Жаравина Лариса Владимировна. "Сила безоружной истины" : слово Анны Ахматовой и Варлама Шаламова / Лариса Владимировна Жаравина // Литература - Первое сентября. – 2018. – № 11-12. – С. 24-26 : ил. . – (Штудии).
Выявляние и анализ мотивно-образных эквиваленты поэзии В. Т. Шаламова и А. А. Ахматовой. Обоснование вывода о внутреннем родстве поэтов в аспекте нравственно-духовного самовыражения.

«Колесо» литературной судьбы так же иррационально и непредсказуемо в своих поворотах, как и судьбы житейской. Современный читатель, без особого труда достав с книжной полки «Колымские рассказы» Варлама Шаламова, имеет возможность приобщиться к его «подземному» опыту, беспрецедентному по переживанию экзистенциального ужаса. Но рядом с «Колымскими рассказами» стоят «Колымские тетради», составленные на основе поэтических сборников, выходивших с 1961 по 1972 г., что обеспечивало им свободный доступ к массовой читательской аудитории намного раньше прозы. Однако, к сожалению, стихотворной части шаламовского творчества на фоне громких заявлений поэтов-шестидесятников было негласно «отказано» в оригинальности, и длительное время она воспринималась как «довесок» к лагерному повествованию. Правда, в последние годы положение начало меняться к лучшему. Многим памятна первая часть самохарактеристики Шаламова: «Орфей, спустившийся в ад ...».

Параллель одновременно и верна, и относительна в своей достоверности. Верна потому, что в «адские приделы» спустился именно поэт. Неверна, т. к. он не только не лишился своей Музы-Эвридики, но, согласно тому же самоопределению, будучи Плутоном, поднялся из ада (добавим) с лирой Орфея. Поэтому строки: «...именно Колыма заставила меня окончательно и бесповоротно поверить в великую, ни с чем не сравнимую удивительную реальную силу поэзии» (VI, 212), должны быть поняты нами адекватно. И всё же у читателя может зародиться сомнение: место ли поэтическому слову там, где «у рассудка на краю» физические и душевные «раны» лечат «холодом, / Метелями и льдами» (III, 290)? Однако вспомним Анну Ахматову: «Когда б вы знали из какого сора / Растут стихи не ведая стыда.. . »

Известные строки, но мы-то точно знаем, что стихи автора поэмы «Реквием» порождены не житейским «сором», но потерей близких, бесконечным стоянием в тюремных очередях Ленинграда, неутихающей материнской болью, т.е. тем, что выразилось словами: «Муж в могиле, сын в тюрьме» (III, 24). «Стигматы» как «след» своих и чужих страданий несла и колымская поэзия: «Пещерной пылью, синей плесенью / Мои испачканы стихи < . . . > / / Они, как звери, быстро выросли, / Крещенским снегом крещены / В морозной тьме, в болотной сырости. / И всё же выжили они...» (III, 7). Выжили, потому что в лагерной действительности давали возможность «выгородить себе место для любимого труда, а не встречи с жизнью “в лоб” ...» (VI, 378)

Другое дело, что поэзия Шаламова относится к «стимулирующему» чтению, и её понимание предполагает напряжённый эмоционально-интеллектуальный труд. Поэт неординарен во всём и своё поэтическое творчество совершенно неожиданно охарактеризовал как игру с читателем. «...Стихи – это боль, мука, но и всегда – игра» (VI, 501 – 502). «Боль, мука» – понятно, но почему «игра»? Да, мотивы актёрства и даже лицедейства встречаются в его творчестве. Вспомним рассказ «Артист лопаты» или строки: «Я – актёр, а лампа – рампа» (III, 211), «Я падаю – канатоходец, / С небес сорвавшийся циркач...» (III, 309) и др. Но, конечно, не театральную или цирковую игру имел в виду автор. Речь должна идти об Игре (с прописной буквы), одним из определяющих признаков которой автор эпохального труда Иохан Хёйзинга считал «прежде всего и в первую голову свободную деятельность». Поэзия – одна из её форм: это свобода самовыражения, открытое волеизъявление авторского «я», полностью отрицающие принуждение. Но точно так же неоспорима и читательская свобода в интерпретации текста: «...Главное – в чувстве, в намёке, в подтексте, смутном и многозначном (выделено мною. – Л. Ж .)» (VI, 473). Отсюда и возникло у Шаламова уподобление общения поэта с читателем «детскому» состязанию: один ищет спрятанное, другой приговаривает: «Тепло. Теплее. Холодно. Горячо! » (VI, 21). «Холодно» чаще всего бывает в тех случаях, когда в основе поэтической концепции неординарное смысловое ядро.

