Он делает небольшой поклон и стукается при этом затылком о дверной
косяк. Затем, ворча, исчезает.
- Кто это? - спрашивает Ризенфельд, пока я ищу банку с кофе.
- Ваша противоположность. Пьяница абстрактный. Пьяница без всякой
фантазии. Не нуждается ни в какой помощи извне. Ни в каких картинах,
пробуждающих желания.
- Вот ничтожество! - Ризенфельд усаживается у окна. - Просто бочка с
алкоголем. Человек живет мечтами. Вы этого еще не знаете?
- Нет. Я еще слишком молод.
- Вздор, вы не слишком молоды. Но вы продукт военного времени -эмоционально незрелы и уже приобрели опыт убийства.
- Мерси, - отвечаю я. - Ну как кофе?
Дурман, по-видимому, рассеивается. Мы опять перешли на "вы".
- Как вы полагаете, та дама напротив уже вернулась домой? -обращается Ризенфельд к Георгу.
- Вероятно. Там ведь везде темно.
- Но темно может быть и потому, что ее еще нет. Подождем несколько
минут?
- . Ну конечно.
- Может быть, мы пока что обсудим наши дела, - говорю я. - Ведь
остается только подписать договор. А я тем временем принесу из кухни
горячего кофе.
Выхожу и даю Георгу время обработать Ризенфельда. В таких случаях лучше
обходиться без свидетелей. Я сажусь на ступеньки лестницы. Из мастерской
столяра Вильке доносится храп. Это, вероятно, все еще храпит Генрих Кроль,
так как Вильке живет не там. Делец-националист здорово перепугается, когда
очнется в гробу! Я подумываю о том, не разбудить ли его, но я слишком устал,
да и начинает светать - пусть такой страх для столь храброго вояки послужит
как бы железистой ванной, которая его укрепит и напомнит ему, каков бывает
финал этакой бодрой и веселой войны. Я слежу за часами, жду сигнала от
Георга и смотрю в сад. Беззвучно поднимается утро с цветущих деревьев,
словно с бледного ложа. В освещенном окне напротив стоит фельдфебель Кнопф в
ночной сорочке и делает последний глоток из бутылки. Кошка трется о мои
ноги. Слава тебе Господи, думаю я, воскресенье прошло.
V
Женщина в трауре робко входит в ворота и нерешительно останавливается
среди двора. Я выхожу. Вероятно, она намерена заказать надгробие, решаю я и
спрашиваю:
- Хотите посмотреть нашу выставку?
Она кивает, но тут же спохватывается:
- Нет, нет, пока еще не нужно.
- Можете спокойно выбрать. Покупать сейчас же не обязательно. Если
хотите, я могу даже оставить вас одну.
- Нет, нет! Дело в том... Я только хотела...
Я жду. Торопить клиента в нашей профессии не имеет смысла.
После паузы женщина поясняет:
- Это для моего мужа...
Я киваю и жду дальнейшего. При этом повертываюсь к шеренге маленьких
бельгийских надгробий.
- Вот красивые памятники, - заявляю я, чтобы не молчать.
- Да, конечно, но только...
Она опять смолкает на полуслове и смотрит на меня почти с мольбой...
- Я не знаю, разрешается ли... - наконец произносит она сдавленным
голосом.
- Что? Поставить надгробие? А кто же вам может запретить?
- Дело в том, что могила не на кладбище...
Я смотрю на нее с удивлением.
- Священник не разрешает хоронить моего мужа на кладбище, - поясняет
она торопливо, вполголоса и не глядя на меня.
- Почему же он не разрешает? - продолжаю я удивляться.
- Оттого что муж... он наложил на себя руки... - Она с трудом
выговаривает слова. - Он покончил с собой. Не мог больше вынести.
Она стоит и смотрит на меня неподвижным взглядом. Она все еще испугана
тем, что сказала.
- И вы говорите, его из-за этого не хотят хоронить на кладбище? -спрашиваю я.