"Доверие к жизни и здравый смысл, в сильнейшей степени присущие Бродскому, в его организованных текс- тах прячутся за конденсированную мысль и музыку стиха. При всей заданной жанром фрагментарности самое ценное в книге - то общее ощущение, которое возникает при чте- нии. Это даже не образ... скорее - масса или волна... Поле мощного магнетического воздействия, когда хочется слушать и слушаться" (Петр Вайль).
"Диалоги с Бродским" - книга для русской литера- турной культуры уникальная. Сам Волков пишет в авторс- ком предисловии об экзотичности для России этого жанра, важность которого, однако, очевидна. Единственный из- вестный автору этих страниц прямой диалог - записи об- ширных разговоров с Пастернаком - блестящая работа Александра Константиновича Гладкова. Но она, как мы увидим, принципиально отлична от "Диалогов". В предис- ловии к "Разговорам с Гете" Эккермана - неизбежно воз- никающая параллель, подчеркнутая Волковым в названии, - В.Ф. Асмус писал: "От крупных мастеров остаются произ- ведения, дневники, переписка. Остаются и воспоминания современников: друзей, врагов и просто знакомых... Но редко бывает, чтобы в этих материалах и записях сохра- нился на длительном протяжении след живых бесед и диа- логов, споров и поучений. Из всех проявлений крупной личности, которые создают ее значение для современников и потомков, слово, речь, беседа - наиболее эфемерные и преходящие. В дневники попадают события, мысли, но ред- ко диалоги. Самые блистательные речи забываются, самые остроумные изречения безвозвратно утрачиваются... Во всем услышанном они (мемуаристы. - Я.Г.) произведут, быть может, незаметно для самого собеседника, отбор, исключение, перестановку и - что самое главное - пере- толкование материала. Что уцелело от бесед Пушки- на, Тютчева, Байрона, Оскара Уайльда? А между тем сов- ременники согласно свидетельствуют, что в жизни этих художников беседа была одной из важнейших форм сущест- вования их гения"*. В русской культуре существует также феномен Чаадаева, самовыражение, творчество которого в течение многих лет после катастрофы, вызванной публика- цией одного из "Философических писем", происходило именно в форме публичной беседы. Судьба разговоров Пуш- кина подтверждает мысль Асмуса - все попытки задним числом реконструировать его блестящие устные импровиза- ции не дали сколько-нибудь заметного результата. Но су- щество проблемы понимали не только теоретики, но и практики. Поль Гзелль, выпустивший книгу "Беседы Анато- ля Франса", писал: "Превосходство великих людей не всегда проявляется в их наиболее обработанных произве- дениях. Едва ли не чаще оно узнается в непосредственной и свободной игре их мысли. То, под чем они и не думают ставить свое имя, что они создают интенсивным порывом мысли, давно созревшие, падающие непроизвольно, само собой - вот, нередко, лучшие произведения их гения"**. Но как бы высока ни была ценность книги "Разговоры с Гете", сам Асмус признает: "И все же "Разговоры" вос- создают перед читателем образ всего лишь эккермановско- го Гете. Ведь интерпретация... остается все же интерп- ретацией". "Диалоги с Бродским" - явление принципиально иного характера. Наличие магнитофона исключает фактор даже непредумышленной интерпретации. Перед читателем не волковский Бродский, но Бродский как таковой. Ответс- твенность за все сказанное - на нем самом. При этом Волков отнюдь не ограничивает себя функцией включения и выключения магнитофона. Он искусно направляет разговор, не влияя при этом на характер сказанного собеседником. Его задача - определить круг стратегических тем, а внутри каждой темы он отводит себе роль интеллектуаль- ного провокатора. Кроме того - и это принципиально! - в отличие от Эккермана и Гзелля Волков старается получить и чисто биографическую информацию. Однако все же глав- ное - не задача, которую ставит перед собой Волков, - она понятна, - а задача, решаемая Бродским. Несмотря на огромное количество интервью поэта и его публичные лек- ции, Бродский как личность оставался достаточно закры- тым, ибо все это не составляло системы, объясняющей судьбу. Известно, что в последние годы Бродский крайне болезненно и раздраженно относился к самой возможности изучения его, так сказать, внелитературной биографии, опасаясь - не без оснований - что интерес к его поэзии подменяется интересом к личным аспектам жизни и стихи будут казаться всего лишь плоским вариантом автобиогра- фии. И то, что в последние годы жизни он часами - под магнитофон - рассказывал о себе увлеченно и, казалось бы, весьма откровенно - представляется противоречащим резко выраженной антибиографической позиции. Но это ложное противоречие. Бродский не совершал случайных поступков. Когда Ахматова говорила, что влас- ти делают "рыжему" биографию, она была права только от- части. Бродский принимал в "делании" своей биографии самое непосредственное и вполне осознанное участие, несмотря на всю юношескую импульсивность и кажущуюся бессистемность поведения. И в этом отношении, как и во многих других, он чрезвычайно схож с Пушкиным. Боль- шинством своих современников Пушкин, как известно, воспринимался как романтический поэт, поведение которо- го определяется исключительно порывами поэтической на- туры. Но близко знавший Пушкина умный Соболевский писал в 1832 году Шевыреву, опровергая этот расхожий взгляд: "Пушкин столь же умен, сколь практичен; он практик, и большой практик". Речь не идет о демонстративном жиз- нетворчестве байронического типа или образца Серебряно- го века. Речь идет об осознанной стратегии, об осознан- ном выборе судьбы, а не просто жизненного стиля. В 1833 году, в критический момент жизни, Пушкин начал вести дневник, цель которого была - не в последнюю очередь - объяснить выбранный им стиль поведения после 26-го года и причины изменения этого стиля. Пушкин объяснялся с потомками, понимая, что его поступки будут толковаться и перетолковываться. Он предлагал некий путеводитель. Есть основания предполагать, что диалоги с Волковым под магнитофон, которые - как Бродский прекрасно понимал - в конечном итоге предназначались для печати, выполняли ту же функцию. Бродский предлагал свой вариант духовной и бытовой биографии в наиболее важных и дающих повод для вольных интерпретаций моментах. В "Диалогах" крайне значимые проговорки на эту тему. "У каждой эпохи, каж- дой культуры есть своя версия прошлого", - говорит Бродский. За этим стоит: у каждого из нас есть своя версия собственного прошлого. И здесь, возвращаясь к записям А. К. Гладкова, нужно сказать, что Пастернак явно подобной цели не преследовал. Это был совершенно вольный разговор на интеллектуальные темы, происходив- ший в страшные дни мировой войны в российском захо- лустье. В монологах Пастернака нет системной устремлен- ности Бродского, осознания программности сказанного, ощущения подводимого итога. И отсутствовал магнитофон - что психологически крайне существенно. "Диалоги" нельзя воспринимать как абсолютный источник для жизнеописания Бродского. При том, что они содержат гигантское коли- чество фактического материала, они являются и откровен- ным вызовом будущим исследователям, ибо собеседник Вол- кова менее всего мечтает стать безропотным "достоянием доцента". Он воспроизводит прошлое как художественный текст, отсекая лишнее - по его мнению, - выявляя не букву, а дух событий, а когда в этом есть надобность, и конструируя ситуации. Это не обман - это творчество, мифотворчество. Перед нами - в значительной степени - автобиографический миф. Но ценность "Диалогов" от этого не уменьшается, а увеличивается. Выяснить те или иные бытовые обстоятельства, в конце концов, по силам стара- тельным и профессиональным исследователям. Реконструи- ровать представление о событиях, точку зрения самого героя невозможно без его помощи. В "Диалогах" выявляет- ся самопредставление, самовосприятие Бродского. "Диало- ги", условно говоря, состоят из двух пластов. Один - чисто интеллектуальный, культурологический, философи- ческий, если угодно. Это беседы о Цветаевой, Одене, Фросте. Это - важнейшие фрагменты духовной биографии Бродского, не подлежащие критическому комментарию. Лишь иногда, когда речь заходит о реальной истории, суждения Бродского нуждаются в корректировке, так как он реши- тельно предлагает свое представление о событиях вместо самих событий. Это, например, разговор о Петре I. "В сознании Петра Великого существовало два направления - Север и Запад. Больше никаких. Восток его не интересо- вал. Его даже Юг особо не интересовал..." Но в геополи- тической концепции Петра Юго-Восток играл не меньшую роль, чем Северо-Запад. Вскоре после полтавской победы он предпринял довольно рискованный Прутский поход про- тив Турции, едва не кончившийся катастрофой. Сразу пос- ле окончания двадцатилетней Северной войны Петр начина- ет Персидский поход, готовя прорыв в сторону Индии - на Восток ( с чего, собственно, началась Кавказская вой- на). И так далее. Это, однако, достаточно редкий