Арбат Ю. А.
Лев из Тотьмы

Один приятель, знаток Севера, писатель К. Коничев, прислал мне карту Вологодской области.

На полях я увидел пометку: «Вот места, где густо сохранились северные древности быта».

И синим карандашом обведены названия городов и сел. Самый большой знак – вокруг Тотьмы.

Этого оказалось достаточно, чтобы я «заболел» Тотьмой.

К поездке стал готовиться еще с зимы: запасся подробной картой, прочитал все, что возможно, об этом старинном городе, ровеснике Москвы. До революции Тотемский уезд считался дикой окраиной, местом ссылки. Отбывали ее здесь Потанин, Лавров, Луначарский, какое-то время прожил Короленко. Известный публицист Шелгунов, тот, что познакомил Ленина с Бабушкиным, писал об этих краях в своем очерке «Провинция», что всюду – натуральное хозяйство, люди живут в темноте, невежестве. Все производят сами для себя, ничего не продают и почти ничего не покупают. Носят домотканое, ходят в лаптях, питаются тем, что пошлет поле, лес да скотинка. Шелгунов не без иронии писал, что тотемцы, в сущности, «люди Петра Первого».

Но я знал и о том, что в этих местах любят красоту, читал о необычной росписи домов.

С собой в дорогу я решил взять небольшую книжку писателя прошлого века А. Писемского с рассказом «Питерщик». Ведь земли Чухломского уезда Костромской губернии, описанные там, соседние с нынешним Тотемским районом, и в рассказе встречаются упоминания о красивых домах.

В первой же деревне, отмечает Писемский, «вам кинется в глаза большой дом, изукрашенный разными разностями: узорными размалеванными карнизами, узорными подоконниками, какими-то маленькими балкончиками, бог весть для чего устроенными, потому что на них ниоткуда нет выхода, разрисованными ставнями и воротами, на которых иногда попадаются довольно странные предметы, именно: летящая слава с трубой; счастье, вертящееся на колесе с завязанными глазами; амур какого-то особенного темного цвета и проч.

Если таких домов два или три, то прихоти в украшениях еще больше усиливаются, как будто хозяева стараются перещеголять в этом случае один другого...».

Писемский сообщил и о том, что «дуга по золотому фону расписана розанами», и о цветах на потолке в избе, выполненных, правда, по трафарету, и привел слова одного из «красильщиков», что мужики, которым «копейки здесь не на чем заработать», вынуждены уходить для заработков «на чужую сторону». Маляр Клементий, с которым разговаривал Писемский, рассказал: «У меня дед, помер он на сто седьмом году, я еще тогда был малый ребенок; однако же помню, как он рассказывал, что еще при Петре-государе первые ходоки отседова пошли: вот когда еще это началось. А теперь уж нас, прямо сказать, от етого промысла не отучишь».

Отметил я слова Клементия: «И таким манером я в Тотьму сходил благополучно. Воротился домой. Барин у нас тогда дом отстраивал. "Возьми, говорит, Клементий, внутреннюю отделку на себя". Я не перечил, взял...».

В известном альбоме А. Бобринского «Народные русские деревянные изделия» 1 [А. Бобринский. Народные русские деревянные изделия, М., 1910-1912, таблица 94] помещены четыре фотографии внутреннего вида крестьянских домов Тотемского уезда. Две из них – результат поездок И. Починовского в 1911 году, а другие две сделаны известным художником, превосходно изображавшим старую русскую жизнь, И. Билибиным. Видно, что украшены подпечье, поставец, деревянная перегородка, низ кухонного шкафа, двери. Характер букетов, вытянутых вверх, и цветов, обведенных белилами, и фигура женщины, и лев, написанный простодушно и смело, в старинных русских традициях, – все говорило о художнике своеобразном.

В альбоме указывается и адрес: деревня Исаково, Еденьгской волости, на Кокшеньгском тракте, дом крестьянина Ильи Комарова. На другой фотографии (где, к сожалению, адрес не указан) можно хорошо различить подробности росписи поставца – пышная ель, а по бокам подпись, где удается разобрать только дату: «1875 года I Июлия» и слова: «Красил... волости...». Четыре остальных слова, самое интересное,– очевидно, подпись автора, – на фотографии неразборчивы.

