ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Вероятно, не случайно всякий раз, когда я заслуживал суровой кары, настоятель вместо наказания меня чем-то поощрял. Через пять дней после того, как Касиваги приходил за своим долгом, Учитель вызвал меня и вручил деньги: плату за первый семестр - 3400 иен, 350 иен на трамвай и 550 иен на книги и канцелярские принадлежности.
Деньги за первый семестр действительно полагалось вносить перед летними каникулами, но после истории с Касиваги я не думал, что настоятель сочтет нужным идти на этот расход, а если и уплатит, то не через меня, а почтовым переводом. То, что доверие это показное, я понимал, наверное, даже лучше, чем сам настоятель. Было в этих безмолвных благодеяниях Учителя что-то схожее с его мягкой розовой плотью. Обильное, насквозь фальшивое мясо, доверяющее тому, что непременно предаст, и предающее то, что взывает о доверии; это мясо недоступно разложению, оно беззвучно разрастается все шире и шире, тепленькое и розоватое...
Точно так же, как при появлении в гостинице "Юра" " полицейского я испугался, что мой замысел раскрыт, теперь я затрепетал от ужаса, вообразив, будто настоятель обо всем догадался и специально дает мне денег, чтобы лишить меня только-только обретенной решимости. Я чувствовал, что, пока у меня есть такая сумма, я не наберусь мужества сделать последний шаг. Деньги надо было как можно скорее растратить. А это не такая уж простая задача для человека, никогда не имевшего за душой ни гроша. Мне нужно было спустить деньги очень быстро и притом еще каким-нибудь особо предосудительным способом, чтобы Учитель зашелся от ярости и немедленно прогнал меня из обители. В тот день я дежурил на кухне. Моя миски после "спасительного камня", я рассеянно посматривал на пустую столовую. Возле выхода высилась лоснящаяся от черной копоти колонна, на которой висел свиток с заклинанием: "Оборони нас, Господи, от пожара". Мне показалось, что в выцветшем листке бумаги томится бледный призрак плененного огня. Я увидел, как некогда веселое и могучее пламя побелело и сжалось, запертое древним заклинанием. Поверят ли мне, если я скажу, что в последнее время образ огня вызывал у меня самое настоящее плотское желание? Впрочем, что ж тут удивительного - все мои жизненные силы были обращены к пламени. Мое желание придавало огню сил, и, чувствуя, что я вижу его сквозь черную твердь колонны, он нежно поднимался мне навстречу. Как хрупки и беззащитны были его руки, ноги, грудь! Вечером 18 июня я, спрятав деньги за пазуху, потихоньку выбрался из храма и направился в квартал Китасинти, более известный под названием Пятой улицы. Я слышал, что там берут недорого и охотно привечают послушников из окрестных храмов. От Рокуондзи до Пятой улицы было пешком минут тридцать-сорок.
Вечер выдался душный, луна неярко светила сквозь тонкую завесу облаков. На мне были штаны цвета хаки и свитер, на ногах - деревянные сандалии. Пройдет всего несколько часов, и, одетый точно так же, я вернусь в обитель, но откуда эта уверенность, что под прежним обличьем будет скрываться новый человек? Мне было необходимо сжечь Золотой Храм для того, чтобы я мог нормально жить, но мои действия напоминали приготовления к смерти. Я направился в бордель, словно обычный юнец, собирающийся покончить с собой, но прежде решивший непременно расстаться с невинностью. Ничего, мне можно было не беспокоиться, визит к проститутке - не более чем своего рода подпись на заранее заготовленном бланке; даже утратив невинность, я "новым человеком" не стану. Всё, теперь в решающий момент между мной и женщиной не возникнет Кинкакудзи, как это неоднократно случалось прежде. В сторону мечты, я больше не надеюсь за счет женщины вступить в контакт с жизнью. Цель моего существования твердо определена, и все предшествующие действия - лишь мрачная и жестокая формальность. Так говорил я себе, и мне вспомнились слова Касиваги: "Шлюхи отдаются клиентам, не испытывая к ним любви. Им наплевать: будь ты старик, бродяга, раскрасавец или кривой - да хоть прокаженный, если это у тебя на роже не написано. Большинство мужчин такое равноправие устраивает в самый раз, и первую свою женщину они покупают за деньги. Только мне эта демократия не подходила. Чтобы меня принимали так же, как здорового и нормального, - да ни за что на свете, думал я, нипочем не унижусь до такого..."
