М.Межакова. Во тьме
// Русская мысль. – 1907. – кн.7/8
На именинах у благочиннаго крупно повздорили два соседних батюшки – о. Гурий из Лыскарева и о. Христофор из села Малое Замошье.
Разгоряченный первыми рюмками смородинной настойки, о. Христофор впереди других протискался к парадно накрытому обыденному столу и занял место по левую руку хозяина. К нему подошел о. Гурий, как всегда, трезвый и строгий.
– Потрудитесь пересесть, о. Христофор. Это – мое место, не ваше!
– Не мое и не ваше, а хозяйское!
– Все же я не уступлю его, а тем более вам! Потрудитесь встать!
Недоразумение переходило в ссору. Голоса зазвучали резче, крикливее; прорвались намеки личного свойства; задавались чувствительные струны. О. Христофор, преувеличенно развалясь, посмеивался низким, самодовольным смешком, а о. Гурий, стоя перед ним, злобно шипел и метал грозные взгляды.
Их схватили за руки, уговаривали, мирили. О. Христофор согласился посторониться; о. Гурий принял стул, поставленный рядом. Но в душе батюшек остался горький осадок. Глаза их встретились и сказали безмолвно друг другу: «Посмотрим, чья возьмет!»
Годы шли, и на мой вопрос оставался неразрешенным.
Добродушный о. Христофор тешился, придумывая различныя козни; о. Гурий смотрел на дело более серьезно, злобствовал непритворно.
Батюшки неусыпно следили друг за другом и, как опытные игроки, предугадывали и предупреждали ходы противника. Ни один не хотел уступить другому ни на единую пядь. Стоило о. Гурий завести новую, расписную дугу, как у матушки о. Христофора появлялась необыкновенная шляпа с яркими перьями. Когда о. Гурий поставил новый забор, о. Христофор поспешил выкрасить крышу на своем доме. Когда же о. Гурий новый забор выкрасил в желтую краску, о. Христофор разбил в своем палисаднике цветочныя клумбы.
Как ни таинственно вел о. Гурий переговоры, как ни скрывал своих планов, о. Христофор какими-то путями узнал о сватовстве его племянницы с сыном соборного ключаря – и тот-час пригласил в крестные отцы к ожидаемому девятому младенцу самого о. ректора.
Злоба о. Гурия не знала пределов.
– Этого я не ожидал, не ожидал от о. Христофора, – твердил он, ежеминутно вытирая клетчатым платком запенимся губы. – Каково лукавство! Суетность какова! Младенец еще не родился, а уж он печется о земном его благополучии, ищет богатых воспреемников, докучает о. ректору, мужу почтенному и столь занятому делом духовнаго просвещения! Совести нет у человека! Погряз в житейской суете!...
Сочувственно вздыхал Кондратьич, неизменный поверенный о. Гурия, церковный староста и местный богач, и вздохами своими только усугублял ярость духовнаго отца.
Между тем, о. Христофор, сидя за чайным столом, среди целого выводка курносых, светлоголовых ребятишек, весело говорил своей румяной, хозяйственной попадье:
– Ловко мы нагрели о. Гурия! Поди, от злобы исхудал весь! Шутка ли! О. ректор кумом будет! Важно! А если ты, мать, и на будущий год надумаешь меня порадовать, я самого обер-прокурора святейшаго синода в восприемники попрошу! Вот как! – закатился счастливым смехом о. Христофор.
– Да полно тебе, о. Христофор! – краснея, отмахивалась попадья.
О. Христофор не унимался. Смешливый по природе, он имел дар разжигать самого себя, и в таких случаях не было пределов его выдумкам. Он нес такую нелепицу, что матушка, Анна Марковна, только руками разводила и просила пощады, утверждая, что так хохотать – ей и вредно, и неприлично.
– Тебе все смешки, отец, – сказала она, став внезапно серьезной, – а семья у нас растет, и конца этому не предвидится. Расход прибывает, а доходы где?
– Все будет, все будет! – успокоительно возражал о. Христофор.
– Откуда будет? Откуда? – настаивала матушка. – Земля – плохая, мало родит...
– Не в хозяйку, видно...
– Да ну тебя с глупостями! Я – дело, а он... Лучше за требы построже взыскивай! Вон, у о. Гурия – так порядок! Меньше пятерки ни за что не повенчает! А ты сколько намедни с Ефимки взял? Платок ситцевый да рублевку? Нешто это – порядки? Мишутке, вон, сапоги нужны; Верунька вовсе обносилась... На крестины гостей понаедет, тебе и горя мало, все я хлопочи! – упрекнула мужа заботливая попадья.
– На все хватит, на все, – ласково потрепал ее по плечу о. Христофор. – Наше от нас не уйдет! Ты посмотри, как эти-то, что дешево повенчал, у нас на сенокосе да на жнитве отработают! Народ – благодарный, отличный! С ним сноровка нужна, а у меня она есть! Недаром о. Гурий лукавцем величает!... То-то, Марья-печальница! – заключил батюшка, вставая из-за стола.
Дома священников отстояли не более версты друг от друга. Чистенькое, веселое Замошье ютилось на высоком берегу тихой речки Кихти; грязное, бедное Лыскарево раскинулось по широкой низине на другом берегу. Из окон беленькаго домика, в котором проживал со своим потомством о. Христофор, ясно было видно длинное, серое строение с безчисленными пристройками, сараями и амбарами, в котором о. Гурий, вдвоем с матушкой, копил и умножал наследство единственнаго сына.
Целый день во дворе о. Христофора кипела жизнь. В окнах толклись грязные детския рожицы, раздавался смех, громкая песнь, а иногда и жалобный плач, если о. Христофор заставал драку и награждал обидчика здоровым шлепком. Матушка хлопотала без устали: кормила птицу, сушила белье, варила варенье, поливала гряды и клумбы. Батюшка не отставал от жены: то возился с Teлтой, то строгал колышки для цветов, то чинил бредень и постоянно напевал при этом вполголоса.
И смех детей, кудахтанье кур, мычанье коров, звонкий голос матушки и низкий бас о. Христофора сливались в жизненную гармонию, полную здоровой, безпечной прелести.
У о. Гурия царили тишина и порядок. Колесо жизни вертелось беззвучно и плавно. Молчаливый работник и старуха-кухарка делали привычное дело с суровым видом людей, над которыми тяготеет властная рука строгаго хозяина. Изредка на крыльцо выходил о. Гурий и, зорким взглядом из-под нависших бровей окинув двор и постройки, односложно приказывал запрячь небольшую тележку и уезжал по дачам. Возвращался он поздно, большей частью угрюмый, и, отдав лошадь работнику, медленно входил в дом, упорно глядя в землю, чтобы не видеть, как золотятся в лучах заходящаго солнца окна о. Христофора.