Эту особенность Шаламов имел в виду, включив стихотворение «Птицелов», написанное после Колымы, в «Колымские тетради» в качестве «важной» страницы «поэтического дневника». В комментарии к тексту он пишет о многих «ловушках», поставленных жизнью, «и эти ловушки надо было, во-первых, угадать, почувствовать, предвидеть, во-вторых, по возможности избежать, а в-третьих, воспеть (курсив мой. – Л.Ж.), определить в стихи» (III, 452). «Угадать», «избежать», «определить в стихи» – это понятно. Но зачем воспевать и что воспевать? Тем не менее и это требование логически обосновано. Хорошо понимая: «Мне жить остаться – нет надежды» (III, 172), колымский каторжник неожиданно признаётся: «Я кое-что прощаю аду / За неожиданность наград, / За этот, в хлопьях снегопада, / Рождённый яблоневый сад» (III, 173). И даже утверждая: «Текут потоком горьких слёз / Все реки ад а ...» (III, 100), он считает возможным, не взяв «ни зависти, ни злости» (Ш, 8) , по «мостику из стихов» взойти «на небо», дорога к которому «вьётся» со дна «библейского колодца» (III, 93). Или обращение к Музе: «И я стонал в клещах мороза, / Что ногти с мясом вырвал мне, / Рукой обламывал я слёзы, / И это было не во сне».

И концовка: «И я хвалил себя за память, / Что пронесла через года / Сквозь жгучий камень, вьюги заметь / И власть всевидящего льда / Твое спасительное слово...» (III, 73 – 74). Некоторые философы слышат в подобных образах отзвуки «стокгольмского синдрома». По их мнению, «это один из тех провалов, срывов, которые почти неизбежны» в экстремальной ситуации, грозящей небытием.

Мы не располагаем сведениями, интересовался ли Шаламов «стокгольмским фактором», что, впрочем, не имеет никакого значения. Гораздо точнее, на наш взгляд, прояснит ситуацию обращение к параллели Шаламов – Ахматова.

Она -то уж тем более не могла знать о событиях в Стокгольме 1973 г. Но кажется пронзительно парадоксальным соотношение первых строк фрагмента «Приговор» (поэма «Реквием»): «И упало каменное слово / На мою ещё живую грудь...» и заключительного двустишия: «Я давно предчувствовала этот / Светлый день и опустелый дом» (III, 26).

Приговор сыну высветлил день? И это сказано после того, как она, «трёхсотая», с передачей для арестанта стояла ночами «под Крестами», хорошо понимая, «сколько там / Неповинных жизней кончается » (III, 24).

Разумеется, и здесь абсолютно не может быть какой-либо вариации «стокгольского синдрома», т. е. оправдания палача «высшими» соображениями. Поэтов вела «сила безоружной истины», т. е. уверенность в возможности противопоставить каверзам судьбы своё свободное «я», ибо «самостоянье человека» и есть залог его «величия» (Пушкин). « ...На каждый вызов новый / Есть у меня ответ достойный и суровый», – писала Ахматова (I, 383). Вся жизнь автора поэмы «Реквием» – подтверждение этого тезиса. Аналогично мыслил Шаламов. Несмотря на то что «Колыма для всех одна», «эритроциты жертвы» в крови у каждого, люди, сохранявшие понятия о чести и достоинстве, активизировали адаптационные механизмы сознания, создававшие феномен психологического дистанцирования. « ...Я пытался то робко, то в отчаянии стихами спасти себя от подавляющей и растлевающей душу силы этого мира, мира, к которому я так и не привык за семнадцать лет», – писал он Б.Л. Пастернаку (VI, 32).

Уместно обратиться и к опыту А. А. Блока. В нашем сознании Анна Ахматова, Александр Блок, Варлам Шаламов, «дети страшных лет России», – единая «троица», именно Словом, т. е. опять же «силой безоружной истины» противостоящая злу мира сего.

Приведём малоизвестный пример – четверостишие 1920 года, возникшее у Блока скорее спонтанно – в качестве ответа на стихи Н.А. Павлович: «У сада есть яблони, / У женщин есть дети, / А у меня только песни, / И мне – больно»5. На экземпляре сборника «За гранью прошлых дней», подаренном ей, Блок написал следующие строки, одновременно соглашающиеся и опровергающие: «Яблони сада вырваны, / Дети у женщин взяты, / Песню не взять, не вырвать, / Сладостна боль её» (5, 375).

