СВ: Боюсь, Иосиф, что вы несколько идеализируете - задним числом - ситуацию с гомосексуалистами в Ленинг- раде. Конечно, официально никакой такой ситуации вообще не существовало - как не существовало официально и дру- гих сложных проблем. Но реальное положение гомосексуа- листов в обществе - вспомните, Иосиф! Я даже не говорю сейчас о работягах. Но вот я, например, жил в Ленингра- де в интернате, как он назывался, "для музыкально ода- ренных детей". Так вот, эти милые "музыкально одарен- ные" дети регулярно целыми толпами отправлялись бить "гомиков", "пидоров" - выслеживали их и жестоко избива- ли. А потом еще похвалялись этим... И это были будущие музыканты, предположительно тонкие натуры! Многие из них знали, что их любимый Чайковский был "пидором". И все равно это их не останавливало... Мне еще один пока- зательный эпизод запомнился, это было, когда "гласность и перестройка" в Советском Союзе уже вовсю раскручива- лись. Я поймал на коротковолновом приемнике передачу из Москвы на английском языке. Это был такой "радиомост" в прямой трансляции: люди из Штатов задавали вопросы, а советские эксперты в Москве, сидя в студии, им отвеча- ли. Тема была - life styles. И вдруг какой-то гей из Сан-Франциско задает вопрос: "And what about gay li- fe-style in the Soviet Union?" Что тут стряслось с со- ветскими экспертами, описать невозможно: они все начали нервно хихикать и перебрасывать этот вопрос друг другу как горячую картошку. И никто из них не осмелился объ- явить американцу, что в Советском Союзе гомосексуализм - уголовно наказуемое деяние, даже между совершеннолет- ними и по взаимному согласию. И так дело обстоит, если я не ошибаюсь, до сих пор. Вот вам и весь советский gay life-style... ИБ: Совершенно верно. Но в этом смысле любой li- fe-style в Советском Союзе был уголовно наказуемым преступлением. Объективно говоря, если вы интересуетесь литературой - это уже девиация, отклонение от нормы. И каждый человек, который занимается литературой более или менее всерьез, ощущает себя - в той или иной степе- ни - в подполье. Для меня это само собой разумеющийся факт. А в Советском Союзе ситуация еще более обостря- лась по одной простой причине. Ведь на самом-то деле литература, да вообще искусство - это, в конечном сче- те, частное предпринимательство. И у русского человека, по крайней мере в то время, в которое мы со Шмаковым воспитывались и воспитывали себя сами, существовало всего несколько форм частного предпринимательства. Для меня таковым была изящная словесность, для Шмакова - искусство, адюльтер, да еще вот - пойти в кино. (Пос- кольку при всей ограниченности киноменю мы все-таки могли сами выбрать: куда пойти и что посмотреть.) Поэ- тому вы неизбежно чувствовали себя в несколько обост- ренных отношениях с системой, с государством. И не столько даже с государством и системой, сколько с людь- ми, вас окружавшими. И хотел бы вот что сказать, уточ- няя наши давешние рассуждения о том, кто и где ощущает себя чужаком. Вы знаете, дело тут вот в чем. Я помню, что еще в Ленинграде, написав стихотворение и выйдя после этого вечером на Литейный проспект, ощущал - и даже не просто ощущал, а знал точно - что я нахожусь среди людей, с которыми имею чрезвычайно мало общего. Потому что еще пятнадцать минут назад мою голову зани- мало то, что им в голову по той или иной причине не приходит - и, видимо, не скоро и придет. А это, между тем, были мои соотечественники. Поэтому когда выходишь с тем же самым ощущением на улицу в Нью-Йорке, то тут, по крайней мере, находишь оправдание, поскольку в дан- ном случае у прохожих хотя бы родной язык иной, да? Так что ощущение чуждости здесь - оно не столь болезненно, сколь ощущение чуждости в отечестве. И это обстоятель- ство не следует упускать из виду, когда слушаешь все эти бесконечные и набившие оскомину рассуждения о жут- кой драме писателей в изгнании. Потому что это, на са- мом деле, не совсем так. Я даже думаю, что аудитория здесь, на Западе, у писателей, музыкантов, танцовщиков из России или Восточной Европы - эта аудитория, в об- щем, более или менее адекватна, а зачастую даже превос- ходит ту, которая у этих людей имелась на родине. Я часто себя ловлю на этой мысли. СВ: Это звучит логично даже с точки зрения простой арифметики. Помните, нам в Союзе постоянно долдонили про "одну шестую часть света"? Все-таки в остатке - пять шестых, не так уж мало. Кстати, вы знаете эту шут- ку: "что такое одна шестая часть света?" Ответ: "тьма". Это, кажется, Юз Алешковский придумал... ИБ: Я бы к этому вот что добавил. Нам на наши рас- суждения по этому вопросу могут возразить: да, у вас есть на Западе аудитория, но эти люди ничего не понима- ют, потому что не говорят с вами на одном языке. А я на это вот что отвечу: с человеком вообще на его языке никто не говорит! Даже когда с вами жена разговаривает, она не на вашем языке говорит! Разговаривая с ней, вы приспосабливаетесь к жене. И к другу вы себя приспособ- ляете. В каждой подобной ситуации вы пытаетесь создать особый жаргон. Почему существуют жаргоны? Почему су- ществуют всяческие профессиональные терминологии? Пото- му что люди знают, что они все - разные животные, но от этого страшненького факта они пытаются отгородиться, создав какую-то общую идиоматику, которая будет кодовым языком для "своих". Вот таким-то образом и возникает иллюзия, что ты - среди "своих", что в данной группе тебя понимают. Разумеется, когда ты, выступая, хохмишь, а в зале начинают улыбаться и хихикать - то есть де- монстрируют, что "понимают" тебя, - то это вроде бы приятно. Но в общем это удовольствие, без которого мож- но обойтись. СВ: То, о чем вы говорите, имеет отношение и к Шмакову. Переехав из Питера в Нью-Йорк, он, конечно, многое потерял. Но многое и приобрел. В частности, в Нью-Йорке ему больше не нужно было скрывать свою гомо- сексуальность. Причем выигрыш здесь был как бы двойной. С одной стороны, полностью исчезла висевшая над Шмако- вым в Ленинграде постоянная угроза тюрьмы или лагеря. С другой, он все-таки ощущал себя принадлежавшим к некое- му ордену, братству. Мне кажется, он в этой ситуации наслаждался. ИБ: Нет, он был существом гораздо более сложным. Если уж мы