титульная страница

Сочинения Николая Рубцова
Николай Рубцов – человек и поэт
Творчество Рубцова
Об отдельных произведениях и сборниках
Жизнь поэта
Память
Преподавание творчества Николая Рубцова в школе
Творчество Н. Рубцова в культурно-просветительской работе
Николай Рубцов в искусстве
Библиография
Николай Рубцов на кинопленке
Песни на стихи Н. М. Рубцова
Нотные сборники песен на стихи Н. М. Рубцова
Николай Рубцов в художественной литературе
Фотографии


 

 

Макеев В.
«Душой, которую не жаль...»

/ В. Макеев // Наш современник. – 2001. – № 1. – С. 128-132.

 

Нет ничего странного, что любимые стихи хороших поэтов со временем в нашей памяти становятся как бы полнокровнее, наполняются новым провидческим смыслом, все сильнее берут за душу, ежели она есть, душа. Они нежданно-негаданно, подобно лопнувшему маковому бутону, вспыхнут в сознании и цветут уже долго и привязчиво, тревожа и волнуя своей необъятной высокой красотой.

Так недавно случилось со мной, когда вдруг в какой-то злой замороченный час – а добрых часов у нас становится, увы, все меньше и меньше – из гнетущей январской промозглости выплыли и зажили во мне полузабытые строчки Николая Рубцова: "И тихо так, как будто никогда уже не будет в жизни потрясений..." Несколько дней в никчемных заботах, раздражаясь или закипая отчего-то, я бормотал про себя: "Уже не будет в жизни потрясений..." – и обретал желанное душевное успокоение.

Конечно, я помнил волшебное, тончайшее по настрою и льющейся музыке слов продолжение этих строк:

И всей душой, которую не жаль
Всю потопить в таинственном и милом,
Овладевает светлая печаль,
Как лунный свет овладевает миром...

Но в потрясенной донельзя стране и жизни обещание конца потрясений задевало больше.
И сами по себе стали вспоминаться другие стихи давно погибшего учителя и друга, пророческий смысл которых в полной мере открылся только сейчас, в дни утрат и потрясений. Их можно цитировать до бесконечности:

Огнем, враждой земля полным-полна,
И близких всех душа не позабудет!..
……………………………….
Среди тревог великих и разбоя
Горишь, горишь, как добрая душа…
……………………………….
Что все мы, почти над кюветом,
Несемся и дальше стрелой...
……………………………….

Предощущение грядущих потрясений в судьбе России, трагичности ее пути, постоянно мучило Рубцова и суровым грозовым отблеском озаряло его стихи. И свою судьбу он предугадывал, предрекал свою смерть в крещенские морозы и погиб на Крещение 19 января 1971 года. Но в полную гибель России не хотел верить, отчаянно цеплялся за какие-то надежды, при этом ссылался на Ленина: "Вот Ленин взял да выдумал нэп, и накормил народ! И у нас, погляди, кто-нибудь что-нибудь выдумает". Разговор происходил в конце тех же 60-х, когда стране, казалось, ничего не грозило, она сама грозила чуть ли не полмиру, а уж к проблеме питания даже мы, полунищие студенты Литинститута, относились спустя рукава. Я же был сыт и пьян по ноздри своим студенчеством, званием поэта, первыми публикациями, близостью к Рубцову и с великим недоумением наблюдал за его тревогами и вечной тоской.
Николай пытался бодриться, писал шуточные стихи, распевал их в общежитских коридорах, а звучали они все равно грустно.

* * *

В 1966 году соплезвонистым хуторским казачком сразу после одиннадцатилетки, на удивление всей родне, я поступил в Литературный институт. Познания мои в поэзии были чертополошны и беспорядочны: я довольно хорошо знал Блока и Есенина, взахлеб упивался только что открытыми Пастернаком и Цветаевой, в то же время бережно хранил вырванные из "Юности" подборки стихов Евтушенко с Вознесенским и с удовольствием читал расхожие книжки какого-нибудь Волгина или Грудева. Хотя внутри уже шелохнулось некое слабое подозрение в шарлатанстве тогдашних поэтических кумиров, но честно признаться в этом я не смел даже самому себе.

