назад

 

 
А.Резанов. Арабески моей жизни

 // Памятники культуры: Новые открытия. – М., 1972

  


Обращаюсь к делу. Итак, я сказал, что мы учились и ничему не научились. Не верьте этому. Мы как нельзя лучше успевали. Что же вам больше. Учась еще только у четвертого учителя и не больше как лет пять, познакомившись с русской азбукой, я уже говорил по-французски, читал по-немецки, знал почти всего Телемаха28 наизусть по пословице a force de forger on devient forgeron* и в добавок к тому прошел всю русскую грамматику и знал, что в России не одна, но две столицы - Москва и Петербург, что в Москве были французы и озябнувши от сильного холода, который, как мне сказывали, Бог послал для того, чтобы заморозить всех нехристей, они начали топить улицы города, зажигая дома. И что она, как древняя русская столица удержала до сих пор право венчать на царство царей. А о Петербурге тогда ничего не знал. И это ясно, ведь Антон Антонович приехал из Москвы. А от домашних я не мог ничего слышать, потому что они знали о Петербурге не больше моего. Но зато теперь я знаю очень хорошо, слишком хорошо эту обнову русского царства, созданную по выкройке Петра I, эту скалу увенчанную венцом русской славы, которая стоит твердо перед бушующим морем и подобно планете окруженной своими спутниками, она не боится губительного вражеского ядра. Сверх того я выучился поговоркам и ухваткам от лакеев, в обществе которых я был по необходимости, не имея другой для себя партии знакомых. Выговор мой от этого так был груб, что когда я приехал в Петербург, то ударения мои на "о" производили судорожные движения на лицах слушающих.

Наступил Великий пост. Унылый звук колокола гудел, наполняя воздух своим эхом, и изредка повторялся удар по велению руки пономаря, который стоял на земле и дергал за протянутую с колокольни веревку. Наступала страстная неделя, и мы все гуртом говели, отправляясь обыкновенно к половине обедни. Наконец являлся священник исповедать нас. Я вам скажу, что эта процессия имела тоже свою...**. Перед отправлением к духовному отцу мы вереницей ходили по всем лакейским и девичьим, прося прощения у людей в сделанных нами преступлениях, потом по жребию отправлялись на исповедь и, не раскаявшись в половине наших грехов, бегом возвращались назад, делая друг другу другого рода исповедь. Эту неделю обыкновенно мы не учились и взамен того завтракали каждое утро редьку с луком, которая напоминала нам себя целый день, и щипали шелковые тряпки для окрашивания в них яиц, число которых нам назначалось, смотря по летам и по званию, иному десяток, другому более и т.д. Целую субботу мы пачкались подобно алхимикам в эссенциях вываренных из разных цветных бумаг, из луковых перьев, из сушенных листьев с метелок и т. под. Звук колокола полагал конец всем нашим химическим процессам. И возвратясь из церкви, мы ложились спать, чтоб не уснуть за заутренней и не сжечь восковой свечкой своего носа и, проснувшись, с нетерпением ждали рокового удара с колокольни нашей церкви, иллюминованной тремя плошками. Чувство, которое никакой язык не выразит, наполняет душу в эти мрачные минуты, когда в церкви блестит одна свеча перед ликом Спасителя и когда тихим голосом повторяются все земные страдания Христа, когда в каждом доме царствует тишина, угрюмая тишина, обыкновенная предшественница необыкновенного явления. Какой-то тайный трепет производит тогда в нас первый удар колокола, при звоне которого все от малого до старого толпами спешат в храм, чтоб услыхать радостный клик: "Христос воскресе", клик, который проливши в сердце каждого христианина утешительный бальзам, заставляет его с восторгом произносить: "Воистину воскресе". Не могу без смеха вспомнить о нашем регенте-капельмейстере, который, завивши в кудряшки свой парик, вытащенный в пыли из кладовой, в которой он лежал от самого Нового года. Надевши фрак с посеребренными пуговицами, из-под которого на четверть высовывался гарусный жилет бланжевого цвета и медная цепочка с фунтовыми печатками тянулась из-под него почти до колена и, болтаясь в разные стороны, звучала подобно бубенчикам на пасущихся в поле коровах и резонировала со скрипом выростковых сапогов. И так как он был скопец, то ему все давали, христосуясь, вместо одного яйца по два. Он со свитой доморощенных певчих с наполненными карманами яиц шагал за крестным ходом, ударяя камертоном по их голове и мычал разные тоны, хватаясь за карманы с раздавленными от тесноты яйцами. Отчаянию его не было конца, когда, передавивши все яйца, ему нечем было христосоваться. Мы же, пользуясь суматохой, таскали яйца из огромной корзины, которую человек носил за нами. По окончании обедни мы разговля- 


* привычка ковать делает кузнецом (фр.)

** Неразборчиво.


лись яйцами, печенкой, куличом с сыром, который с трудом можно было пропихать в горло.