говорим о том, о чем говорить не следует, то есть об эротических предпочтениях индивидуума, да? Хотя это, в конце концов, частное дело каждого человека. И я не понимаю, почему это надо превращать в тему для об- суждения. Но тем не менее... СВ: Иосиф, вы меня знаете, я не стал бы затевать этого разговора из чисто скабрезного интереса. Но мы сейчас говорим о фигуре примечательной, имеющей, как мне кажется, определенный символический интерес и зна- чение - как в контексте Ленинграда шестидесятых годов, так и в контексте Нью-Йорка семидесятых-восьмидесятых годов. И его сексуальные предпочтения имели огромное значение для его жизни... ИБ: А также для его смерти. Ну вы знаете, я скажу так. Шмаков вовсе не был, что называется, your average flaming homosexual. Ничего подобного. Он был, если уж говорить об этом, бисексуален. Это для начала. Разуме- ется, здесь, в Нью-Йорке, ему уже не нужно было всячес- ки скрывать ту сторону его натуры, которая была заинте- ресована и увлечена мужчинами. Но и это мое заявление тоже до известной степени является преувеличением. По- тому что все-таки дело не столько в ограничениях, нак- ладываемых социальной структурой, сколько в самоограни- чении человека определенной культуры. А мы с ним, наше поколение, все были продуктами в общем-то пуританской культуры. Соответственно, Шмаков был не тем человеком, который на каждом углу кричал о своих предпочтениях и привязанностях. Не забывайте, что он обожал Пруста, много переводил его. То есть он был пленником культуры в первую очередь - и в последнюю тоже - а не пленником своих эротических предпочтений, и эта культура, эта ли- тература воспитывала его совершенно определенным обра- зом. В конце концов, тот же самый Пруст, когда он писал свой роман, ведь он не зря Альберта превращал в Альбер- тину. Так и Шмакову в вопросах пола была присуща скорее таинственность, то есть он был склонен скорее покрывать свои любовные похождения некоторым налетом таинствен- ности, нежели на каждом углу заявлять о своей сексуаль- ной свободе. Он так и не стал одним из этих типичных местных геев, для которых существо их жизни состоит именно в утверждении своей сексуальной identity. (Уж не знаю, как это перевести на русский язык, хотя, навер- ное, перевод есть.) Другой identity у этих людей нет. А у Шмакова - была. СВ: Помню, мы встретились со Шмаковым перед его отъездом из России в Нью-Йорк, дело было весной 1975 года. Он тогда подарил мне свою вышедшую в Тарту работу об отношениях Блока и Михаила Кузмина, с надписью, ко- торую я люблю перечитывать - "Милому Соломону Волкову с надеждами на встречу в стране "цвета времени и снов". Такими ему из России виделись Штаты. (Сейчас-то я в эту надпись вкладываю совсем другой смысл.) А тогда Шмаков был радостно возбужден, говорил мне, что в Нью-Йорке будет, видимо, преподавать в университете. Из этого, однако, ничего не получилось... ИБ: Вы знаете, я тоже предполагал, что как только Шмаков приедет в Штаты, все сейчас же станет на свои места. И он начнет преподавать в каком-нибудь универси- тете - как я надеялся, в Колумбийском. Но тут обстоя- тельства сложились крайне неблагополучно. Потому что ключевые позиции на славистских кафедрах в нескольких из ведущих американских учебных заведений оказались за- нятыми теми людьми, которые в прошлом Шмакова доили, в некотором роде. Когда они в свое время приезжали в Со- ветский Союз, Шмаков давал им разнообразные материалы, на основании которых они в дальнейшем писали свои дис- сертации, при этом без всяких ссылок на Шмакова или его консультации. И для них появление Шмакова в Нью-Йорке было хуже второго пришествия. Мы оба знаем, о ком идет речь, поэтому можем обойтись без фамилий. То, что они повели себя как подонки - это безусловно. Шмаков же, со своей стороны, когда его, по самому началу, приглашали на какие-то славистские конференции, усугубил ситуацию тем, что, слыша несшуюся с трибуны ахинею, таковой ее и называл. Такие номера он выкидывал несколько раз. Что ни в коем случае не помогло ему в приобретении друзей в академической славистской среде. Но Шмакова все это не особенно уязвило, как это ни странно. Поскольку он был человек очень гордый, подачек бы не стал принимать все равно. И он, в общем-то, действительно был равнодушен к успеху. То есть, конечно, ему было приятно, когда к не- му хорошо относились. Это нам всем приятно. Но когда к нам относятся плохо, это нас ни в коем случае с толку не сбивает. В этом смысле Шмаков был типичным предста- вителем нашего поколения. Мы там, в Питере, все выросли убежденными индивидуалистами - и потому, быть может, большими американцами, чем многие настоящие американцы, в Штатах родившиеся. По крайней мере, это так в фило- софском и, может быть, психологическом плане. И Шмаков, потерпев в Нью-Йорке неудачу на академическом поприще, совершил несколько попыток реализации своих индивидуа- листических устремлений. Помню, как он носился с идеей русской кухни в Нью-Йорке - то, что здесь называется catering. Потому что Шмаков, как вы знаете, был совер- шенно феноменальным кулинаром. СВ: Да, шмаковские супы и котлеты я никогда не за- буду! ИБ: Я тоже второго такого волшебника в этой облас- ти не знал. За одним, пожалуй, исключением: Честер Каллман, приятель покойного Одена. Каллман и Шмаков во многом были существа конгениальные. Увы, ничего из этой затеи Шмакова не вышло, прогорела его кулинарная ант- реприза. Тогда он стал пописывать в разные журналы статьи о русском балете. Помните, вы как-то процитиро- вали Слуцкого: "Его кормили. Но кормили - плохо"? Так вот, кормили Шмакова не очень плохо, на самом деле. То есть он сам кормился не очень плохо. Но вот платили ему особенно поначалу, за его статьи - плохо. И тогда я познакомил его с Алексом Либерманом и Татьяной Яковле- вой, его женой. Либерман, как вы знаете, возглавлял американский "Вог", для какового журнала Шмаков и стал более или менее стабильно поставлять материалы. СВ: Насколько я знаю, Шмаков также стал записывать воспоминания Яковлевой. Она ведь прожила бурную жизнь - и в Европе, и в Америке. Великая любовь Маяковского - чего уж более! ИБ: Из этого тоже, к сожалению, ничего не вышло, по многим и сложным