Главная | Материалы к биографии | Лебедев А. Две встречи с Владимиром Тендряковым

А. Лебедев
Две встречи с Владимиром Тендряковым

Года четыре назад верховажский старожил, имевший свое, нередко оригинальное мнение о литераторах и литературных произведениях, в разговоре со мною о Тендрякове сказал приблизительно так: "Какой же он верховажанин, если из всей жизни выкроил для родины четыре дня! Нет, я его земляком не считаю".

Я не согласился тогда с этим почтенным и уважаемым человеком, но убедить в поверхностности его точки зрения не смог. Иной взгляд на эту проблему его как-то не интересовал.

Тот давний разговор вспомнился сегодня, когда я сел за стол, чтобы попытаться переложить на чистый лист то, что сохранилось в памяти от далеких уж теперь по времени встреч с писателем.

Я продолжаю считать, что мой верховажский знакомый неправ в своей категоричности. Да, действительно, на Верхней Ваге Тендрякову пришлось лишь родиться да месяц гостить в раннем детстве. И еще – четыре дня в двух коротких поездках в родные места в 64-м и 65-м. Не богато. Не случайно сам писатель с горечью и плохо скрытой тоской обронил в своем "Дне на родине": "...жизнь прошла в стороне от родной деревни".

Но разве не так же расправилась беспощадная судьба с десятками миллионов скитальцев по чужим краям, со всеми, кого ураганы тридцатых, сороковых, пятидесятых, да к последующих лет вырывали из старых гнезд и разбрасывали по свету? Грешно и за пределами здравого смысла было бы лишить всех этих людей права на малую родину.

А он питал к родным местам чувство, которое я бы не рискнул назвать ни любовью, ни привязанностью. Перечитайте, не поленитесь еще раз "День на родине". Нетрудно увидеть, что от всего рассказа, от первой до последней его строчки веет какой-то романтической, какой-то трепетной, почти детской тоской. Тоской и нежностью. Не случайно ведь, что улетев в июне из Верховажья, он в тот же вечер в номере вологодской гостиницы – не мог дотерпеть до дома – принялся за рассказ об этой короткой поездке. "Закрываю глаза и вижу на высокой горе, под горячим солнцем стоит деревня Комаровская – для меня начало всех начал".

Через весь рассказ проходит чувство обостренного интереса ко всему, чем и как живет его малая родина. Интереса и заботы. И еще желания, чем-то помочь, что-то ощутимое сделать для земляков.

Ко мне домой позвонил второй секретарь райкома партии Александр Николаевич Комаров:

– Приезжает Тендряков, писатель. Договорились с ним о встрече с верховажанами. В 18 часов. Так вот, надобно тебе там выступить.

Надо, значит надо. Да я и сам был не прочь. Дело в том, что после райкома я работал в вечерней школе и там впервые встретился с проблемами педагогического характера. Возрастной контингент в школе был разный, но преобладали подростки, ушедшие из массовой школы. В этой среде встречались очень сложные характеры, с которыми приходилось возиться. Тендряков как художник интересовал меня именно с этой стороны – со стороны раскрытия характеров и психологических коллизий, на которых строились сюжеты тогда немногочисленных пока его повестей.

Это было 28 июня 1964 года. Вспоминается сухой и жаркий, в белесой дымке день. Встречать Тендрякова собралась порядочная, человек в тридцать, делегация. Работники райкома, райисполкома – все, невзирая на жару, в костюмах с галстуками, ни дать, ни взять встреча зарубежного министра.

Райкомовский газик остановился у дома, где нынче хлебный магазин. Из машины неожиданно легко, как мальчишка-подросток,. выпрыгнул загорелый человек в зеленой трикотажной рубашке с короткими рукавами и легкомысленной светлой полосой поперек живота. Высокий лоб с залысинами, добела выгоревшие, редкие, тонкие, создающие впечатление абсолютно невесомых, волосы. Резко очерченные, красивые губы, правильной формы нос, выпуклый подбородок. Глаза...

– Они меня больше всего тогда поразили. Показались чужими на этом красивом лице. Я затрудняюсь описать это впечатление. Глаза писателя показались чем-то неуловимо похожими на глаза Тараса Шевченко на известном автопортрете.

