Друми, Юрий.
«По десяти заповедям». Религиозно-нравственная основа «Колымских рассказов»
// К столетию со дня рождения Варлама Шаламова: материалы Международной научной конференции / [Междунар. конф., посвящ. 100-летию со дня рождения В. Т. Шаламова, Москва, 18–19 июня 2007 г.]. – М.: [б. и.], 2007. – С. 73–84.
Как предполагает заявленная тема, речь в моем докладе пойдет о Десяти Заповедях как религиозно-нравственной основе «Колымских рассказов». Допускаю, что это звучит несколько неожиданно, учитывая известные высказывания Варлама Тихоновича о своей безрелигиозности. И я не собираюсь доказывать обратное. Однако если исходить из того, насколько многомерным произведением являются «Колымские рассказы», среди других подходов к их интерпретации должно быть место и для богословско-нравственного прочтения этого важнейшего свидетельства и документа эпохи сталинизма. К такому решению подталкивает как знакомство с биографией писателя, который воспитывался в семье православного священника, так и собственно текст «Колымских рассказов». Почему именно в лагерной теме писатель видел «выражение, отражение, познание, свидетельство главной темы нашего времени» [«Новая книга», 923.]? Что дало ему основание заявить: «Вот главная тема времени – растление, которое Сталин внес в души людей» [Там же, 296.] Мой главный тезис состоит в том, что нравственным ядром КР являются принципы, заложенные в Декалоге. Без опоры (скорее интуитивной, нежели рационально выверенной) на этот основополагающий этический документ иудео-христианской религии Шаламов едва ли сумел бы зафиксировать процесс духовно-нравственного распада человека с такой силой и убедительностью [Как утверждает В. Петроченков, «определителем художественного сознания шаламовских рассказов является христианство. И вне его они не могут быть поняты». Валерий Петроченков, «Шаламов и мировая культура» // Шаламовский сборник 3. Вологда: «Грифон», 2002. С. 97.]Мы не знаем, что стоит за Богом, за верой, но за безверием мы ясно видим – каждый в мире – что стоит», – писал ВТ. Хочу подчеркнуть слова «ясно видим» и поставить вопрос: чем обусловлено это ясновидение писателя? Возьму на себя смелость утверждать, что слова апостола Павла – »я не иначе узнал грех, как посредством закона» (Рим. 7:7) – в устах Варлама Тихоновича прозвучали бы примерно так: «Я не иначе постиг «гнусную науку» зла, как посредством живущего во мне нравственного чувства» [Главным в человеке Шаламов считал нравственные качества («Новая книга», с. 690). Еще находясь на Вишере, он твердо определился с тем, что совесть всегда должна иметь примат над инстинктами. Высокая нравственность стала и критерием его творчества. Как он напишет в своих воспоминаниях: «В этической ценности вижу я единственный подлинный критерий искусства» («Новая книга», с. 146)]. Анализ КР через призму каждой из десяти заповедей лишь подтверждает заявленный тезис. Как известно, завет Бога с человеком включает в себя и сферу взаимоотношений человека с человеком. В основе этих отношений должна быть любовь, императив которой подчеркивает Иисус, когда суммирует первую скрижаль Декалога (заповеди 1-4): «Возлюби Господа Бога твоего всем сердцем твоим», и вторую (заповеди 5-10): «Возлюби ближнего твоего, как самого себя» (Матф. 22:37, 39). Со второй скрижали я и начну свой анализ некоторых шаламовских рассказов и очерков, двигаясь от следствия (распад человека, его моральное разложение) к причине (богозабвение и богоотступничество). Человек среди людей Один из самых сильных ударов сталинизма пришелся на семью. Почитание отца и матери, чему учит пятая заповедь, уступило место массовому «четвертованию, колесованию мужа, брата, сына, отца, доносивших друг на друга, предававших друг друга» («Воскрешение лиственницы»). Колючая проволока на годы и целые десятилетия рассекала семьи, внося в них не поддающееся восстановлению отчуждение. Семейные