причинам. Но Либерманы оказались для Шмакова новой семьей. Последние годы он просто жил в их загородном доме в Коннектикуте, уже довольно редко наведываясь в свою нью-йоркскую квартиру. В отношении Шмакова Либерманы были ангелами. И вообще, они ужасно хорошие. Ты сюда приезжаешь, чего-то там залупаешься, с кем-то сшибаешься из-за каких-то принципов. Но в том-то и прелесть жизни, что вот она проходит, и самыми важны- ми становятся чисто человеческие дела и отношения, а не идеологическая или философская сторона дела. Я об этом в последнее время стал задумываться именно в связи с общением с Либерманами. И я рад, что они скрасили Шма- кову его последние дни. Кроме того, они принимали жи- вейшее участие в книжных проектах Шмакова, из которых он успел осуществить три. Первой вышла автобиография Натальи Макаровой, которую Шмаков фактически написал, хотя в этом издании он значился только лишь как редак- тор. Затем последовала биография Барышникова - на мой взгляд, чрезвычайно достойное произведение, чьи досто- инства оказались до известной степени причиной финансо- вого неуспеха этой биографии. Ибо в ней не было никаких сплетен, не перебиралось грязное белье звезды и так да- лее. И, наконец, великолепно изданный том под названием "The Great Russian dancers". СВ: Извините, Иосиф, что я вас перебью, но мне хо- телось бы высказаться по поводу первых двух книг Шмако- ва - автобиографии Макаровой и биографии Барышникова. Обе эти книги - как и "The Great Russian dancers", ко- нечно, - стоят у меня дома на полке. Они для меня до- вольно-таки важны по многим причинам. Главное - я на собственном опыте знаю, как трудно здесь, на Западе, пробиться в книжный бизнес эмигранту из России, чья специализация - то, что у нас называлось "вед": то есть если он литературовед, музыковед, искусствовед, его здесь рассматривают в первую очередь как "информанта", как источник сугубо фактических сведений. Принес, как собака, в зубах свою информацию - и хорошо, а твои вы- воды или обобщения никому здесь не нужны, можешь уби- раться на все четыре стороны. Шмаков такого отношения нахлебался, как мы знаем, в Штатах вдоволь. И я чрезвы- чайно уважаю его за настойчивость, которую он в данном случае, опубликовав не одну (что уже само по себе - почти подвиг), а целых три книги по-английски, проявил. Но тут я вынужден с горечью добавить, что герои книг Шмакова ему в этом многотрудном деле не очень-то поспо- собствовали. Я об этом знаю со слов самого Шмакова. Сколько крови попортила ему Наталья Макарова во время их совместной работы над ее автобиографией! ИБ: Ну, она - звезда с фанабериями, это всем из- вестно! СВ: Коли звезда, то не грех было бы и рассчитаться с братом - эмигрантом из России - за выполненную им вы- сокопрофессиональную работу пощедрее... А что случилось с книгой Шмакова о Барышникове? Закончив рукопись, Шма- ков дал ее Барышникову на прочтение. И, как Шмаков мне рассказывал, Барышников вычеркнул из этой рукописи все показавшиеся ему "излишними" или "неудобными" биографи- ческие подробности. И вот этот кастрированный вариант Шмаков и опубликовал. Ясно, что у подобной биографии было мало шансов на успех; я помню, как нью-йоркские критики в своих рецензиях недоумевали: почему это Шма- ков, многолетний и близкий друг Барышникова, не сообщил в книге о нем ничего нового и интересного? Шмаков ока- зался в глупом положении, но, в конце концов, это был его выбор, его дело. Меня удивило другое. Какое-то вре- мя спустя в "Нью-Йорк Таймс Мэгэзин" появилось интервью с Барышниковым, причем среди вопросов был и такой: "чи- тали ли вы книгу Шмакова?" Тут, казалось бы, Барышнико- ву предоставлялся удобный случай сказать о Шмакове и его работе хотя бы несколько теплых слов. Вместо этого он ответил, что книги этой не читал. Опять-таки, гово- рит Барышников репортерам правду или нет - это его лич- ное дело. Но Шмакова он в данном случае уже во второй раз подставил. ИБ: Ну да, в деловом смысле... СВ: Поскольку он эту книгу не просто читал, но еще и выполнил по отношению к ней роль, которую уважающий себя американский автор ему бы выполнить не дал, а именно - роль цензора. В Штатах в принципе не положено нести биографию человека ему на предварительный прос- мотр и одобрение, поскольку это ставит под сомнение ав- торскую, как здесь говорят, integrity. Но Шмаков этим принципом поступился. В данном случае я его не одобряю, но он, видимо, считал, что это его обязанность по отно- шению к Барышникову как к другу, а не просто как к объ- екту исследования. Но тогда, в свою очередь, и Барышни- ков должен был вести себя как друг. И когда я слушал такое теплое, прочувствованное выступление Барышникова на панихиде по Шмакову, то не без грусти думал: а что мешало эти же красивые слова высказать публично еще при жизни Шмакова? ИБ: Ну вы знаете, в конце концов все мы совершаем ошибки. Все мы находимся в тот или иной момент в ка- кой-то диковатой ситуации. СВ: Ведь когда Барышников сказал, что книги Шмако- ва не читал - это был чистой воды выпендреж, за счет друга. ИБ: Ну да, наверное это был выпендреж, а может быть - и не выпендреж, я не знаю. Может быть, Барышни- ков не хотел признаваться, что читал книгу Шмакова. Мо- жет быть, он хотел создать впечатление, что книг о себе не читает. И надо сказать, что зачастую так дело и обс- тоит. Например, я точно знаю, что он не читал скандаль- ной книжки Гелси Киркланд. С другой стороны, я знаю до- вольно детально, в какой степени Барышников помогал Шмакову во всех других отношениях. Так что я думаю, что если Барышников в своем сознании занимался этой пробле- мой - хотя я не думаю, что он этим занимался или должен был бы заниматься - если он соотносил одно с другим, то у него, вероятно, не должно было возникать ощущения той подножки, о которой вы говорили. Вы знаете, одно урав- новешивает другое. СВ: Я лично остаюсь при мнении, что хорошие слова о человеке предпочтительнее говорить при его жизни, не стесняясь и публичных оказий. И, коли мы уж об этом за- говорили, хочу поблагодарить вас за лестное для меня упоминание моего имени в вашем недавнем интервью мос- ковскому журналу "Огонек". Должен вам сказать, что это - первое после моей эмиграции на Запад