Сироватко, мало заботясь о всей этой процессии, храпел как удавленник на своей постели и, так как ему решительно нечего было делать в продолжение всей недели, то он за благо рассудил для своего увеселения делать выпивки. И продолжая их всю неделю, он не мог вдруг прекратить своего наслаждения, что и было причиной, что мы и после святой недели не учились несколько дней, тщательно скрываясь от наших родителей в учебные часы. Но наконец кутеж его кончался, а с ним и наша свобода.

В этот год батюшке моему вздумалось провести лето в другой деревне - Васильевском[29], которая была забыта со времени вторжения Наполеона в Москву, к счастью старост и управляющих, которые могли располагаться в ней по своему произволу. С каким нетерпением ждали мы отправления в эту невиданную еще нами усадьбу. И наконец увидели ее окруженную болотами и дремучим лесом и наполненную комарами, которые подобно саранче толпами являлись каждый вечер, напевая свои пискливые песни. Нужно было видеть Сироватку, который как сумасшедший бегал за каждым комаром, который осмелился укусить его. И при его массивности потел как пильщик. Все предосторожности с его стороны были взяты против врагов его: в окна он вставил сетки, в которые едва-едва мог проникать только воздух. Двери в его комнату совершенно не отворялись никогда, вонь в комнате стояла нестерпимая, но он с мужеством выносил дохлую атмосферу своего воздуха, куря без пощады рублевый табак. Все это кончилось тем, что от вечной сырости у него сгнил почти весь матрас, на котором он спал. Должно полагать, что сновидения его были очаровательно прекрасны с примесью гнилушки.

С какой неистовой радостью рано утром бегал он по одной и той же аллее, ветви которой были столь густы, что луч солнца не мог проникать через них, повторяя тот же самый маршрут и после обеда. В самом деле, аллеи нашего сада имели необыкновенную прелесть. Столетние деревья, заключивши свою вековую дружбу крепким обжатием ветвей, представляли нечто вроде подземного хода в конце которого виднеется слабый свет и человек, преследуемый всегда лучами палящего солнца, с каким удовольствием войдя в эту зеленую пещеру обнажает свою голову и вдыхает ароматический запах окружающих аллею цветов. С каким восторгом прислушивался к отрывистым перекатам пеночки, которая виясь над своим гнездом, в котором хранится все ее блаженство, как будто старается очаровать своим пением мимо проходящего человека, и видя его удаление, она с заботливостью спускается в свое гнездо. В этих-то аллеях мы прогуливались с Антоном Антоновичем и с заботливостью старались скрыть друг от друга отысканное которым-нибудь из нас гнездо. И когда уже солнце, как будто истощивши силу своих лучей, начинает удаляться от нашего зенита к западу, когда прохладный ветерок пролетит как резвое дитя, распустивши свои ручонки бежит за бабочкой, и освежит воздух, прогоняя солнце все далее к западу, тогда-то очаровательно смотреть на засыпающую природу, убаюкиваемую подобно ребенку гулом пробегающего по лесам ветерка и щебетаньем птичек и говором не умолкающего еще народа, возвращающегося толпами с полевых работ. С каким удовольствием вы тогда прислушиваетесь к однообразным ударам молота поселянина по своей косе, как жадно впитая в себя аромат, веющий на вас с долин, обнаженных размахом косы, которая не щадя ни ландыша, ни незабудки срезывает их вместе с терновником. Прислушайтесь хорошенько, ведь они жалуются вам на безжалостную судьбу и, не имея языка, они истощают последний свой аромат, чтобы он вместе с ветром донес вам весть об их гибели. Они, подобно умирающей лебеди, сбирают последние свои силы, чтобы отплатить природе за ее заботы тем, чем они славились за время их существования. С какой жадностью тогда ястреб устремляет свой взгляд из поднебесья на разоренное гнездо чайки, которая с жалобным криком вьется над худо еще оперенными детками и манит их под защиту ивового кусточка, но они, изнеможенные, останавливаются и, вытянувши шейку, с писком приклоняются к земле, видя реющего уже над ними врага. Как дико завывает тогда пес, стараясь освободиться от своей цепи, прикованный к житнице, вливая какую-то тоску в сердце человека, слушающего странные возгласы копушки30 и вдруг выведенного из думы полетом летучей мыши, с шумом устремляющей свой полет на разостланное на траве белое полотно. Вот и филин, взмахнувши своими крыльями, оставляет свою засаду и как опытный казак дозором отправляется отыскивать себе добычу. Как безжалостно бросается он на нее, с какою быстротой обнажает он ее от ея разноцветной одежды, пуская ее по воздуху и с ужасом от нее удаляется, испуганный топотом заблудившейся лошади, которая с ржанием носится по полям, ища своих товарищей.