По давней традиции первокурсники Литинститута в начале учебного года проводят поэтический вечер, показывая преподавателям и старшим товарищам, товар лицом. На вечере я продишканил нечто распевно-казачье с густым самогонным духманом, что в ту пору тоже никоим образом не поощрялось, а поэтому неожиданно сорвал толику аплодисментов от скептических слушателей. И тут бесшумно и властно меня взял под локоть кудрявый, грубовато-красивый парень (это был Саша Петров, поэт с Урала, его уже нет с нами), сказал торжественно: "Пойдем! Тебя зовет Коля!" – и потянул к выходу. Никакого Колю я не знал ни во сне, ни вживе, но почему-то понял – идти надо, кажется, даже сердчишко почаще запрядало.

В институтском дворике возле позеленевшего памятника Герцену стоял приземистый лысоватый мужичок в куцем осеннем пальтишке – ну точь-в-точь колхозный кладовщик – и сверлил меня маленькими пронзительными глазками цвета потемнелой вязовой коры, опушенными почти нарошными девичьими ресничками. "Это же Коля Рубцов!" – еще ближе подтолкнул меня к нему кудрявый. Мужичок еще некоторое время почти с ненавистью вглядывался в меня, а потом вдруг заморгал часто-часто и почти закричал: "У тебя нет России! Есенин пел про Русь уходящую, я пою про Русь ушедшую, а у тебя никакой нет!".

Последние слова прозвучали почти вопросительно, мне показалось даже, что глаза у Рубцова увлажнились. Я молчал, едва ли не перепуганный. Видно, моя покорливость ему понравилась. Он погладил меня по плечу, улыбнулся какой-то удлиненной забавной улыбкой и сказал совсем ласково: "Ну, пошли с нами!". И мы пошли пить портвейн.

В тот же вечер я услышал стихи Рубцова, многие из которых он исполнял своим особенным речитативом под гитару. И пел, и просто читал он очень ясно и отчетливо, неуловимо подчеркивая музыку каждого слова, в такт помавая от груди и вверх маленькой крепкой рукой. Как в водяную воронку, втягивал он душу слушателя все глубже и глубже в свою печаль, да так, что притихшая компания не сразу могла прийти в себя даже после разудалой 'Жалобы пьяницы":

Ах, что я делаю, зачем я мучаю
Больной и маленький свой организм.
Ах, по какому же такому случаю
Все люди борются за коммунизм?

Так я вошел в тот небольшой кружок друзей и поклонников Рубцова, который постоянно волочился за ним во все время его институтской жизни и которому он несколько капризно доверял. За ним стойко стояла слава первого поэта Литинститута, а первому по штату полагается свита, поэтому в одиночестве Рубцов в Москве практически не бывал никогда и стихов не писал. Родиной его стихов почти всегда были Вологда, райцентровские городки и старинные села около них. Мы в Москве, падкой испокон веков на всякую всесветную сволочь, спорили о новаторстве, верлибре, "евтушенковской" рифме, а тут из очередного побега на родину возвращался посвежевший, поопрятневший Николай и напевал нам по простоте душевной про эту тихую родину, про русский огонек, доброго Филю, какое-нибудь Ферапонтове, или про чью-то горькую чужбину, или о чем-то русском вообще". И все становилось на свои места. "Антимиры" и "Братская ГЭС" так и шли дружно по разряду эксперимента и "новаторства", а "Добрый Филя" нечаянно становился классикой русской поэзии.