Воспоминание неприятно кольнуло меня. Но все же я не калека, как Касиваги. Пусть я заикаюсь, но, в конце концов, мое уродство не выходит за рамки обычной непривлекательности. Тут же мной овладело новое идиотское опасение: а вдруг, глядя в мое некрасивое лицо, женщина инстинктивно различит на нем печать прирожденного преступника? Я даже остановился. Голова шла кругом от беспорядочных мыслей, и мне уже самому было непонятно: то ли я собираюсь лишиться невинности, чтобы недрогнувшей рукой спалить Золотой Храм, то ли я решился на поджог, желая расстаться с проклятой невинностью. Вдруг, безо всякой связи, в ушах у меня прозвучал красивый буддийский оборот "тэмпо-каннан" - "напасти, грозящие миру", и я продолжил свой путь, бессмысленно бормоча в такт шагам: "тэмпо-каннан, тэмпо-каннан"...
Вскоре яркие вывески баров и салонов патинко остались позади, и я оказался на тихой, темной улочке. Через равные промежутки на домах горели белые бумажные фонари. С той самой минуты, когда я выбрался за ворота храма, мне грезилось, что где-то на этой улице, прячась от всех, живет чудом спасшаяся Уико. Эта фантазия придавала мне мужества. Решившись поджечь Золотой Храм, я словно вернулся в светлую и чистую пору детства. Так отчего бы, думал я, мне не повстречать вновь тех людей, которых я знал на заре жизни. Казалось бы, только теперь начинал я жить, но, странное дело, с каждым днем меня все сильнее одолевало предчувствие несчастья, временами мерещилось, что завтра я умру, и я начинал молиться, умоляя смерть пощадить меня до той поры, пока я не сделаю свое дело. Я вовсе не был болен. Просто день ото дня ноша ответственности и разом смешавшихся параметров моего существования давили мне на плечи все сильнее. Накануне, подметая двор, я занозил указательный палец - даже такая малость испугала меня не на шутку. Мне вспомнилось, как умер поэт, уколов палец о шип розы. Обычному человеку подобная смерть не грозит. Но я теперь стал личностью выдающейся и драгоценной, поэтому любая мелочь могла оказаться для меня роковой. К счастью, ранка не загноилась, и сегодня, даже нажимая на нее, я уже почти не чувствовал боли.
Разумеется, перед походом на Пятую улицу я принял все необходимые гигиенические предосторожности. Накануне я специально сходил в дальнюю аптеку, где никто меня не знал, и приобрел пачку неких резиновых изделий. Присыпанная каким-то порошком тонкая пленка имела цвет мрачный и болезненный. Вечером я решил опробовать свое приобретение. В моей келье, где на стене висел календарь Киотоского туристического агентства и нарисованная красным карандашом карикатура на Будду, где лежала раскрытая книга с дзэнскими сутрами, а на измочаленных татами валялись грязные носки, мне явился новый символ - гладкий и серый, он напоминал зловещее изваяние Будды, лишенное носа и глаз. Зрелище было отвратительным, я почему-то вспомнил древний изуверский обычай, дошедший до наших времен только в преданиях, который назывался "отсекновение беса"...