Вот и сторож церковный звонит полночь на колокольне. Взгляните тогда в даль на запад. Вы не увидите уже пурпурного разлива зари в том месте, куда она утонула. Вам покажется, что земля, как будто прогоревши от нее, расступается и, извергая из-под себя белый дым, который расстилаясь по поверхности окутывает грудь земли белым саваном своим, колышется на ней подобно флеровому шарфу на груди взволнованной красавицы. Тогда-то природа тонет перед глазами человека, утомленные его ресницы тихо смыкаются, и мысль, окрылившись прошедшими воспоминаниями, переносит его в мир идеальный.

Воображение, этот фантастический живописец, рисует перед ним бесконечные картины прекрасного и дурного, то ведет его на эшафот, то делает его царем всех наслаждений, то сыплет ему щедрою рукою золото, то вдруг надевает на него суму нищего, то несет его на облаках надежды к обожаемому им существу. Вот божественная дева простирает уже перед ним свои объятия, грудь ее, пылающая огнем страсти, манит его на свое ложе. Вот золотые ее кудри нежно рассыпанные по мраморной шейке, притаившись ждут мгновения, чтобы одним движением переплестись с его кудрями, он уже впитывает в себя дыхание с розовых уст ее, которое лавой страсти протекает по всем его жилам, он порывается, кидается в объятия и, несчастный, ударившись головой о стену, просыпается с шишкой на лбу, держа в своих объятиях подушку.

Хоть мне в это время не могли еще сниться такие сны, потому что тогда мне было всего лет 11, но не менее того в одну из ночей описываемого мной времени, сон мой был самый мучительный. Неизвестность того, возьмут ли меня мои родители с собой в Шевырево[31], усадьбу, в которой жила моя сестра Н.Ф. или нет. Но утром сомнения мои уничтожились, когда я увидел на дворе в числе выставленных с раннего утра экипажей коляску, в которой обыкновенно возили нас из деревни в город и из города в деревню. Кучера с заботливостью смазывали колеса и пожелтевшую кожу, выбивая палками пыль из переточенных молью подушек, пригоняли постромки для пристяжных лошадей, потому что такой дальний путь нельзя было совершить иначе как шестериком. Камердинеры и фрейлины чистили фуфайки, капоты, дорожные сапоги, шапочки, колпаки. В кузнице раздавались удары молотом, и кони храпели у своей привязи в ожидании операции над их ногами. В доме все кипело деятельностью. Наконец завтрак был накрыт, и по окончании его мы отправились в путь. Продираясь по проселочной дороге между кустарниками, ветки которых беспрестанно заглядывали в наши экипажи, мы наконец выбрались на большую дорогу и через несколько десятков минут крепкие объятия сжимали уже нас на крыльце дома. Радушие хозяев сопровождало нашу гостьбу с первого дня до последнего. Сироватко не преминул этим воспользоваться. Запершись в отведенной для него во флигеле комнате, затворивши ставнями окна, он не выходил никуда, притворяясь то больным, то спящим, не будучи одержим ни тем ни другим. Секрет был открыт: он был пьян с утра до ночи. Как же я радовался этому. С каким удовольствием я бегал по дворам и по флигелям, по дому, пользуясь свободой. Вдруг в один вечер, когда все наше семейство сидело на балконе, издали показался верховой гонец. Тотчас узнали в нем одного из наших людей. Прошло еще несколько минут и заложенные экипажи стояли уже у крыльца. Он привез весть о родинах сестры Марьи Федоровны, жившей в то время в Вологде в нашем доме.

Чье родительское сердце не забьется чувством радости при такой вести. Без всяких сборов через четверть часа мы уже катились в наших колясках по той же дороге обратно в Васильевское. Родители мои даже не выходили из коляски и, переменивши лошадей, отправились в ночь в город, поручивши Сироватке перенести все вещи в кладовые и на другой день отправиться с нами тоже в город. Нужно было видеть А. Антоновича с распухшим лицом, с похмелья, распоряжающегося укладкой домашней утвари, которого никто не слушался, и он, привыкший к военным тревогам во времена своей службы при Наполеоне, не дал нам на другой день ни выспаться, ни порядком напиться чаю, ни позавтракать и, желая быть точным исполнителем данных ему поручений, он чуть свет принялся уставлять все мебели, производя такой шум, который был бы в состоянии разбудить не только живого, но и мертвого человека. В 11 часов мы уже скакали в город, да, скакали, потому что по пословице: когда кошки нет, так мыши пляшут. Господа кучера, воспользовавшись свободой, гнали лошадей без милосердия и форейтор[32], должность которого исправлял в это время один из наших дворовых людей, размахивал длинным бичом, хлестал по ушам всех проезжающих мужиков и крестьянок, крича и шумя без пощады. Напрасно Сироватко командовал "смирно", высовываясь из коляски, краснея от досады и от нескольких предзакусочных рюмок водки. Его голос носился в воздухе подобно лаю собаки без всякого успеха. Наконец мы приехали в город, нам отвели дальние комнаты, в которых мы сидели как птицы в клетке, не смея ни пробежать, ни сказать громкого слова.