ценности были выдавлены за ограду зоны и на их место пришло принудительное общежитие ненавидящих друг друга существ. Отречение дочери от отца, показанное в рассказе «Апостол Павел», это печальный итог того, что тоталитарное государство взяло на себя функции Родителя. Введя в общественный дискурс понятие «враг народа», подкрепив его карательными статьями Уголовного Кодекса, критерием настоящего родства советская власть фактически выставила родство идеологическое. Не имя, не фамилия, не кровь и не род определяли идентичность человека. Родных отца и мать он должен был узнавать в категориях революционной метафизики, которые нередко упраздняли святость родственных уз. В мире смещенных масштабов растление детей это норма блатарского бытия. «Кем будет его [блатаря] дочь? Проституткой? Воровкой? Кем будет его сын – блатарю решительно все равно» («Сергей Есенин и воровской мир»). Смерть детей в лагере это счастье матери. «Теперь я вольная птица. Подлечусь.» – заключает Нина в рассказе «Марсель Пруст». Другой рассказ, «Детские картинки», – это еще одно свидетельство распада, но уже не семьи вообще, а детства. Концлагерь создан взрослыми, но его метастазы проникли в мир ребенка. За свое детство безымянный мальчик «ничего не увидел, ничего не запомнил, кроме желтых домов, колючей проволоки, вышек, овчарок, конвоиров с автоматами и синего, синего неба». Несомненно, что тлетворное влияние «малой зоны» сказывалось на общем нравственном состоянии «большой зоны», уязвляя и отравляя самую незащищенную социальную группу – детей. Став взрослыми, такие дети едва ли были способны на что-то большее, чем воспроизведение пороков, которыми было отягощено их собственное детство. «Не убивай», гласит шестая заповедь. «Кто не убивает, того убивают самого» – парирует это закон подземная мораль уголовников («Вишера»). КР – это хроника убийств и самоубийств, это свидетельство целенаправленного и ничем не мотивированного духовного, нравственного, социального и физического истребления людей, «книга мертвых» [Игорь Сухих, «Жить после Колымы (1954 1973). «Колымские рассказы» В. Шаламова», Звезда 6 (2001). С. 213.]. Действительно, смерть на Колыме это не событие, это «повседневность.» [Ирина В. Некрасова. «Судьба и творчество Варлама Шаламова. Монография». Самара: СПГУ, 2003. С. 127-28.] И бирка на ноге мертвеца – это тоже повседневность, «признак культуры» («Графит»). [Здесь я согласен с тем, что данное утверждение следует понимать в антропологическом смысле. См. Violeta Davoliute, «Testimony from the Poetics of Place to the Politics of Memory» (Ph.D. diss., University of Toronto, 2004), 101.] «Мы были человеческими отбросами», «шлаком», который «отрыгала» лагерная система», заключает автор в рассказах «Тишина» и «Боль». Оказывается, ценность человеческой жизни можно свести к нулю, к экскрементам. [Terrence D. Pres. The Survivor: An Anatomy of Life in the Death Camps (New York: Oxford University Press. 1976). 207.] Росписи, оставленные на еще теплом трупе удавленного («Жульническая кровь»), отрубленные кисти рук («Зеленый прокурор»), инструкция об извлечении золотых зубов покойника («Графит»), заключенные, которых лошадь волочет к месту работы, – вот лишь несколько зловещих красок на полотнище «фантастического реализма» [См. очерк «Перчатка». Выражение «фантастический реализм», вероятно, представляет собой один из основных авторских тезисов в его полемике против концепции социалистического реалигма. Возможны и другие интерпретации. Например, пытаясь раскрыть структуру революционного духа, такой видный философ-эмигрант как Федор Степун говорит о «фантастическом и оборотническом» слое революции, что творился «особыми демоническими силами». См. Федор Степун. «Религиозный смысл революции» // «Сочинения». Москва, Росспэн, 2000. С 392-94.]