Он окинул быстрым взглядом встречающих, и в первый момент, кажется, смутился, не зная, как поступить: сказать ли общее приветствие или здороваться с каждым за руку. Но навстречу ему шагнул В. В. Трошанов, тогдашний первый секретарь райкома, представился и по очереди стал представлять присутствующих. Этот точь-в-точь скопированный дипломатический ритуал у крыльца дома крестьянина выглядел со стороны, должно быть, забавно. Но Тендряков, покорившись обстоятельствам, бодро пожимал руки высокопоставленным представителям районной власти.

Один я не принадлежал ни к какой ветви этих властных структур, и Трошанов, когда до меня дошла очередь, понял, должно быть, прокол в сценарии и представил меня столь же значительно и торжественно: "Председатель районного общества "Знание". Эта этикетка в тот день сопровождала мою фамилию еще дважды – сначала, когда объявлялось мое выступление на встрече, затем, когда Трошанов знакомил Тендрякова со списком участников ужина, который давался в честь гостя.

Встреча проходила в клубе леспромхоза. Узкий и длинный, как пенал, зальчик к шести часам оказался плотно набитым. Было жарко и душно. Это было "мероприятие", похожее на десятки других, поэтому из него почти ничего не запомнилось. Помню, что выступали с речами, гостя называли известным, талантливым и выдающимся, благодарили за приезд и сообщали о чувствах радости и признательности. Обычные дежурные слова. О литературе и проблемах, заявлявших о себе со страниц его рассказов и маленьких повестей, о их злободневности и вечности не сказал никто. Сам писатель, подчинившись этой накатанной схеме словесного блуда, в короткой речи тоже не коснулся творчества и творческого процесса. Сказал, что рад встрече с родиной и земляками и поблагодарил за теплый прием. После выступлений, правда, из зала прозвучало несколько вопросов, касающихся писателя и его произведений. Содержание вопросов и ответов не запомнилось. Лишь много позднее в беседе со мною Т. В. Ажгибков говорил, что он тогда спрашивал, Тендрякова, где тот черпает сюжеты для своих повестей. Ответ был приблизительно такой: "К примеру, с ситуацией, описанной в "Чужой родне", я встретился, когда работал в райкоме комсомола. Будучи в командировке, пришлось заночевать в доме, где вызревала подобная драма. Но в целом готовых сюжетов, особенно и психологической области, жизнь не дает. Жизненный сюжет – только внешняя схема. Остальное – творчество".

После окончания "мероприятия" несколько человек потянулись за автографами. Я тоже. Признаюсь, в своей семейной библиотеке ни одной книжки Тендрякова я не обнаружил. В книжном магазине была та же картина. Выручила, заведующая районной библиотекой Л. Я. Хахлина, уступившая мне "Чудотворную". На ней Владимир Федорович сделал первую для меня надпись.

Потом был "званый" ужин. Состав участников оказался более чем узким: члены бюро райкома и члены исполкома районного Совета. Из невходивших в эти высокие коллегии были двое - Мария Федоровна Воронина и я.

Это второе "мероприятие" проходило в неком подобии семейной обстановки в доме Ворониной. За стол село человек двенадцать. Не могу не отметить, что ужин был подготовлен выше всяких похвал и на Тендрякова, кажется, произвел впечатление.

Приходилось немало читать о разных писательских вечеринках за двумя-тремя бутылками вина с незатейливой магазинной закуской. А когда вспоминаю то июньское застолье, на ум приходят строки из оды Державина "Приглашение к обеду". То же обилие вин и закусок, разве что стерлядь отсутствовала, хотя и в этом я не совсем уверен. Мария Федоровна превзошла самое себя. Она не могла позволить себе осрамиться перед высоким гостем, да и районным властям не преминула показать, на что способна. Все деликатесы, хранившиеся в заначке на складе, были выставлены на стол. Когда гости вместе с Тендряковым перешагнули порог уютного домика, этот стол изнемогал от яств, а знаменитая в Верховажье пекариха доставала из печки румяные пироги.