«Сладостную боль» творчества как замену обычным житейским радостям пришлось испытать и Шаламову, и Ахматовой. Но вернувшийся с Севера лагерник «в жизненном явлении, называемом “Ахматова”», видел нечто большее: «великий нравственный пример верности своим поэтическим идеалам, своим художественным принципам» (V, 193). Шаламов считал Ахматову характером «ничуть не менее значительным, чем пресловутые характеры Возрождения» (V, 196), и придавал её личности поистине царственное величие: «Ахматова – Анна I» (V, 292). В записке к ней, находившейся в 1965 году на излечении в московской Боткинской больнице, он, помимо прочего, писал: «В жизни нужны живые Будды, люди нравственного примера, полные в то же время творческой силы. Я тоже хочу на своём малом пути доказать, что не всех можно убить» (VI, 408).

Отношение к происходящей в стране реабилитационной кампании было у поэтов одинаково скептическим. Личная встреча их состоялась лишь однажды, но искренний, с глазу на глаз, разговор не получился. Наверное, в нём и не было особой нужды: судьбы поэтов, их внутренние миры похожи независимо от личных перипетий. Горько читать дневниковую запись: «Зачем воскресать?». И далее Шаламов перечисляет даты бесконечной цепи предательств, доносов, арестов... (V, 548). «Господи! Ты видишь, я устала / Воскресать, и умирать, и жить», – сетовала на судьбу Ахматова (II, кн. 2, 134].

Любопытна даже такая «мелочь»: знаменитая колымская «Синяя тетрадь», присланная Шаламовым Пастернаку, по цвету соотносима с той, куда записывались первые опусы царскосельской гимназистки:

«Вот эта синяя тетрадь – / С моими детскими стихами» (I, 235). В дальнейшем отношение к цветовому маркеру и у того, и у другого меняется, и синева предстаёт со знаком «минус». Так, при «синем цвете взошедшей луны» (почему у луны «синий цвет?» – Л.Ж .) не совестно раскопать могилу и снять с мертвеца тёплое нательное бельё, чтобы обменять на хлеб и курево (рассказ «Ночью»). «Я не знала, как хрупко горло / Под синим воротником» (I, 140], – сознавалась лирическая героиня молодой Ахматовой. И почему-то в прекрасной Флоренции, ей вспомнился дом «у дороги непроезжей», в котором «кого-то вынули из петли». Ещё более странным кажется признание: «Мне не страшно. Я ношу на счастье / Темно-синий шёлковый шнурок» (I, 96). Но разве во сто крат не страшнее ходить с синим шнурком, как с петлёй, на шее? От такого оберега, носимого «на счастье», совсем недалеко до «голубых губ» женщин, бессонно стоящих в тюремных очередях. Подобные совпадения скорее всего случайны, хотя весьма любопытны.

Важнее другое: А. К. Чуковская определила поэзию Ахматовой с её «острым чувством истории» как «праздник памяти, пир памяти», подчеркнув, что память её, как и у любого человека той эпохи, «набита мертвецами». «Я сплю в постелях мертвецов...» – поразительное признание Шаламова (III, 33). В этом аспекте многоговоряща соотнесённость «великолепного», по определению Шаламова, ахматовского стихотворения «Родная земля» и его собственных строк: «Говорят, мы мелко пашем, / Оступаясь и скользя. / На природной почве нашей / Глубже и пахать нельзя. /Мы ведь пашем на погосте, / Разрыхляем верхний слой. / Мы задеть боимся кости, / Чуть прикрытые землёй» (III, 149).