. И эти краски станут еще мрачней, если мы вспомним, что по христианскому учению тело человека – это храм Божий (1 Кор. 3:16, 17; 6:19, 20). Разрушение храмов каменных неминуемо повлекло надругательство над храмами из плоти и крови. Шаламов фиксирует новую форму существования, в которой «фантастика стала бытом» [Михаил Геллер. «Последняя надежда» // «Шаламовский сборник» 1. Вологда, 1994. С. 219.]. Заповедь о любви к ближнему на лагерный манер звучала теперь так: «Возненавидь ближнего твоего». Соответственно, когда его избивают и убивают, стой и молчи («В лагере нет виноватых»). «Умри ты сегодня, а я завтра» («Жульническая кровь»), – из этой философии прорастает культура смерти, идеальным оазисом для которой была Колыма. Голод, холод, непосильный труд и болезни тоже значатся среди убийц, но это не более чем подручные человека как главного исполнителя казней. Сакральность жизни, оберегаемая шестой заповедью, необходимо предполагает и сакральность любви. Именно этот аспект человеческих взаимоотношений регламентируется седьмой заповедью – »Не прелюбодействуй». Как Бог сотворил человека по образу Своему (Быт. 1:26, 27), так человек – мужчина и женщина – творит новую жизнь по образу своему (Быт. 5:3). И это свято. Но в «третьем отражении», в «вогнутом зеркале подземного мира» («Боль») ничему подобному места нет. Особенно трагична в лагере доля женщины, отношение к которой это «лакмусовая бумажка всякой этики» («Женщина блатного мира»). И какое же это отношение? Женщина – это «живая вещь, которую блатарь берет во временное пользование» («Женщина блатного мира»). По вердикту Шаламова, «бессердечие блатарской любви – вне человека» («Город на горе»). Если в колымском антимире какие-то ростки любви и пробиваются на свет, они не только не вдохновляют, но способны вселить ужас: «Разобрали бревна. В глубине, не вставая, лежали обнаженные оба прокаженных. Изуродованные темные руки Федоренко обнимали белое блестящее тело Лещинской. Оба были пьяны» («Прокаженные»). Собственность человека тоже защищена одной из заповедей, восьмой: «Не кради». Но лагерь живет по своим заповедям. Как отмечает Прес, «в советских лагерях воровство было ничем иным, как образом жизни» [The Survivor, 111.]. Именно это имеет в виду Шаламов, когда говорит о ворах, что «воровать … это их жизнь, это их закон» («Жульническая кровь»). Писатель усматривает некое «мистическое начало в этой тяге русского человека к краже» («Галина Павловна Зыбалова»). Лагерь только усилил это начало. Причем способствовало этому прежде всего государство, которое было соучастником грабежей, совершаемых руками блатарей («Эсперанто»). Что же оставалось у человека ограбленного? – «Кроме вшей, у меня ничего не было» («Мой процесс»). Впрочем, было еще что-то, о чем автор скажет в заключительном эпизоде рассказа «Протезы». Заведующий изолятором допытывался: – Тот, значит, руку, тот ногу, тот ухо, тот спину, а этот – глаз. Все части тела соберем. А ты чего? – Он внимательно осмотрел меня голого. – Ты что сдашь? Душу сдашь? – Нет, – сказал я. – Душу не сдам. Последняя и главная собственность человека украдена быть не может даже всесильным государством, если, конечно, человек сам не даст на то согласия. Девятая заповедь – »Не произноси ложного свидетельства на ближнего твоего» – ставит ложь вне закона. Вопреки этой норме, в системе сталиниского тоталитаризма спрос на стукачество и лжесвидетельство был не меньше чем на золото, олово и уран. По некоторым данным, в 1947 году агентурно-осведомительная сеть Гулага насчитывала 138 992 человека или 7% от общего состава заключенных. [Вениамин Иофе. «Гулаг и его влияние на российское общество» // «Богословие после Освенцима и Гулага и отношение к евреям и иудаизму в Православной Церкви большевистской России: Материалы меж дународной научной конференции 26-29 января 1997 года, Санкт-Петербург, Россия». С.