слу- чай. Когда речь шла о реальности объективной, внешней - в любых ее ипостасях, если она не касается непосредс- твенно его жизни, - Бродский вполне корректен в обраще- нии с фактами. Ситуация меняется, когда мы попадаем во второй слой "Диалогов", условно говоря, автобиографи- ческий. Здесь будущим биографам поэта придется изрядно потрудиться, чтобы объяснить потомкам, скажем, почему Бродский повествует о полутора годах северной своей ссылки как о пустынном отшельничестве, как о пространс- тве, населенном только жителями села Норенское, не упо- миная многочисленных гостей. Но, пожалуй, наиболее вы- разительным примером художественного конструирования события стало описание суда 1964 года. Вся эта ситуация принципиально важна, ибо демонстрирует не только отно- шение Бродского к этому внешне наиболее драматическому моменту его жизни, но объясняет экзистенциальную уста- новку зрелого Бродского по отношению к событиям внешней жизни. Отвечая на вопросы Волкова о ходе суда, он ут- верждает, что Фриду Вигдорову, сохранившую в записи происходивший там злобный абсурд, рано вывели из зала и потому запись ее принципиально не полна. Вигдорова, од- нако, присутствовала в зале суда на протяжении всех пя- ти часов, и хотя в какой-то момент - достаточно отда- ленный от начала - судья запретил ей вести запись, Виг- дорова с помощью еще нескольких свидетелей восстановила ход процесса до самого конца. Все это Бродский мог вспомнить. Но дело в том, что он был категорически про- тив того, чтобы события ноября 1963 - марта 1964 года рассматривались как определяющие в его судьбе. И был совершенно прав. К этому времени уже был очевиден масш- таб его дарования, и вне зависимости от того, появились бы в его жизни травля, суд, ссылка или не появились, он все равно остался бы в русской и мировой культуре. Бродский сознавал это, и его подход к происшедшему мно- гое объясняет в его зрелом мировидении. "Я отказываюсь все это драматизировать!" - резко отвечает он Волкову. На что следует идеально точная реплика Волкова: "Я по- нимаю, это часть вашей эстетики". Здесь ключ. Изложение событий так, как они выглядели в действительности, рет- роспективно отдавало бы мелодрамой. Но Бродский девя- ностых резко поднимает уровень представления о драма- тичности по сравнению с шестидесятыми, и то, что тогда казалось высокой драмой, оказывается гораздо ниже этого уровня. Истинная драма переносится в иные сферы. Восп- риятие Бродским конкретной картины суда трансформирова- лось вместе с его эстетическими и философскими установ- ками, вместе с его стилистикой в ее не просто литера- турном, но экзистенциальном плане. И прошлое должно со- ответствовать этой новой стилистике даже фактологичес- ки. "Диалоги" не столько информируют - хотя конкретный биографический материал в них содержится огромный, - сколько провоцируют догадки совсем иного рода. Расска- зывая о возникновении идеи книги "Новые стансы к Авгус- те", Бродский вдруг говорит: "К сожалению, я не написал "Божественной комедии". И, видимо, уже никогда не напи- шу". Затем следует обмен репликами про поводу эпичности поздней поэзии Бродского и отсутствии при этом в ее составе "монументального романа в стихах". Бродский иронически вспоминает "Шествие" и - как образец мону- ментальной формы - "Горбунова и Горчакова", вещи, кото- рая представляется ему произведением чрезвычайно серь- езным. " А что касается "Комедии Дивины"... ну, не знаю, но, видимо, нет - уже не напишу. Если бы я жил в России, дома, - тогда..." И дальше всплывает у Волкова слово "изгнание" - намек на то, что именно в изгнании Данте написал "Божественную комедию", и тень Данте ви- тает над финалом "Диалогов". Во всем этом чувствуется какая-то недоговоренность... "Величие замысла" - вари- ант известного высказывания Пушкина о плане "Божествен- ной комедии" - было любимым словосочетанием молодого Бродского, о чем ему не раз напоминала в письмах Ахма- това. И написать свою "Комедию Дивину" он пробовал. В пятилетие - с 1963 по 1968 год - Бродский предпринял попытку, которую можно сравнить по величию замысла и по сложности расшифровки разве что с пророческими поэмами Уильяма Блейка, которого Бродский внимательно читал в шестидесятые годы. (Однотомник Блейка - английский ори- гинал - находился в его библиотеке.) Это был цикл "больших стихотворений" - "Большая элегия Джону Донну", "Исаак и Авраам", "Столетняя вой- на", "Пришла зима...", "Горбунов и Горчаков". Это еди- ное грандиозное эпическое