Я написал в Тотьму: уцелел ли этот сказочный дом с росписью? Может быть, еще красуется лев с пышными букетами цветов? А вдруг да в семье Комаровых сохранился рассказ о том, кто и когда расписывал дом? Письмо мое с планом дома Комаровых, сделанным по фотографии, вызвало, однако, ответ безрадостный. От росписи и следа не осталось, и в доме живут другие люди, которые ничего интересного поведать не могут.

Перед самым отъездом заглянул я в отдел периодики библиотеки имени Ленина и перелистал комплект районной газеты. Одну заметку выписал. Она определяла условия, в которых мне предстояло передвигаться по району.

Собственно, ее даже заметкой нельзя назвать, просто инженер-инспектор по дорожному хозяйству извещал: «На основании решения исполкома райсовета от 29 марта 1961 года, в целях сохранения дорог от разрушения в период весенней распутицы, с 10 апреля по 25 мая 1961 года запрещен проезд грузовых автомобилей, транспорта всех марок и других самоходных машин и механизмов по всем дорогам района».

В Тотьму я попал после рокового срока, но, к моему величайшему огорчению, дороги по-прежнему находились в состоянии почти непроезжем.

Когда я говорил некоторым тотемцам, что собираюсь в южную часть района, они с сомнением качали головой:

– Не осилите.

Но я и мой спутник осилили. Мы объезжали самые опасные места по кочковатым таежным обочинам, по кустарнику, благо «козлик» прыгал бойко и даже оправдывал кличку «вездехода».

Спутник у меня оказался надежный.

За две недели пуд соли с человеком не съешь. Но две недели поездок по району, когда ухабистые пути, не помеченные даже самой тонкой линией в дорожном атласе страны, выматывают до изнеможения; завтраки чуть свет и поздние ужины в закусочных сельпо; совместные беседы с председателями колхозов, парторгами, косцами на поле, трактористами; долгие разговоры по душам на вольные темы в полумраке июльских северных ночей где-нибудь на нарах лесоучастка – все это стоит пуда соли.

Я ездил по Тотемскому району с интересным человеком – первым секретарем райкома партии Иваном Григорьевичем Соколовым.

О его прежней – дототемской – жизни я узнал случайно в связи с историей одного учителя рисования.

Некоторые учителя (как, впрочем, и врачи, агрономы, зоотехники), отбыв положенный по закону срок после окончания вуза, уезжали либо в столицу, либо в большие города. А вот этот учитель сразу же по приезде заявился в райком: «Где мне жить? Чемодан в машине, машина у подъезда». И смотрит на секретаря так, будто ответа ждет, что с жильем трудно, комнаты пока нет. Тогда скажет: «Ах, не можете обеспечить специалиста жильем? До свидания, я тут не причем – уезжаю».

Соколов посмотрел на приезжего учителя спокойно и сказал:

– Очень рад, что приехали. Такие люди, как вы, нам нужны. Большая у вас семья? Квартира нужна или комната?

Учитель рисования смутился:

– Я один.

Соколов продолжал:

– Значит, комната? Отлично. Через десять дней сдаем новые дома – одна из комнат там – ваша. А пока, чтобы чемодан не лежал в машине, снимите ненадолго комнату у каких-нибудь пенсионеров, у нас это нетрудно.

История кончилась тем, что учитель рисования стал работать в школе, поселился где-то по соседству у старичков-пенсионеров и от комнаты в новом доме отказался: «Что, говорит, я там делать буду: дрова самому заготовлять, печь самому топить, стряпать самому. А тут как у Христа за пазухой».

Секретарь райкома часто потом встречал его на собраниях и конференциях и иногда шутя спрашивал:

– Квартира еще не нужна?

И оба они смеялись.

А ведь мог бы рассказать Иван Григорьевич Соколов, как сам он приехал в Тотьму, и как пришлось ему довольно долго ночевать в служебном кабинете на райкомовском клеенчатом диване.