Сперва атмосфера была натянутой. Владимир Федорович имел несколько замкнутый характер, далеко не сразу сходился с новыми людьми. Да и тема для разговора подходящая не попадалась. Но когда выпили по второй и по третьей, языки развязались. Выло бы интересно сегодня воспроизвести те застольные разговоры, но подробности их забылись, остался в памяти только стрежень. Тендряков говорил о своих впечатлениях от поездки в Шелота. Логика его высказываний была такова. В отличие от того, что он много раз встречал вокруг Москвы и других городов, Верховажье не затронула пока волна бегства из родных мест. Деревни стоят целые и даже хорошеют свежей обшивкой и покраской домов. И заработки у колхозников, как говорили ему в Шелотах, приличные, и настроение хорошее. Писатель явно льстил районным бонзам, подчеркивая, что это заслуга руководителей. Но, – продолжал он тему, – человек жив не хлебом единым. Нужна и духовная пища. Между тем, сколько успел он заметить, учреждения культуры находятся в жалком состоянии. Не пора ли браться за изменение этой стороны жизни?

Между тем собеседники, приняв как должное похвалу, уходили от другой части темы. Началось и приняло не совсем приличный оттенок самое обычное хвастовство успехами.

Поняв, очевидно, что здесь он не получит заверений в открытии похода за развитие культуры, писатель резко охладел к этой теме. Теперь он углубился в длинный разговор с Комаровым – тоже шелотянином. В этой затянувшейся беседе было много точек соприкосновения: общие знакомые, состояние колхоза, заработки и т.п.

За время ужина я раза два или три вступал в разговор, когда он соприкасался с темой литературы и творчества. Но тема менялась, и я, не желая быть навязчивым, поджидал нового случая, чтобы спросить о том, что меня больше всего интересовало.

Июньская ночь коротка. За окнами было уже утро нового дня. Пора было расходиться. Тендряков, как бы спохватившись, взял оставленный у входа не помню уж то ли портфель, то ли чемоданчик, раскрыл его и сказал: "Тут я прихватил книжки. Хочу подарить на память о встрече". Книги были разные, разных издательств, форматов и названий. Мне он надписал отдельное издание "Короткого замыкания".

После этого ощутилась некая неловкость. Встречного подарка не было приготовлено. Трошанов тихо переговорил о чем-то с Комаровым, тот вышел и минут через десять вернулся. Писателю была надписана и увенчана автографами присутствующих брошюра, вышедшая в Вологде года за три перед этим стараниями редактора областной газеты Марьина. Брошюра называлась "Кукуруза на полях Верховажья". В ней с помпой восхвалялся кратковременный успех выращивания "королевы полей" на верховажской земле.

И в тот раз брошюра о кукурузе была подарком сомнительной ценности. Но вот несколько лет назад я прочитал рассказ ли, очерк ли Тендрякова – не знаю, как точнее назвать – о встрече писателей с Хрущевым на загородной даче. Рассказ "Из стола", написанный тогда, в шестидесятых, но не имевший шансов на публикацию. Прочитал, и задним числом, мне стало стыдно за тот июньский сувенир. Из рассказа явствовало, что Тендряков (как и многие его собратья по перу) относились к Хрущеву, мягко говоря, без особых уважения и почтительности за его бесцеремонные и, как правило, некомпетентные публичные оценки творческого труда. Кукуруза насаждалась Никитой Сергеевичем на территории от Астрахани до Архангельска, безответственные эксперименты с неизбежностью проваливались. По этим причинам тот подарок должен был вызвать у Владимира Федоровича, надо полагать, не самое светлое чувство.

Стали расходиться.

Меня отозвал А. Н. Комаров и сказал тихо:

– Мы с Владимиром Федоровичем надумали сходить на природу. Пойдем? Спать что-то не хочется.

– Неудобно навязываться.

– Да он сам предложил тебя пригласить.

– Тогда с охотой.

Перешли на тот берег и медленно пошли вниз. Остановились у Пестеревской рощи. Комаров извлек из внутреннего кармана початую бутылку, граненый стакан и развернул газетный сверток, в котором оказались два, сложенные начинкой внутрь, куска пирога. Выпили по очереди, Комаров хотел налить еще, но Тендряков остановил:

– Не надо. Не хочется больше. Давайте посидим так...

Всходило солнце. Было тепло и очень тихо. Еле слышно журчала струя у закраины. Владимир Федорович сидел на кромке берега, подвернув до колен брюки и опустив ноги в воду. С грустной улыбкой он сосредоточенно наблюдал, как мелкая рыбешка тычется в его ступни.