Отношения Рубцова с Литературным институтом никак не могли упорядочиться. Обучался он чрезвычайно долго, числился и на очном отделении, и насовсем изгонялся, и восстанавливался на заочном. Когда меня ему представили, он считался заочником, хотя почти постоянно жил в институтском общежитии, будучи гонимым и преследуемым тогдашним суровым комендантом по прозвищу Циклоп, который старался вытурить Рубцова из своих владений, да не тут-то было: сердобольные вахтерши пропускали поэта на этажи, а уж там и терялся как иголка в стоге сена, да еще мальчишески поддразнивал коменданта. Тот всегда, как хорошая охотничья ищейка, шел на гитарный перебор, надеясь сцапать нелегального проживальщика, а потом гитара звучала на всех семи этажах и даже в бельевой.

Мой сосед по комнате снимал квартиру в городе, и Николай часто ночевал у меня на свободной койке, половые матрасы ему изрядно поднадоели, хотя в быту он вел себя более чем непритязательно. Помню, как-то утром, потирая высокий узкий лоб ладонью, он вдруг обнаружил, что два дня ничего не ел. Задумался горестно, потом вспомнил что-то, облегченно засмеялся: "Но ведь пиво-то мы пили? А пиво – жидкий хлеб! Жить – будем!"

В характере у Рубцова, при всей его тяжелой капризности, была огромная доля детской веселости. Без нее он не написал бы ряда прелестных детских стихов, меньше бы любили и почитали его друзья. Однажды он перепечатывал в моей комнате рукопись новой своей книги "Сосен шум", и мне в течение десятка дней посчастливилось видеть его милым, трезвым и благообразным. Мы вдоволь насудачились о поэзии. Я, видимо, нравился ему своей откровенной молодостью, влюбленностью в Есенина и в него, тогдашней готовностью день и ночь читать и слушать стихи, и он не притворялся.

А носить маску этакого мужичка-хитрована из дремучего леса он умел, бродя по вечно слякотной Москве в рябых подшитых валенках или наигрывая на гармошке в богемном застолье незатейливые "страдания". По институту ходила восхищенная – знай наших! – история про знакомство Рубцова с Евтушенко. Побрел-де наш Коля за гонораром в журнал "Юность", зашел в отдел поэзии, сидит себе в уголке, покуривает. И тут в комнату во всем своем блеске, "рыжине и славе" врывается Евтушенко с журналом в руках и кричит: "Кто такой Рубцов? Познакомьте, я хочу обнять его!" А ему Дрофенко или Чухонцев и показывают – вон, мол, он покуривает. И подошел журавлино Евтушенко к Коле, протянул торжественно руку, продекламировал: 'Евгений Евтушенко!" Поглядел на него прищуристо Коля, поморгал мохнатыми ресничками, почесал в затылке и ответил: Навроде что-то слыхал про такого..."

В действительности Рубцов блестяще знал всю русскую и многое из западной поэзии, например, наизусть читал Вийона. Малоформатный сборник Тютчева всегда носил в кармане пиджака, на какие-то простецко-щемящие мотивы напевал его стихи со слезами на глазах. Кроме Пушкина, вровень с Тютчевым не ставил никого, даже любимого Есенина, справедливо считая, что на уровне Есенина можно все-таки написать несколько стихотворений, а Тютчев недосягаем вовеки. От Есенина, наверное, перенял страстную любовь к Гоголю, по памяти читал его большими кусками и почитал за гениального поэта.

Из современных поэтов, по правде говоря, очень высоко никого не ставил, не захлебывался от восторга. Я видел его почтительным с Николаем Тряпкиным, сам по его просьбе знакомил с Федором Суховым, он уважал их творчество, но не более. В пору нашего знакомства он уже отдалился от кружка поэтов Владимира Соколова, Станислава Кунаева, Анатолия Передреева и Игоря Шкляревского. "Они меня свысока любят, – объяснял, – а мне лучше запанибрата, чем свысока".

Цену он себе знал, вернее, угадывал. Перепечатав очередное стихотворение, отрывался от машинки и, поблескивая маленькими острыми глазками, размышлял вслух: "Конечно, Есенин из меня не получится. И Боратынский тоже. А вот стать бы таким поэтом, как Никитин, как Плещеев! Ведь хорошие поэты, правда? Русские поэты, правда?" – и мечтательно улыбался. Я по молодости лет предрекал ему, что в русской поэзии он будет стоять выше Плещеева и Никитина, и до сих пор не знаю, так ли уж был неправ.