Одиннадцать лет летчик-истребитель капитан Соколов исполнял не очень-то легкую и безопасную работу. Сражался на Халхин-Голе, участвовал в боях на 3-м Белорусском и 1-м Украинском фронтах Великой Отечественной войны, помогал освобождать от гитлеровцев Варшаву и Вену, Будапешт и Белград, был ранен, не раз лежал в госпитале. И сейчас, если ветер отбросит прядь волос со лба, виден большой шрам. А после демобилизации Иван Григорьевич Соколов, повидавший блеск западных столиц и испытавший удобства больших городов, всё-таки вернулся в родную Вологодчину.

К партийной работе его давно тянуло. Он начал с пропагандистской деятельности, учился в Высшей партийной школе, и вот уже пять лет как стал секретарем в Тотьме. Зимой путешествует в машине, одевшись потеплее, а летом – в видавшем виды плащике, надвинув широкополую соломенную шляпу, он на водометном пароходике «Лесков» отправляется по Сухоне в прибрежные колхозы или на «козлике» колесит по лесным дорогам...

Как-то разговорились мы об искусстве, и не только о современном, но и древнерусском.

Утром, случайно зайдя в одну из изб, обнаружил я удивительное произведение XV или XVI века – довольно большой образ архангела Михаила. Хозяина дома Павла Константиновича Антуфьева не оказалось – с рассветом ушел на сенокос. Хозяйка, уже не молодая, приветливая и говорливая колхозница Галина Николаевна, охотно вынула образ из божницы. Сразу стало видно, что он не на избу рассчитан, а находился в какой-то часовне или церкви. Внизу, примерно на четверть, отпилено. Я спросил, почему это.

– А не лезла икона в божницу, вот мужик-то и отпилил. Она ведь из лесу, из дальних скитов.

– Где же отпиленный кусок?

– Спалили в печке. Давно уж.

Уговорить старушку отдать икону стоило немалого труда, но чуть позже я все же шел к машине, держа драгоценность, завернутую в газету.

Соколов, который любил литературу и к писателям относился уважительно, посматривал на меня не без удивления.

Вечером мы поговорили обстоятельно.

Иван Григорьевич сначала совсем не принял положения, что древняя икона – это произведение искусства.

Что мог, я рассказал Соколову, а потом дал небольшую книжку Н.Н. Воронина «Цените и охраняйте произведения древнерусского искусства». Там очень просто и ясно написано о непреходящей красоте древнерусского искусства, сотворенного и признанного народом.

Наутро Иван Григорьевич говорил со мной смущенно.

– Прочитал. Очень поучительная книга. Я ведь об этом никогда не думал, – честно сознался он. – Религия – опиум, яд, вред – это для меня ясно. А иконы всегда считал только частью религии, поэтому и они – вред. А вот получается – народное искусство.

Человек умный, пытливый, наблюдательный, с большим жизненным опытом, он не старался сразу высказать полное понимание. Но приглядывался к тому, чем я восхищаюсь, и мотал, как говорится, все себе на ус.

Вот с этим-то спутником мы и колесили по тотемским дорогам, попадали в ямы и выбирались из них и, наконец, оказались за сто десять километров от районного центра, в селе Никола, там, где в Толшму впадает Ельшма и где, как уверил нас местный учитель, некогда находилась стоянка древних славян. Это место народ называет Верх-Толшмой, хотя на карте такого наименования и не отыщешь.

Никола – центр крупного колхоза «Россия». Соколов прежде всего отправился на стройку – возле школы возводили просторное здание. Я – за ним.

Бригадир плотников Александр Александрович Шамохов сообщил, что кинозал рассчитан на двести человек, отводятся помещения под библиотеку с читальным залом, парткабинет, контору колхоза и агролабораторию.