пространство, объединенное общей метрикой, сквозными образами-символами - птицы, звезды, снег, море - общими структурными приемами и, главное, общим религиозно-философским фундаментом. Как и у Блейка - это еретический эпос. Но и "Божественная комедия" родилась в контексте сектантских еретических утопий. Рай и Ад присутствуют в эпосе Бродского. В нео- публикованной "Столетней войне" есть потрясающее описа- ние подземного царства, где "Корни - звезды, черви - облака", "где воет Тартар страшно" и откуда вырывается зловещий ангел - птица раздора***. Таков фон разговора о ненаписанной "Божественной комедии", такова и глубинная тематика многих диалогов книги. Монологи и диалоги о Цветаевой, Мандельштаме, Пас- тернаке, Одене, Фросте - быть может, в большей степени автобиографичны, чем иронический рассказ о собственной жизни. И ни один исследователь жизни и творчества Бродского не может отныне обойтись без этой книги. Яков Гордин _____________________ * Иоган Петер Эккерман. "Разговоры с Гете". М.-Л., с. 7. ** Поль Гзелль. "Беседы Анатоля Франса". Петер- бург-Москва, 1923, с.10. *** Соображения о пяти "больших стихотворениях" как о едином эпическом пространстве были высказаны ав- тором этого предисловия в 1995 году (Russian Literature XXXVII, North-Holland) и прочитаны И. Бродским - возра- жений не последовало.
Вместо вступления Начальным импульсом для книги "Диалоги с Иосифом Бродским" стали лекции, читанные поэтом в Колумбийском университете (Нью-Йорк) осенью 1978 года. Он комменти- ровал тогда для американских студентов своих любимых поэтов: Цветаеву, Ахматову, Роберта Фроста, У.Х.Одена. Эти лекции меня ошеломили. Как это случается, страстно захотелось поделиться своими впечатлениями с возможно большей аудиторией. У меня возникла идея книги "разговоров", которую я и предложил Бродскому. Он сразу же ответил согласием. Так началась многолетняя, потре- бовавшая времени и сил работа. Результатом ее явился объемистый манускрипт. В нем, кроме глав, посвя- щенных вышеназванным поэтам, большое место заняли авто- биографические разделы: воспоминания о детстве и юности в Ленинграде, о "процессе Бродского", ссылке на Север и последующем изгнании на Запад, о жизни в Нью-Йорке, пу- тешествиях и т.д. Отдельные главы публиковались еще при жизни Бродс- кого. Предполагалось, что завершающий раздел книги бу- дет посвящен впечатлениям от новой встречи поэта с Рос- сией, с его родным Питером. Не получилось... Жанр "разговора" особый. Сравнительно давно укоре- нившийся на Западе, в России он пока не привился. Клас- сическая книга Лидии Чуковской об Анне Ахматовой, при всей ее документальности, есть все же в первую очередь дневник самой Чуковской. Русский читатель к "разговорам" со своими поэтами не привык. Причин на то много. Одна из них - поздняя профессионализация литературы на Руси. К поэту прислу- шивались, но его не уважали. Эккерман свои знаменитые "Разговоры с Гете" издал в 1836 году; на следующий год некролог Пушкина, в кото- ром было сказано, что поэт "скончался в середине своего великого поприща", вызвал гнев русского министра прос- вещения: "Помилуйте, за что такая честь? Разве Пушкин был полководец, военачальник, министр, государственный муж? Писать стишки не значит еще проходить великое поп- рище". Ситуация стала меняться к началу XX века, с появ- лением массового рынка для стихов. Но было поздно - пришла революция; с ней все и всяческие разговоры укры- лись в глухое подполье. И, хотя звукозапись уже сущест- вовала, не осталось записанных на магнитофон бесед ни с Пастернаком, ни с Заболоцким, ни с Ахматовой. Между тем на Западе жанр диалога процветает. Родо- начальник его, "Разговоры с Гете", все еще стоит особ- няком. Другая вершина - пять книг бесед со Стравинским, изданных Робертом Крафтом в сравнительно недавние годы; эта блестящая серия заметно повлияла на наши культурные вкусы. Откристаллизовалась и эстетика жанра. Тут можно назвать "Разговоры беженцев" Брехта и некоторые пьесы Беккета и Ионеско. Успех фильма Луи Малля "Обед с Анд- ре", целиком построенного на разговоре двух реально су- ществующих лиц, показал, что и сравнительно широкой публике этот прием интересен. Внимательный читатель заметит, что каждый разговор с Бродским тоже строился как своего рода пьеса - с за- вязкой, подводными камнями конфликтов, кульминацией и финалом. Соломон Волков