появление моего имени в тамошней прессе без сопровождающего обязатель- ного слова "отщепенец". ИБ: Неизвестно еще, надо ли меня за это благода- рить. Поскольку я думаю, что называться отщепенцем - это весьма лестно. Все мы отщепенцы, изгои, да? СВ: С третьей, и последней книгой Шмакова, опубли- кованной при его жизни - "The Great Russian dancers", вообще сложилась, как мне представляется, ситуация тра- гическая. Она не только не нашла широкого читателя, но и профессиональная критика ее практически замолчала. Что отражало ту враждебность и пренебрежение к Шмакову, которые в тот момент накопились в этой среде. ИБ: Безусловно! Поскольку Шмаков был человеком аб- солютных мнений, плюс никогда их не скрывал. Я тоже считаю, что просто бессмысленно открывать рот, чтобы сказать то, чего ты не думаешь. Это полная трата отпу- щенного тебе времени и энергии. От Шмакова стали отго- раживаться иронией и насмешками. Его имя, как вы знае- те, для американского уха звучит несколько диковато и комично. И как следствие, оно дважды появлялось в спис- ке местных критиков с самыми неудобоваримыми именами. Что очень отравляло Шмакову жизнь. Он даже изменил на- писание своего имени, но это его не спасло. Тогда он какие-то свои статьи стал подписывать псевдонимом, что было предметом наших бесконечных шуток. Вдобавок оче- редная работа Шмакова о балете - биография Мариуса Пе- типа, первая в своем роде, насколько мне известно - бы- ла встречена его издателем без особого энтузиазма. Уж не знаю, в чем там было дело. В свое время я видел нес- колько сот страниц этого манускрипта, но ведь я этих вещей не читаю - я вам говорил уж не раз, что балет ме- ня не особенно сильно занимает. В итоге Шмаков несколь- ко поохладел к писаниям о балете. Думаю, главное, что его на свете интересовало в последние годы - годы, ока- завшиеся последними - это опера, Мария Каллас, о кото- рой он и принялся писать книгу. Кроме того, автобиогра- фический роман. Вот вы употребили выражение "трагичес- кая ситуация". Да нет же, я не устану повторять, что это был человек счастливой психологической конституции. И поскольку он имел хлеб насущный сегодня, его не осо- бенно интересовало, что произойдет завтра. Тем более что его поддерживали Либерманы, Барышников - да все, кто его знал и любил. СВ: В свою очередь, и он очень многим помог Барыш- никову... ИБ: Да, он Барышникову дал чрезвычайно много. Пос- кольку у Шмакова, как вы знаете, была совершенно фено- менальная балетная и сценическая память. Он знал и пом- нил наизусть множество классических балетных постано- вок. Он помнил в них каждую мизансцену, каждое движе- ние. Это было нечто удивительное. Должен вам сказать, что мне было чрезвычайно интересно слушать разговоры Шмакова с Барышниковым о том или ином классическом ба- лете. Я, помню, думал: какие у людей бывают странные качества! Представьте себе: я раньше не знал, что су- ществует такое понятие, как музыкальная память. Что му- зыканты запоминают последовательность разворачивания музыки, такт за тактом, как мы помним разворачивание стиха - слово за словом. И даже музыкантская память - более подробная и точная. Для меня это было большим сюрпризом... Подождите, Соломон, я сейчас закурю... СВ: Понятная человеческая слабость... ИБ: Да, понятная человеческая слабость, от которой наступает еще большая слабость... СВ: Когда Шмаков умер, меня поразило одно совпаде- ние. Это была всего лишь деталь, но "говорящая". В "Нью-Йорк Таймс" появился некролог, в котором было ска- зано, что причина смерти - опухоль в мозгу. В то время как Шмаков умер от СПИДа... ИБ: Этот некролог написал, кстати, я. Ну они мне его перекроили, разумеется. И даже вписали фразу, кото- рая мне вообще не принадлежит - именно эту, об опухоли в мозгу. Я подобной вещи сказать не мог, поскольку факт смерти Шмакова от СПИДа был более или менее общеизвес- тен. Секрета из этого мы не делали. И я крайне удивился подобной цензуре со стороны "Нью-Йорк Таймс". Ну, в конце концов, смерть - это дело частное. Неважно, от чего умираешь... СВ: Совпадение же, о котором я начал говорить, заключается в том, что приблизительно в это же время в московском журнале "Огонек" появилось огромнейшее ин- тервью с главным тамошним сексологом Игорем Коном на тему о СПИДе в России. И это был, насколько я понимаю, прорыв в обсуждении этой темы там. Впервые открыто за- говорили о СПИДе. Впервые, на моей памяти, официальная пресса высказалась без осуждения и паники о гомосексуа- листах в России. Кон сказал, что по его оценкам от двух до пяти процентов мужского населения там - гомосексуа- листы. Никогда раньше подобные цифры не приводились. Я уж не знаю, насколько они точны - скорее всего, сильно занижены: кто же сейчас в России будет признаваться в том, что он - гомосексуалист! Но все-таки это начало какого-то откровенного разговора. При том, что они нас- таивают, будто в России известен всего один случай за- болевания СПИДом. Что, конечно, является неправдой. Кстати, Шмаков вовсе не был первым известным русским эмигрантом, умершим от СПИДа. В начале 1988 года в Амс- тердаме умер молодой пианист Юрий Егоров... ИБ: Да, я знал его! СВ: Это был музыкант фантастической одаренности! Он обещал стать новым Горовицем. Я получил извещение о его смерти, подписанное голландским другом Егорова. А через несколько месяцев пришло письмо, извещавшее о смерти этого друга... Что касается публикации в журнале "Огонек", то там обнажается масса проблем: ничего нет, даже презервативов в продаже нет. ИБ: Никак перестал работать знаменитый Баковский завод резиновых изделий? Помните? Но эти изделия, нас- колько я припоминаю, никогда не пользовались у населе- ния России особым доверием. СВ: Да, гораздо больше ценились импортные китайс- кие презервативы. Считалось, что они повышенного ка- чества, поскольку китайцам надо было контролировать рождаемость. ИБ: Это, по-моему, глобальная проблема. Недавно я прочел где-то довольно интересную информацию о том, что в Чикаго, в одном из исследовательских институтов, в качестве опыта презервативы просто положили на подокон- ник. И они от воздействия воздуха - от этого смога и так далее - начали разлагаться. То есть резина не вы- держивает