Плотники уже успели сложить половину здания, даже вставили большие многостекольные рамы. С грустью я заметил, что клуб строили как амбар, как казенное место, – скучно, без капли любви, без малейшего желания сделать его привлекательным, радостным, красивым. Ведь совсем неподалеку в деревнях можно видеть на старых избах и удивительную по красоте резьбу и нарядные наличники. Только-только выехали мы из Тотьмы, как обнаружили в деревне наличник слухового окна. Слажен он просто, без затей, без тонкой ажурной резьбы, но смело, по-народному, по-русски! Сверху, на покрышке, в обе стороны два кудрявых завитка с четырехугольником посередине. То же самое и справа, и слева, и снизу, а в целом этакое разудалое, веселое и совсем нетрудное в работе украшение. Невольно память сопоставила этот образец крестьянского искусства с обрамлением окон на одном современном здании – Казанском вокзале в Москве, выполненном академиком архитектуры Щусевым.

А сколько строгой прелести, безукоризненной гармонии в сохранившихся кое-где памятниках народной архитектуры – деревянных церквах!

Неужели перевелись в этих местах плотники и столяры – мастера своего дела? Неужели старые церкви должны быть красивее новых клубов?

Я прямо спросил об этом колхозников-строителей.

Один из плотников, пожилой, седовласый у вис ков, но все еще кудрявый, Сергей Алексеевич Неклюдов, сказал:

– Да, веселы наличники в наших местах. Но ведь какие мастера их резали!

– А что – мастера! – с обидой отозвался бригадир. – И сейчас такие найдутся. Сделаем наличники – самые красивые для образца выберем. И фотографию в письме пошлем: вот, мол, любуйтесь.

В Тотемском музее я видел прялку с широкой лопастью, резным верхом и яркими синими и красными цветами в пышном букете. Каждый цветок отбликован по краям лепестков белой краской сильными, уверенными мазками.

Когда в поездке, в разных деревнях Верхней Толшмы я просил старух показать «баские» прясницы, с чердаков приносили чаще всего «соломенки» – небольшие прясницы с узорно наклеенными цветными соломинками. Рисунок незатейливый, цвета преобладали зеленый и фиолетово-бордовый вперемежку с естественным цветом соломы.

В общем, не ахти какое добро. Скромные деревенские поделки ничуть не походили на ту красавицу-прялку в музее.

И вдруг в одном из домов деревни Село хозяйка сказала дочери:

– Чего ты соломенки-то тащишь? Ты детскую принеси.

Через минуту девочка появилась с небольшой ярко-красной нарядной прясницей, на которой в композиции, очень похожей на ту, что в музее, расположились синие цветы с прельстившими меня уверенными белыми декоративными мазками. И манера общая, да, наверное, и мастер тот же.

– Кому заказывали ее? – спросил я, зная, что такие вещи в деревне чаще всего выполняются на заказ, и рассчитывая сразу узнать автора вещей столь своеобразного стиля.

Женщина рассмеялась:

– Кто ее знает? Это ведь еще материна игрушка, да и то из далекой поры, когда мать босоногой девочкой бегала.

И лукавый вопрос:

– Ты что, прясть хочешь?

Ну точь-в-точь та же шутка, что я слышал от старух на Северной Двине, в Нижней Тойме, когда хвалил и предлагал уступить мне золоченые, с зелеными конями прялки.

Я отвечал, что мне нравятся красивые вещи с русской народной росписью.

– А коли нравятся, так ты поезжай в Еремеевскую. Там не то что прясницы – все стены в дому, бывает, расписаны цветами. Мать рассказывала мне.

Я сразу вспомнил свой разговор в Тотьме с бывшим директором музея садоводом-любителем Николаем Александровичем Черницыным. В 1920 году его, учителя начальной школы, вызвали в исполком и сказали:

– Организуй музей.

– А на какие средства я буду приобретать экспонаты? – спросил Черницын.

– Вот тебе двадцать пудов соли. Грузи мешки на телегу, запрягай лошадь и езжай по уезду.