Итак, я свернул на тихую улочку, освещенную вереницей бумажных фонарей. Здесь было больше сотни домов, построенных по единому образцу. Я слышал, что хозяин этого квартала иногда прячет беглецов, скрывающихся от правосудия. Говорили, у него есть специальный звонок, нажав на который, он извещает все заведения Пятой улицы о появлении полиции. Дома были двухэтажные, возле каждой двери чернело зарешеченное оконце. Вытянулись ровной полосой старые черепичные крыши, влажно блестя в лунном свете. Вход в заведение прикрывала неизменная темно-синяя штора, на которой белой краской было написано название здешнего района "Нисидзин". В дверях сидели хозяйки в белых передниках и, высовываясь из-за шторы, вглядывались в прохожих. Я не испытывал ни малейшего предвкушения удовольствия. Казалось, что я отринут законом, отбился от людей и бреду по пустыне, устало передвигая ноги. Желание сдавливало мне колени, я чувствовал его уродливый горб. "Я должен, просто обязан истратить здесь все деньги, - твердил я себе. - Хотя бы плату за университет. Тогда у настоятеля появится отличный повод выгнать меня вон". Я не отдавал себе отчета в том, что в моей логике есть странное противоречие: если я действительно так думал, это означало, что Учитель дорог моему сердцу. Видимо, основной наплыв посетителей начинался позже - на улице было совсем пусто. Стук моих сандалий разносился на весь квартал. Монотонные, зазывные голоса хозяек словно повисали в душном и влажном воздухе июньской ночи. Я вспомнил, как вскоре после войны смотрел с вершины горы Фудосан на город, и подумал, что в том море огней таился и этот квартал. Ноги вели меня к месту, где скрывалась Уико. Возле перекрестка я увидел вывеску с надписью "Водопад" и, не задумываясь, откинул синюю штору.
Я оказался в небольшой комнате, пол которой был выложен плиткой. Сбоку со скучающим видом, словно дожидаясь поезда, сидели три женщины. У одной, одетой в кимоно, шея была обмотана бинтом. Остальные две были в европейском платье. Та, что с краю, спустив чулок, лениво почесывала лодыжку. Уико здесь не было. Это меня успокоило. Женщина, чесавшая ногу, услышав мои шаги, подняла голову, будто собака, которую окликнул хозяин. У нее было круглое, немного припухшее лицо, наивно, как на детском рисунке, раскрашенное белым и красным. Она смотрела на меня как-то очень доброжелательно - другого слова я не подберу. Как будто мы на секунду встретились взглядами где-нибудь на людном перекрестке и сейчас навсегда разойдемся. Эти глаза отказывались видеть желание, приведшее меня сюда. Раз Уико здесь не было, меня устраивала любая из женщин. Суеверное чувство говорило мне, что, если я стану выбирать или ждать чего-то необыкновенного, меня вновь ждет неудача. Проститутка лишена права выбирать себе клиента, так пусть и я буду в том же положении. Нельзя ни в коем случае допустить, чтобы в происходящем присутствовала хоть малая доля красоты - страшной силы, лишающей человека воли.
- Кто из девочек вам больше нравится? - спросила хозяйка.
Я ткнул пальцем в ту, что чесала ногу. Наверное, ее укусил комар, их тут было полно. Благодаря этому укусу между мной и женщиной возникла невидимая связь. Маленькая боль дала проститутке право стать в будущем важным свидетелем...
Она встала, подошла ко мне, растянула рот в улыбке и дотронулась до рукава моего свитера. Поднимаясь по темной лестнице на второй этаж, я думал об Уико. Как же она может отсутствовать в такую минуту моей жизни? Раз Уико здесь нет сейчас, значит, я уже никогда и нигде не смогу ее найти. Она покинула этот мир - просто и обыденно, словно отправилась помыться в баню за углом. Даже когда Уико была еще жива, мне казалось, что она свободно переходит из одного мира в другой и обратно. В ту трагическую ночь она то отвергала все окружающее, то вновь сливалась с ним воедино. Возможно, и смерть явилась для нее лишь временным превращением. Лужица крови на полу галереи храма Конго была, наверное, столь же эфемерна, как пятнышко пыльцы, остающееся после бабочки, которая заночевала на вашем подоконнике. Утром вы отворили окно - и бабочка упорхнула. Посередине второго этажа находилась открытая терраса, окруженная старинной резной балюстрадой. Между перилами были протянуты веревки, на которых сушились красные нижние юбки, трусики, ночные рубашки. В темноте развешенное нижнее белье было похоже на человеческие силуэты. Из какой-то комнаты доносился поющий женский голос. Он был ровен и мелодичен. Иногда, отчаянно фальшивя, песню подхватывал мужчина. Внезапно пение оборвалось, недолгое молчание - и взрыв пронзительного женского хохота.
