Ильинский Н. Воспоминания моей жизни 
// Русский архив. – 1879. – кн.3, вып.12. – с. 380-387

ВОЛОГДА.

Родился я в городе Вологде, и должно полагать (ибо верной записки не осталось) в 1759, но не позже 1760, Ноября 27, пред восхождением свита, во время заутрени.

Родители мои были Степан Федорович, бывший тогда певчим при преосвященном Иосифе Вологодском и Белозерском [1] [Иосиф II-й Золотой был епископом Вологодским с 16 Декабря 1761 года до своей смерти, 25 Декабря 1774 г. О нем см. Н. Суворова «Описание Вологодского кафедрального Софийского собора», М. 1863, стр. 67-89. Также Филарета «Обзор Русс. дух. Литературы». Чернигов, 1863 г. т II. стр. 95, № 48], и Татиана Алексеевна [2] [Умерла в Петербурге в 1800 году, 13 Августа и погребена на Смоленском кладбище]. Их же родители, а мои деды, находились священниками: Федор при церкви св. Пророка Илии, и Алексей при церкви св. Богоявления Господня.

Фамилия наша издревле была не Ильинских, но Шафрановых, а переменилась по случаю бытности родителя моего для обучения в Вологодской семинарии; а как отец его и мой дед находился при церкви Илии Пророка, то ректор, префект и учители называли его всегда во церкви Ильинским; такую фамилию дали и при увольнении из Семинарии.

Дед мой по матери, священник Алексей, скончался прежде замужества моей родительницы. Она и брат ее, а мой дядя, Евстратий Алексеевич Свистунов, остались сиротами. С ними же осталась и бабка их, а моя прабабка, Анна Ивановна, почтеннейшая, любезнейшая старица: она трудами своими в малолетстве их воспитывала. К тому же великие пособия делал им прежде бывали преосвященнейший Пимен [3] [В списке Вологодских архиереев, погребенных в Софийском соборе (H. Суворова. Описание Вологод. каф. Соф. соб. Стр. 65- 66 значится: «Пимен II, Савелов, рукоположен 1740 года, июня 29. Скончался в 1753 году, Мая 26 дня, и погребен в Соф. соборе, на правой стороне, на третьем месте»). В его эпитафии сказано: «Жаль (т. е. сожаление) по себе оставил немалу в народе»], из почтенной фамилии Кондоиди. Он вел святую жизнь и был весьма благотворителен. С того времени и доныне вся Вологодская епархия почитает его как бы святого. Он погребен в соборе при входе, на правой руке; на гробнице его есть портрет, и редкий из приходящих не служит по нем панихиды.

По выдаче родительницы моей в замужество, брат ее, а мой дядя, Евстратий Алексеевич, по окончании обучения в Семинарии, отправлен в Москву в Заиконоспасскую Академию для усовершенствования в науках. По выпуске оттуда, помнится, в 1768 году, вступил в статскую службу и был Правительствующего Сената во втором департаменте канцеляристом. Дом родительницы, в котором я родился, стоял на большой улице, идущей к собору, против церкви Покрова Богоматери, на углу, в переулке. Он ничто иное был, как хорошая крестьянская изба. На большую улицу были два слуховые окошка, а третье на двор. Печь большая, и от нее полати, или настилка вверху до половины избы, где можно было спать и сидеть во время морозов; вниз от печи был сход, или так называемый голбец, по которому сходили в нижние кладовые, где хранились все съестные и разные домашние вещи. Назади, на двор была светлая горница с двумя окнами и стеклянными переплетами. Она была чистая, с лавками около стен и столом и служила вместо нынешних гостиных. Между переднею избою и сею горницею были сени довольного пространства, и в них чуланы, в коих ставили сундуки с платьем, посуду и прочее, что было получше. Посуда, сколько помню, вся деревянная и несколько оловянной. Тут же хранились и церковные книги, оставшаяся после деда. Из сеней был выход на крыльцо, довольно высокое; на дворе стояли два сарая и коровник; огород был небольшой и низкий; в нем садили капусту, огурцы, морковь, редьку, бобы и проч. В соседстве, назади по переулку, стояла изба, а в ней жили самые бедные женщины, промышляющая, сколько помню, студенью. Я к ним через огород бегивал, они меня кормили, и я видел множество костей говяжьих, лежащих на их дворе. 