– Жизнь длинная, – сказал он, – а для радости отведены только минуты. Крутишься в вечной суете и думаешь, в этом смысл. А счастье... Оно вот такое. Короткое.

Помолчав, заговорил уже о другом.

– Тысячу лет назад наш предок, может быть, вот так же сидел у воды и думал грустную думу о смысле и сложностях жизни.

Два часа, в течение которых мы сперва сидели у южной кромки Пестеревской рощи, а потом бесцельно бродили вдоль кромки воды, прошли в случайных и бессвязных разговорах. Осталась в памяти только вот эта тема, начатая писателем, тема милой моему сердцу русской старины. В ту пору я, освободившись от хлопотной службы в райкоме, впервые за много лет имел свободное время и много читал. Я с наслаждением штудировал многотомную "Историю России" С. М. Соловьева. Подброшенную Тендряковым мысль о предках на Ваге я подхватил с охотой, не опасаясь оказаться профаном в разговоре. Говорили о славянской колонизации Заволочья, и Тендряков, кажется, недостаточно знакомый с вопросом, проявил к нему живой интерес...

Из других разговоров вспоминаю лишь, что я задавал казавшиеся, должно быть, глупыми вопросы о творческом процессе, о том, как выглядит момент вдохновения, как в творческой лаборатории рождается динамика развития сюжета и прочее в том же духе. Мне всегда казалось все это чем-то неземным, от бога, а Тендряков, отвечая, разочаровывал, неизбежно приземляя творческий процесс.

Не могу припомнить, как простились и разошлись. Днем Владимир Федорович улетел в Вологду.

Воспоминания о второй встрече относятся к осени 1965-го. Прошедший год в моей жизни не был самым легким. В августе шестьдесят четвертого Д. А. Горынцев "сосватал" меня на должность директора средней школы, с моей стороны, этот шаг был не просто опасным. Он граничил с авантюрой. В самом деле. У меня не было ни настоящего педагогического образования (в пединституте я сдавал экстерном и курсовые и государственные экзамены), ни сколько-нибудь серьезного педагогического опыта (три года вечерней школы). Пойти с таким багажом на руководство крупной школой с традициями, с сильным, преданным делу и строптивым педколлективом было большим риском. Но в том возрасте риск был для меня обычным делом.

В моей расплывчатой программе действий на новом месте были две очевидности. Одна: не зашкаливаться на учебной работе. В условиях отдаленной провинции, где молодежь обречена в свободное время искать развлечений на улице, школа должна быть для учеников поселочным клубом. Другая: по возможности держаться в русле господствовавшего тогда стремительного, всячески навязываемого сверху потока сплошной успеваемости. Я понимал, что если в этой второй задаче удастся идти в ногу с другими школами, все мои затеи с внеклассной работой, со спортивными секциями, кружками, факультативами, музыкальными, краеведением и прочим обернутся из блага в вину коллективу, и я недолго усижу в этом кресле.

За год кое-что удалось. Я получил поддержку учеников, особенно старшеклассников, большинства родителей и значительной части учителей. Но сколько же вопросов, казавшихся абсолютно неразрешимыми, постоянно торчало в голове! Искомых ответов я не находил ни у выходившего уже в то время из моды Макаренко, ни у входившего в моду Сухомлинского. Не раз обращался я и к Тендрякову, читал и перечитывал его "Чрезвычайное" и другие вещи, в которых волею автора возникали сложные духовные ситуации.

Новый, 1965-66-й учебный год начался с обычной бестолковщины. Треть учеников работала в отдаленных колхозах, остальные ежедневно после уроков ходили на картошку в ближние бригады. Школа смахивала на туристский бивак. И вот в этой круговерти 20 октября мне позвонили из райкома партии:

– Здесь у нас Владимир Федорович Тендряков. Он хочет с вами встретиться. Через пятнадцать минут мы с писателем сидели в моем тесном кабине.

На этот раз Владимир Федорович приехал по настоянию матери, которая хотела последний, по ее убеждению, раз побывать на родине, проститься с родными и близкими. Сейчас Татьяна Петровна отдыхала после дороги в Доме крестьянина.