О неприютной и нескладной внешне жизни Николая Рубцова написано немало и сочувственно. Его сиротское, детдомовское, корабельное, а потом почти до конца сплошь общежитское житье-бытье даже сегодня, при полной ненужности поэтов обществу, выглядит страшным. Но на моей памяти никаких подачек он ни у кого не просил и права не качал, разве что "стрелял" пятерку-другую по-студенчески. Раз, дотла прожившись, мы ездили к Борису Слуцкому занимать червонец: Слуцкий как-то посетил семинарские занятия в институте и безошибочно отметил стихи Рубцова, с тех пор был к нему благосклонен. Лишь однажды я видел, точнее – слышал, Николая плачущим навзрыд. Поздней ночью, вернувшись с очередных посиделок, он тихонько – в любом состоянии старался меня не булгачить – прокрался к своей кровати, рухнул на нее, поворочался и зарыдал в тощую подушку. Я оторопел и не шевелился. Вдруг он отчетливо произнес сквозь всхлипывания: "Даже у Есенина никогда не было своего угла!" – скрипнул зубами и вскоре затих.

* * *

Пили в литературной среде ничуть не больше, чем сейчас, и будь Рубцов рядовым поэтом, его гульба никого бы не трогала. Конечно, последние год-другой с ним стало тяжело в застолье, а так ведь и гулял он, бродяга, талантливо.

Одна объяснительная записка чего стоит, в которой он объяснил ректору института свое непутевое поведение:

Быть может, я в гробу для Вас мерцаю,
Но заявляю Вам в конце концов:
Я, Николай Михайлович Рубцов,
Возможность трезвой жизни – отрицаю!

Пили мы по причине своих шагреневых карманов дешевые портвейны и простую водку, причем Рубцов предпочитал вино, ибо его при любой складчине выходило больше. Иногда, бывало, не в настроении поглядывал на быстро редеющую рать бутылок на столе, выбирал глазами кого-либо из компании и говорил: "Тебе, Саша, пора спать! Ступай в свою комнату!" Изумленный поклонник, на чьи кровные зачастую и закуплено было вино, послушно удалялся. Снова читались и пелись стихи, снова редели бутылки. Наступала очередь Бори, Васи, Пети, пока с последней посудиной не оставался сам-друг Николай Михайлович в обнимку.

Когда Рубцова наконец-то широко распечатали, деньгами он особливо не сорил, видно, сказывалась детдомовская привычка, но в неожиданных обстоятельствах любил шикануть. Как-то поздно ночью мы с рязанским поэтом Борей Шишаевым провожали его в Вологду. Растроганный Рубцов купил две бутылки шампанского, благодушно повелев нам отыскать стакан. Стаканами и в те времена на вокзалах не баловали, мы вернулись с пустыми руками. "Вот салаги! – удивился Коля. – На что вы годитесь без старого моряка?" Он выудил из величественной мусорной урны открытую консервную банку с рваными краями, небрежно сполоснул ее шампанским, и мы, давясь от смеха и боясь порезаться, выпили на перроне сначала "на посошок", а потом "стремянную" и "закурганную"! 

Последний раз я встречался с ним осенью 1970 года. Как всегда, по приезде в Москву он остановился в родном общежитии, хотя диплом давно защитил с отличием. На этот раз ему выделили отдельную комнату в угловом уютном "сапожке". В это время у заочников шла экзаменационная сессия, общежитие гудело, как растревоженный улей. Прославленного Рубцова позвали пировать к себе заочницы. Он приглашал меня с собой, ибо не любил бывать один в женском окружении, тем более что спервоначалу приходил трезвым. На сей раз я мараковал над рукописью и скрепя сердце отказался. Николай презрительно махнул на меня рукой и отправился на женский этаж.