Родителей наших мы видели очень редко. И в это-то время Сироватко, воспользовавшись свободой, начал пить напропалую. Запершись в своей комнате, он не ходил даже обедать, требуя каждый день свою порцию: бутылка пива и 4 рюмки водки. Но так как ему тогда было не до пива, то он за благо рассудил поставить в угол комнаты ведро со льдом для сохранения этого уксуса, носившего название пива, которое, согревшись, вырывало из бутылок пробки и фонтаном вытекало на пол. Одним словом, у него был настоящий кабак. Комната была заражена запахом водки, за которой он ходил сам чуть свет в лавки и напившись, что называется до зари, он спал целый день и, просыпаясь под вечер, выходил на крыльцо и поймавши несколько лакеев, которые попадались ему, он их уводил к себе и, рассадивши по стульям, с жаром рассказывал им о своих подвигах на Марсовом поле, потчуя водкой и напивался сам до положения риз, засыпал на своем стуле, посреди неистовых восклицаний и пошлых рассказов.

Батюшка мой, придя к нему, обмер, увидевши картину разврата, и без долгих рассуждений велел ему убираться вон из дому. Через несколько дней Сироватко, положенный замертво на извощичьи дрожки, отвезен был со всем его имуществом к итальянским денщикам, которые уже через полицию выжили его от себя, опасаясь его смерти.

Таков был Антон Антонович Сироватко, наставник юношества, получавший две тысячи рублей в год жалованья. Как не пожалеть после этого о несчастных детях, родители которых, живши в губерниях и не имея случая сами достать хорошего учителя, выписывают их из столиц, в которых и всегда живший человек с трудом находит порядочного иностранца. Как же можно человеку, который приезжает на несколько дней, успеть найти хорошего воспитателя. Заключение ясное: какой-нибудь магазинщик или даже лакей из хорошего дома, написавши сам себе тьму аттестатов, выдает себя за учителя и неопытный провинциал, прельстясь хорошим его выговором и свободным, иногда до нахальства, обращением, которое есть тип почти всех французов, или педантизмом какого-нибудь швабца, заседающего перед своим "васиздасом" в колпаке, с радостью везет его в губернский город, в котором он не посещая ни обществ, в которых можно было бы видеть его обращение и остроту ума, не встречаясь с людьми, которые бы могли проникнуть в глубину его иностранной премудрости, живет себе на раздолье, ест, пьет, берет денежки и будучи мало-мальски умным человеком и подметивши слабую струну того человека у которого он живет, он сводит свои концы как нельзя лучше и слывет прекрасным, образованным человеком, иногда даже умным. Пожалейте же и обо мне. Ведь и я, находясь во власти этого бурлака Сироватки, не менее всякого другого страдал от его солдатского обращения и мужицких ухваток решительно без малейшей тени пользы.

Итак, Сироватко от нас уехал. Прошло несколько дней и Николай Иванович Ржаницын, эта пародия учителя, опять явился к нам. Но так как мы при Сироватке учились по-немецки и родители наши не желая оставить нас без практики в этом языке и заметя, что премудрость Ржаницына не простирается до такой степени, отыскали для нас какого-то русско-латино-немца Сацердотова, вышедшего кажется из семинарии из класса риторики и углубившегося в познание медицины. Когда он к нам явился в своем длинном по сих пор нанковом сюртуке, то он вонял на несколько шагов мятным маслом и тому подобными аптекарскими гадостями. Этот был совершенный дурак, уже без всякой примеси, не говоря уже о его физиономии, ухватках и выговоре. Он не мог пяти минут поговорить от себя, разве если материя касалась колыбели его детства - семинарии, о которой он мог дать вам всегда подробный отчет, равно как об их кулачных боях, играх в бабки, о вакансиях, на которые они гурьбой отправлялись по инфантерии с сапогами на палочке, мешком на плечах, с глупостью в голове и с штофом вина за пазухой. О, тогда он был Цицерон. Воспламененный, он каждое слово сопровождал каким-нибудь бурлацким жестом в знак совершенного убеждения.

Этот-то Сацердотов ходил к нам целую зиму, научая нас языку Шиллера и Гёте. Будучи характера смирного, но имея свойственное почти всем семинаристам тянуть зло горилку, он совершенно удовлетворял требованиям моих родителей, не пропуская ни одного урока, не ценя слишком дорого своего таланта, не имея затейливой привычки пить за обедом вино и перед обедом водку, он был нам по руке. И мы, учась у него, выиграли хоть то что, по крайней мере, не забыли совершенно немецкого языка.