Мне очень уж хотелось устроить встречу старшеклассников с Тендряковым. В самом деле, когда еще придется кому-то из них встретиться со столь неординарным человеком. Хотелось, чтобы получился задушевный разговор, без сценария и регламента. Владимир Федорович охотно поддержал эту мысль.

Однако я не учел двух препятствий в осуществлении своего плана. Деревенские подростки, даже самые умные, начитанные и эрудированные, как-то робки в общении со знаменитостями, и развязать им языки так-то легко. А помимо этого, задушевному разговору всегда может кто-то помешать.

В нашем импровизированном конференц-зале собралось человек сто. Я представил Тендрякова ученикам, сказал, что Владимира Федоровича интересует духовный мир человека любого возраста, и он хотел бы услышать от вас замечания к его рассказам и повестям, ваши вопросы, пожелания и предложения. Выступивший затем Тендряков очень коротко рассказал о себе. О том, что он уроженец здешних мест, что писать начал еще в конце сороковых, печатается с 1953 года. Назвал книжки, которые изданы, сказал, что в ближайшее время должна выйти крупная вещь. Затем он поддержал и конкретизировал сказанное мною: хотел бы услышать мнение юных земляков о своих книгах, о их героях, о их поведении в разных ситуациях.

Помнится, были заданы два или три простеньких вопроса, потом наступила неприятная пауза, чего я никак не ожидал.

Сначала из глубины зальца, от входных дверей наш лаборант кабинета физики П. И. Путятин захотел узнать, знаком ли Тендряков с поэтом Ойслендером. Павел Иванович подробнее, чем требовали обстоятельства, стал рассказывать, как он вместе с Ойслендером лежал в больнице, чем тот болел. Завершил Путятин свое выступление желанием получить через Тендрякова адрес этого поэта.

Владимир Федорович спокойно и обстоятельно сообщил (диалог происходил через весь зал), что лично с Ойслендером он не знаком и адреса его не знает, но по приезде в Москву найдет этот адрес и сообщит его Путятину (что, кстати, он и сделал через месяц).

Сразу же вслед за диалогом писателя с Путятиным в разговор включился Т. В. Ажгибков. Я воспроизведу здесь лишь часть из заданных им вопросов, лишь часть потому, что всех, естественно, не помню, а те, что воспроизвожу, я сверил у самого Тимофея Васильевича несколько лет назад, когда тот жил еще в Верховажье. Надо отметить, что он тоже не помнил всего, о чем тогда спрашивал Тендрякова.

Вопросы эти были такие:

– Как у вас возникает замысел произведения? Например "Ухабы"?

– Как вы относитесь к книге Ивана Шевцова "Тля"?

– Сколько вы зарабатываете?

– Можете ли вы прочитать мои воспоминания и дать отзыв о них?

Владимир Федорович отвечал в своей спокойной и обстоятельной манере. Он сказал, что сюжет "Ухабов" взят из жизни, а герои, как в любом художественном произведении, частью перенесены в повесть из иных мест и ситуаций, частью обогащены писательской фантазией. О "Тле" он отозвался резко отрицательно как о книге реакционной и вредной. О заработках сказал, что получает по-разному. Это зависит от объема вещи и от издательства. В среднем последнее время за опубликованную вещь платят от трех до пяти тысяч. Что касается чтения мемуаров Тимофея Васильевича, сказал, что, в принципе, не возражает, но читать будет долго, минимум полгода. Нет свободного времени.

Я отметил про себя, что от вопроса к вопросу Тендряков все заметнее нервничал, хоть и старался не показать этого. По-видимому, его раздражало то, что собрание все дальше уходит в дебри пустяков и никчемностей.

Перед встречей классные руководители в целях подстраховки, как всегда бывает в подобных случаях, переговорили с учениками, предлагали им подумать, какие вопросы задать. Но сейчас эта подстраховка не сработала. После столь эмоционального и разнопланового разговора взрослых никто из учеников не решился высунуться со своим вопросом.

Так и завершилась эта встреча учеников с Тендряковым полной неудачей.

К счастью, был запланирован еще концерт в честь гостя. Предыдущей зимой у нас создалась без преувеличения довольно приличная художественная самодеятельность. Сейчас юные наши артисты очень старались, и выступление писателю понравилось. От номера к номеру он оживлялся, искренне и с воодушевлением аплодировал.