Стихотворение Ахматовой звучит практически в той же тональности: « ...Да, для нас это грязь на калошах, / Да, для нас это хруст на зубах. / И мы мелем, и месим, и крошим / Тот ни в чём не замешанный прах. / Но ложимся в неё и становимся ею, / Оттого и зовём так свободно – своею» (II, 120). Символично: русская земля представлена поэтами как некро- и животворящее пространство; но именно этот двойной смысл стоял за любовью к «родному пепелищу» и «отеческим гробам» у Пушкина. Он и делает псковскую, ленинградскую, колымскую землю «своею» не только по месту рождения или пребывания. Любопытна ещё одна деталь. В стихотворении 1938 года Ахматова почему-то вспоминает «пропотелый ватник и калоши / Высокие», которые носит «тридцатый год» (II, 211). «Я ватник сносила дотла», – пишет она через два года (И. кн. 2, 95). Откуда, спрашивается, у известного поэта, даже при её скудных средствах к существованию, столь неподходящая для городских условий одежда? Впрочем, ничего странного нет. Под впечатлением прощания с А. А. Ахматовой во дворе морга больницы Склифосовского 9 марта 1966 года Шаламов написал стихотворение. В нём строки: «...Распахнут подземелье столетья, / Остановится время – пора / Лифтом морга, как шахтною клетью, / Дать добычу судьбы – на гора. / Нумерованной, грузной, бездомной / Ты лежала в мертвецкой – и вот / Поднимаешься в синий огромный / Ожидающий небосвод » (111,411). Казалось бы, закономерны вопросы: почему лифт мертвецкой в столичной больнице сопоставляется с «шахтною клетью»? Как «рифмуется» факт смерти «одного из самых щепетильнейших поэтов» X X века с лагерными требованиями: «Дать добычу судьбы – на гора»? Но подобные вопросы излишни. Ясно сказано в «Реквиеме»: «Я была тогда с моим народом, / Там, где мой народ, к несчастью, был» (III, 21). Да и в гробу лежала простая старуха «в мятом, ситцевом старом халате», на образ которой накладывается бесчисленное количество погибших колымчанок, тоже «нумерованных», тоже «бездомных». Все они с равным духовным величием покидали «подземелье» жестокого столетия, чтобы вознестись в «синий огромный» небосвод (III, 411 – 412). Название задуманного Ахматовой автобиографического повествования «Мои полвека (1910 – 1960)» – явное доказательство того, что, духовно возвышаясь над временем, она видела себя участницей, а не только свидетельницей происходящего (V, 2 4 5 -2 5 2 ). Наконец, Шаламов написал свой «Реквием», посвящённый женской судьбе. Он вошёл в корпус «Колымских тетрадей» без какой-либо атрибуции, но присутствие в тексте ахматовской ноты весьма ощутимо. Начало посвящено безвестным колымским мученицам: «Ты похоронена без гроба / В песке, в холщовой простыне. / Так хоронили в катакомбах / Тогда – у времени на дне». Но далее описание арестантской судьбы вбирает в себя материнскую скорбь женщины-поэта: « ...Ты слепла в чёрных лабиринтах / Моей безвыходной земли, / Какие ж сказочные ритмы / Тебя к спасению вели, / Что в этой музыке душевной / Ты проявила на свету / Такой простой и совершенной / Твою седую красоту < . . . > / И этот подвиг незаметный, / Великий материнский долг / Как подчеркну чертой отметкой, / Когда ещё “не втолкан толк” < . . . > / Когда, заверчен и закручен / За солнцем, светом и теплом, / Я вижу в боли только случай / И средство для борьбы со злом. / Тогда твоим последним шагом / Куда-то вверх, куда-то вдаль / Оставишь на моей бумаге / Неизгладимую печаль» (III, 135 – 137).

Поистине: «свой ватник» Ахматова сносила «дотла», как до конца дней с достоинством и без излишней патетики пронёс крест своей «горящей судьбы» Варлам Шаламов.

Примечания.

1. Шаламов В.Т. Собр. соч.: в 6 т. М.: ТЕРРА – Книжный клуб, 2004 – 2005. Т. V. С. 151. Далее ссылки на это издание даются в тексте с указанием тома (римскими цифрами) и страницы.

2 .Ахматова А.А. Собр. соч.: в 6 т. М.: Эллис Лак, 1998 – 2005. Т. I. С. 461. Ссылки на это издание также даются в тексте с указанием тома (римскими цифрами) и страницы.

3. Хёйзинга И. Homo Ludens. В тени завтрашнего дня. М.: Изд. группа «Прогресс», «Прогресс-Академия, 1992. С. 17.

4. Мурзин Н.Н., Павлов-Пинус КА. Шаламовский проект: от риторики – к опыту или от опыта к искусству? / / Поезд Шаламова. Проблемы российского самосознания: судьба и мировоззрение В.Т. Шаламова (к 110-летию со дня рождения). М.: Голос, 2017. С. 88.

5 Блок А.А. Собр. соч.: в 8 т. М.: ГИХЛ, 1960 – 1963. Т. 3. С. 636.

6. Буковская Л.К. Записки об Анне Ахматовой: в 3 т. М.: Согласие, 1997. Т. 2. С. 145.

 

ВОЛОГОДСКАЯ ОБЛАСТЬ В ОБЩЕРОССИЙСКОЙ ПЕЧАТИ