- Ох уж эта Акико, - сказала хозяйке моя избранница.
- Вечно одна и та же история. - Хозяйка недовольно повернулась к заливистому смеху квадратной спиной. Меня провели в крошечную убогую комнатку. В углу стояла тумбочка, на которой красовались две статуэтки: пузатый бог изобилия Хотэй и кошка, призывно манящая лапой. На стене висел календарь и длинный перечень правил. Свет давала тусклая лампочка. Через открытое окно с улицы были слышны шаги искателей ночных удовольствий. Хозяйка спросила, на ночь я или на время. Если на время, то это стоит четыреста иен. Я попросил принести сакэ и закуски. Хозяйка ушла, но проститутка не сделала ни шага в мою сторону. Она подошла ко мне лишь после того, как принесли сакэ. Я увидел у нее на верхней губе красное пятнышко. Наверное, расчесала еще один укус, предположил я. А может быть, просто смазалась помада. Не стоит удивляться, что в столь ответственный момент своей жизни я так дотошно разглядывал любую мелочь. Во всем, что меня окружало, я пытался усмотреть доказательство грядущих наслаждений. Я словно изучал гравюру - малейшие детали на ней были аккуратно пропечатаны, но все они находились на одинаковом от меня расстоянии, изображение оставалось плоским.
- По-моему, я тебя уже видела, - сказала женщина, сообщив, что ее зовут Марико.
- Нет, я раньше тут не был.
- Тебе видней. Вишь, как руки-то трясутся.
Я заметил, что мои пальцы, держащие чашку с сакэ, действительно дрожат. Хозяйка, разливавшая сакэ, усмехнулась:
- Если он не врет, считай, Марико, тебе сегодня повезло.
- Это мы скоро увидим, - небрежно обронила Марико, но в ее тоне не было и тени чувственности. Ее душа, как мне казалось, держалась в стороне от тела, словно ребенок, тихо играющий сам по себе вдали от шумной детворы. Марико была одета в бледно-зеленую блузку и желтую юбку. Ногти сияли красным лаком, но только на больших пальцах - наверное, она взяла лак на пробу у кого-нибудь из подруг. Наконец мы перешли из комнатки в спальню. Марико наступила одной ногой на постель, расстеленную поверх татами, и дернула за шнур торшера. Яркими красками вспыхнуло пестрое покрывало из набивного шелка. Спальня была обставлена куда лучше, чем "гостиная", в стене имелась даже токонома, где стояли дорогие французские куклы. Я неуклюже разделся. Марико привычным жестом накинула на плечи розовый халатик и сняла под ним платье. У изголовья стоял кувшин с водой, и я жадно припал к нему. Услышав бульканье, Марико, не оборачиваясь, засмеялась:
- Ишь, водохлеб какой!
Когда мы уже лежали в постели лицом к лицу, она легонько тронула меня кончиком пальца за нос и, улыбаясь, спросила:
- Ты что, правда в первый раз?