Детство и юность в Ленинграде: лето 1981 - зима 1992 СВ: Вы родились в мае 1940 года, то есть за год с небольшим до нападения армии Гитлера на Россию. Помните ли вы блокаду Ленинграда, которая началась в сентябре 1941 года? ИБ: Одну сцену я помню довольно хорошо. Мать тащит меня на саночках по улицам, заваленным снегом. Вечер, лучи прожекторов шарят по небу. Мать протаскивает меня мимо пустой булочной. Это около Спасо-Преображенского собора, недалеко от нашего дома. Это и есть детство. СВ: Вы помните, что взрослые говорили о блокаде? Насколько я понимаю, ленинградцы старались избегать этой темы. С одной стороны, тяжело было обсуждать все эти невероятные мучения. С другой стороны, это не поощ- рялось властями. То есть блокада была полузапретной те- мой. ИБ: У меня такого ощущения не было. Помню, как мать говорила, кто как умер из знакомых, кого и как на- ходили в квартирах - уже мертвыми. Когда отец вернулся с фронта, мать с ним часто говорила об этом. Обсуждали, кто где был в блокаду. СВ: А о людоедстве в осажденном Ленинграде говори- ли? Эта тема была, пожалуй, самой страшной и запретной; о ней говорить боялись, - но, с другой стороны, трудно было ее обойти... ИБ: Да, говорили и о людоедстве. Нормально. А отец вспоминал прорыв блокады в начале 1943 года - он ведь в нем участвовал. А полностью блокаду сняли еще через год. СВ: Вы ведь были эвакуированы из Ленинграда? ИБ: На короткий срок, меньше года, в Череповец. СВ: А возвращение из эвакуации в Ленинград вы пом- ните? ИБ: Очень хорошо помню. С возвращением из Черепов- ца связано одно из самых ужасных воспоминаний детства. На железнодорожной станции толпа осаждала поезд. Когда он уже тронулся, какой-то старик-инвалид ковылял за составом, все еще пытаясь влезть в вагон. А его оттуда поливали кипятком. Такая вот сцена из спектакля "Вели- кое переселение народов". СВ: А ваши эмоции по поводу Дня Победы в 1945 году вы помните? ИБ: Мы с мамой пошли смотреть праздничный салют. Стояли в огромной толпе на берегу Невы у Литейного мос- та. Но эмоций своих абсолютно не помню. Ну какие там эмоции? Мне ведь было всего пять лет. СВ: В каком районе Ленинграда вы родились? ИБ: Кажется, на Петроградской стороне. А рос глав- ным образом на улице Рылеева. Во время войны отец был в армии. Мать, между прочим, тоже была в армии - перевод- чицей в лагере для немецких военнопленных. А в конце войны мы уехали в Череповец. СВ: И вернулись потом на то же место? ИБ: Да, в ту же комнату. Поначалу мы нашли ее опе- чатанной. Пошли всякие склоки, война с начальством, оперуполномоченным. Потом нам эту комнату вернули. Собственно говоря, у нас было две комнаты. Одна у мате- ри на улице Рылеева, а другая у отца на проспекте Газа, на углу этого проспекта и Обводного канала. И, собс- твенно, детство я провел между этими двумя точками. СВ: В ваших стихах, практически с самого начала, очень нетрадиционный взгляд на Петербург. Это как-то связано с географией вашего детства? ИБ: Что вы имеете в виду? СВ: Уже в ваших ранних стихах Петербург - не му- зей, а город рабочих окраин. ИБ: Где вы нашли такое? СВ: Да хотя бы, к примеру, ваше стихотворение "От окраины к центру", написанное, когда вам было чуть больше двадцати. Вы там описываете Ленинград как "полу- остров заводов, парадиз мастерских и аркадию фабрик". ИБ: Да, это Малая Охта! Действительно, есть у меня стихотворение, которое описывает индустриальный Ленинг- рад! Это поразительно, но я совершенно забыл об этом! Вы знаете, я не в состоянии говорить про свои собствен- ные стихи, потому что не очень хорошо их помню. СВ: Это стихотворение для своего времени было, по- жалуй, революционным. Потому что оно заново открывало официально как бы несуществующую - про крайней мере, в поэзии - сторону Ленинграда. Кстати, как вы предпочита- ли называть этот город - Ленинградом, Петербургом? ИБ: Пожалуй, Питером. И для меня Питер - это и дворцы, и каналы. Но, конечно, мое детство предрасполо- жило меня к острому восприятию индустриального пейзажа. Я помню ощущение этого огромного пространства, открыто- го, заполненного какими-то не очень значительными, но все же торчащими сооружениями... СВ: Трубы... ИБ: Да, трубы, все эти только еще начинающиеся но- востройки, зрелище Охтинского химкомбината. Вся эта по- этика нового времени... СВ: Как раз можно сказать, что это, скорее, против поэтики нового, то есть советского, времени. Потому что задворки Петербурга тогда просто перестали изображать. Когда-то это делал Мстислав Добужинский... ИБ: Да, арт нуво! Волков. - А потом эта традиция практически прерва- лась. Ленинград - и в