И Черницын поехал. Тридцать лет он директорствовал в музее, часто колесил по лесным дорогам, повидал сотни деревень, разбросанных в тайге, и сумел создать превосходный музей – один из лучших в Вологодской области. На мой вопрос о местных росписях по дереву именно он и указал маршрут:

– В Верхнюю Толшму отправляйтесь, – и усмехнулся: – Говорили мне, что там на перегородках и цветы, и человеческие фигуры, и даже льва увидеть можно. Только это все стародавние времена, не знаю, уцелело ли что-нибудь сейчас. Попалили, поди, не берегут. А то перестраивались – выбросили или обоями заклеили. Это тоже могло статься.

Кто знает, может быть, и роспись в Еремеевской постигла та же грустная судьба, что в деревне Исаково (помните, я рассказывал о фотографии в альбоме Бобринского?). Но коль скоро деревня эта на Верхней Толшме, и мы забрались сюда, Иван Григорьевич Соколов сказал шоферу:

– Ну что ж, давай в Еремеевскую.

Расспросы в самой деревне привели нас к покосившейся избе Александра Алексеевича Нехаева. Старинные резные раскрашенные наличники с полукружиями, напоминающими лучи солнца, вызывали восхищение. Что же может быть внутри?

Сколько раз – сотни, наверное, – бывал я в старых и новых вологодских, да и вообще северных избах. Обстановка хорошо известная. Хозяева либо оставляют бревна без всякой отделки, либо оклеивают газетами, а затем обоями, а потолок после оклейки белят.

Если в горнице ставят перегородку, то ее обычно даже не красят, а в особо аккуратных семьях надраенные песком и мочалкой сосновые доски сияют желтым медовым цветом.

А тут я вошел и обомлел.

Вся комната – не горница, а горенка, невеликое боковое помещение, – все стены, простенки, загородка и даже потолок и двери были красные. Точь-в-точь как на русских иконах XVI-XVII веков в «клеймах» жития какого-нибудь святого старинные художники изображали дворцовые палаты и боярские хоромы, вроде «Николы с клеймами» в музее Палеха или фресок Смоленского собора в Ново-Девичьем монастыре в Москве. В Третьяковской галерее тоже есть несколько таких икон.

Впечатление у меня создалось, будто я молниеносно оказался перенесенным в давно прошедшие времена, и из темного угла вот-вот встанет протопоп Аввакум. Я вспомнил о нем потому, что в житии его помянута некая девица, видевшая во сне палаты протопопа и рассказавшая:

«Потом-де привели меня во светлое место, зело гораздо красно, и показали-де многие красные жилища и палаты...» 1 [«Житие протопопа Аввакума им самим написанное». М., 1933, стр. 152].

Очевидно, слово «красный» следовало понимать в смысле «красивый», но у меня в памяти так и остались аввакумовские «красные палаты».

Жизнь колхозной семьи Нехаевых шла в большой горнице, а эта горенка обычно отводилась для приезжих, которых сейчас не оказалось.

Основной красный тон – не яркий, не светлый, скорей приближающийся к бордовому; существует такое название у краски: «бакан». По красному фону располагались голубые прямоугольные и ромбовидные плашки, а на них – цветы, букет, вытянутый вверх и композиционно устроенный в соответствии с формой плашки. Цветы – яркие, синие и красные, оказались хорошо мне знакомыми. По форме они очень напоминали те, что изображены на фотографиях из альбома Бобринского. А по цвету казались родными братьями тем, что украшали маленькую красную детскую прялочку из деревни Село, ставшую уже моей и лежавшую в нашей машине. Каждый цветок отбликован по краям лепестков сильными, уверенными закругленными белыми мазками; иконописцы называли их «оживками», и эти блики действительно оживляли цветы, превращали в трепетные, даже как будто пахучие. Располагались цветы со вкусом, без назойливой пестроты.

Я радовался, восхищался и... искал льва. Того льва, нарисованного простодушно, как может рисовать страшного зверя человек, ни разу в жизни не видевший его живым. Но льва не было. На двери изображалась забавная сцена: белый конь, напоминавший иконописного, а на коне вместо традиционного для «Чуда Егория о змие» всадника... женская фигура с  букетом цветов. Видимо, художник, автор росписи, когда-то побывал в цирке, и его так поразила наездница, что он решил ее изобразить.