того воздуха, которым мы дышим. СВ: Резина не выдерживает, а мы как-то выдержива- ем. ИБ: Но недолго. Недолго. И вдобавок, эта обремени- тельная мысль о том, что надеяться на презервативы не приходится. На каковую тему мы в свое время со Шмаковым также немало шутили. СВ: Хорошо бы теперь издать в России переводы Шма- кова из Кавафиса, да и другие его работы. Нынче это в принципе возможно, поскольку там довольно жадно абсор- бируют культурное богатство, накопленное русской эмиг- рацией за семьдесят лет. Дойдет, безусловно, очередь и до писаний Шмакова. Что будет восстановлением некоей исторической справедливости, поскольку, когда Шмаков эмигрировал, его имя в России стали отовсюду вычерки- вать, а работы его повыкидывали из библиотек. Что самое удивительное - в свое время подобная варварская полити- ка, которая применялась ко всем эмигрантам без исключе- ния - все они словно проваливались в черную дыру - воспринималась в России как нечто естественное, само собой разумеющееся. Возникали всякого рода гротескные ситуации. Например, в Москве в 1976 году вышел сборник статей о Майе Плисецкой, в котором участвовали ведущие балетные критики, в том числе и Шмаков. Но, поскольку он в это время уже жил в Нью-Йорке, его статья подписа- на другим именем. ИБ: Да, Шмаков к Майе относился с восторгом. И она к нему была очень благосклонна. Уже когда он был совер- шенно болен, Шмаков, вместе с Барышниковым, отправился в Бостон на галапредставление Майи. Но там он свалился с приступом, пришлось спешно возвращать его в Нью-Йорк. СВ: Мне об этом рассказывал Андрей Вознесенский, который поехал в Бостон в одной компании со Шмаковым. Он тогда, кажется, сочинил свой стихотворный экспромт: "Геннадий Шмаков, ты не любил в душе башмаков". ИБ: Должен сказать, что, при всей его подонностос- ти, Евтушенко мне все же симпатичнее, чем Вознесенский. С моей точки зрения - которая конечно же не безупречна - у Евтуха русский язык все-таки лучше. Ну, что такое Евтух? Это такая большая фабрика по сомовоспроизводс- тву, да? Он работает исключительно на самого себя и не делает из этого секрета. То есть он абсолютно открове- нен. И, в отличие от Вознесенского, не корчит из себя poete maudit - "проклятого поэта", богему, тонкача и знатока искусств. И я, между прочим, думаю, что искусс- тво Евтушенко знает и понимает получше, чем Вознесенс- кий. СВ: Вы знаете, Иосиф, я уверен, что в какую-то бу- дущую идеальную антологию русской поэзии XX века войдут при любом, самом строжайшем отборе, по десятку-другому стихотворений и Евтушенко, и Вознесенского. ИБ: Ну это безусловно, безусловно! Да что там го- ворить, я знаю на память стихи и Евтуха, и Вознесенско- го - думаю, строк двести-триста на каждого наберется. Вполне, вполне. СВ: И в истории русской культуры и общественно-по- литической жизни XX века и "Бабий Яр", и "Наследники Сталина" Евтушенко навсегда останутся. ИБ: А я не уверен, что останутся. Потому что если в ту антологию, о которой вы говорите, будет включена "Погорельщина" Клюева или, скажем, стихи Горбовского - то "Бабьему Яру" там делать нечего. СВ: Разница в том, что произведения Клюева или Горбовского все эти десятилетия распространялись по стране в лучшем случае в списках, а то и в устной фор- ме, а "Бабий Яр" и "Наследники Сталина" появились в га- зетах с миллионными тиражами, их весь Советский Союз прочел. Потому эти стихи Евтушенко и сыграли свою исто- рическую роль. ИБ: Ну правильно. Ну, чуваки бросали камни в раз- решенном направлении, зная, что они идут на полголовы впереди обывателя. И обыватель балдел! Вот и вся их ис- торическая роль. Все это очень просто, даже банально: у Евтуха и Вознесенского всю дорогу были какие-то друзья в ЦК партии - вторые, или третьи, или шестнадцатые сек- ретари - и потому чуваки постоянно были более или менее в курсе дела, куда ветер завтра подует. СВ: Скоро наступит конец XX века. У людей так уж устроено мышление, что в связи с подобными круглыми да- тами они всегда ожидают каких-то сверхъестественных со- бытий, вроде конца мира. ИБ: Самое интересное, что нечто в этом роде всегда и наступало... СВ: Но особенно разительно ситуация под конец века все-таки изменилась в бывшем Советском Союзе и странах советской империи. Я не говорю сейчас об экономике, в которой все равно ничего не понимаю, а о культурной сцене. Здесь изменения наиболее радикальны, причем ин- тересно, что произошли они вовсе не в том направлении, в каком... ИБ: ...чуваки предполагали? Да, совершенно верно. Но это нормальный просчет. Это просчет всего государс- твенного аппарата культуры. Это просчет бесчисленных чиновников всех этих так называемых творческих союзов. Это и просчет самих этих чуваков. Но это и естественно. Они не могли не просчитаться. Потому что единственный способ предсказать будущее с какой бы то ни было точ- ностью - это когда на него смотришь сквозь довольно мрачные очки. СВ: Особенно забавны сейчас сравнительно недавние издания в серии "Библиотека поэта" - кого там записали в классики русской поэзии XX века. До того, как в этой серии издали, наконец, Гумилева и Ходасевича, в ней по- явились пухлые тома Луговского, Луконина, Наровчатова, то есть поэтов с совершенно дутыми репутациями. ИБ: Ну не такие уж они и дутые, там талант при- сутствовал. Другое дело, что с этим талантом произошло потом. СВ: Ну разве можно Луговского сравнить хотя бы с Сельвинским или Тихоновым? Те действительно что-то сде- лали для русской поэзии. А что Луговской оставил? Стихи о чекистах, рыбоводах - фальшивая романтика, хуже Баг- рицкого. ИБ: Это хуже Багрицкого, конечно. Багрицкий гораз- до лучше Луговского, хотя тоже не бог весть что. Но я помню у Луговского целую книжку, называлась "Середина века". Это были белые стихи, которые сыграли определен- ную роль в становлении - по крайней мере, чисто стихо- вом - нашего поколения. Конечно, такая колоссальная фи- гура как Ходасевич их всех под себя подминает. Это бе- зусловно. С другой стороны, следует ожидать издания в этой самой "Библиотеке поэта" и тома какого-нибудь эмигранта, вроде Георгия Адамовича, стихи которого мне никогда особенно не нравились. Помню, как я огорчился, увидев - еще в Ленинграде - первую книжку