Как-то, в весеннюю пору, сыновья о. Христофора, катаясь на лодки, попали в верши, поставленныя о. Гурием для ловли его любимой рыбы – щуки «голубое перо». Погнулись шесты, порвались веревки, и маленькие шалуны чуть не вылетали из сильно накренившейся лодки.
О. Гурий стоял на берегу. Он все видел и грозил, и потрясал самодельным посохом из узловатой березы.
Далеко по реке разносился его грозный голос, и ребятишки проворно работали сломанными веслами, спасаясь от гнева свирепаго батюшки.
Долетали отрывки угроз и до чуткаго слуха Анны Марковны. Точно наседка при виде коршуна, кинулась она на берег, к которому уже причаливали не на шутку струхнувшие мальчуганы.
– Я этого так не оставлю! Я управу найду! Таких разбойников драть надо! – вопил о. Гурий, стоя на плотике, на котором его кухарка обычно полоскала белье.
Река была в разливе, и шаткия лавы, служившия мостом, еще не были наведены. Это обстоятельство придало смелости матушке. Чувствуя себя в безопасности, она высоко подняла голову.
– За своим сынком смотрите, о. Гурий! – понесся по реке ея звонкий голос. – За своими я сама усмотрю!
– Отлично смотрите! Сорванцов вырастили! Позор для духовной семьи – татя дети! Разбойники! В родителей пошли! – не унимался разъяренный священник.
Матушка не думала уступать.
– Мои-то хоть учатся хорошо, а ваш третий год в одном классе сидит! Даром, что всех учителей задарили! – нотой выше кричала она.
– Вы бы рады за своих балбесов дарить, да нечего! – раздался злобный ответ.
– А вы племянничьку за косого дурака отдали, лишь бы с ключаром породниться!
– Не ваше дело!
– Мое!
– Не ваше!
– Мое!
Солнце стояло высоко. Река весело играла и струилась в его ласковых лучах. Зеленили первой, молодой зеленью прибрежныя ивы, тихо склоняясь под дыханием свежаго ветерка.
И задорным весельем звучал голос матушки, так смело бросавшей в лицо о. Гурия неслыханно-дерзкие речи.
– Не хочу время терять с вами! – напрягаясь в последнем усилии, крикнул о. Гурий. – А так этого не оставлю! Наплачетесь у меня! Будете знать, как грубить!
Он потряс кулаком.
Но матушка решила, что последнее слово останется за ней.
– Не запугаете! – громко крикнула она, проворно карабкаясь в крутую гору.
В тот же день о. Христофор сам повел в кузницу лошадь.
Кузница стояла недалеко от села, совсем на юру, серая, ветхая. В ней работал с помощью младшаго сына хрупкий старик, мастер своего дела, Потап.
О. Христофор любил кузнеца. Теплая вира этого человека, его простой, твердо установившийся взгляд на людей и природу умиляли священника.
– После беседы с Потапом я чувствую себя ближе к Богу, чем после самой длинной проповеди о. Гурия, – не раз говорил он с улыбкой жене.
И Потап любил батюшку. Любил за его добродушие, за отcyтствиe всякой чванливости и лицемерия. Встречал он его всегда радушно и, почтительно приняв благословение, тотчас переходил в простой, дружеский тон.
– Пошто сам-от, батюшка, трудишься? Нешто работника нет? – спросил он на этот раз, принимая из рук о. Христофора повод.
– Повидать тебя захотелось, да и пройтись не мечтает.
– Дело. Поразмяться тебе не вредно. Ишь ты какой дородный да белый.
– Нечего Бога гневить, здоров, – весело отозвался о. Христофор, разстегивая ворот подрясника и обнажая жирную, белую шею.
– Подковку-то новую надоть. Вовсе стерлась; шипов звания не осталось, – после тщательнаго осмотра принесенной батюшкой тонкой, блестящей подковы заявил Потап.
– Новую, так новую, – охотно согласился о. Христофор, предвидя продолжительную, сердечную беседу с кузнецом.
Он разстегнул еще парочку крючков и сел на большой, треснувши жернов, на котором Потап вытягивал шины.
– Благодать-то какая, – сказал он, вытирая рукавом широкое, вспотевшее лицо.
Кузнец обвел спокойным взглядом с детства знакомую картину.
Свежий, молодой ветерок перебегал по полю; серыми волнами перекатывалась зеленая озимь; легкой дымкой темнел невысоки лесок. В светлом, почти белом, небе быстрыми черточками носились стрижи и, с пронзительным криком, на секунду опускались, почти касаясь земли.
– Вот, батюшка, говорят – ноне чудес не бывает, – начал Потап, опускаясь на порог кузницы, пока Гришка подбирал подкову, а гнедой мерин о. Христофора мирно щипал низкую травку вокруг станка. – А по мне, так кажный день перед нами чудеса совершаются. Зерно в землице лежит, росток дает. Засохнет земля, трудно ростку пробиваться, Господь благодать, дождичек посылает. Всякая птица Божия свое время знает: коли ей гнездо вить, коли деток, птенчиков малых на свет выводить... Солнышко греет, ветерок прохлажает, речка бежит, лес зеленый верхушками покачивает... Чаво еще надоть? Каких чудес?
– Людям все мало, – задумчиво возразил о. Христофор. – Вспомни, Потап: святые апостолы самого Господа Иисуса ежечасно видели, скольких чудес Его сообщниками были, славу его созерцали, – так и то просили: «Покажи нам Отца!»
– Это ты верно. Сам в писании читал.
– Теперь люди ожесточились. Мало им простой благодати, что на каждаго изливается, – знамешя просят, чудес небывалых. Верить слепо уже не хотят.
– Грехи! – тихо вздохнул Потап.
– А ты, Потап, разве не желал бы знамения увидать? Проявление силы Господней? Я знаю, ты веришь твердо и просто, но скажи что по совести, не был ли бы ты рад увидать воочию чудо?
О. Христофор пытливо и любовно смотрел на закоптелое лицо кузнеца с резко белевшими глазами. И лицо это дрогнуло. Точно легкая пелена затуманила добрый, старческий взгляд, и, светлый, влажный, он поднялся к ясному небу.
– Кабы Господь сподобил! – едва внятно прошептали губы Потапа.
– Прежде люди проще были, добрее, ближе к Богу стояли, – заговорил снова о. Христофор, – а теперь – ссоры да свары, только и смотрят, как бы друг друга обидеть.