Под этой необычной и забавной сценой отчетливо видна дата: «1881 г.».

Находку я счел настоящим событием.

Во-первых, такого обилия домовой росписи мне еще не доводилось встречать. Во-вторых, установлена точная дата – самое начало восьмидесятых годов прошлого века. Характер росписи свидетельствовал, что автор украшения горенки Нехаева и внутренности дома, помещенного в альбом Бобринского, – одно лицо. И годы близкие – 1875 и 1881. Теперь бы только выяснить, кто автор, и, значит, я не зря поехал в Тотемский район.

Но когда казалось, что я уже близок к разгадке тайны, возникла полная неясность.

В семье Нехаевых на мой вопрос не мог ответить даже самый старый – восьмидесятилетний дед Александр Алексеевич. Желая все же чем-нибудь мне помочь, он сказал:

– Слыхал я, мил человек, будто мастера сюда приходили из Молвотино. Это – на костромской земле, за Буем. Летом-то они в поле да на сенокосе, а зимой по деревням ходили, плотничали, малярничали, самовары лудили.

Кто знает: может, это и верно? Вспомнилось – ведь о костромских «красильщиках» писал и Писемский,

...В раздумье шел я по деревне Лобаново. Иван Григорьевич Соколов уехал на колхозную ферму побеседовать с доярками, а я занялся розысками дома, где, как мне сказали, красиво расписано подпечье. К сожалению, хозяйка уехала. Изба стояла под замком, с заколоченными окнами. Сквозь широкие щели и я смог только разглядеть загородку со знакомыми цветами и наивно нарисованную белую женскую фигурку вроде наездницы из Еремеевской. Опять работа того же неизвестного художника семидесятых-восьмидесятых годов прошлого века.

В северных деревнях, далеко от железных дорог и редко посещаемых приезжими, да еще из Москвы, каждый новый человек на виду. Мои расспросы про роспись цветами быстро привлекли всеобщее внимание. Женщины шушукались, мужчины, пришедшие с поля на обед, переговаривались с усмешкой: они в душе считали меня за чудака, но все же старались помочь добрым советом.

Когда я стоял, припав глазом к заколоченным окнам покинутой избы, подошла женщина средних лет, колхозница, как потом выяснилось, – доярка. Поглядела на меня испытующе, улыбнулась открыто, приветливо и промолвила:

– А у меня в избе не хуже намалевано.

– Можно взглянуть? – попросил я.

Она повела меня к себе в избу, находившуюся неподалеку.

Уже при входе бросилось в глаза ярко расписанное цветами подпечье. А в самой горнице большая перегородка напоминала нехаевский дом в Еремеевской, с его конем и наездницей. Те же красно-бордовые доски, те же сине-красные с белой «оживкой» цветы в букетах и – о радость! – на крайней, самой широкой доске у русской печи – большой желтый лев. Первое, что подумалось: как он похож на того, что изображен в альбоме Бобринского: тот же изгиб ног, та же грива, тот же хвост. Затем другие сравнения. Вспомнились львы городецкой резьбы и, наконец, пришли на память львы, украшающие наружные стены Дмитровского собора во Владимире и церкви Покрова на Нерли, буквицы в старинных рукописных русских книгах.

Движение схвачено живо, правдиво. На задних лапах зверь стоит крепко, уверенно, а передними будто перебирает, кажется, вот-вот одну лапу опустит. Обеспокоенный чем-то лев повернул голову. Морда, выполненная явно так, чтобы вызвать страх, все же походила на морду более близкой и понятной для художника собаки. Но как и подобает льву, украшала его пышная грива; она курчавилась завитками в определенном ритме, в четыре волны. Хвост с метелкой задорно поднят. Лев казался и «своим», домашним, и внушающим страх. Вся манера, в которой сделан рисунок, особенно контуры и округлые мазки теней, удивительно напоминали такие же тени в одежде фигур на скорописных иконах-«краснушках».