Адамовича. Поскольку все уже было понятно - логика развития и так далее. И все это было не очень интересно. Ну если уж мы заговорили о том, что под конец века все на культурной сцене как бы расставляется по своим местам, то я вот что скажу: никто не должен волноваться по этому поводу. Потому что на свои места ставит само время - независимо от наличия железного занавеса или же его отсутствия. Существует закон сохранения энергии: энергия, выданная в мир, не пропадает бесследно при любой политической или культурной изоляции. И если в этой энергии вдобавок есть еще и какое-то определенное качество, то тогда волноваться уж совершенно незачем. Поэтому зря поэты предаются вельтшмерцу по поводу того, что их не печата- ют или не признают. Им надо волноваться только по пово- ду качества того, что они делают. Потому что при нали- чии качества все рано или поздно станет на свои места. Особенно теперь, когда благодаря популяционному взрыву людям нечем заняться и многие из них идут в критики или литературоведы. Так что вниманием никто не будет обой- ден, с этим все будет в порядке. Неизвестных гениев - нет. Это просто такая мифология, доставшаяся нам в нас- ледство от XIX века - мифология довольно-таки неубеди- тельная. В будущем все сестры получат по серьгам. СВ: Любопытно наблюдать за тем, как засуетились люди в связи с крушением установившихся иерархий в об- ласти культуры. Сначала было модным доказывать, что ты всегда был диссидентом или, по крайней мере, нонконфор- мистом в душе. Но этот период сравнительно быстро про- шел и теперь можно опять с гордостью вспоминать о былом высоком положении и близости к власть предержащим. Кто-то из писателей не так давно с воодушевлением опи- сывал, как он сражался в теннис с комсомольскими вождя- ми - не помню уж, кажется, это был Гладилин. ИБ: Что касается Гладилина, то мне сейчас вспом- нился связанный с ним характерный эпизод. Это был 1965 год, я только что освободился и приехал в Москву. До- вольно хорошо помню, как я попал туда, но сейчас это неважно. Так вот, Евтушенко тогда пригласил меня в жур- нал "Юность" на банкет, который давал Гладилин в связи с публикацией там своей новой повести. Это была такая феня, о которой я совершенно не подозревал, для меня все это было большим открытием об ту пору; что писатель устраивает банкет для тех, кто помог протолкнуть, про- пихнуть его произведение в журнал или какое-нибудь из- дательство. Здесь, на Западе, все происходит как раз наоборот: тут издатель тебе устраивает банкет, если он вообще что-нибудь устраивает. Но в принципе в банкете как таковом ничего ужасного нет, это даже и нормально. Дело не в банкете, дело в том, что я там услышал. Сиде- ли там в основном сотрудники "Юности", довольно страш- ные существа. Гладилин встал и, обращаясь ко всем этим падлам и сволочам, начал что-то плести: "Только благо- даря вашей мудрости, вашему тонкому чутью и пониманию современной русской литературы" и так далее. Я понимаю, что это этикет. Я понимаю, что все эти люди всего лишь исполняли свою работу, но объективно - это падлы, да? А Гладилин выдает им этот тост, этот шпиль минут на пят- надцать. И чего он только там не говорил! Меня от этого дела просто начало физически мутить. Тем не менее Гла- дилина-то я еще сдюжил, думал - ну сейчас жрать начнем. Но не тут-то было! Встает Евтух и выдает спич на таком уровне холуйской элоквенции, что мне действительно ста- ло сильно не по себе. С сердцем началась лажа. Тогда Ахматова еще была жива, я с ней общался и потому все время носил с собой валидол. Пришлось мне выйти в пред- банничек, я сел на лавочку и начал этот валидол лизать. Потому что так этих падл в лицо за столом, уставленном жратвой, превозносить нельзя. Это было сильно выше оп- ределенной черты. Это была уже такая, как бы сказать, ионосфера безнравственности. Но дело даже не в этом. Слова, конечно, ничего не значат. Эту концепцию, в об- щем, можно понять. Но только на уровне концепции! Пото- му что когда ты присутствуешь физически при этом выходе за пределы тяготения, то тебе становится худо: перег- рузка начинает действовать. СВ: Сейчас в России много говорят о деньгах: кто сколько зарабатывает и так далее. Некоторые осуждают подобные разговоры - дескать, куда же улетучился тради- ционный русский идеализм? Действительно, в Советском Союзе о деньгах, окладах и тому подобном говорить не то чтобы не поощрялось, но прямо запрещалось. Фактического равенства все равно не было, поскольку и тогда сущест- вовали огромные разрывы в доходах, но поддерживалась иллюзия этого равенства. Это было такое социальное ли- цемерие. И в теперешних разговорах о своем былом высо- ком положении, членстве в Союзе писателей и так далее, я слышу отголоски этого лицемерия. Потому что на са- мом-то деле человек хочет сказать: "Эх, сколько я тогда зарабатывал денег!" ИБ: Это очень интересно, между прочим. У этой проблемы есть два аспекта. Прежде всего, всякое равенс- тво, да и вообще идея равенства как таковая, мне предс- тавляется абсолютно бредовой, да? Что же касается этих воспоминаний о том, кто и кем был в Советском Союзе... Тут есть еще один нюанс, который я в общем-то считаю основой вот этой психологии. На самом-то деле эти люди имеют в виду даже не столько то, кем они некогда были и сколько они зарабатывали, а то, что они делом занима- лись. Что они реальные люди. Это попытка доказать ре- альность своего существования, хотя бы и в прошлом. К примеру, человек говорит: "Я работал главным инженером большого завода". Главный инженер в советской мифологии - это человек, который сталкивался с реальными пробле- мами, да? То же самое происходит, когда человек гово- рит: "Я был видным членом Союза советских писателей". Конечно, мне это все глубоко несимпатично, но когда я все эти речи сейчас слушаю, то пытаюсь найти в них не- кий лиризм. Потому что - ну какие мы этим людям судьи? СВ: Оно конечно - "не судите, да не судимы буде- те"... ИБ: Это вообще-то не про коммунальную квартиру сказано, это про несколько более высокий уровень. Но не в этом дело... СВ: Просто, общаясь с людьми, мы производим ка- кой-то отбор. А судить их при этом вовсе не обязатель- но. ИБ: Я-то думал, что отбор, о котором