Про женщин в его жизни я не знал ровным счетом ничего. Он нежно вспоминал свою далекую дочурку, печально напевал про нее свою чудесную "Прощальную песню", но о ее матери при мне не обмолвился ни словом. Равнодушно наблюдал за нашими скоротечными студенческими романами, чуть, казалось, брезгливо относился к оголтелым поэтессам. Женщинам того круга, где он вращался все эти годы, душа была не нужна несмотря на их рифмованные и прозаические заклинания, а кроме души, да и то потаенной, глубоко колодезной, у него ничего не было. Поэтому из-за своего самолюбия он поневоле держался с ними заносчиво, а на деле – застенчиво и уязвленно.

 

СТАНИСЛАВ КУНЯЕВ

ПРАВДА И ВЫМЫСЛЫ

Как это ни печально, но в последние несколько лет о Николае Рубцове, о его жизни и посмертной судьбе, о его друзьях и недругах написано много глупостей, продиктованных когда невежеством, а когда и прямой злобой. Профессор В. Новиков (литературовед со стажем) наконец-то через тридцать лет после смерти поэта додумался до того, что Николай Рубцов – это "Смердяков русской поэзии". А сколько невежества и верхоглядства самоуверенного в иных публикациях о Рубцове! Елена Данилова, опубликовавшая в начале 1999 года статью в "Независимой газете", говоря о памятнике поэту в Вологде, пишет: "Ясно, что скульптор Клыков стремился к полной реалистичности..." Неужели трудно было выяснить, что автором "вологодского памятника" является местный скульптор А. Шебунин, а не москвич Вячеслав Клыков. Да что взять с журналистки, которая, вспоминая случай, когда Рубцов на заседании работников образования в ЦДЛ бросил реплику, что, мол, Есенина изучать надо, делает вывод: "Год на дворе стоял 63-й. Не то время, чтобы упоминать Есенина". Серьезная газета и вдруг такую глупость мелет. Как будто на дворе был не 63-й, а 27-й год с бухаринскими "злыми заметками".

Поэт Лев Котюков в своих мемуарах "Демоны и бесы Николая Рубцова" из кожи вон лезет, стараясь переписать прошлое: "Не надо Кожинову уверять публику, что он открыл нам поэта при жизни". А зачем Кожинову уверять публику? Та публика, которая помнит шестидесятые годы, и без всяких уверений знает, как Вадим Валерьянович ценил Рубцова и любил его поэзию при жизни поэта. Стоит лишь вспомнить его выступления тех лет да заглянуть в его статьи. А вот еще один домысел Льва Коткжова. Он пишет о Передрееве, который, пожалев для Рубцова рубль взаймы, мысленно произносит: "В арбатский дом, например к Кожиновым, дальше прихожей тебе хода нет"... Я свидетельствую, что Рубцов не раз бывал и в кожиновском и в моем доме. Более того, однажды Передреев, Кожинов и Рубцов приехали за полчаса до наступления Нового года к отцу Кожинова. Были они уже в праздничном состоянии, и более всех Рубцов. Когда же отец Вадима сказал сыну: "Ну Передреев, Бог с ним, а этот чересчур выпивший – нельзя ли без него?" – Кожинов поругался с отцом, хлопнул дверью, и вся компания поехала встречать Новый год в общагу.

Как снежный ком, с каждым годом нарастает кампания по ревизии судьбы и жизни Рубцова. Вот и Виктор Астафьев к ней подключился и меня помянул несправедливым словом в февральском номере "Нового мира" за 2000 год.

«Друзья, объявившиеся ныне во множестве у Николая Рубцова, в том числе выставляющий себя самым сердечным, самым близким другом поэта Станислав Куняев, не изволили быть на скорбном прощании. Они как раз в это время боролись за народ, за Россию, и отвлекаться на посторонние дела им было недосуг».