Любителям натуралистической живописи, где всё: лепестки фикуса или гнилая доска пола – вырисовывается с удручающей дотошностью и точностью, такая резкая и наивная народная живопись, наверное бы не понравилась. Но тем, кто любит образность как основу живописного языка, простоту и искренность выразительных средств, лев из Тотьмы пришелся бы по душе. Я залюбовался им – могучим выражением народного представления о красоте, смелой условностью, любовно сохраненной русской живописной традицией и своеобразием почерка художника.

Хозяйка, видимо, не ожидала, что роспись в ее избе, давно ставшая для нее привычной, произведет такое впечатление. А я с восхищением смотрел и смотрел и наконец сказал:

– Ох, хорош лев!

Как оказалось впоследствии (но речь о том впереди), Александра Флегонтьевна Богданова не забыла моего восторженного возгласа.

Кто расписывал подпечье и стенку, хозяйка – женщина нестарая – конечно, не знала.

– Свекровь, и то не помнит, а ей семьдесят с лишним, – сказала Богданова. – Будто бы из другой избы крашеные доски перенесли.

Встретил я подобную же роспись и в соседних верхне-толшменских деревнях – Ермолице, Кузнечихе, но только поскупее: где сохранился только цветастый шкаф, где остались узоры на досках у шестка.. И никто не мог назвать фамилии автора росписи. Совпадали только слова о костромских мастерах из Молвотина. Об этом что-то смутно помнили кузнечихинские старики.

Я уже решил при случае съездить в Молвотино (переименованное теперь в Сусанино). Но...

Оказалось, что мои поиски не закончены еще и на тотемской земле.

Я много раз убеждался, что в путешествиях за красотой самыми отзывчивыми помощниками и лучшими советчиками являются старые учителя. Они давно живут в этих местах, вырастили и выучили не одно поколение ребят, знают наперечет обитателей каждой избы. Стоит учителю переступить порог, как хозяин, бородатый сорокалетний дядя, встает, подобно ученику первого класса, и почтительно, с незатухшей, не померкшей любовью произносит:

– Здравствуйте, Иван Никанорович!

Или:

– Здравствуйте, Ольга Васильевна!

С учителями разговаривают без стеснения и настороженности, готовые помочь по первому слову.

Поездка наша с Соколовым продолжалась, и вот мы уже оказались в шестидесяти пяти километрах от Нижней Толшмы, в селе Погорелово. Опять секретарь райкома занялся в правлении колхоза своими делами, а я решил поговорить с местным старожилом, уважаемым человеком, сорок лет учительствовавшим здесь, а теперь отдыхающим на пенсии, – Николаем Михайловичем Линьковым.

Я рассказал ему о разукрашенных домах, напоминавших изображения старорусских зданий на «житийных» иконах, о букетах цветов, наездницах, а больше всего, конечно, о льве. Поведал и о безуспешной попытке разыскать неизвестного народного художника, судя по всему, пришедшего сюда из костромских земель.

Николай Михайлович о чем-то поразмышлял, видимо, вороша память, потом спросил:

– Машина у вас есть?

– Есть.

– Тогда поедем в Жилино.

По дороге немногословно объяснил:

– Самые старые дома у нас в Жилино. Помнится, видел я там в одном доме роспись.

Он назвал даже, чей дом украшали букеты цветов. И вот мы сидим в избе Дмитрия Николаевича Савинского, давно обрусевшего потомка некогда сосланного сюда поляка, соратника Костюшко.

– Я скажу насчет маляров, – сразу же отозвался Савинский, как только я упомянул про молвотинцев. – Никакие они не молвотинские и не костромские – те плотничали да самовары лудили, а малярничали редко. По деревням ходил да красил Парфёха Сухорукий. Руки у него сухие, а малярил ладно. И шкафы разукрашивал и корзинки. Только он и до пятидесяти лет не дотянул. А вот другой был – тот настоящий мастер, Жареный по прозвищу. Он и цветы все эти рисовал, и наездниц, и львов.