– Что говорить! Вот и ты, батюшка, уж на что смирен и незлобив, а все с лыскаревским попом враждуешь. Не хорошо это. По сану не хорошо!
Потап говорил уверенно. Минутное волнение улеглось, и только влажный блеск глаз и мягкия, задушевныя ноты в голосе выдавали его настроение.
– Знаешь, – сказал он, перегибаясь всем телом к о. Христофору, – многие тебя за это самое хают. Зависть, бают, в тебе на богатство о. Гурия. «Разгорались, мол, у заморскаго попа глаза на достатки лыскаревскаго. Видно Богу-то молится, а мирское на умекрепко держит». Право так! Сам я слыхал.
– А очень он богат? Так думаешь, Потап?
– Как, поди, не богат! Первое – луга заливные, осоки мало-мало бабок десятков пять в погожее что накосит. А куда ему? Нешто трое коней да пяток коров этакое место корму сожрут? Второе – мельница, хош и числится она за Иваном Хромовым, а все смекаем, кто тут руководить. Намеднись Иван под пьяную руку в трактире орал: «Я попу больше не слуга! Вовсе он меня затеснил. Житья нить! Кажинный мешок на счету. Кумовьев даром смолоть не допустит. Всячески поносил о. Гурия. С прихода, глядишь, тоже возьмет: похороны, свадьбы... на все у него свое положено. В иной мясоед рубликов под сто сберется!
– Один сын у него? – точно про себя молвил о. Христофор.
– А тебя, батюшка, Господь не обидел потомством. Сколько счетом-то будет?
– Девятаго на Ильин день поджидаю, – вздохнул о. Христофор.
Гришка наладил подкову и позвал отца. Ввели гнедого в станок.
О. Христофор достал из кармана подрясника пачку дешевых папирос и с наслаждением затянулся. Он любил, по выражение Потапа, «баловаться зельем» и стыдился этой слабости, считая ее убыточной, а для священника и зазорной.
На этот раз однако никакия угрызения совести не тревожили о. Христофора. Он весь отдался прелести предвечерних часов яснаго весенняго дня. Дремотно следил он за тонкой, синей струйкой и, слегка раздув ноздри, вдыхал запах паленаго копыта и табачнаго дыма.
Звук мерных, тяжелых шагов вывел его из блаженнаго состояния. К кузнице, опираясь на суковатую палку, большими, твердыми шагами приближался о. Гурий.
О. Гурий всегда с одинаковым жаром порицал в священниках как склонность к франтовству, так и неряшливость в одежде. Сам он одевался прилично и просто. Опрятный подрясник из темной материи плотно облегал его тощую спину и плоскую грудь. Из-под длинных пол едва выглядывали сшитые по ноге деревенские сапоги. Широкополая шляпа из черной соломы прикрывала его небольшую голову с жидкими волосами. Серебряная цепочка от часов охватывала шею и слегка позвякивала о металлическую пряжку кожанаго пояса.
Не спеша снял он шляпу, благословил Потапа и Гришку и чинно поклонился о. Христофору. Но взгляд его таил насмешку. Он скользнул по разстегнутому, грязному подряснику с жирным пятном на груди, по туго заплетенным косицам, связанным белым шнурочком, по запыленным, заплатанным сапогам и остановился на окурок, который о. Христофор бросил на траву, рядом с порыжелой войлочной шляпой.
– Очень рад, что довелось встретиться, – сказал о. Гурий. И хотя он говорил вежливо и спокойно, о. Христофор ясно
чувствовал ненависть, скрытую в его словах.
– Быть может, вам не известно, о. Христофор, что ваши дети порвали мои верши и причинили мне немалый убыток, не говоря уже о безпокойствие?
– Я слышал об этом. Они – не нарочно, их течением снесло, – не поднимая головы, проговорил о. Христофор.
Его стесняло присутствие Потапа, который, хотя и водил усердно напилком по копыту гнедого, все же мог слышать каждое слово. Кроме того, о. Гурий приблизился к жернову и возвышался над о. Христофором всей своей высокой и строгой фигурой, как воплощенное осуждение неряшеству и мечтательной лени. О. Христофор чувствовал себя довольно неловко.
– Они – не нарочно, – повторил он, не находя других слов.
– Позвольте этому не поварить, о. Христофор! Всем известно, что ваши дети воспитываются в каких-то новых принципах свободы; ни уважения к старшим, ни страху перед ними им не внушают. Да и кроме того, они прекрасно знают, что всякая неприятность, причиненная мне, встретить у их родителей поощрение и похвалу.
– Я продолжаю утверждать, что ребята случайно порвали ваши верши. Злого умысла тут не было, – твердо заявил о. Христофор.
Он поднялся с камня и, стоя перед о. Гурием, смотрел ему прямо и смело в глаза.
– Не утверждайте! Не заступайтесь! Я собственными глазами видел, как они ловко правили прямо в средину моих верш. Им известно, что я люблю голубое перо, и они не могли отказать себе в удовольствии причинить мне убыток и безпокойство. Я с нарочитым тщанием вбил колышки, новыя сети приладил, – и видеть, как кате-то повесы... дерзкие мальчишки... Знают, что это им пройдет даром. Но ведь это – дерзость. Мои годы, мой сан...
– Не помешали вам обругать мою жену!
– Она набросилась на меня, точно с цепи сорвалась! Достойная мать подобных сорванцов! Впрочем, чего и ждать от женщины, выросшей Бог знает в какой глуши, в избе заштатнаго дьякона... едва грамотной... не привыкшей к порядочным людям.
– Она все-таки лучше вашей пьяницы, даром что та – Протопопова дочь!
– За вас хорошей бы никто не отдал!
– А вам бы не видать Протопоповой дочки, как своих ушей, кабы не с изъянцом была!
– Да как вы смеете!
– А-а! Правда, видно, глаза колет.
– Не хочу тебя слушать! Плюю на твои слова! О. Гурий окончательно вышел из себя.
О. Христофор лучше владел собой. Его широкое лицо только сильнее покраснело, и большая, влажныя руки ушли глубоко в карманы подрясника. Он насмешливо прищурил один глаз.
– Не любите? Виноват разве я, что ваша матушка рюмочки придерживается? Все отлично знают, что вы ей спуску не даете, достаточно учите, да что поделаешь! Болезнь!
– Я заставлю тебя замолчать! Я зажму твой дерзкий рот! – рявкнул о. Гурий, наступая на врага.
О. Христофор благоразумно попятился.
– Опомнитесь, о. Гурий! Что вы! Драться хотите? – добродушно посмеиваясь спросил он. – А кто постоянно разглагольствуете о важности сана, о приличном поведении? Побороть-то я вас – всегда поборю, только не хочу себя унижать... да и жарко, – с громким смехом заключил о. Христофор.