изобразительном искусстве, и в стихах - стал очень условным местом. А читающий ваше стихотворение тут же вспоминает реальный город, реаль- ный пейзаж - его краски, запахи. ИБ: Вы знаете, в этом стихотворении, насколько я сейчас помню, так много всего наложилось, что мне труд- но об этом говорить. Одним словом или одной фразой это- го ни в коем случае не выразить. На самом деле это сти- хи о пятидесятых годах в Ленинграде, о том времени, на которое выпала наша молодость. Там даже есть, букваль- но, отклик на появление узких брюк. СВ: "... Возле брюк твоих вечношироких"? ИБ: Да, совершенно верно. То есть это как бы по- пытка сохранить эстетику пятидесятых годов. Тут многое намешано, в том числе и современное кино - или то, что нам тогда представлялось современным кино. СВ: Это стихотворение воспринимается как полемика с пушкинским "... Вновь я посетил...". ИБ: Нет, это скорее перифраза. Но с первой же строчки все как бы ставится под сомнение, да? Я всегда торчал от индустриального пейзажа. В Ленинграде это как бы антитеза центра. Про этот мир, про эту часть города, про окраины, действительно, никто в то время не писал. СВ: Ни вы, ни я, Питер уже много лет не видели. И для меня лично Питер - вот эти стихи... ИБ: Это очень трогательно с вашей стороны, но у меня эти стихи вызывают совершенно другие ассоциации. СВ: Какие? ИБ: Прежде всего, воспоминания об общежитии Ле- нинградского университета, где я "пас" девушку в то время. Это и была Малая Охта. Я все время ходил туда пешком, а это далеко, между прочим. И вообще в этом стихотворении главное - музыка, то есть тенденция к та- кому метафизическому решению: есть ли в том, что ты ви- дишь, что-либо важное, центральное? И я сейчас вспоми- наю конец этого стихотворения - там есть одна мысль... Да ладно, неважно... СВ: Вы имеете в виду строчку "Слава Богу, что я на земле без отчизны остался"? ИБ: Ну да... СВ: Эти слова оказались пророческими. Как они у вас выскочили тогда, в 1962 году? ИБ: Ну, это мысль об одиночестве... о непривязан- ности. Ведь в той, ленинградской топографии - это все-таки очень сильный развод, колоссальная разница между центром и окраиной. И вдруг я понял, что окраина - это начало мира, а не его конец. Это конец привычного мира, но это начало непривычного мира, который, конеч- но, гораздо больше, огромней, да? И идея была в принци- пе такая: уходя на окраину, ты отдаляешься от всего на свете и выходишь в настоящий мир. СВ: В этом я чувствую какое-то отталкивание от традиционного декоративного Петербурга. ИБ: Я понимаю, что вы имеете в виду. Ну, во-пер- вых, в Петербурге вся эта декоративность носит несколь- ко безумный оттенок. И тем она интересна. А во-вторых, окраины тем больше мне по душе, что они дают ощущение простора. Мне кажется, в Петербурге самые сильные детс- кие или юношеские впечатления связаны с этим необыкно- венным небом и с какой-то идеей бесконечности. Когда эта перспектива открывается - она же сводит с ума. Ка- жется, что на том берегу происходит что-то совершенно замечательное. СВ: Та же история с перспективами петербургских проспектов - кажется, что в конце этой длинной улицы... ИБ: Да! И хотя ты знаешь всех, кто там живет, и все тебе известно заранее - все равно, когда ты смот- ришь, ничего не можешь с этим ощущением поделать. И особенно это впечатление сильно, когда смотришь, ска- жем, с Трубецкого бастиона Петропавловской крепости в сторону Новой Голландии вниз по течению и на тот берег. Там все эти краны, вся эта чертовщина. СВ: Страна Александра Блока... ИБ: Да, это то, от чего балдел Блок. Ведь он бал- дел от петербургских закатов, да? И предрекал то-се, пятое-десятое. На самом деле главное - не в цвете зака- та, а в перспективе, в ощущении бесконечности, да? Бес- конечности и, в общем, какой-то неизвестности. И Блок, на мой взгляд, со всеми своими апокалиптическими виде- ниями пытался все это одомашнить. Я не хочу о Блоке го- ворить ничего дурного, но это, в общем, банальное реше- ние петербургского феномена. Банальная интерпретация пространства. СВ: Эта любовь к окраинам связана, быть может, и с вашим положением аутсайдера в советском обществе? Ведь вы не пошли по протоптанному пути интеллектуала: после школы - университет, потом приличная служба и т.