вы говорите, производится на основе чисто физической. Знаете, когда ты кого-то просто на дух не переносишь, да? А совершен- но не по принципиальным соображениям. Что же касается принципиальных соображений, то я вообще не очень пони- маю их чрезмерной роли в личных отношениях, особенно среди соотечественников. Поскольку уж чему-чему, а од- ной вещи нас в России всю дорогу учили - хотя, к вели- чайшему сожалению, не до конца научили - это прощать, извинять, оправдывать. А не судить. Нет, если я с кем-то там дел не имею, то исключительно потому, что меня от этого человека просто мутит. Есть такие... Ну что поделаешь - несовместимость. СВ: Теперь вас в России много печатают, хвалят, цитируют. Но продолжаются также и нападки. Просто рань- ше эти нападки были государственными - "тунеядец", "ху- лиган", "отщепенец", "антисоветчик" и прочее, а теперь вас поносят в основном с правого фланга: националисты, коммунисты, неофашисты. Их атаки на вас сводятся в ос- новном к следующему: вас нельзя называть русским поэ- том, поскольку вы и не поэт, и не русский. То есть пи- сания многих ваших врагов основываются на консерватив- ной эстетике с весьма ощутимой примесью антисемитизма. ИБ: Вы знаете, Соломон, я вам сейчас просто прочту две строчки из письма, полученного мною сегодня по поч- те из Москвы. Вот они: "Жид недобитый! Будь ты прок- лят!" Все. СВ: Что, это письмо пришло прямо на ваш нью-йорк- ский адрес? ИБ: Да. СВ: От такого можно поежиться... В такие моменты благодаришь судьбу за то, что живешь по другую сторону океана, под защитой... ИБ: Да, "под защитой чуждых крыл"... СВ: И теперь я, пожалуй, лучше понимаю, почему вы до сих пор не съездили в Россию и, в частности, в род- ной город... ИБ: Ну мы ведь знаем, что дважды в ту же самую ре- ку вступить невозможно, даже если эта река - Нева. Бо- лее того, на тот же асфальт невозможно вступить дважды, поскольку он меняется после каждой новой волны траффи- ка. А если говорить серьезно, современная Россия - это уже другая страна, абсолютно другой мир. И оказаться там туристом - ну это уже полностью себя свести с ума. Ведь как правило, куда-нибудь едешь из-за некой внут- ренней или, скорее, внешней необходимости. Ни той, ни другой я, говоря откровенно, в связи с Россией не ощу- щаю. Потому что на самом деле - не едешь куда-то, а уезжаешь от чего-то. По крайней мере со мной все время так и происходит. Для меня жизнь - это постоянное уда- ление "от". И в этой ситуации лучше свое прошлое более или менее хранить в памяти, а лицом к лицу с ним ста- раться не сталкиваться. СВ: У Ахматовой есть на этот счет высказывание, которое я очень люблю. Она говорила примерно так: "От- сутствие - лучшее лекарство от забвения; а лучший спо- соб забыть навек - это видеть ежедневно". Я эти слова Ахматовой часто в последние годы повторял, поскольку писал историю культуры Санкт-Петербурга и все это время воображал какой-то идеальный город, которого, наверное, на самом-то деле нет и не было. Конечно, можно было бы туда поехать, но это, я уверен, помешало бы мне закон- чить книгу. ИБ: Что ж, это вполне достойное соображение. Но у меня даже и такого аргумента нет, поскольку я ведь не знал, что я пишу и чего я не пишу. Потому что со стиш- ками - знаете, как это? - день так, день иначе, непо- нятно, что происходит... Но уж коли мы стали докапы- ваться до каких-то причин, то вот вам еще одно сообра- жение. Ведь что в сильной степени выводит из себя в Ев- ропе? Что страны разные, их культуры разные, истории их разные, а кожаные куртки и стрижки у европейской моло- дой шпаны - везде одинаковые. Видеть этих молодых хули- ганов на улице мне крайне неприятно. И если уж неприят- но шпану эту видеть здесь, то увидеть ее в родном горо- де - это было бы уж совсем ни в какие ворота, да? Ну я не знаю... СВ: Я давно хотел спросить вас вот о чем. В России теперь книги ваши выходят одна за другой. Но все они составлены не вами, а другими людьми. И в связи с этим от вас часто можно услышать разного рода претензии по поводу того, как та или иная из ваших книг составлена. А сами вы тем не менее за эту работу так и не беретесь. Если я не ошибаюсь, за всю вашу творческую историю вы, быть может, всего раз или два взяли на себя, что назы- вается, ответственность за состав собственной книги. Это что, ваша позиция? ИБ: Самый простой ответ будет такой: да, это моя позиция. Это так, если угодно. Мне действительно все равно, как будет выглядеть очередная моя книжка - пос- тольку поскольку уже с самого начала все у меня пошло неправильно. Быть может, все это и надо было бы печа- тать в свое время какими-то циклами, согласно хроноло- гии появления. Но поскольку это не имело места, то чего об этом и заботиться. Карты раз и навсегда спутаны, а исправлять что бы то ни было, приводить в порядок - я не собираюсь. Мне это абсолютно безразлично. Тем более что я вообще не смотрю на себя и на свои дела как на какой-то линейный процесс. То есть этот процесс, безус- ловно, линейный - просто потому, что время, к сожале- нию, линейно. По крайней мере, в нашей культуре, да? Но тем не менее никаких дополнительных усилий по выпрямле- нию своих дел я предпринимать не собираюсь. Никаких особых ощущений или замечательных идей - например, что что-то в моих книжках стоит не на том месте, что-то на- печатано неправильно - у меня нет. Не там стоит - да и прекрасно, что не там. СВ: То есть вы категорически отказываетесь состав- лять собственные книги стихов? ИБ: Да, я этого делать совершенно не в состоянии. Единственное, что я в состоянии сделать - это написать цикл стихотворений. И тогда, конечно, хочется, чтобы он сразу же был опубликован, да? Но этого практически ни- когда не происходило. А ретроспективно этим заниматься - бессмысленно. Да и вообще, чтобы этим заниматься, на- до к себе лучше относиться, чем это имеет место в моем случае. Ведь сочинительство - это процесс, как бы это сказать, не очень-то гладкий, да? И уж если у тебя есть возможность чем-то заниматься, то ты уж лучше стишки сочиняешь, чем книжки составляешь. А в тот момент, ког- да можно бы составлять книжку... Как правило, в тот мо- мент стихи не пишутся, чего-то не получается. А когда стихи не