У о. Гурия побелели губы. Судорожно сжимал он палку, блуждающими глазами ища поддержки. Но ничего хорошаго не сулили мрачный взгляд стараго Потапа и ухмыляющаяся черная рожа Гришки.
– Царица Небесная! Что же это? Глумление? Унизить меня хотят! Я найду суд скорый и правый! За каждое дерзкое слово сторицею воздам! Все, все припомню! Защитников найду! – безсвязно бормотал он, лихорадочно развертывая свой неизменный клетчатый платок и вытирая им пересохни губы.
– Ищите! Ищите! – подзадоривал о. Христофор.
– В город побегу! К владыке! Он внемлет! Преградить нечестивыя уста! – точно про себя шептал о. Гурий.
О. Христофором, казалось, овладел бес.
– Что-ж! И к владыке можно! – заложив руки за спину, изрек он. – Владыко выслушает. Недаром эконому в прошлую пятницу из Лыскарева отправлена целая подвода с разными припасами. Да и соборный ключарь, поди, еще не доел окорока и кол-бас, что ваша матушка собственными руками для него на Пасху коптила. При таких заступниках и до владыки дойти немудрено. Вдадыко же у нас милостивый, ни разу не справлялся, отчего другие попы на оскудение плачутся, а у лыскаревскаго – все по положены). Другом неурожай, мужики гододают, лютую нужду терпят, а батюшке положенное несут без задержки, иначе, мол, и без отпевания останешься... грехов не отпустить!
– Нашли чем язвить! Так из стари ведется. Я не виноват, что другие прихожан распустили. Я беру только положенное.
– Положенное-то оно – положенное... только отчего это в лыскаревском храме бедняки частенько на поклонах стоять, а никто не видал, чтобы Кондратьич, например, поклоны отбивал? А он ли не тиранить жену и детей? Он ли не мздоимец и плут?
– Я ваших прихожан не трогаю. Какое вам до моих дело?
– Так. К слову сказал.
– Погодите! Замажут вам язычок! Жив не буду, коли вам каждое слово не отольется. В ногах у меня наваляетесь, как в дальни приход сошлют. Вспомните вы меня, да поздно будет! Придете ко мне на поклон, наплачетесь!
– Да полно вам грозиться, о. Гурий! Есть из-за чего ссориться. Ей-Богу, мне надоело вас слушать!
– Что-ж! Я и уйти могу. Уйду, уйду. Только уж прошу не прогневаться, о. Христофор, этого я так не оставлю! Свидетели есть, Потап Абрамыч с сынком. Притяну вас за оскорбление сана да за порчу сетей. Не поздоровится, рады будете откупиться.
– Это бабушка еще на двое сказала. Будьте здоровы, о. Гурий!
Но о. Гурий уже спешно удалялся, размахивая палкой и грузно попирая землю, точно хотел каждым шагом наказать ее за то, что она носит людей, подобных о. Христофору.
С начала дня наступили жары. Солнце палило. Горячи, точно из раскаленной печи, ветер приносил с низменнаго берега Кихти целыя тучи песку.
О. Христофор изнемогал. С самаго утра его подрясник прилипал к телу, горло пересыхало, и лицо покрывалось жирным, липким потом. Вялый, скучный, он лениво бродил по двору, не находя достаточно силы для какого-либо занятия. Мысли его были так же вялы и тусклы, как он сам... скоро наступит сенокос, а трава едва в четверть росту, на корню гореть и сохнуть начала.
– Будем без корму, будем, – уныло твердил о. Христофор, – трава завяла, да и собрать ее не придется. Вот, помяни мое слово, как выдем косить, польют дожди! Не погода, ерунда какая-то!
Матушка тосковала не меньше мужа. Едва волоча ноги, безобразно широкая, с заострившимся, пожелтевшим лицом, она не могла управляться с хозяйством и постоянно находила предлоги раздражения. Плохо жилось в эти дни и работницам, и детям.
– Пеструха вовсе сбавила молока, – жаловалась матушка, присаживаясь с подойником на крылечко рядом с о. Христофором. – Я все на Палашку думала, не продаивает; сама сегодня доила, и двух кринок не будет. К Ильину дню, гляди, все коровы сбавят, а ты гостей назвал! Затеял крестины, когда самим есть нечего!
– Все уладится, все уладится! – по привычки отвечал о. Христофор,, но в словах его уже не звучала прежняя
убежденность.
– Да! Сиди-ка сложа ручки, да жди, пока все уладится! Гости есть и пить захотят, а где я возьму? – развела руками огорченная матушка.
– О. ректор может раздумает. От города сорок пять верст на лошадях, не ближний край. Напишет, что быть не может, попросить его заглазно записать восприемником. Тогда мы крестины попросту справим, без парада.
– Раздумает он – дожидайся! Радехонек, поди, попить и поесть на чужой счет!
– Ну, полно, мать! Чего зря клевещешь! Не видал он нашего угощения! Из расположена согласился, а ты выдумала.
– У людей, как у людей, а у нас Бог весть что! – не совсем складно выразила свои хозяйственный печали заботливая матушка. – Вот, о. Гурия так полгоря! Хоть кого хошь, принять может!
– Ему планета другая, – шутил о. Христофор, – он умеет на обух рожь молотить, а мы – нет.
– О нем тоже дума у меня, – растравляла свои сердечныя раны матушка, – так и жду, что тебе. бумага придет. Помнишь, он грозил, что переведут нас на бедный приход? У него рука есть. А куда мы с детьми?
– Полно горевать, Анюта! Этим не поможешь, а тебе вредно.
– Хоть бы Господь сжалился! – вздохнула попадья, с трудом поднимая подойник и удаляясь в прохладный погребок, а о. Христофор принялся тихо напивать: «Волною морскою».
Так сидел он под вечер, на крылечки, чуть слышно мурлыкая себе под нос, когда во двор вступил Кирюшка, оборванный, босой дурачок из соседней деревни.
– Te6е чего? – с продолжительным зевком спросил о. Христофор.
– Антроп к тебе спосылал, батюшка.
– Да ты, дурак, сперва благословись, а потом разскажи толком.
Кирюшка покорно сложил лодочкой грязныя ладони и громко чмокнул влажную батюшкину руку.
– Антроп тебя звать велел, – почесывая в прорехе грубой рубашки, сообщил он.
Его курносое, от солнца облупившееся лицо с выражением серьезной озабоченности привело батюшку в веселое настроение.
– Велел? Та-ак-с. Прекрасно. А не сказывал тебе Антроп, зачем я ему так экстренно понадобился?