Зря Виктор Петрович разбрызгивает свою желчь. Лучше бы написал о том, как он однажды Коле Рубцову не дал переступить порог своей квартиры и, больше того, "помог" ему с лестницы спуститься. Раньше Астафьев об этом охотно и со смехом рассказывал, что многие вологодские литераторы помнят. Сейчас, держа нос по модному ветру "культа Рубцова", помалкивает. Не буду подробно вспоминать, почему я не приехал в Вологду на похороны. Известие о смерти – дело всегда тяжелое, обессиливающее, надрывное. Не надо бы Астафьеву глумиться над моими чувствами тех печальных январских дней.

Откуда ему было знать, что я думал и как переживал нашу общую утрату Скажу только, что не "посторонними делами занимался", а некролог по просьбе Белова в "Литературную газету" писал. Собирал подписи друзей и добивался того, чтобы в номер срочно поставили. А что же касается ядовитой реплики Астафьева о друзьях, "объявившихся ныне во множестве", куда он и меня зачисляет, то добавлю только следующее. Недавно я, будучи в Вологде, с радостью обнаружил в вологодском архиве мои три письма Николаю Рубцову. А я-то думал, что они пропали. Нет, сберег их Николай Михайлович, несмотря на свою безбытную жизнь. Видимо, дорожил ими. Вот они, эти письма, как свидетельство наших отношений.

"Здравствуй, дорогой Коля!
Как тебе живется в твоем прекрасном далеке? Скоро ли приедешь к нам, порадуешь нас?
Пишу тебе не только по велению души, но и по делу. Книжку твою я сдал уже давно в издательство "Молодая гвардия". Но пока ничего определенного они мне не говорят. В "Знамени" все стоит на месте. Я, видимо, заберу оттуда стихи и отнесу или в "Огонек", или в "Литературную Россию ". Но я хочу, чтобы ты прислал мне еще стихов. Хотя бы из сборника "Душа хранит", чтобы у меня их было побольше.
Толя уехал в Грозный вместе с Шемой. Игорь завоевывает Москву.
Пиши. Привет тебе от Гали.
Пьем мало, ибо нет ни денег, ни настроения.
Твой Стасик".

"2 сентября 1964 г.
Здравствуй, милый Коля!
Несказанно был рад твоему письму и спешу тебе ответить. Успокойся, никаких последствий наше поведение * в ЦДЛ не имело, так как оно затмилось совершенно невероятным фактом: в тот же вечер какой-то крепкоголовый поэт разбил головой писсуар в уборной Дома литераторов. Так что ты остался студентом и Передреев также цел. Со стихами в "Знамени" еще нет ясности. Как только она будет – я тебе напишу.
Все мы живы-здоровы, чего и тебе желаем. Я даже сочинил несколько стихов. Вот один из них (далее следовал текст стихотворения "Если жизнь начать сначала". – Ст. К.).
Обнимаю тебя. Станислав".

"Здравствуй, милый мой отшельник!
Поздравляю тебя с Новым годом. Рукопись на днях куда-нибудь отнесу. Она мне очень пришлась по сердцу. Дай Бог тебе в Новом году новых радостей. Поклон от Гали.
Обнимаю. Стасик".

Все письма написаны Николаю Рубцову, еще неизвестному России поэту, в 1964 году. С Виктором Астафьевым он познакомился лишь через пять лет. Так что не следовало бы красноярскому классику язвить по поводу наших отношений. Впрочем, в новомировских воспоминаниях есть немало точных и душевных размышлений о судьбе и поэзии Николая Рубцова, а также страстные монологи о Владимире Высоцком и нынешнем Останкино, под которыми я и сам готов подписаться. Но там же и столько глупостей наворочено о советской эпохе, о скульпторе Вячеславе Клыкове, который своего Сергия Радонежского "скоммуниздил у древних ваятелей", о "чудовищном государстве под звериным названием Эс Эс Эс Эр", о "нынешних коммуняках", что поневоле подумаешь: "Куда там Новодворской или Сванидзе до Виктора Петровича! Поистине – "широк русский человек!".

________________
* Речь шла об очередном скандале, в котором участвовали и Николай Рубцов, и я, и Анатолий Передреев
________________