Торшер едва освещал темную спальню, но это не мешало мне смотреть во все глаза. Для меня наблюдение - лучшее доказательство того, что я живу. Но сегодня я в первый раз видел так близко от себя глаза другого человека. Законы перспективы, управлявшие моим видением, нарушились. Посторонний человек безо всякой робости вторгался в мой мир, я чувствовал тепло чужого тела, вдыхал аромат дешевых духов; вскоре это нашествие поглотило меня всего, без остатка. Впервые прямо у меня на глазах мир другого человека сливался с моим. Для этой женщины я был просто безымянным представителем породы мужчин. Я и помыслить не мог, что меня можно воспринимать таким образом. Сначала я снял одежду, но следом меня лишили и всех последующих, покровов - заикания, непривлекательности, бедности. Это, безусловно, было приятно, но я никак не мог поверить, что такие чудесные вещи происходят со мной. Физическое наслаждение существовало где-то вне меня. Потом оно оборвалось. Я тут же отодвинулся от женщины и лег подбородком на подушку. Обритая голова мерзла, и я слегка похлопал по ней ладонью. Вдруг нахлынуло чувство заброшенности, но плакать не хотелось. Потом, когда мы отдыхали, лежа в постели, Марико рассказывала мне о себе. Кажется, она была родом из Нагоя. Я слушал вполуха, а сам думал о Золотом Храме. Но мои мысли о нем были сегодня рассеянными и абстрактными, они утратили страстность и глубину.
- Приходи еще, - сказала Марико.
Я подумал, что она, наверное, на несколько лет меня старше. Ее потная грудь бьыа перед самыми моими глазами. Настоящая плоть, и не собирающаяся оборачиваться Золотым Храмом. Я робко дотронулся до нее пальцами:
- Что, никогда раньше не видал?
Марико приподнялась и, опустив голову, слегка тронула одну из грудей, словно приласкала маленького зверька. Плоть нежно заколыхалась, и я вдруг почему-то вспомнил закат в Майдзурской бухте. Переменчивость уходящего за горизонт солнца и переменчивость колеблющейся плоти странным образом слились в моем восприятии. На душе у меня стало спокойно, когда я подумал, что, подобно заходящему солнцу, которое непременно скроется в пене вечерних облаков, эта грудь вскоре исчезнет с моих глаз, погребенная в темной могиле ночи.
* * *
На следующий день я снова пришел в "Водопад" к Марико. И дело было не только в том, что денег оставалось еще предостаточно. Первый опыт физической любви оказался настолько убогим по сравнению с рисовавшимися мне райскими картинами, что я просто обязан был попробовать еще раз, чтобы хоть немного приблизиться к образу, который существовал в моем воображении. Такова уж моя натура: все действия, совершаемые мной в реальной жизни, становятся лишь верным, но жалким подобием фантазий. Впрочем, фантазии - не то слово, я имею в виду внутреннюю память, питаемую источниками моей души. Меня всегда преследовало чувство, что любые события, происходящие со мной, уже случались прежде, причем были куда ярче и значительней. То же самое я ощущал и сейчас: мне казалось, что где-то когда-то - только теперь уже не вспомнить где и когда (может быть, с Уико?) - я испытал несравненно более жгучее чувственное наслаждение. Оно стало первоисточником всех моих удовольствий, и с тех пор реальные радости плоти - лишь жалкие брызги былого блаженства. Ощущение было такое, будто некогда мне выпало счастье увидеть божественный, ни с чем не сравнимый заход солнца. Разве я виноват, что с тех пор любой закат кажется мне блеклым? В
черашняя женщина обращалась со мной, словно я был обычным человеком из толпы. Поэтому сегодня я прихватил с собой одну книжку, купленную за несколько дней до того у букиниста. Называлась она "Преступление и наказание", ее написал итальянский криминалист восемнадцатого века Беккариа. Я прочитал несколько страниц и бросил - обычная для восемнадцатого века смесь просветительских идей и рационализма. Но на проститутку интригующий заголовок мог произвести впечатление.
Марико встретила меня той же улыбкой, что и вчера. Казалось, событий минувшей ночи и не бьшо. Опять она смотрела на меня приветливо, но безразлично, словно на случайное лицо в толпе на перекрестке. Впрочем, ее тело и было чем-то вроде перекрестка. Мы сидели втроем - я, Марико и хозяйка - и пили сакэ. Сегодня я чувствовал себя уже не так скованно.