– В лесу он. Баит, икону нашел.
– Какую икону? – запытал о. Христофор. – Что ты путаешь! Где Антроп?
– В прилеске, за Черепихой. Право слово, икону нашел. Я сам видал... махонькая такая, у самаго берега. Антроп мне наказал: «Бежи, мол, Кирюха, скличь батюшку, а по дороге никому баить не моги!»
– Ты, поди, всем разболтал?
– Пи! Антроп осерчает.
– Ну, ладно. Жди тут, я сейчас. Проводишь.
О. Христофор почувствовал некоторое волнение. Разсказ Кирюшки был несуразен, но, с другой стороны, Антроп – мужик умный, не позволить себе из-за пустяков тревожить священника.
– Что же это? – бормотал о. Христофор, натягивая старый подрясник. – Икона явленная, что ли? Да разве это так просто бывает? Предвестники должны быть... Теперь ни войны, ни бедствий народных... время обыденное. Да и далеко мы от всяких событий, глушь, сирота... А в Данилове? Во Влахерн? Не так ли же было? – подсказала память. – Да и каких еще событий? Разве мало тревожнаго в мире? Оскуднение веры, умов брожение, шатание прежних устоев... Господи! Что же делать? Что предпринять?...
Забыв недавнюю истому, о. Христофор зашагал так, что Кирюшка трусцой едва поспевал за ним и только сопел на ходу.
Низкий перелесок из мелких сосен, тонких берез и молодых осинок в одном месте подходил вплотную к реке. Берег был отлогий, и витки верб купались в чистой воде. Уютно и прохладно было в этом незатейливом, лесном уголке. Недвижно, прозрачной стеной, стояли зеленые стебли низкорослаго камыша, и вода, темная в их тени, дальше нестерпимо блестела на солнце. Трепеща крылышками, порхали синия, словно выкованныя из темнаго металла, стрекозы, и, оставляя за собой далеко расходящиеся круги, сновали проворные водяные жуки. Ни звука, ни дуновения. Изредка, резко, настойчиво начинал свою трескотню невидимый кузнечик и тотчас умолкал, точно изнемогая от неподвижнаго зноя.
На самом берегу, скрестив руки и низко опустив курчавую голову, стоял плотный, пожилой мужик, в темной рубашке. Услыхав шаги, он пошел навстречу о. Христофору, но ни торопливости, ни угодливости не было на его строгом, величавом лице.
– Спасибо, что не поленился придти, батюшка, – сказал он каким-то особенным, торжественным голосом. – Я знал, ты поверишь, что зря безпокоить не стану.
– Что случилось, Антроп? – невольно понижая голос, как в храме, спросил о. Христофор.
– Да такое, батюшка, приключилось, что и разсказать не сумею. Шел я из Макарьихи, шел себе, разное думал... о покойнице о своей вспоминал... Частенько она мне, голубушка, вспоминается; иной раз, словно живую увижу... Сам-от знаешь, как я по жене убивался: тосковал, сна решился, вином зашибаться шибко стал. А потом, как ты меня на исповеди усовестил, бросил я эту слабость, полился, пост на себя наложил, и стало мне вольготно! Видения мне во снё были... пеше ангельское слышал, двери райския видел... И все думаю, как бы мне царстя небеснаго сподобиться? В иноки бы ушел, да семья! Один я добытчик. Так вот, шел этта я, молитву про себя творил... и вдруг... – голос Антропа дрогнул; он ближе подступил к о. Христофору. – И вдруг слышу я, как бы вода журчит... таково чудно журчит!... «С чего бы? – думаю, – речка у нас тихая, прямая, да и берег в этом месте низкий, отлогий...» Глянь, вот туточка, у самаго бережку, ровно водоворот; так и кипит, так и вертит, словно в котле... А по самой середке икона стоит!... Стоит этта в воде, недвижима... А кругом-то бурлить, пена ходит, пузыри бегают... ровно весной, в буераке... И свет, будто...
– Что же ты сделал?
– Затмение на меня нашло, батюшка. Не помню, как ив воду вступил, как и святую икону на свои грешныя руки принял... Не я действовал, батюшка, а сила небесная...
– Куда же ты поставил ее?
– Вот она, здеся.
Антроп шагнул по направленно одной из ветл, осторожно развел руками ветки и отступил в бок, давая дорогу о. Христофору.
Опираясь на толстый, коротки сук, почти не отличаясь цветом от изрытой коры, стояла небольшая деревянная икона, настолько потемневшая и местами облупившаяся, что с трудом можно было разглядеть на ней очертания одежды и лика.
О. Христофора точно кольнуло. Не таким представлял он себе в глубине души чудо. В синии и блеске, яркое, дивное, – являлось оно ему и трепетом благоговения наполняло смятенное сердце. А тут! Потемневший лик, дуплистое дерево в скромном уголке убогаго, севернаго лесочка... Слезы умиления и жалости задрожали на ресницах священника. Набожно положил он широкий, медленный крест и до земли склонился перед старой, поникшей вербой. Поднялся и отошел снова к берегу.
– Не знаю, что и сказать тебе, Антропушка, – ласково произнес после нескольких минут задумчивости о. Христофор. – Дело такое, не моему слабому разуму разсудить... Кабы поближе к городу были, поехали бы посоветоваться, а здесь – к кому пойдешь? Надо человека знающего, Богу угоднаго, благочестиваго... Разве к о. благочинному? Завтра утречком съезжу-ко я! Он – старец святой жизни, всеми уважаем... наставить меня, грешнаго, на путь, посоветует... А ты, пока что, помолчи: не для чего народ в соблазн вводить.
– Правильно ты, батюшка, разсудил. Одному – как можно! Съезди к о. Евгению, он человек мудрый, несуетный. Помоги тебе Господи с ним обсудить! А я болтать зря не люблю, не молоденький; да и в молодости того за мной не водилось.
– С Кирюшкой-то как? – опасливо спросил о. Христофор, кивнув в сторону парня.
Антроп взглянул на дурачка, безучастно следившаго за поле-том стрекоз, и улыбнулся.
– Нечего о нем, батюшка, безпокоиться: несмышленый он, мало что разумеет, да и послухменный, что прикажу, то и ладно.
Дома о. Христофор не мог удержаться, чтобы не шепнуть матушке о случившемся. Анна Марковна переполошилась.
– Ты подумай! – воскликнула она, всплеснув руками. – Ведь, ежели икона в самом деле чудотворная, народ к нам валом повалит! Молебны, крестные ходы... Здесь ближе Владычнаго нет чудотворной иконы... Из всех окрестных приходов к нам пойдут... На худой конец в первый же год сотнягу или две зашибешь.