По окончании гостя окружили старшие девочки, благодарили за посещение школы и приглашали приезжать снова. Тендряков был растроган, отвечал тепло и ласково, говорил, что рад встрече и чувствует себя среди родных людей.

Возвращались вдвоем. Сгущались сумерки и моросил мелкий дождь. Когда дошли до Дома крестьянина, Тендряков стал прощаться. Тут только я вспомнил о его матери, которая не без моей вины одна ожидает его целый день в неуютной верховажской гостинице.

– Владимир Федорович, – спохватился я, – мне стыдно, что так получилось, что задержал вас в школе. Впереди длинный вечер, и еще длиннее ночь. Условия там собачьи. Я знаю. Мы жили тут с семьей целый месяц. Натерпелись. И сейчас – то же. Ночуют случайные люди. От нечего делать вечерами пьют и, естественно, шумят.

– У нас отдельный номер, – отвечал он со скептической усмешкой. – Переживем. Я привык. Я ведь много езжу.

– А мать? Знаете что. Давайте заберем ее и пойдем ко мне. Это рядом.

Тендряков не очень возражал. Видно было, что его угнетает перспектива предстоящей беспокойной ночи.

Мы вошли в "отдельный номер". Татьяна Петровна, закутанная в темный пуховый платок, полусидела, полулежала на узкой железной койке. За стенкой громко спорили о чем-то мужские голоса.

– Как ты долго, Володя, – сказала она. – Я уж беспокоиться начала.

Помнится, ее смутило мое предложение, она говорила, что ей неудобно причинять беспокойство. Но Владимир Федорович поддержал меня:

– Пойдем, мама, тут ты все равно не заснешь.

Мы жили тогда "на ямах" – на Октябрьской улице, занимая целый дом. Когда пришли, познакомились, и Тендряков смущенно принес моей жене извинения за, как он выразился, "татарское вторжение", он сразу пошел к книжным шкафам. Помню, он выбрал томик стихов Надсона, сразу углубился в чтение и читал все то время, пока мы с женой изобретали, чем же их, наших гостей, потчевать. Ужин в семье двух учителей, у которых в хозяйстве одна кошка, не мог быть изобильным. Но уж чего у нас во все времена было вволю и в полном наборе, так это грибов.

В повести "Шестьдесят свечей" у Тендрякова есть гимн третьей охоте: "Люблю собирать грибы. Люблю душную тишь леса, запах корневой влаги, запах земли и прелой листвы, тонкий, невнятный, какой-то недоказуемый запах самих грибов. Люблю палые желтые листья на жесткой приосенней траве, литую дробь черники на кочках, румяное полыхание брусники, и в моем сердце каждый раз случается легкий обвал, когда глаза нащупывают бархатный затылок затаившегося гриба".

Тем вечером мы с удовольствием узнали, что писатель любил не только собирать. Он, помнится, не притронулся к другим блюдам, а все пробовал и похваливал то маринованные, то жареные, то соленые грибы...

Перефразируя Гоголя, напишу: и какой русский будет угощать желанного гостя без бутылки на столе? Под грибки Тендряков, с видимым удовольствием, выпивал. Кажется, после третьей стопки Татьяна Петровна притронулась к его руке и сказала как-то робко: "Володя, тебе же нельзя", на что он ответил несколько небрежно: "Ничего, мама".

Не знаю и никогда не пытался дознаться, что скрывалось за этим "нельзя". Вероятно, что-то серьезное.

После ужина Татьяна Петровна легла спать. Легла и Галина Ивановна. Мы остались вдвоем за столом.

О чем шел разговор? Сейчас невозможно припомнить его детали и переходы от одного к другому. Наверняка могу лишь утверждать, что не по разу и не по два перебирались три темы: литература, школа, война.

По первой я предпочитал спрашивать и слушать. Наверняка помню нынче два своих вопроса. Меня смущало то обстоятельство, что он, живя в столице, постоянно рисует провинциальную школу. Я спрашивал: не рискует ли он отстать от жизни, пользуясь давними личными впечатлениями? Тендряков отвечал на это, что он, живя в Москве, все-таки чаще бывает в сельских школах и поэтому считает, что мои опасения неосновательны.