Снова вспомнился «Питерщик» Писемского, но на этот раз те строки, где маляр Клементий говорит, что цветы он наносит по трафарету. А ведь тут полная непосредственность, настоящее народное искусство. Нет, здесь действительно работали не костромичи, не молвотинцы.

Кажется, я напал на след.

Жареный – конечно, прозвище. А кто он, художник, бродивший по тотемским деревням и силой своего таланта создавший в бедных деревенских избах подобие древних боярских палат? Кто в нищую, трудную жизнь северных крестьян вносил радующую красоту народного искусства?

Мать Дмитрия Николаевича Савинского, Мария Николаевна, древняя старуха, могла только вспомнить, что родом Жареный был из деревни Маныловицы.

– Может, съездим туда? – предложил я. До деревни этой, как я справился по карте, оказалось не больше восьми километров.

Учитель покачал головой:

– Бесполезно. Там таких стариков не осталось, чтобы помнили.

Он с досадой дернул рукой:

– Катерина вот в больнице. И плоха. Она бы рассказала. Ведь тоже из Маныловицы.

Захваченный азартом розысков, он вдруг молодо блеснул глазами и предложил:

– Поехали опять в Погорелово.

И, как говорится, счастье улыбнулось нам. Восьмидесятишестилетнюю Екатерину Ивановну Линькову, однофамилицу учителя, только вчера привезли из больницы. Она явно доживала последние дни, одиноко лежала в своей комнатке и обрадовалась, когда ее навестили.

– Жареный? – переспросила она и задумалась. – Жареный... Помню, как не помнить.

Старые люди забывают то, что произошло неделю назад, и отлично воскрешают в памяти далекое прошлое. Тому, что вспомнила Екатерина Ивановна, насчитывалось побольше семидесяти лет.

Линькова говорила медленно, то и дело замолкая, точно каждый раз заново собиралась с силами.

– Их, Жареных-то, много. Подлинная фамилия – Дятлевы. Ваня был, отец. Он поджарой, не толстой – вот его по-уличному и прозвали Жареным. Гармошки чинил. Прохудится гармонь, про нее и говорят: «Ну, к Жареному запросилась». Только Ваня ведь не красил. И сын его, Вася, не красил. А красил Влас Жареный, тот, что жил в Маныловицах, только в другом дому. А все ж они однопородные. К нему еще другое прозвище пристало: «Медок». Вот он ходил по деревням красить. Цветы баские писал на стенах да и на подпечьях. И разные фигуры. Дома-то ему никогда не сиделось, летал как птица перелетная –  то на Сухону уйдет, а то на Верхнюю Толшму.

Путем не очень сложных подсчетов удалось установить, что умер Влас Дятлев, по прозвищу Жареный, в 1890 году.

Итак, народный художник, автор многих интересных росписей, был отыскан и назван.

Спустя месяц я получил посылку из Тотьмы. Когда снял мешковину, оказалось, что это широкая доска со львом, который так меня прельстил в деревне Лобанове. Александра Флегонтьевна Богданова вздумала перекрашивать перегородку в «веселенький» голубой цвет, вспомнила о моем восхищении львом и рассказала о том председателю колхоза «Россия» Александру Ивановичу Линькову.

– Приладьте мне другую доску, а эту я отдам.

И сейчас лев из Тотьмы и маленькая детская красная прясница с цветами висят у меня на стене, напоминая о талантливом народном художнике прошлого века Власе Дятлеве.

Я долго ждал письма из села Никола, где при мне начали возводить клуб. Но совесть не позволяет кривить душой: не получил я этого письма. Видно, здание там всё-таки построили без уважения к своей северной русской красоте, не применили резьбу, не навесили наличников. Вряд ли можно сказать, что они сделали это, руководствуясь современным стилем. Настоящая современность – не забвение традиций народа, а продолжение их.

 

 

Арбат Ю. А. Лев из Тотьмы // Светлый Север : Рассказы и очерки о русском Севере, его людях и его народном искусстве. – Вологда, 1970. – С. 145 – 167.

 

 

 
     
 
Составитель: Н.Федосова, 2012 г. Дизайн: О.Лихачева, 2012 г.