– У тебя только деньги да выгоды на уме, – необычайно сухо заметил жене о. Христофор и ушел от нея недовольный.
Ранехонько выехал о. Христофор к благочинному и всю дорогу погонял гнедого. Дорогой он тщательно обдумал, что скажет доброму старцу, как объяснить свои сомнения, страх перед огромным значением небывалаго в его жизни события.
Но ему не посчастливилось. О. Евгений еще накануне уехал по делам благочиния, и жившая у него вместо хозяйки старшая дочь, вдова, не ждала его раньше ночи.
– Эх, досада! – почесывая в густых, смокших волосах, проговорил о. Христофор. – Дело-то у меня такое, безотлагательное... Вы уж будьте добры, Варвара Евгеньевна, передайте о. Евгению, что я завтра к вечеру опять побываю.
– Да вы бы остались, о. Христофор! Батюшка безпременно к ночи вернется.
– Не могу! Никак не могу! – отнекивался о. Христофор, вступая в прохладныя сенцы, уставленныя кадушками, корзинами и увешанныя хомутами.
– Так скажите по крайности, в чем у вас нужда-то? Я передам, – предложила вдова, лакомая до новостей из духовной среды.
– И этого не могу! Дело совсем особенное, не для бабьяго ума, – обмолвился и тотчас смутился о. Христофор. – Уж вы не прогневайтесь... Мне самому необходимо увидать о. благочиннаго.
– Чайку-то вы откушайте! Жар этакой, а вам без мала двенадцать верст ехать. Выкушайте, не побрезгуйте. И конёчек ваш отдохнет.
Отказаться было неловко. О. Христофор прошел в зальцу и довольно долго ждал там один. Варвара Евгеньевна появилась наконец с подносом в руках. Она успела принарядиться, наколола на редкие волосы черное кружево и поношенное ситцевое платье прикрыла черной, шелковой пелериной.
Проворно разставив посуду и заварив чай, она усадила гостя и принялась передавать ему всевозможный сплетни, до которых была охотница. Благодаря страсти подслушивать и подглядывать, она знала прекрасно все дела благочинныя, а чего не знала, добавляла своей собственной, пылкой фантазией.
С чисто женским лукавством, она нет-нет задавала неожиданный вопрос, надеясь поймать о. Христофора врасплох и таким путем выведать причину, приведшую его в их дом.
– А дело-то ваше, не опять ли ссора с о. Гурием? – спрашивала она, точно вскользь. – Помнится, вы как-то у батюшки на именинах сильно повздорили. Пренеприятный, можно сказать, нрав у о. Гурия.
– Нет. Что же, то дело прошлое, – отнекивался о. Христофор.
– А вы с малиновым, – придвигая хрустальную вазочку с вареньем, потчевала вдова, – ваша матушка мастерица варенья да соленья разныя припасать... А не с крестьянами у вас дело? Намеднись у о. Артемия Грибцовскаго мужики луг самовольно выкосили.
– Нет, нет. Я с крестьянами живу дружно, – говорил о. Христофор, звучно прихлебывая с блюдечка неостывающий чай.
– То-то. Теперь это случается. Времена такия. Покорности нет. Верите, и среди духовных неповиновение старшим замечается. В Троицком – слышали? Псаломщик уж на что мозгляк, посмотреть не на что, а на Святой напился пьян, да у о. Григория крест отобрал, они по приходу ходили, унес к себе, запер дверь, да в окно кричит: «Давай, батька, выкуп!» Срам просто!
– Слышал об этом, – печально отозвался о. Христофор.
И долго еще томился он, выжидая минуты, когда изсякнет поток речей Варвары Евгеньевны, и можно будет, без обиды для нея, встать и распрощаться.
Солнце жгло немилосердно, когда о. Христофор выехал обратно. На запади чернела огромная туча, и жар становился особенно жгучим перед грозой, Целые рои оводов облапили несчастнаго гнедого, да и спина о. Христофора немало страдала от них. Дорога, как нарочно, шла полем, и тени не было на всем ея протяжении.
На первых порах о. Христофор деятельно отбивался от оводов и обмахивал гнедого большой веткой рябины, сломанной в саду благочиннаго. Но жар поборол его. Он бросил витку и, зажмурив глаза, дремотно покачивался в тележке, предоставив полную свободу своему мерину, который то и дело останавливался, чтобы тряхнуть головой или ударить ногой по животу, сплошь усыпанному кровожадными оводами. Капли пота и крови выступали на бедном животном, да и хозяин его совсем осоловел и раскис.
Матушка встретила мужа с тревожным, сердитым лицом.
– Пойдем-ка в горницу, что я тебе скажу, – проговорила она, нетерпеливо дергая за рукав о. Христофора, едва он вылез из тележки. – Семен распряжет. Пойдем-ка со мной.
– Кваску бы мне... холодненькаго, – едва шевеля запекшимися губами, попросил о. Христофор.
Но матушка, всегда внимательная к требованиям мужа, на этот раз пропустила его просьбу мимо ушей и не выпуская из рук рукава его подрясника, увлекла его в спальную и затворила за собой дверь.
– Дела! – вздохнула она, в изнеможении садясь на постель. – Пока ты разъезжал да советовался, о. Гурий не зевал: икону-то явленную у тебя из-под носу стянул!
– Да ну? – недоверчиво воскликнул о. Христофор.
– Чего нукаешь, ворона! – вышла из себя матушка. – Только глазами хлопает. Этот увалень, прости Господи! Отец-от Гурий поумнее тебя: сразу смекнул, где нажиться можно; не зевал, не откладывал, собрал народ, объявил, да на площади никак уж десятый молебен служить, двугривенные да полтины обирает.
– Как он узнал?
– Эх ты, мудрено узнать! Кирюшка дурак по всем деревням раструбил...Нашли тоже товарища!...О. Гурий – не промах, не тебе чета.
– Где Антроп? – спросил в замешательстве о. Христофор.
– Да где и все. На площади. Народу-то сколько!... С горы видно... В ярманку меньше бывает... И родионовские, и шабаровские, и наши замошские. Из Приютова господа приезжали, в коляске... Ты, ведь, почитай, целый день проездил, мало ли здесь делов успели обделать!... Ну, что о. Евгений? Что сказал? Отчего с тобой не приехал?
– Я его не застал. Матушка руками всплеснула.
– Так это ты с Варькой-то столько времени хороводился!... Ну, не ворона ли? Извольте радоваться! Здесь дело важное, а он сидит себе да бабьи сплетни слушает... Где тебе попом быть! Ты и коров пасти не сумеешь!...