Так прошла вся зима. Наступила весна, которую мы провели, не помню от чего-то, сверх обыкновения в городе, уехавши в деревню Васильевское уже летом. Сацердотов, преподавая в первых классах приходского училища азбуку, не мог отправиться с нами вместе. Как я радовался, когда, приехавши в деревню, я не видел следящего за мной во время прогулок учителя! С каким восторгом я бегал по саду, по двору, скрываясь в чаще леса от моего дядьки Андрея, который, вязавши чулок, мерными шагами следовал за мной, угрожая мне жалобой папеньке, если я не перестану дурачиться.

В это-то время брат мой завел одну борзую собаку-чернигу, с которой мы каждые после обеда, не имея другого занятия, в сопровождении дядек, отправлялись в ближайший лес травить зайцев, ведя поочередно за свору несчастное животное и муча его без жалости. Распределение времени и местности куда должен был быть направлен наш путь предоставлялось на благорассмотрение дядьки Кузьмы, который слыл большим профессором по многим отраслям наук. Он из географии знал названия государств, их столиц, читал из римской истории подвиги Ромула и Нумы Помпилия, по части грамматики умел отличить глагол от наречия. И иногда в лакейской дерзал рассуждать о политике, основывая богатство государства на числе его жителей. Одним словом, право, не глупее был Сацердотова. Очень часто вечером Кузьма Михайлович усевшись на домовой галерее перед садом, положивши ногу на ногу, надевши на нос медные очки, положивши подле себя чулок, читал какую-нибудь книгу. И за такого рода занятия слыл мудрецом. И будучи таковым имел своего рода слабости, свойственные всем великим людям.

В один из таких вечеров, когда мы, напившись чаю и получивши порцию фруктов, отправлялись гулять по полям, любуясь на рассыпанных по полю поселянок с серпами, и рвали уцелевшие еще во ржи васильки, мелькающие между стеблями гнетомых уже к земле спелых колосьев, свивая из них венки и делая букеты, вид приближающейся к селу кибитки, запряженной двумя клячами, возбудил наше любопытство и мы опрометью побежали домой узнавать о новоприбывшем лице. С какой досадой и горестью увидели мы выползающего из телеги в фризовой желтой шинели Алексея Васильевича Сацердотова, который, оставивши в приходском училище кафедру азбуки, явился немедленно к нам по призыву батюшки и, злодей, сшил себе новый сюртук синего сукна, подбитый выкрашенным голубой краской холстом, к которому нельзя было приложить руки не запачкавши ее в одну секунду. Занятия его в лаборатории вологодской аптеки оставили по себе следы нестерпимого запаха, которым пропиталось не только его белье, но даже и тело. От него так и несло анисовым маслом и гвоздикой с примесью вони салом от его головы. На другой день его приезда начались наши классы. Сперва все шло своим порядком - чинно, смирно, потом мало-помалу мы с ним сблизились, начали бегать по саду, спрятываясь друг от друга, вместе стали воровать из сараев яблоки, разбивая стеклышки рам и наставник и ученики его, гонимые садовником, бежали прочь с яблоками в руках. В такого рода занятиях прошло все лето. Наступила осень. Серые облака грядами потянулись по небу, производя так называемую серенькую погоду, когда нечто вроде дождя, наполняет воздух сыростью и заслепляет ваши глаза. Порывы ветра с шумом обнажали деревья, разнося по воздуху желтые листья. Настало то время, когда солнце, скользя изредка своим лучом между облаками по лазурным проталинам неба, на мгновение рассыпает свой блеск на сырую грудь земли, задыхающуюся от проливных дождей, и опять тонет в дождевых облаках, когда луна, выглянувши тайком из-за облаков, ныряет между ними как челнок между волнами во время бури и, цепляясь за вершины обнаженных деревьев, дробится на несколько частей. С какой досадой смотрю я всегда на какой-нибудь шпиль башни, который вырывает конусом часть светлого ее сердца. Как жалко мне тебя, ночная красавица, когда стена, созданная рукою какого-нибудь поденщика, совершенно затемняет серебряный блеск твой, не оставляя даже следов твоего существования. Но зато как благородно мстишь ты врагам своим, как щедро сыплешь ты на них снопы твоего света, когда выберешься на свободу! Как привольно улыбаешься ты притаившемуся за углом любовнику. Луч твой возвращает ему всю его бодрость, и он безропотно ожидает решения своей участи, устремляя свой нетерпеливый взор на заветное окно, желая проникнуть за занавес, отдаляющий его от предмета, в котором заключается вся жизнь его! Как досадно бывает смотреть на тебя, когда ты проникнувши в мрачную комнату, действуешь заодно с врагом человечества, посеребряя ему путь к преступлению. Как невинно покоится тогда на своем ложе жертва мщения, на груди которой уже блестит роковое железо! С каким хладнокровием смотришь ты на последний трепет умирающего, остужая холодным лучом твоим дымящийся ручей крови. Но за всеми проделками луны трудно угнаться.