Почтеннейшая прабабка моя Анна Ивановна умела шить рукавицы, шапки так называемые тогда для крестьян «малахай», опушенные из бараньих и других разного рода овчинок. Она покупала старые суконные камзолы, кафтаны и прочее, из них выкраивала и прибивала гвоздиками для шапок на деревянный болван и потом, также выкраивая и подбивая овчинами, после сшивала. Рукавицы же разных мер изготовляла просто, без прибивки. С сим маловажным товаром редкий день не выходила на рынок - так называлось место близ гостиного деревянного двора, в коем сходился простой народ, как в Петербурге на толкучий ряд. Сидя там, продавала, и из полученных денег всегда почти притаскивала на салазках, или приносила съестные припасы, а для меня и брата пряники, ягоды и прочее. Сими-то неусыпными трудами питаемы были родительница моя и мы с братом, ибо родитель наш, быв певчим, получал весьма малое жалованье и чуть ли не шесть рублей в год. 

Помню, как я без нее срывал с болванчика сукно и изрезывал ножницами, и портил изготовленное. Она часто прятала от меня в сундучок и запирала, но зато от меня доставалось болванчику, если попадались мне гвоздики.

В темные ночи, вместо свеч, приготовляли из березовых дров, привозимых ею, лучину, укрепляли так называемый светец и зажигали, а чтоб уголье не падало на пол, то под ним поставляли с водою судно, подобное железной сковородке.

Помню, как приходящие к ней из разных мест старушки и приятельницы ночевали у нас и, сидя на полатях, сказывали разные старинные происшествия и сказки о домовых, о привидениях, о богатырях, о колдунах, о кладах, в земле скрытых, и как их узнавать и доставать; о разбойниках на дорогах, особливо о знатном разбойнике Анике, на могиле которого в лесу крест, и всякий проезжающей бросает по прутику, так что великий бугор накопился; о ходящих мертвецах, и худом и добром поведении в знакомых семействах, о несчастиях, о недороде хлеба, о дешевизне или дороговизне припасов, о погодах и о разных случаях, бывших при посещениях, делаемых воеводами, секретарями и приказными; напоследок, о монастырях, о святых мощах, о чудотворных образах. И чем которая из них была старее, тем больше брала преимущества в рассказывании слышанных ею древностей, былиц и небылиц. Особливо помню старушку, называемую Каптелиною, которая прихаживала из погоста, в коем была деревянная Церковь свв. Кирика и Улиты. После уже я узнал в Петербурге, что это было село графа Мусина-Пушкина, отстоящее от Вологды в трех, верстах. 

Помню, как меня прабабушка водила с собой летом в то село в одной белой рубашке с поясом и босиком. Когда я в первый раз во время праздника шел туда с нею чрез гостиный двор и увидел ворота, на которых святые образа были в серебряных ризах, рамы, равно как и столбики их вызолоченные, сие меня так удивило, что она меня почти насильно отвлекла от зрения.

Помню, как, придя пред то село, которое стояло и с церковию на горе, увидел я речку, называемую Шограш и в ней кругленькие, разноцветные камешки или плитки. Вошед в речку, я столько их набрал в подол рубашки, что едва прабабушка уговорила некоторые бросить, но после обеда паки я ушел набирать их; меня сыскали и не могли уговорить, чтоб я не нес их с собою в Вологду; они тогда употреблялись во время игры в бабки, вместо так называемых биток, иногда свинцом наливаемых. 

Помню, прабабушка и родительница водили меня летом в так называемый убогий дом, стоящий за городом на большом поле. Туда собирался почти весь город, и архиерей или архимандрит отправляли там поминовение и закрывали землею тела, в одну яму в течение одного года собранные. Это были такие тела, которые на дорогах и в разных местах собираемы были; некоторые лишались жизни от мороза, от убийства, от болезненных припадков и прочее, но у которых ни родственников, ни приятелей не было, и даже чьи они были совсем неизвестно. Тут продавались разные детские игрушки, но более всего обычай был изготовлять из глины подобие птичек, коих внутренность наливали водою, и, где надобно было быть хвосту, тут губами можно было делать свист: от волнения воды происходил изрядный шум. Целое поле наполнено было ребятами, и всякий почти имел глиновый свисток. Мне теперь не столько приятны придворная музыка и маскарад, как тогда сие зрелище и поле, занимаемое в лучших нарядах почти всем в городе народом. 

Помню, как прабабушка водила меня пешком за реку Вологду в Прилуцкий монастырь. Эта дорога, около трех верст простирающаяся, весьма меня занимала; ибо красота природы первое и живое впечатление во мне сделала, и я воображал, что весь тут мир заключается. Пришедши к монастырю, я еще более удивился церковному украшению и одежде монашеской и особливо когда прабабушка показывала мне гробницы святых, там почивающих под спудом Дмитрия Царевича [4] [Спасо-Прилуцкий мужской 2-го класса монастырь находится в пятя верстах от города Вологды, на левом берегу реки Вологды. В соборном храме находятся мощи не Дмитрия царевича, а преподобного Димитрия Прилуцкого Чудотворца, основателя этого монастыря. (И. Пушкарев. Описание Вологод. губернии. С. Пб. 1846, стр. 101-102)] и Игнатия.