– Постой, Анюта, – остановил не в меру расходившуюся жену о. Христофор. – Дай чуточку опомниться. Я виноват, что замешкался, но жара-то какая! Лошадь замаялась. Разскажи мне по порядку, что тут стряслось?
– Ничего я не знаю, нечего мне разсказывать, – со слезами в голосе ответила попадья. – Я не ходила туда, стыдно мне смеяться ведь будут... Срам какой! Хорош поп, икону в своем приходе явленную удержать не сумел!... Выгоду свою не мог соблюсти!...
– Оставь это. Про икону разскажи. Как она у о. Григория очутилась?
– Говорят, по воде приплыла к его мостику... Кухарка его утресь нашла... Я так думаю, сам он принес ее... Хитрый он. Не даром грозился, что мы его помнить будем.
Выпив большой ковш холодной воды и приведя свою наружность в возможный порядок, о. Христофор направился в Лыскарево.
С горы было видно необычайное оживление на том берегу. По всем направлениям двигались кучки народу, все прибывшаго в Лыскарево. Около церкви толпа сгустилась, развевались хоругви, сверкало облачение, и можно было разглядеть, как, истово крестясь, поднимались десятки рук.
О. Христофор перешел на ту сторону и ясно услышал церковное пение.
Служили молебен. О. Гурий, в голубой с золотом ризе, которую надевал в двунадесятые праздники, стоял перед аналоем. На парчевой пелене лежала найденная Антропом икона. У подножия аналоя красовались изрядныя кучи пряжи, холста и полотенец, – приношения богомольных баб. Кошолка с яйцами и пирогами стояла отдельно. Седой, толстый Кондратьич держал в руках тусклое блюдо, на котором грудились серебряныя и медныя монеты.
В толпе о. Христофор разглядел и своих прихожан.
Вот – Потап, в новом армяки, с чисто вымытым лицом, стоить неподвижно, словно в экстазе, и крепко прижимает к груди узловатыя руки. Вот – старая Федора, повязанная темным платком, тихо шепчет молитву, и слезы, светлыя, быстрыя, бегут по безчисленным морщинам ея лица. Вот – молодая красавица Лукерья, жена стараго, хвораго Осипа. У нея на руках хилый, бледный мальчуган, с большой головой. Она приподняла его, и сама глядит вперед, на икону, большими, немигающими, прекрасными глазами. Вся фигура ея, сильная, стройная, – один страстный, могучий порыв, мольба к высшему милосердие. Вот и Антроп. Он стоить нисколько поодаль, и на него с любопытством посматривают окружающие. Выражение его – спокойное, сосредоточенное, как у человека, разрешившего наконец трудную, жизненную задачу.
О. Христофор протискался к нему.
– Ты что же это, Антроп, меня не дождался? – окликнул он мужика.
Медленно повернул тот голову.
– Я тут, батюшка, не при чем. Воля Господня.
– Что такое «воля Господня»?
– Да вот, это самое. С иконой значить. Как приказал ты молчать, я ни слова. А только ночью, признаться, сморило меня, уснул под кустом. Проснулся – глядь, иконы-то нет! Испужался я, инда похолодел весь, слова решился... Пошел, сам не знаю куда... А навстречу мне Алешка бежит замошский, «бежи, кричит, в Замошье; икона явленная открылась, против воды к берегу приплыла!» Пришел я сюда, – народу!... О. Гурий молебен служить... разбудили его... Его, слышь, работница первая увидала... у самаго плота... Не захотела, знать, Царица Небесная в лесу скрываться, объявилась народу... против течения Владычица приплыла... И теперь, батюшка, – продолжал Антроп, обращаясь к безмолвно потупившемуся о. Христофору: – такое решение принял: Все достояние на церковь отдам, а сам пойду на колокол собирать... Сам знаешь, какой здесь колокол малый да плохой!... Потружусь для храма Господня, сколько Заступница позволить, а там – в монастырь, на покой... Так я надумал... И о. Гурий одобряет... даве я говорил ему...
– А дети твои, Антроп? Как же с ними? – горячо заговорил о. Христофор: – Ты будешь спасать свою душу, а они останутся на чужих руках да еще в бедности!
Волнение священника не нарушило душевнаго покоя Антропа. По его лицу скользнула легкая усмешка и тоном, с каким обыкновенно обращаются к неразумным детям, он возразил о. Христофору:
– Бог-то поважнее детей, батюшка! Кто о детях да о Mиpском благе печется, тот и царства небеснаго лишиться может! Вот, вы, не в обиду будь сказано, о своих детях попечете имеете, а святая икона в нашем приходи остаться не пожелала... Верно о. Гурий говорит, кто о своей пользе заботится, тот Бога не помнит... Вот, и хочу я, хоть на старости лет, послужить Господу моему...
Тихо отошел от Антропа о. Христофор. Мысли его путались и кружились, как птицы, спугнутыя с привычнаго ночлега.
В усталыя глаза приветливо метнулась знакомая фигура кузнеца. О. Христофор быстро подошел к нему и потянул за рукав армяка.
– Это ты, батюшка, о. Христофор! – радостно, возбужденно воскликнул Потап: – Я ужо тебя поминал, «где – мол – батюшка-то наш? Порадовался бы с нами!» Помнишь, ты меня спрашивал, хотел бы я чудо видеть? А вот, и привел Господь! Радость-то! Господи! Как мы, грешные, и смогли такую радость перенесть! Владычица Небесная нас посетила!... И смотри! – голос Потапа принял оттенок торжественности, – смотри! Мало вы с о. Гурием молебнов пели? Мало вы молились и свечей ставили? – Не было дождя! Измаялась земля-матушка, горела трава, сохла рожь-кормилица!... А теперь!...
Широким движением большой, сильной руки Потап указал на поднимавшуюся все выше и выше огромную тучу. Зубчатый край ея достигал уже солнца. Предвестник-ветер пробегал по тихой глади реки, приподнимал тяжелыя лопасти хоругвей, передники баб, русые волосы о. Христофора. Закружилась пыль и легким облаком бежала к реке.
– Гляди! Гляди! – восклицал Потап: – Прямо сюда идет! Дождем прольется, поля освежит. Благодать-то какая! Господи! Чем мы, грешные, заслужили милость Твою?
Первыя, крупный капли лениво зашлепали по сухой, треснувшей земле. Молебен кончился. О. Гурий высоко поднял с аналоя икону и осенил ею народ. Взгляд его безпокойно скользил по толпе и на минуту остановился на о. Христофоре не то с тревогой, не то с вызовом. Подняли хоругви, крест, и нестройной толпой направились в настежь открытая церковныя двери. О. Христофор поплелся одиноко домой.