Итак, в то время когда в нашем саду завывал ветер, рыская подобно голодному волку между дряхлыми деревьями, когда испуганная птица, сорвавшись со своей ветки, с криком удалялась вдаль, не находя нигде себе приюта, и цеплялась крылом за стекла окон, в которые стучали изредка дождевые капли, в то время мы с А. Васильевичем бегали по саду, спрятываясь друг от друга за деревья, на которые он сбирался с быстротою белки, благодаря практике, приобретенной им в семинарии, где он во время ночных своих прогулок с товарищами перелазал через заборы в чужие огороды и, взбираясь на деревья, наполнял с необыкновенной ловкостью полы своего халата яблоками и рябиной. Мы с ним забивались в самую трущобу и пугали друг друга разными восклицаниями, что и подало повод думать нашей дворне, что в саду завелся нечистый дух. Сацердотов, пользуясь таким мнением народа, вздумал в каждый темный вечер взбираться на самый верх полуразрушенной уже китайской беседки и, расположившись там, пел разные латинские и немецкие песни, сопровождаемые разными неистовыми возгласами и свистом. Люди в один голос решили, что в беседку является каждый вечер черт и решились убить его из ружья. До того глуп русский народ! И наш А.В. наверно был бы жертвой народной глупости, если не был предупрежден заранее об их намерениях.

Наступил ноябрь месяц, большие хлопья снега повалились на землю. У мужичков бороды начали покрываться белым пухом, морозы начали стучать в стены домов, врываясь незваным гостем во все проходы и скважины дверей и окон. А мы все еще жили в деревне, бегая с А. Васильевичем по двору и кидая друг в друга комками снега. Законный термин* (Николин день) нашего переезда в город уже приближался. Наконец мы собрались в путь во дороженьку. Меня посадили с моим батюшкой в возок, в котором я задыхался под тяжестью меховых одеял, окутанный козьими платками и навьюченный несколькими фуфайками и панталонами, в колпаке и набитой пухом шапке. Как я завидовал моему брату, который ехал с моей маменькой в кибитке. Окна у возка замерзли, и я лежал в настоящей тюрьме. Признаться сказать, пробыть 4 или 5 часов в таком положении стоит чего-нибудь. Выдергивал ли я нос из-под платка, закрывавшего лицо мое до самых глаз, мне его сейчас поднимали еще выше, снимал ли я с моей руки перчатку, мне ее тотчас же надевали и закутывали меня по уши в одеяло. К счастью моему, я не задохся и приехал цел и невредим в Вологду.

Проживши несколько дней при старом наставнике Сацердотове, я скоро его лишился. Брат мой Михаил Кириллович[33] привез к нам из Петербурга учителя Гутвиля, человека старого и болезненного, но не менее того умного и благородного. Несмотря на его старость и болезни, которые поочередно сменялись в нем во время пребывания его у нас, он неусыпно занимался нашим воспитанием. Имея обширный запас сведений по многим отраслям наук, он занимался нами неусыпно и, если бы не скорая его смерть, которая, как вы увидите ниже, постигла его у нас в доме, он много сделал бы полезного на благородном поприще воспитания юношества. Справедливо сказал кто-то, что старость жребий человека, но не слава старика. Гутвиль страдал глазной болью, носил почти всегда зонтик и, платя дань молодости, он привязывал к верхней губе с примочкой тряпку и для поддержа- 


*Так в тексте.


ния ее опутывал крестообразно свое лицо черной ленточкой, что придавало несколько смешной вид лицу его, увенчанному сединами старости. Не прощу никогда себе тех шалостей, которые я делал над ним, пользуясь его слабостью. Он не знал ни слова по-русски, всегда затруднялся в изъяснении со своим человеком и тогда, когда болезнь уже склонила его к одру постели, то он принужден был изъясняться с ним по сделанным нами русским разговорам, написанным французскими словами. И мы, увлеченные тогдашней нашей глупостью, перепутали все слова до того, что когда он, справляясь с нашими разговорами, думал, приказывая человеку перевернуть себя на другой бок, приказывал подать ему пить или что-нибудь другое и бесился, раздражая тем свою болезнь, в то время, когда его организм ослаб до того, что отправления его уже не ждали отсрочки. Кашель был для него самой мучительной вещью, и мы, смеясь над его страданиями, покупали у пряничников курительные серки и, надымивши в его комнате до того, что и здоровому человеку трудно было не задохнуться, производили перхоту в его горле и усиливали его кашель. Скажу только одно, что когда он, не будучи уже в состоянии сходить с постели, звал нас к себе за ширмы читать на французском языке историю Роллена, тогда положение наше было незавидное. Не менее того это показывало заботливость его о нас и в те минуты, когда смерть крылом своим навевала уже на него запах могилы. Мнительность его относительно безопасности его жизни возрастала вместе с его слабостью. Он подозревал окружающих его людей в заговоре против его жизни, и для этого он положил даже кинжал подле себя, сам не будучи в состоянии почти уже двигаться. Вот вам образец человека, в свое время цветущего молодостью, обладающего обширным умом (в чем нельзя было никак сомневаться), имевшего жену, детей, и наконец, лишившегося всего драгоценного на этой земле, жившего надеждой на будущее и доведенного этой надеждой до края могилы вдали от своей родины, будучи окружен людьми чужими, испуская из себя жизнь, подобно дыму светильника, которого даже некому и погасить.