д. По- чему так получилось? Почему вы ушли из школы, недоучив- шись? ИБ: Это получилось как-то само собой. СВ: А где находилась ваша школа? ИБ: О, их было столько! СВ: Вы их меняли? ИБ: Да, как перчатки. СВ: А почему? ИБ: Отчасти потому, что я жил то с отцом, то с ма- терью. Больше с матерью, конечно. Я сейчас уже путаюсь во всех этих номерах, но сначала я учился в школе, если не ошибаюсь, номер 203, бывшей "Петершуле". До револю- ции это было немецкое училище. И в числе воспитанников были многие довольно-таки замечательные люди. Но в наше время это была обыкновенная советская школа. После чет- вертого класса почему-то оказалось, что мне оттуда надо уходить - какое-то серафическое перераспределение, свя- занное с тем, что я оказался принадлежащим к другому микрорайону. И я перешел в 196 школу на Моховой. Там опять что-то произошло, я уже не помню что, и после трех классов пришлось мне перейти в 181 школу. Там я проучился год, это седьмой класс был. К сожалению, я остался на второй год. И, оставшись на второй год, мне было как-то солоно ходить в ту же самую школу. Поэтому я попросил родителей перевести меня в школу по месту жительства отца, на Обводном канале. Тут для меня нас- тали замечательные времена, потому что в этой школе был совершенно другой контингент - действительно рабочий класс, дети рабочих. СВ: Вы почувствовали себя среди своих? ИБ: Да, ощущение было совершенно другое. Потому что мне опротивела эта полуинтеллигентная шпана. Не то чтобы у меня тогда были какие-то классовые чувства, но в этой новой школе все было просто. А после седьмого класса я попытался поступить во Второе Балтийское учи- лище, где готовили подводников. Это потому, что папаша был во флоте, и я, как всякий пацан, чрезвычайно торчал от всех этих вещей - знаете? СВ: Погоны, кителя, кортики? ИБ: Вот-вот! Вообще у меня по отношению к морскому флоту довольно замечательные чувства. Уж не знаю, отку- да они взялись, но тут и детство, и отец, и родной го- род. Тут уж ничего не поделаешь! Как вспомню Воен- но-морской музей, андреевский флаг - голубой крест на белом полотнище... Лучшего флага на свете вообще нет! Это я уже теперь точно говорю! Но ничего из этой моей попытки, к сожалению, не вышло. СВ: А что помешало? ИБ: Национальность, пятый пункт. Я сдал экзамены и прошел медицинскую комиссию. Но когда выяснилось, что я еврей - уж не знаю, почему они это так долго выясняли - они меня перепроверили. И вроде выяснилось, что с гла- зами лажа, астигматизм левого глаза. Хотя я не думаю, что это чему бы то ни было мешало. При том, кого они туда брали... В общем, погорел я на этом деле, ну это неважно. В итоге я вернулся в школу на Моховую и проу- чился там год, но к тому времени мне все это порядком опротивело. СВ: Ситуация в целом опротивела? Или сверстники? Или кто-нибудь из педагогов вас особенно доставал? ИБ: Да, там был один замечательный преподаватель - кажется, он вел Сталинскую Конституцию. В школу он при- шел из армии, армейский, бывший. То есть рожа - карика- тура полная. Ну, как на Западе изображают советских: шляпа, пиджак, все квадратное и двубортное. Он меня действительно люто ненавидел. А все дело в том, что в школе он был секретарем парторганизации. И сильно пор- тил мне жизнь. Тем и кончилось - я пошел работать фре- зеровщиком на завод "Арсенал", почтовый ящик 671. Мне было тогда пятнадцать лет. СВ: Бросить школу - это довольно радикальное реше- ние для ленинградского еврейского юноши. Как реагирова- ли на него ваши родители? ИБ: Ну, во-первых, они видели, что толку из меня все равно не получается. Во-вторых, я действительно хо- тел работать. А в семье просто не было башлей. Отец то работал, то не работал. СВ: Почему? ИБ: Время было такое, смутное. Гуталин только что врезал дуба. При Гуталине папашу выгнали из армии, по- тому что вышел ждановский указ, запрещавший евреям выше какого-то определенного звания быть на политработе, а отец был уже капитан третьего ранга, то есть майор. СВ: А кто такой Гуталин? ИБ: Гуталин - это Иосиф Виссарионович Сталин, он же Джугашвили. Ведь в Ленинграде все сапожники были ай- соры. СВ: В первый раз слышу такую кличку. ИБ: А где вы жили всю жизнь, Соломон? В какой стране? СВ: Когда умер Сталин, я жил в Риге. ИБ: Тогда понятно. В Риге так, конечно, не .