- Правильно чашку держите, - одобрительно сказала мне хозяйка, - задней стороной к себе. Молодой, а обхождение знаете.
- А настоятель не заругается, что ты каждый день повадился сюда ходить? - спросила вдруг Марико и, поглядев на мое изумленное лицо, рассмеялась:
- Тоже мне загадка. Сейчас все парни с чубами ходят, а раз стриженный под ноль - ясно, что монах. У нас тут много вашего брата перебывало, кое-кто теперь в большие бонзы вышел... Послушай, хочешь, я тебе спою?
И Марико вдруг затянула популярную песенку про девушку из порта. Во второй раз, в обстановке, ставшей уже привычной, все произошло легко и просто. Я даже испытал определенное удовольствие, но оно было далеко от воображавшегося мне райского наслаждения. Скорее, я чувствовал самоуничижительное удовлетворение при мысли о том, что предаюсь низменным страстям. Затем Марико с видом старшей сестры прочла мне целую лекцию, чем окончательно погубила все жалкие зачатки удовольствия.
- Ты не больно-то шляйся по таким местам, - поучала меня Марико. - Не доведет тебя эта жизнь до добра. Я же вижу, ты парень хороший, серьезный. Вот и занимайся своим делом. Конечно, я рада, что ты ко мне ходишь, но... Ну, в общем, ты понимаешь, что я хочу сказать. Ты мне вроде как младший братишка.
Наверное, Марико почерпнула эту речь из какого-нибудь бульварного романа. Произносилась она, конечно, не всерьез, а с намерением произвести на меня впечатление. Марико, несомненно, надеялась, что я расчувствуюсь, оценив ее благородство. А уж если бы я разрыдался, она вообще была бы на седьмом небе от счастья. Но я не доставил ей этого удовольствия, а просто взял и, ни слова не говоря, сунул ей под нос "Преступление и наказание". Марико старательно полистала книжонку, но, быстро утратив интерес, швырнула ее на подушку и тут же о ней забыла. Мне хотелось, чтобы Марико каким-то образом ощутила предчувствие грядущих роковых событий, услышала голос судьбы, сведшей ее со мной. Она должна была хоть как-то почувствовать свою причастность к надвигающемуся крушению Вселенной. В конце концов, это не может быть ей безразлично, подумал я. И, не в силах справиться с собой, сказал то, о чем должен был молчать:
- Через месяц... Да, не позже... Через месяц мое имя будет во всех газетах. Тогда ты вспомнишь обо мне.
Когда я замолчал, меня всего трясло от возбуждения. Но она встретила мое признание взрывом хохота. Грудь ее заколыхалась; пытаясь сдержать смех, Марико закусила рукав халата, но, взглянув на меня, снова прыснула и уже не могла остановиться. Думаю, она сама не смогла бы объяснить, что ее до такой степени развеселило. Наконец Марико успокоилась.
- Что смешного я сказал? - задал я дурацкий вопрос.
- Ой, ну ты трепач. Ну, врать здоров!
- Я не вру!
- Ладно, брось. Ох, насмешил! Чуть не лопнула. Ой, трепач! А с виду серьезный, нипочем не догадаешься! - снова залилась Марико.
Может быть, причина ее смеха была совсем проста - ее рассмешило то, как я заикаюсь от волнения? Так или иначе, она не поверила ни единому моему слову. Не поверила. Наверное, если бы у нее перед самым носом разверзлась земля, она бы тоже не поверила. Кто знает, может быть, эта женщина уцелеет, даже когда рухнет весь мир. Марико верила лишь в те вещи, которые укладывались в ее сознании. А мир, по ее разумению, рухнуть никак не мог, ей подобное и в голову не приходило.