-Петербург, Высшая религиозно-философская школа, 1997. С. 128.] «Государство обеспечивает жизнь своим сексотам, своим стукачам, клятвопреступникам и лжесвидетелям» («Город на горе»). Философию стукачества – »толкнуть в могилу соседа» («Новая книга», 169) – Шаламов испытал, что называется, на собственной шкуре («Мой процесс», «Перчатка»). И вот его вывод: «Все было ложью в моем процессе, и обвинение, и свидетели, и экспертиза. Истиной была только человеческая подлость» («Мой процесс»). Последняя заповедь второй скрижали, десятая: «Не пожелай того, что у ближнего твоего» – единственная заповедь, указывающая на мотивы поступков, одобрение или осуждение которых подразумевается заповедями с 6-ой по 9-ую. Эта заповедь суммирует весь Декалог, фактически запрещая извлечение выгоды из несчастья ближнего. Ничто, приобретенное за счет ближнего или ему в ущерб, не может быть нравственно оправданно. Именно эта заповедь была трансформирована Шаламовым в известные правила, следуя которым он не дал утопить себя в трясине уголовного мира: Похоже, что если верующие могли противостоять тотальному растлению зоны благодаря вере в Бога, Шаламов уберег себя от нравственного распада благодаря неверию в человека. Так ему подсказывали совесть и интуиция («Вишера»). Установке «выжить любой ценой», которой руководствовалось большинство, он противопоставил иное нравственное кредо: «умереть, но не посягнуть на чужое», будь то свобода, жизнь, более выгодное место работы, телогрейка или кусок хлеба. Человек перед Богом Если рассматривать творчество Шаламова в более широком философском и мировоззренческом контексте, фиксация смерти человека в человеке, которую он дал в КР, стала ответом писателя на предпринятую сталинизмом попытку серийного производства Homo Sovieticus. «Я исследую некие психологические закономерности, возникающие в обществе, где человека пытаются превратить в нечеловека» [«Новая книга», 757.], писал он Г. Демидову. Обращает на себя внимание неопределенно-личная форму придаточного предложения: «пытаются превратить» без уточнения того, кто же это делает. Другой пример – один из эпизодов в рассказе «Зеленый прокурор». Описывая скитания Ангелины Григорьевны, которая в поисках мужа отправляется на Колыму, Шаламов подчеркивает: «Она была женщина, она устала от бесконечной борьбы с кем-то, чьего лица она не могла рассмотреть, от борьбы с кем-то, кто был гораздо сильнее ее, сильнее и хитрее». О ком или о чем говорит здесь писатель? Недаром Шаламов подвергает такой гневной критике атеистический гуманизм. И самообожествление человека в русском марксизме, и боготворение государства в сталинизме, все это звенья одной цепи богоотступничества, что имело место среди значительной части российской интеллигенции 19-го и 20-го века. Заповеди первая – »да не будет у тебя других богов пред лицом Моим» – и вторая – »Не делай себе кумира» – объясняют, почему смена религиозно-культурной парадигмы в России привела к лагерям, которые, по словам Шаламова, «в 20-м веке явились сущностью человеческого бытия» [«Новая книга», 919]. Не случайно то, что при фиксации нравственного растления человека Шаламов нередко прибегает к религиозной терминологии. Например, молодой лагерник из крестьян отзывается о блатарях «со страхом и трепетом» («Красный крест»); штатный санитар – это бог, раздатчик пищи – полубог, у бытовиков дневальный – не дневальный, а бог («Перчатка»). И начальник, чья власть над заключенными почти бесконтрольна, приучается смотреть на себя как на бога («Красный крест»). Говоря о судьбе Берзина и Тамарина, создатель КР подчеркивает, что оба они служили силе, слушались этой силы, верили в силу, и сила их обманула («Хан-Гирей»). Очевидно, что искушения хлебом и властью, которые победил Христос в пустыне, оказались не под силу большинству лагерников, лишенных всякой духовной опоры. Поэтому в религиозном плане, opus magnum Шаламова – это реквием по человеку обезбоженному, но человеку, оказавшемуся в состоянии богооставленности. Плача, писатель ищет в нем