гово- рили. СВ: Кстати, разве в пятнадцать лет можно было ра- ботать? Разве это было разрешено? ИБ: В некотором роде это было незаконно. Но вы должны понять, это был 1955 год, о какой бы то ни было законности речи не шло. А я вроде был парень здоровый. СВ: А в школе вас не уговаривали остаться? Дес- кать, что же ты делаешь, опомнись? ИБ: Как же, весь класс пришел ко мне домой. А в то время я уже за какой-то пионервожатой ухаживал, или мне так казалось. Помню, возвращаюсь я домой с этих ухажи- ваний, совершенно раздерганный, вхожу в комнату - а у нас всего две комнаты и было, одна побольше, другая по- меньше - и вижу, сидит почти весь класс. Это меня, надо сказать, взбесило. То есть реакция была совершенно не такая, как положено в советском кинофильме. Я нисколько не растрогался, а наоборот - вышел из себя. И в школу, конечно, не вернулся. СВ: И никогда об этом не жалели? ИБ: Думаю, что в итоге я ничего не потерял. Хотя, конечно, жалко было, что школу не закончил, в универси- тет не пошел и так далее. Я потом пытался сдать экзаме- ны за десятилетку экстерном. СВ: Я знал, что такая возможность - сдавать экза- мены экстерном - в Советском Союзе существовала, но в первый раз говорю с человеком, который этой возмож- ностью воспользовался. По-моему, власти к этой идее всегда относились достаточно кисло. ИБ: Да нет, если подготовиться, то можно сдать за десятилетку совершенно спокойно. Я, в общем, как-то подготовился, по всему аттестату. Думал, что погорю на физике или на химии, но это я как раз сдал. Как это ни комично, погорел я на астрономии. По астрономии я реши- тельно ничего не читал тем летом. Действительно, руки не доходили. Чего-то они меня спросили, я походил вок- руг доски. Но стало совершенно ясно, что астрономию я завалил. Можно было попробовать пересдать, но я уже как-то скис: надоело все это, эти детские игры. Да я уж и пристрастился к работе: сначала был завод, потом морг в областной больнице. Потом геологические экспедиции начались. СВ: А что именно вы делали в морге? И как вы туда попали? ИБ: Вы знаете, когда мне было шестнадцать лет, у меня возникла идея стать врачом. Причем нейрохирургом. Ну нормальная такая мечта еврейского мальчика. И вслед появилась опять-таки романтическая идея - начать с са- мого неприятного, с самого непереносимого. То есть, с морга. У меня тетка работала в областной больнице, я с ней поговорил на эту тему. И устроился туда, в морг. В качестве помощника прозектора. То есть, я разрезал тру- пы, вынимал внутренности, потом зашивал их назад. Сни- мал крышку черепа. А врач делал свои анализы, давал заключение. Но все это продолжалось сравнительно недол- го. Дело в том, что тем летом у отца как раз был ин- фаркт. Когда он вышел из больницы и узнал, что я рабо- таю в морге, это ему, естественно, не понравилось. И тогда я ушел. Надо сказать, ушел безо всяких сожалений. Не потому, что профессия врача мне так уж разонрави- лась, но частично эта идея как бы улетучилась. Потому что я уже поносил белый халат, да? А это, видимо, было как раз главное, что меня привлекало в этой профессии. СВ: Вас не воротило от работы в морге? Чисто физи- чески? ИБ: Вы знаете, сейчас я такое ни в коем случае не смог бы сдюжить. А в юности ни о чем метафизическом не думаешь, просто довольно много неприятных ощущений. Скажем, несешь на руках труп старухи, перекладываешь его. У нее желтая кожа, очень дряблая, она прорывается, палец уходит в слой жира. Не говоря уже о запахе. Пото- му что масса людей умирает перед тем, как покакают, и все это остается внутри. И поэтому присутствует не только запах разложения, но еще и вот этого добра. Так что просто в смысле обоняния, это было одно из самых крепких испытаний. СВ: Мне такое даже слушать - испытание. ИБ: Ушел я из морга главным образом потому, что приключилась одна неприятная сцена. Больница эта была областная. И летом очень много привозили детей. Дело в том, что летом (а это был июль) детская смертность подскакивает. По области гуляет бруцеллез, много случа- ев токсической диспепсии, маленькие дети особенно стра- дают; что-нибудь съедят или выпьют - молочко не такое, и все. Младенцы этому чрезвычайно подвержены. И пришел к нам в морг цыган. Я выдал ему двух его детей - двойня- шек, если не ошибаюсь. Он когда увидел их разрезанными, то среагировал на это довольно буйно: решил меня тут же на месте и пришить. И вот этот цыган с ножом в руке стал носиться за мной по моргу. А я бегал от него между столами, на которых лежали покрытые простынями трупы. То есть это такой сюрреализм, по сравнению с которым Жан Кокто - просто сопля. Наконец, он поймал меня, схватил за грудки, и я понял, что сейчас произойдет что-нибудь непоправимое. Тогда я изловчился, взял хи- рургический молоток - такой, знаете, из нержавеющей стали - и ударил цыгана по запястью. Рука его разжа- лась, он сел и заплакал. А мне стало очень не по себе. СВ: Ну и сцена...