Помню, как я был летом за рекою в приходе Богоявления и обедал у родственников из духовного состояния. Увидя сад с яблоками, пришел я в восхищение и, хотя весьма много мне их давали, но не было приятнее, как сорвать самому: едва из сада меня выгнали.

Помню, как приезжал из деревни с женою помещик Кушелев, иногда ночевал у нас. Он был мне крестный отец, и привозил разной провизии и гостинцев, и как это было редко, то я даже запамятовал имя его и отчество.

Помню, как, видя часто с крыльца своего колокольню церкви Казанской Богоматери, все на ней колокола и звонаря благовестящего, я решился на крыльце устроить такую же колокольню. Из чего она состояла? Из разбитых бутылок, разных черепков, гвоздей, пуговиц и всякого звенящего вздора; я их лыками и мочалами укреплял к брусу, который держал кровлю.

Помню, как я с ребятами в рубашке и босиком даже в грязь, летом и зимою, игрывал на улице в бабки и ходил по берегу реки пред собор, и там из старинного каменного здания выламывал из печи изразцы, на которых были изображения синей и красной краской.

Помню, как, увидя у мальчика так называемый из бумаги змей с трещотками, пущенный в воздух на нитке, с мочальным хвостом и, не находя у себя бумаги, забрался я в чулан и там в тишине взял из сундука церковную переплетенную с застежками книгу, выдрал два листа с черною и красною прописью и, сделав из того подобный змей, вышел на улицу спускать его по ветру. Прабабушка увидала из окна, и закричала: «Ах! смотри-тка, Татьянушка, он из чулана уносит книги. Надобно запереть и не пускать его». Когда я пришел в горницу, подрали меня за волосы, а чулан заперли. Ежели бы не прекратили сим моего удовольствия, то я для ребят все бы книги вытаскал. 

Прабабушка любила меня, и всегда клала спать с собою, особливо летом на полу, в задней светлой горнице. Она всегда имела у себя на поясе четки, сплетенные из кожаных ремешков, на которых отмечены были по десяти рубчиков, и между каждым десятком толстый рубец. Она, имея их в правой руке, молилась утром и вечером и считала по рубчикам, сколько простых и земных поклонов сделать должно. Часто она просыпалась ночью и, встав без огня, молилась Богу по сим четкам, клала земных поклонов иногда по сту, иногда по двести и более. Я также ночью часто просыпался и молча видел и слышал молитву ее. Когда она приходила ложиться и заставала меня неспящего, всегда говорила: «Что ты глядишь, сын, не спишь? Спи хорошенько!» и укрывала меня одеялом. 

Не забыл я и того времени, когда на соборную церковь кресты поднимали. Я глядел тогда из красного окошка, которое было к собору. Часто при вечерней заре, когда солнце за собор заходило, я в задумчивости смотрел на сие прекрасное зрелище, смотрел и спрашивал у прабабушки, каким образом солнце удаляется и восходит, делая и другие разные вопросы. Она всегда, как благочестивая, ответствовала мне, что сие Богом устроено, что Он на небе всем управляет и всем благодетельствует, что надобно Ему прилежно молиться, в известные дни содержать пост, быть кроткому, смирному и слушать с почтением старших. 

В одном доме, недалеко от нашего, скончался знакомый приятель и, кажется, духовного звания. Матушка меня взяла с собою навестить плачущих жену и детей. Я, вошед в горницу, увидел мертвого на лавке, покрытого шерстяным ковром и на ногах колошики или туфли. Не видав прежде мертвых, смотрел я и удивлялся, не могши понять, каким образом человек, недавно ходивший и говоривший, лежал без движения. Долго мне после сего было напоминание даже и во сне о чудном для меня по тогдашнему малолетству происшествии, а колошики из мыслей не выходили. 

Прабабушка и родительница в вечера зимние часто пряли нитки, их сучили и делили на пряди, после клали в огород на траву для беления. Когда их разматывали, давали мне держать на обеих руках и вили в клубки. Часто я запутывал, а после с клубков таскал нитки для спускания бумажных змеев.

Родительница особенно занималась плетением на круглой подушке кружевов. К каждой ниточке привязана была коклюшка и на каждой навито столько ниток, сколько можно было вместить на пространстве, вынутом между головкою (sic) коклюшки. Тут же употреблялось множество булавок на подушке для разделения узоров. Часто я коклюшки отрывал и иногда перемешивал, так что прятали от меня и завязывали подушку с коклюшками.
Нередко видел приходящих из полиции за разными взысканиями, и хотя маловажными, но тогда по бедности многозначащими. Прабабушка всем ответствовала, хлопотала, заботилась и платила. Пред домом была мостовая деревянная, и во время осени заставляли очищать грязь: прабабушка часто сама очищала, ибо не было ни одного работника, а матушку от сего, по молодости ее, избавляла. 