Другой мой вопрос касался личности учителя в его повестях. Я говорил, что его учителя, эти "маршалы в вязаных кофтах", несколько на одно лицо. В жизни же каждый учитель – личность с присущими ей особенностями.

Вспоминаю, что он, соглашаясь со мной в принципе, говорил, что для многопланового показа многих лиц надо писать не повесть с одной- двумя проблемами, а многопроблемный роман. К сожалению, он далеко не Толстой и к такому пока не готов.

Когда заходила речь о конкретных делах и бедах школы, Владимир Федорович сетовал на несовершенство, более того, на непродуманность школьных программ, на то, что в них непозволительно мало времени отведено литературе и почти ничего искусству. Он сказал, что об этом у него вышла (или должна выйти, не помню) статья в одном из толстых журналов.

(Забегая вперед, отмечу, что эту проблемную статью, которая называлась "Ваш сын и наследие Каменского", мы, месяца два или три спустя, обсудили на педсовете, и экземпляр стенограммы я послал Тендрякову. Но то обсуждение было, кажется, поверхностным и, думаю, мало что дало писателю).

Особенно отрицательно отзывался Тендряков о воспитательной стороне учебного процесса, говорил, что он оказенен и измельчен. Из этого источника, утверждал он, проистекает подавляющая часть наших бед.

Я хорошо понимал, что мы – люди разных общественных горизонтов и, повторюсь, не очень-то высовывался со своим мнением. Но когда разговор перескакивал на тему войны, я чувствовал себя равным собеседнику. Об этом говорил мне и личный опыт, и последующие многолетние трудные раздумья.

Мы оба оказались на фронте, будучи мальчишками, оба хлебнули досыта от "щедрот" войны, оба, демобилизовавшись, оказались на распутье. Думаю, что это обстоятельство и повлияло на его выбор, как-то выделивший меня из тех, с кем он встречался в Верховажье. Это и еще, может быть, возраст – мы были одногодками с разницей в 19 дней.

Тогда, сидя за столом с остатками ужина и начатой второй бутылкой, мы горячились и спорили по многим вопросам, по которым и по сей день горячатся и спорят подвыпившие фронтовики. Меня волновало самое больное и для меня – ужасающие и часто бессмысленные жертвы и полная безнаказанность за них их виновников – командиров всех степеней. А Тендряков, сколько помню, возмущался тем, что в "рабоче-крестьянской" командиры и начальники очень легко становились вельможами-самодурами в отношении подчиненных. В тот вечер Владимир Федорович, неожиданно для меня сказал, что мне нужно написать о моей войне. Не стандартные обкатанные мемуары о героизме и стойкости, каких создано с избытком, а воспоминания правдивые и честные. Он обещал и прочитать написанное, и помочь в публикации.

Тогда я не принял этот совет серьезно, да и времени для такой работы не было. Над своей книгой о войне я работал уже в Москве и закончил ее после смерти Тендрякова.

Эта вторая наша встреча закончилась поздно ночью, часа, вероятно, в три.

Затем был недолгий, чуть больше года, период переписки.

Всего я получил от Владимира Федоровича шесть или семь писем, из которых сохранились два. Из этих, сохранившихся, заслуживают внимания некоторые детали. В одном он сообщает для П. И. Путятина адрес поэта. Ойслендера, сообщает о рождении дочери и сетует на круговерть дел и забот: "Кручусь, как белка в колесе... связался опять с кино, а это покою в жизни не прибавляет". В другом – мечтает о рыбалке на Ваге, но сожалеет, что предстоящим (1966 г.) летом в Верховажье, кажется, не попадет. "Кажется, у меня будет весьма горячее лето – собираются запустить два моих сценария, а это значит сплошная кинематографическая суета. Она, возможно, даже закинет меня в Вологодскую область для поиска места для натурных съемок, но вряд ли вырвусь в Верховажье. Маловероятно". В этом же письме он просит передать привет знакомым десятиклассникам и пожелать им от его имени успехов.

После октябрьских праздников (1965 г.) я получил от Тендрякова объемистую почтовую бандероль. В ней были два экземпляра только что вышедшего романа "Свидание с Нефертити". Одна из книг была надписана "Моим друзьям – старшеклассникам Верховажской школы". Другая – мне.