Как ничтожна жизнь наша на земле. Мы как маленькие дети играем всю нашу жизнь в жмурки с судьбой и сперва преследуем ее, потом гоним, стараемся обмануть ее и наконец, доходим до нашего предела, который творец предназначил каждому человеку, указывая ему путь в могилу и говоря: "Земля в землю пойдеши". И человек, этот ничтожный червь, как гордится он своим достоянием! С каким презрением смотрит он на низшего себе, стоя наверху колеса, двигаемого фортуной. Правду сказал один современный писатель: "Если бы кто-нибудь узнал все гадости и низости поступков человеческих, ты бы сказал что это сказки"[34].

Обряд погребения был совершен на страстной неделе и по прошествии святой недели явились полицейские чиновники описывать именье покойного. Оценщик, который столько же знал толк в цене вещей, как вы, почтенный читатель, знаете китайский язык, оценил их как ни попало. Потом все эти вещи уложили в сундуки и отправили на жертву гадов в погреба казенной палаты, где они и стояли, сохраняясь до того времени, пока иностранные газеты не отыскали сына покойного, жившего в то время в Париже. Молодой Гутвиль, я полагаю, перекрестился руками и ногами, соболезнуя о смерти своего батюшки и велел продать все тряпки отца, за благо рассудив, получить лучше наследство отца звонкой монетой, чем бельем и платьем. Крест, поставленный на могиле покойного, сохранил о нем память до первой зимней вьюги, которая, вырвавши его, разрушила возвышающийся над его могилой холм, разметавши его во все стороны и теперь уже никто не отыщет того куска земли, который скрыл навсегда бренные останки старика Гутвиля.

И мы опять остались сиротами. Я по большей части проводил время у сестры Надежды Федоровны, где жила и Наталья Андреевна, имея на своем попечении маленького Федю. Но через несколько дней Ржаницын опять провозглашен был кандидатом в гувернеры. Но, слава Богу, недолго он убивал наши дорогие часы молодости. Будучи уже более взрослым, я, равно как и брат, занимались с ним гимнастическими упражнениями, борьбой, валяньем друг друга по полу или в саду на траве, а иногда даже дерзая пускаться в кулачный бой. И хоть мы во время его посещения не приобрели нисколько умственных сил, но зато физические наши силы возросли с успехом и если бы он в то время пробыл с нами подолее, то мы наверное сделались бы настоящими атлетами. Но судьба покровительствовала нам. В это время как будто нарочно явился в Вологду некто Иосиф Августович Богуслав, который, служа в военной службе (как он об этом говорил), по разным неприятностям принужден был выйти в отставку. Какими судьбами он попал в Вологду этого я подробно не знаю, но знаю только то, что он в скором времени после его появления был кем-то отрекомендован моему батюшке и через несколько дней он уже сидел с нами в классах.

Родом он был поляк и, как все его соотечественники, был горд и надменен. Имея от природы ум проницательный, он гордился своими познаниями. Одним словом, он был надутый педант, выступающий твердым шагом и обладая, подобно легавой собаке верхним чутьем, он редко удостаивал своим взглядом попираемую им землю. Он с рвением принялся за свое дело. Система его учения была прекрасная, но мы, привыкши к Ржаницыным и Сацердотовым, смеялись над его умом. Но, несмотря на то, в скором времени он успел привлечь нас к себе, употребляя разные для этого средства, по пословице - где хлыстом, а где свистом. Но во всем продолжении времени, пока мы жили в городе и пока он ходил к нам по урокам, мы мало слушались его советов и не могли привыкнуть к странной, по нашему мнению, его системе. Но со времени переселения нашего вместе с ним в Васильевское, успехи наши стали подвигаться быстрыми шагами. В классах он был с нами строг, даже иногда слишком строг, но зато в свободное время он старался занимать нас самым благородным образом. Если ходил с нами гулять в лес, рассказывал мимоходом разные анекдоты или срывая какой-нибудь цветок, он разбирал отличительные признаки, как-то венчик, околоцветие, тычинку, пестик, форму листка, плодотворную пыль и тому подобные признаки, знакомя тем самым нас с ботаникой, или старался угадывать на глазок расстояние местности, желая воспламенить в нас искру любви к нивеллированию и вообще к математике. Одним словом, мне при нем некогда было шалить.