Дождь полил вдруг сильный, могучий; стемнело, запестрила река, и шаткия, скользкия лавы затрещали, загнулись под напором ветра.
О. Христофор не обращал на это внимания. Голова его горела, и он с наслаждением подставил ее свежей струе. В душе его роились сомнения, и мысли пугали его самого своей мрачностью.
Насилу добрел он домой по вязкой глине пригорка, молча свел за стол, односложно отвечал на терпеливые разспросы жены, ни разу не пошутил с ребятишками. После обеда он заперся в крошечном кабинете и, запустив пальцы в густыя кудри, глубоко задумался.
Борьба в нем шла такая, какую ему не доводилось переживать за все пятнадцать лет священства. Глубоко потрясло его то, что он видел в Лыскареве, и жалость в темному люду, к его детской вере, простодушию – болью сжимало его грудь. Он чувствовал, что не может остаться безмолвным свидетелем, и в то же время не знал, что предпринять. Как говорить с о. Гурием, тревожный и вместе с тем торжествующий взгляд котораго был ему слишком понятен!
– Не поверит! Подумает, я из зависти, из корысти... – твердил он, безпокойно двигаясь на жестком соломенном стуле. – Где взять красноречиво найти убедительных слов? Чем тронуть зачерствелое сердце?
Взгляд о. Христофора упал на запыленную, по краям пожелтившую тетрадь, давно валявшуюся на его столе. В первые годы своего служения он задался целью написать несколько проповедей, доступных пониманию окружающих его бедных крестьян. Но с первых же строк о. Христофор запутался в целом лесе противоречий, недоумений, – и тетрадь осталась лежать на столе, старая, пыльная, напоминая ему всякий раз о его неспособности.
– Куда мне с красноречием! – усмехнулся он и на этот раз. – Одна надежда на то, что сказанное от сердца – сердцем приемлется...
Стемнело. Ливень перешел в тихий, частый дождичек. От усталой, изморенной зноем земли поднимался свежий, душистый пар. Деревья изредка шевелили ветвями, и тогда с них срывались тяжелыя струи дождевой воды. Тучи редели. Кое-где любопытно и ласково мигали светлыя звездочки. Река, темная и прохладная, отражала в себе небо и звезды.
О. Христофор шел быстро, решительно. И только, когда очутился на той стороне, у плотно затворенных ворот о. Гурия, он на секунду замедлил твердые шаги, замялся, почти повернул обратно. Но секунда раздумья прошла, и его полная, мягкая рука легла на скобу калитки.
– Кто там? – окликнул вскоре голос самого хозяина.
– Это я... впустите меня, о. Гурий! – отозвался о. Христофор. Сдвинулся тяжелый засов, и при бледном свете летней ночи показался о. Гурий, высокий и тонкий в стареньком домашнем подряснике.
Мельком взглянув на о. Христофора, он молча пропустил его мимо себя, снова запер калитку и вместе с гостем вошел в дом.
В небольшой, чинно уставленной зале было довольно темно. Только красный огонек в высоко подвешенной лампаде боролся с темнотой. Призрачно, непривычно выступали из темноты самые простые предметы.
О. Гурий стоял, выжидая.
– Я пришел так поздно, о. Гурий, – смущенно начал. Христофор: – я не мог уснуть... Мне нужно было поговорить с вами... Эти люди... они верят, как дети... Не должны ли мы оберегать веру их?...
Молча скрестил на груди руки о. Гурий. Лицо его было так бледно, что белым, меловым пятном выделялось из мрака. Он часто
дышал и поводил плечами, будто с дрожью.
– Чего вы хотите от меня? – тихо спросил он.
– Правды, о. Гурий! Только правды! – громко, сильно произнес о. Христофор. – Я верю в чудесное, но здесь сомнете смущает меня... Скажите же мне, заклинаю вас, скажите как брат, как священник, скажите! Успокойте мое тревожное сердце, дайте мир моей душе, тяжко страждущей!...
– Спросите! – глухим, отрывистым звуком слетело с уст о. Гурия.
– Нет, спрашивать я не хочу. Я не хочу быть допросчиком, судьей моего брата. Ваше молчание мне будет ответом... О. Гурий, что-ж вы молчите?
– О. Гурий не шевелился. На сердечный вопль о. Христофора он не отозвался ни единым звуком. Плотно сжатыя губы не проронили ни слова. Высокий, прямой, он стоял неподвижно, и только слышно было, как дыхание его трепетало в стесненной груди.
Быстро прошелся по комнате взволнованный о. Христофор и снова подошел к нему.
– Если так, то что же вы делаете? – дрогнувшим голосом спросил он. – Я не хочу, не могу допустить мысли, что вы сознательно... Нить, о. Гурий! Вы сами того не хотели... Вы поступили необдуманно, поспешили... И теперь трудно вам... Так послушайте же меня! Поезжайте к о. благочинному, отвезите икону... Все разскажете ему, пусть он разсудит... Пусть не будет тайны, соблазна... Пусть народ успокоится... Скажите слово, и я пойду сейчас, ночью... все передам, все исполню...
О. Гурий молчал. Все чаще, все глубже подымалась его впалая грудь, руки крепко сжимались, по лицу пробегала мелкая судорога. Он боролся с собой.
О. Христофор близко придвинулся к нему и своей горячей рукой схватил его руку.
– О. Гурий! Вспомните слова: «Аще кто соблазнить единаго от малых сих...» Не за себя молю, не из корыстолюбия, не из личной вражды... Ради малых сих, во тьме пребывающих... Пощадите их виру! Не вводите их во искушение! Как пастырь духовный, как отец, как хранитель душ их, молю!...
Слезы катились по лицу о. Христофора. Он протянул руки и тяжело упал на колени перед о. Гурием.
– Дерзновенно молю! Не отступлю от тебя!... – звенящим, как струна, голосом восклицал он и вдруг услыхал над собой долгий, трепетный вздох.
– Встань, брать мой! – раздался в темноте слабый до неузнаваемости голос о. Гурия: – Встань! Что преклоняешь колена передо мной, недостойным! Встань!
Едва о. Христофор грузно поднялся с полу, о. Гурий вышел из залы и тотчас вернулся с большим церковным ключом.
– Пойди, возьми и делай, как говорил! – совсем изнемогающим шепотом произнес он, дрожащей рукой подталкивая о. Христофора к двери.
Громко хлопнула калитка.
О. Христофор очутился один, среди благоухающей ночной тишины. Рука его безотчетно сжимала холодный, железный ключ, все тело еще содрогалось от недавних, искренних слез, а в души мощный голос пёл и славословил победу правды и веры.
|