Этим Марико напоминала Касиваги. Она и была женской разновидностью Касиваги, только без склонности к умничанью. Говорить нам больше было не о чем. Марико сидела, выставив голые груди, и тихонько напевала. Ее мурлыканье сливалось с жужжанием мух. Одна назойливая муха все кружила у нее над головой, а потом села ей на грудь - Марико только пробормотала: "Фу, как щекотно", но сгонять муху не стала. Та словно прилипла к коже. К моему удивлению, это прикосновение не внушало Марико ни малейшего отвращения.
По крыше застучал дождь. Казалось, что туча повисла только над нашими головами. Шум капель был лишен объемности, дождь словно специально забрел на эту улицу и решил на ней задержаться. Так же как и я, звук дождя был отрезан от беспредельности ночи, он вжался в тесный кусочек пространства, вырезанный из темноты серым светом торшера. Муха - спутница гниения, думал я. Значит ли это, что в Марико происходит процесс гниения? Может быть, и ее недоверчивость - признак этого недуга? Категоричный, абсолютный мир, в котором живет Марико, и визит мухи - я не мог понять, в чем связь между двумя этими явлениями. Вдруг до меня дошло, что Марико уснула. Спящая женщина была похожа на труп, а на ее круглой груди, освещенной торшером, неподвижно застыла муха, будто тоже внезапно погрузилась в спячку.
* * *
Больше в "Водопад" я не ходил. Моя цель была достигнута. Теперь оставалось только дать настоятелю понять, что я истратил плату за обучение, и понести долгожданную кару. Однако я ни единым словом не намекал Учителю, что деньги растрачены. Я считал, что признаваться ни к чему - настоятель и так должен был обо всем догадаться. Сам не пойму, почему я все продолжал верить в могущество Учителя и надеялся почерпнуть в нем силы. Отчего необходимо было увязывать последний шаг с изгнанием из обители? Я ведь уже говорил, что давным-давно понял, насколько беспомощен наш преподобный. Через несколько дней после второго похода в публичный дом я вновь убедился, что правильно оценивал святого отца. В то утро, еще до открытия храмовых ворот, настоятель отправился на прогулку в сторону Кинкакудзи, что само по себе уже было редкостью. Мы, послушники, подметали двор. Учитель похвалил нас за усердие и, шелестя своей свежей белой рясой, стал подниматься по каменным ступенькам лестницы, ведшей к храму Юкатэй. Я поначалу подумал, что он направляется в чайный павильон отдохнуть и очистить душу. Раннее солнце еще было окрашено в резкие цвета рассвета. Плывшие в голубом небе облака отливали пурпуром, словно покраснев от стыда. Закончив подметать двор, монахи ушли в главное здание, один я отправился в обход Большой библиотеки - надо было привести в порядок дорожку к храму Юкатэй. С метлой в руке я поднялся по каменной лестнице наверх. Деревья не успели обсохнуть после прошедшего накануне дождя. На кусты выпала обильная роса, ее капли вспыхивали на солнце алым, и казалось, что ветки, несмотря на раннее лето, уже усыпаны ягодами. Розовой сеткой пламенела потяжелевшая от влаги паутина.
С волнением смотрел я вокруг - все земное приобрело цвета неба. И капли, лежавшие на листьях, тоже упали с небес. Листва вся сочилась влагой, словно насквозь пропитанная сошедшей сверху благодатью. Пахло свежестью и гнилью - земля принимала и расцвет и гниение. Как известно, к храму Юкатэй примыкает Башня Северной Звезды. Но это не то знаменитое сооружение, что некогда было построено здесь по приказу сёгуна Ёсимицу. В прошлом веке башню перестроили, придав ей округлые очертания чайного павильона. В храме Учителя не оказалось. Значит, он в башне. Мне не хотелось встречаться с настоятелем один на один, поэтому я крался по дорожке пригнувшись - живая изгородь должна была заслонить меня от глаз преподобного.