Почему оборвалась переписка? С его слов я знал о его занятости, не хотел беспокоить его без особой нужды. Знал, что на каждое мое письмо он непременно будет отвечать, отнимать время от более важных дел.

Принято считать, что единственным литературным итогом двух кратковременных поездок Тендрякова в Верховажский район является его рассказ "День на родине", впервые опубликованный в "Красном Севере", если не ошибаюсь, в августе 1964 года. По крупному счету – это так.

Но думается все же, что есть в его творчестве и другие следы от пребывания в родных местах. Эти следы мелкие, едва заметные, но все же следы. Я нахожу их в словаре писателя, а также в отдельных фразах, очень уж сходных с теми реалиями, что встречались ему на верхней Ваге.

Я взял наугад две повести Тендрякова из последних – "Расплату" и "Шестьдесят свечей" и перелистал. В первой читаю: – полно-ко, кого омманешь...". Но это же типично верховажский оборот! На следующей странице – другая находка – "стрелило". Это он, несомненно, слышал либо в Шелотах, либо от матери.

А вот еще – имена и фамилии. Имя Рафаил – из самых редко встречающихся. Я, к примеру, не встречал его, кроме Верховажья, нигде... И Истомин, попавший в "Расплату", из Верховажья привезен, не иначе.

Или еще – "пожни", у самого Тендрякова до поездки его в Шелота, – почитайте, одни "поляны", "лужайки" и "покосы". "Пожни" появились после Шелот.

В "Дне на родине" автор рассказывает, как сверстник и друг его отца Григорий Дмитриевич Пашов обронил редкое словечко "хлебогады". Это слово появляется у писателя в 1980 году в повести "Шестьдесят свечей".

Любой писатель, а тем более такой самобытный, как Тендряков, откладывает в памяти и хранит в блокнотах слова и фразы даже случайных собеседников. Не исключаю, что слова из "Расплаты" "Бывший гвардии капитан стал учителем и одновременно кончал заочно пединститут" могли быть отголоском нашего с ним разговора. Не исключаю, хотя по понятным причинам и не настаиваю на такой версии.

И описание школы Граубе до боли душевной напоминает интерьер и запахи "нашего знаменитого каменного здания", в котором Тендряков провел целый день. "Стены той школы хранили камерную уютность, в них всегда ощущался особый сложный запах – чернил, старых, лежалых книг, копившейся десятилетиями пыли. Последнее время мы страдали от тесноты, но то была теснота скученной семьи".

При тщательном исследовании будет нетрудно найти в книгах Тендрякова много отголосков предшествовавших им кратких встреч с родиной.

5 декабря Владимиру Федоровичу Тендрякову исполнилось бы семьдесят... Он ушел из жизни, едва перешагнув через шестьдесят – 7 августа 1984 года.

В подобных случаях принято сожалеть о безвременности кончины и еще о том, сколь многим этот человек мог бы обогатить русскую литературу.

Я воздержусь от того и другого. Конечно, 60 лет – это не тот возраст, когда настала пора уходить. С. другой стороны, есть утверждения, будто девяносто семь из каждых ста наших одногодков, кого наших мам угораздило произвести на свет в 23-м, расстались с жизнью восемнадцати-двадцатилетними. Какой же судья возьмется здесь решать, что преждевременно, что нет.

И у вопроса о том, сколько он еще мог бы создать, тоже в конце слишком уж большой вопросительный знак. Тендряков умер накануне так называемой перестройки, начатой в апреле 85-го, а завершения которой не увидишь даже в сильный телескоп. Мне что-то не пришлось пока прочитать ни о значительной книги, написанной в эти годы. Художник, прежде чем творить, должен осмыслить происходящее. А это на нынешнем переломе ой как нужно.

У меня на полке стоят книги Владимира Федоровича Тендрякова. Мне с ними немного уютней на склоне лет, и на душе светлеет, когда я вспоминаю встречи с их автором.

24 ноября 1993 года
Зеленоград


Источник: Лебедев А. Две встречи с Владимиром Тендряковым : [воспоминания] / А. Лебедев // Верховажский вестник. – 1993. – 16, 18 дек.

 
 
 
 
Весь Тендряков