получаются, тебе кажется, что они уже никогда не получатся. Что это, как сказала бы Ахматова, "ушло". Поэтому заниматься составлением книги в этот период - ну совершенно уже полный моветон, потому что думаешь: елки-палки, что происходит? Получается, что ты живешь вчерашней репутацией, старыми заслугами. СВ: Я знаю, что такие периоды творческого отчая- ния, когда кажется, что никогда уже ничего не сочинит- ся, периодически приключались с Шостаковичем. Но он их всякий раз преодолевал. А с вами такое часто случается? ИБ: Довольно часто. Всякий раз, когда стихотворе- ние не пишется, не получается. Не то что чаще, но при- мерно столь же часто, как оно и получается. И когда стихотворение получается, сразу охота другое делать. Поэтому на составление книг нет внутреннего времени, чисто психологически. Пусть их лучше кто-нибудь другой составляет. Ну только там хронологию проверишь, да иногда два или три стихотворения перетасуешь. СВ: Понятно, что у вас были проблемы с публикацией ваших стихов в Советском Союзе. Но ведь когда вы перее- хали в Соединенные Штаты, то хотя бы здесь можно было попытаться начать все заново, разве не так? ИБ: Не совсем так... В Штатах тоже с самого начала все пошло как бы не по тем рельсам. Первые мои книжки составлял Леша Лосев. Прежде всего, для начала, это должна была быть одна книжка, а не две. Но эту книжку по издательским соображениям - прежде всего потому, что им таким образом пошло больше денег - разбили на две: "Конец прекрасной эпохи" (стихи 1964-1971) и "Часть ре- чи" (стихи 1972-1976). Ну с этим можно было согласить- ся, потому что 1972 год был какой-то границей - по крайней мере, государственной, Советского Союза, да? Но ни в коем случае не психологической границей, хотя в том году я и перебрался из одной империи в другую. Тем не менее границы психологической я в своих стихах Того периода не вижу. Хотя и думаю, что, начиная со стихот- ворения "Темза в Челси", написанного в 1974 году, имеет место быть несколько иная поэтика. Это, я думаю, более или менее другие стихи. Но опять-таки, то, что эта поэ- тика другая, заметно только тогда, когда стихотворение это находится в соседстве с чем-то предыдущим, с тем, что более или менее подготовило этот сдвиг, или что бы- ло на излете или издыхало, что называется. Только тогда видно, что это - другая вещь. Так что мне самому не очень понятно, как все это делить на разделы и книжки, да и надо ли это делить вообще. Пусть себе идет одно за другим - как жизнь, более или менее. СВ: А книги на английском языке, другие иностран- ные издания ваших стихов? ИБ: Ну это - такое нормальное мероприятие, в них, в общем, включаешь те стихотворения, которые к данному моменту более или менее цивильно переведены. На этот счет у меня вообще никаких ни иллюзий, ни амбиций нет. Просто выходят книжки как книжки. В этом смысле я со- вершенно не профессионал. СВ: И вдобавок, как бы выпадаете из традиций русс- кой поэзии. Посмотрите, с какой маниакальной придирчи- востью русские поэты нового времени - и Блок, и Анненс- кий, и Пастернак, и Ахматова - относились к составлению циклов и книжек. Они бесконечно тасовали свои стихотво- рения. ИБ: Быть может, за исключением Мандельштама... СВ: Ну у него в какой-то момент наступили для это- го неблагоприятные обстоятельства - вроде ваших. А так и он бы, думаю, весьма тщательно составлял бы все свои книжки. А вспомните классиков, вспомните книги Бара- тынского! На самом-то деле мне сейчас приходит в голову один-единственный пример отношения к собственным книж- кам, схожий с вашим - это столь мало любимый вами Тют- чев. Он тоже позволял другим людям составлять свои сборники, отказывался их править, а потом частным по- рядком жаловался на то, что там все перепутано. И он тоже настаивал на том, что не является профессиональным литератором. В этом отношении он был, пожалуй, еще пос- ледовательнее вас. ИБ: Безусловно, безусловно. Никаких сомнений. Вы знаете, Соломон, - это, между прочим, наблюдение очень толковое и очень справедливое. Действительно, я - не литератор. У меня нет таких амбиций, как я уже сказал. Единственная амбиция, которая у меня существует - это амбиция по отношению к процессу, она заключается только в течении процесса, в самом процессе. А жизнь, так ска- зать, продукта меня совершенно не волнует. Мне совер- шенно безразлично, что происходит с моими стихами после того, как они написаны. И в этом смысле есть некоторые совпадения - или я надеюсь, что они есть - между тем, как я отношусь к своим занятиям - и древними. А вовсе не с Тютчевым. СВ: Вы имеете в виду средневековых анонимов? Или же древних греков и римлян? ИБ: Я говорю об античных авторах. Ведь все эти из- дания античных поэтов - они, до известной степени, пос- мертные издания, да? Иначе к ним невозможно относиться. Ведь как все это происходит? Исследователи что-то такое находят, а затем все это располагается в порядке, самим авторам не очень-то известном, да? Что есть - то и су- ется под обложку. Ну то же самое, хочется надеяться, происходит и в моем случае, с большим или меньшим приб- лижением. Какие эклоги у меня написаны, те я и отдаю в книжку. Ну когда их набирается достаточное количество. А вся эта забота поэта о своей биографии - моветон, как я уже сказал. Тем более для XX века, поскольку в этом веке, особенно в русской поэзии, стилистически все на- ходится в процессе развития. И это развитие, как мне кажется, до сих пор продолжается. Так что мне совершен- но неохота останавливаться на какой бы то ни было мане- ре высказывания. И я думаю, что это не только мне свойственно, а и многим другим. Именно поэтому хроноло- гия в поэтических сборниках не так уж и важна, честно говоря. Поскольку за развитием поэта следишь либо по его стилистическому движению, либо по увеличивающейся глубине содержания. И в этом смысле ни составитель сборника, ни его читатель ошибки совершить не могут. СВ: Не должны, во всяком случае... ИБ: Да, не должны! Не должны. Невозможно в сборни- ке Пастернака, к примеру, стихи из "Доктора Живаго" поставить перед стихами из книги "Поверх барьеров". Это просто не будет иметь смысла. Или же будет иметь тот высший античный смысл, о котором мы только что говори- ли.