Дверь в Башню Северной Звезды была открыта. В токонома висел на своем обычном месте свиток работы художника школы Маруяма. Под картиной стоял резной ковчежец сандалового дерева, почерневший за века, что миновали с тех пор, как его вывезли из Индии. Разглядел я и полки тутового дерева в стиле Рикю, и расписные ширмы. Однако Учителя что-то не было видно. Я непроизвольно приподнялся, пытаясь получше рассмотреть помещение. В самом темном углу, возле колонны, я увидел что-то белое, похожее на большой сверток. Приглядевшись, я вдруг понял, что это настоятель. Коленопреклоненный, он скрючился на полу, опустив голову и прикрывая лицо рукавами белой рясы. Тело Учителя застыло в неподвижности. Я смотрел на эту окаменевшую фигуру, целый вихрь чувств поднялся в моей душе. Сначала я решил, что настоятелю вдруг стало плохо, что его скрутил приступ какой-то болезни. Первым побуждением было поспешить ему на помощь. Однако я не тронулся с места. Ни малейшей любви к Учителю я не испытывал; может быть, уже завтра запылает подожженный мной Храм, так зачем же я буду проявлять лицемерное участие, рискуя к тому же заслужить благодарность преподобного, которая может ослабить мою решимость?
Но вскоре я понял, что Учитель не болен. Он напоминал спящее животное, настолько низменна, настолько лишена достоинства и гордости была его поза. Присмотревшись получше, я заметил, что белые рукава слегка подрагивают, казалось, невидимая тяжесть придавила Учителя к полу. Что же на него давит, подумал я. Страдание? Или ощущение собственного бессилия? Мой слух различил притушенное бормотание, будто настоятель еле слышно читал сутры, но слов разобрать я не мог. Оказывается, душа Учителя жила своей собственной темной жизнью, о которой я не имел ни малейшего представления. По сравнению с этой мрачной бездной все мои мелкие злодейства и пороки были настолько ничтожны, что я почувствовал себя уязвленным. И вдруг я понял. Настоятель лежал на полу в позе, получившей название "ожидание во дворе". Так, преклонив голову на свой дорожный мешок, должен ожидать ночи бродячий монах, которому запретили войти в храм. Велико же, значит, смирение Учителя, если он, обладатель столь высокого сана, подвергал себя унизительному обряду, предназначенному для монахов низшего ранга. Я не мог понять, чем вызвано такое невероятное самоуничижение. Неужели смирение Учителя, покорно и приниженно мирящегося с чуждыми его естеству пороками и сквернами мира, сродни смирению травы, листьев и паутины, послушно погружающихся в цвета рассветного неба?
"Это же делается для меня!" - внезапно догадался я. Да-да, именно! Он знал, что я должен подметать здесь дорожку, и специально разыграл этот спектакль! Сознавая собственное бессилие, Учитель изобрел невиданный, смехотворный способ, не произнеся ни единого слова, разбить мне сердце, вызвать во мне сострадание, заставить меня смиренно склонить колени! Глядя на униженно ожидающего Досэна, я едва не поддался чувству. Не стану скрывать, я был близок к тому, чтобы полюбить Учителя, хоть и отрицал изо всех сил саму возможность подобной любви. Но мысль о том, что я присутствую на спектакле, специально разыгранном в мою честь, поставила все на свои места. Сердце мое стало еще тверже, чем прежде. Именно в этот миг я решил, что мне нет нужды ждать изгнания из храма. Отныне я и Учитель были обитателями двух обособленных миров и никак повлиять друг на друга не могли. Ничто теперь не стояло у меня на пути. Не к чему было дожидаться сигнала извне, я имел право определить час свершения сам. Яркие краски восхода поблекли, небо заволокло тучами, и свежий солнечный свет больше не озарял влажную зелень листвы. Учитель не менял своей нелепой позы. Я отвернулся и быстро зашагал прочь.
* * *
25 июня началась война в Корее. Мое предчувствие надвигающегося конца света оказалось верным. Надо было спешить.