Едва помню и один только раз видел, как дед мой священник Федор был больной: лежал на печке и едва с оной слезал, в белой рубашке и портках. Когда, где он скончался и каким образом дочери его, родные сестры родителя моего, Аграфена и Дарья, поместились в наше семейство, не знаю. Прабабушке умножилось тогда заботы, хлопот и излишних попечений. Один Бог ее поддерживал. 

Из Вологодской Семинарии выучившиеся студенты, иные уже женатые, употреблены были преосвященным для определения к статским делам. Они приехали в Петербург, и трое из них : Вознесенский, Бараковский, Ключарев, определились в Коммерц-коллегию. Они, как товарищи моему отцу, писали о своем прибытии и довольном по тогдашнему времени жалованье. Отцу моему захотелось им последовать, но преосвященный долго не отпускал, потому что отец мой имел хороший голос, быв певчим, но когда по многим убеждениям и хлопотам уволили и его, он в 1766 году уехал в Петербург, определился в ту же Коммерц-коллегию, оставя всех нас на Вологде и, кажется, более года были мы в разлуке, пока прабабушка решилась продать дом, помнится, только за тридцать рублей, и со всеми нами езжать в Петербург. 

В течение сего года я и брат мой Петр Степановичи были прежде в кори, а потом в сильной оспе, ибо тогда не знали еще нынешнего прививания. Помню, как мы оба лежали на лавке и выздоравливали; когда на лице чесалось, сдирали у себя до крови кожу, и нас прабабушка и родительница бранили и даже навязывали на руки тряпицы, чтобы не могли ногтями испортить лицо. Еще были у обоих нас струпья на голове; от великой чесотки или золотухи у меня сделалась рана на ноге, и выходила материя. Эта рана, кажется, спасала меня во всю жизнь от тяжких болезней. Брат мой был всегда меня здоровье и тучнее [5] [Петр Степанович Ильинский умер в Петербурге и погребен на Смоленском недалеко от А. Ф. Бестужева. На одной стороне монумента надпись: «В память любезнейшего супруга, чувствительнейшего отца и друга присных своих ст. сов. и кавалера Петра Степановича Ильинского, родившегося 1762 года июня 28 дня и преставившегося 1815, Мая 27 дня, соорудили сие надгробие горестная супруга и осиротевшие десятеро дети его». На другой стороне стихи, вероятно сочиненные братом:

«Смерть алчна из тебя извлекши жизни силу, 
Едва с тобой ж нас не вовлекла в могилу, 
Тогда бы кончилось мученье наше вдруг; 
Но мы еще живем в твое воспоминанье, 
Живем на тяжку скорбь, на слезы и стенанье, 
Доколе наш с тобой не съединится дух»];

о нем же говорили, что родился в счастливой оболочке или сорочке, а обо мне предвещали, что по худости и слабости в теле ненадежен и не проживет долго. Но всеблагий Бог сохранил меня, и я пережил всех; ибо редко кто, кроме прабабушки, до 75 лет из родных моих дожил.

Забыл сказать, что матушка обоих нас кормила своею грудью, и помню, когда брат Петр сосал ее, то я из шалости, подходя, вырывал сосец из губ его, и он сему смеялся. 

Сколько упомнить могу, кушанье у нас было простое, без тарелок и в общей деревенской чаше; более всего употребляли щи с говядиною, а в пост с рыбою, холодную окрошку из говядины или рыбы с луком и чесноком. Лук, а особливо чеснок, весьма я любил; когда в деревянной толкушке раздавят его, я с соком клал на ломоть хлеба. Грузди, рыжики и другие грибы всегда употреблялись летом свежие, а зимой прабабушка привозила грибы сухие связками на веревочках; грузди же и рыжики на зиму изготовлялись соленые. С того времени и теперь люблю грузди и рыжики, которых на Вологде множество, и рыжики бывают столь мелки и столь черны, как икра. Ко двору и на продажу в Петербург доставляют их в бутылках: во всей России нигде нет столь хороших и столь мелких. Вместо конфектов, о которых мы и понятия не имели, были лучшие закуски: морковь, бобы, горох, особливо летом в стручьях; хрен употребляли с холодным, а горчицы совсем не знали. 

Чрез год по разлуке с родителем отправились все зимою в двух повозках или кибитках и, кажется, в 1767 году. Морозы и снега тогда были великие, и от разбойников большая опасность, так что, приставая на ночлег в деревню, извощики выбирали не только хорошие и смирные селения, но даже и в самых деревнях лучших и добрых хозяев, других же миновали, сказывая, что и сами хозяева тут опасны. Леса были превеликие, дороги узкие, и помню, как я, лежа в кибитке, возводил глаза на небо, и, видя превысокий лес, покрытый весь инеем, дивился. А еще...