Наступили сентябрьские вечера, и вместе с ними настала ужасная скука в деревне. Соседей нет, развлечений тоже, даже самые комары, вечные пискуны*, скрылись. Бог знает куда. Чего делать с шести часов вечера? Брат мой выдумал особенного рода забаву. Выпросивши у псаря заячью лапку, он привязывал ее на веревку и бегал с ней по комнате, преследуемый нашей кошкой, доброй кошкой, которую мы звали Мещанкой. Но это продолжалось недолго. После чаю мы спешили за ширмы к нашему Иосифу Августиновичу и, усевшись поближе к нему на кровать, нечувствительно проводили время до ужина, слушая рассказы о пребывании его в Виленском университете во время вторжения в этот город Наполеона и о других событиях, знаменующих подвиги этого человека-исполина, этого баловня счастья для удовлетворения своих замыслов затопившего полвселенной потоками дымящейся крови человеческой, встретившим отпор на полях Бородинских и остуженным русскою сталью. Мы с восторгом слушали о пожаре Москвы, который вместе с дымом своим уносил славу Наполеона, за несколько времени до этого наблюдающего за переправой через Неман 700-тысячного корпуса, а тогда посреди пламени, бегущего из матери городов русских Москвы, которая как очистительная жертва предана была сожжению от руки сынов ее. 

С тайным благоговением слушали мы подвиги самоотвержения русских в ту годину, когда вопрос быть или не быть России решался оружием сынов ее перед двадцатью языками и когда слова Государя Александра Павловича: "Не положу оружия до тех пор, пока ни единого неприятеля не будет на моей земле", - врезавшись каменно-скальными буквами в сердце каждого русского, умирали в его душе не иначе как с его последним вздохом, который он посылал к престолу предвечного, моля о спасении своего Отечества. Не прошло и двух лет и русский орел, сорвавши царский венец с главы похитителя престолов, летал с пальмой победы и мира над Парижем, прогоняя врага своего на остров Святой Елены под тень плачущих берез*, где неприступная скала сокрыла от света того, кто одним словом разрушал и создавал царей и царства. Мир воцарился, и спасенная Россия поднесла своему избавителю титул благословенного отца Отечества.

Наше детское сердце воспламенялось при подобных рассказах. Один только капельмейстер, имея душу бесчувственную к такого рода впечатлениям, только и делал, что крестился, когда Богуслав рассказывал о всех ужасах Аустерлицкого, Лейпцигского, Кульмского, Бородинского и тому подобных битв. Не знаю, для чего он крестился? Для того ли чтоб доказать, что он верит этим рассказам или из опасения того, чтобы не возобновилось то страшное время и ему не пришлось бы идти в поголовщине. Когда же он являлся из своего флигеля к нам немного подшафе, тогда глупостям не было конца. Мы у него спрятывали шинель, шапку, все его платки и теплые сапоги, в которых он совершал пятисаженный переход в наш дом из своей квартиры. Парик его едва держался на его гладкой голове, табак из-за губы рассыпался по манжетам рубашки и жилета. Одним словом, дезабилье его иногда было слишком утрировано и заставляло женский пол бежать от его встречи подальше. С особенным жаром вступал он тогда в богословские споры, и галиматья его суждений и нелепостей превосходила до того всякую тень вероятия, хоть и была всегда приправлена крестным знамением, что в состоянии было рассмешить не только живого, но и мертвого человека. Кроме такого рода занятий, мы играли еще с Богуславом в домино.

Между тем вдруг в один день мы узнали от Иосифа Августиновича не совсем-то приятную для нас весть. Он объявил нам, что через неделю будет нам в присутствии батюшки экзамен пройденным до того времени предметам. "Вот тебе раз!" - сказали мы с братом в один голос. Нам тем более казался странным этот экзамен, что ни один из прежде бывших у нас учителей не выдумывал никогда такой новости. Мы этому сперва воспротивились, но когда услыхали от самого батюшки, что он будет на наш экзамен, тогда шутки в сторону, мурашки пробежали по телу, по крайней мере у меня. Я решительно не помнил не только всего пройденного нами при Богуславе, но даже с трудом припоминал третьего денный урок. Но делать было нечего. Мы начали вставать пораньше, гулять поменьше и через неделю времени как нельзя лучше повторили все, что от нас требовали. Наступил день экзамена. С каким внутренним трепетом ждали мы рокового часа, в который обещался быть к нам батюшка. Наконец он пришел. Сперва мы немного сконфузились, но потом, ободренные похвалами, приосанились и давали ответы самые 


Слова "вечные пискуны" дописаны над строкой.* Слова "под тень плачущих берез" дописаны над строкой.


удовлетворительные на все вопросы, так что Богуслав краснел как печеный рак от восхищения, чуть не прыгая на месте. И за такого рода полезную для нас выдумку он получил, кажется, два полотна, а мы награждены были каждый пятью четвертаками и были счастливы. Обещанный нам через несколько времени еще подобный экзамен заставил нас заниматься поприлежнее. И мы или из свойственного каждому человеку честолюбия или из боязни, не знаю право отчего, только выдержали второй наш экзамен как нельзя лучше. Вообще говоря, успехи наши в то время чувствительно увеличились.

 

 

 назад