осколки образа Божия, но не находит. Таким образом, КР это не только пощечина по сталинизму, но и изобличение его демонической сущности. На свой лад перекраивает лагерь и третью заповедь, которая гласит: «Не произноси имени Господа Бога твоего напрасно». Смена богов необходимо влечет за собой смену языка обращения к ним. Трансформируется и язык общения между посвященными новой религии, причем как устный, так и изобразительный. «Лексика блатаря уснащена самой сложной, самой многоэтажной, самой совершенной матерной руганью – это лексикон, быт» («Сергей Есенин и воровской мир»). И эту самую лексику Шаламов называет «словарем сатаны» [«Новая книга», 274.]. «Тисканье руманов» тоже значится как религиозный ритуал, наряду с игрой в карты, пьянством, развратом, грабежами, побегами и «судами чести» («Как «тискают руманы»). Татуировки на теле блатаря – это тоже метаязык религии блатарей, но уже изобразительного свойства, своего рода иконография дьявола. Это символы, по которым он конструирует свою духовность, свою мораль [Alexei Pluster-Sarno, «АН power to the Godfathers!» in Russian Criminal Talma Encyclopedia, Danzig Baldaev [drawings], Andrew Bromfield, trans. (London, UK: Murray &; Sorrell Fuel, 2006, vol. 2), 35.]. Что же там изображено? – сердце, карта, крест, обнаженная женщина, цитата из Есенина («На представку»). И никакого семантического конфликта между главными категориями этого криминального синкретизма вор не видит и видеть не хочет. Даже напротив: основной христианский символ – крест – вмонтирован в его космологию как необходимый атрибут исповедуемой им религии. Главное божество этой религии – власть, власть распоряжаться жизнью и честью политзаключенных. Ее главное таинство – пролитие невинной крови, будь то человека или животного («Выходной день»). Наконец, последняя заповедь, четвертая: «Помни день субботний». Ее уникальность состоит в том, что она оберегает человека от греха богозабвения. Кроме того, в ней нашли отражение такие фундаментальные ценности как свобода от рабства, духовность и освящение человека, его достоинство как носителя образа Божьего, право на богопоклонение, равенство людей перед Богом, наконец, право не только на труд, но и на отдых. Согласно библейского повествования, происхождение субботы связано с сотворением мира и человека (Быт. 2:1-4). Однако суббота не только увенчала важный рубеж в творческой деятельности Бога, но и внесла неупраздняемую цикличность в жизненный ритм человека. Как подчеркивается в заповеди, шесть дней человек должен трудиться, день же седьмой – »суббота Господу Богу твоему» (Исх. 20:10). Вся история человечества после грехопадения это поиск потерянного рая, потерянной субботы. Коммунизм предложил свою версию субботы: построить царство небесное на земле, не церемонясь в выборе средств. КР выносят суровый приговор утопии марксизма-ленинизма, из-за которой несметное множество несчастных и обманутых людей нашли свой субботний покой не в царстве всеобщей справедливости, а в заснеженных братских могилах Колымы. Изобличая античеловеческую природу сталинизма, эту изощренную форму рабства, Шаламов возвышает свой голос в защиту свободы и права каждого человека определять свою судьбу самостоятельно, без опеки государства и его идеологии. «Я ничего не хочу забывать»,-писал Шаламов,-»и именно в этом вижу … свою судьбу!» [«Новая книга», 593.] В памяти видит писатель «симптом человечности» [Matt F. Oja, «Shalamov, Solzhenitsyn, and the Mission of Memory,» Suney 29 no 2 (125) (Summer 1985): 62.]. Она же – залог бессмертия и воскресения («Воскрешение лиственницы»). Как следует из рассказа «Прокуратор Иудеи», забыть имена и лица мучеников, равно как и предать забвению их палачей, значит забыть Христа и Его истязателей. Всеми силами своего естества Шаламов сопротивляется «страшной силе человека – желанию и умению зыбывать» («Поезд»). Только победив в себе искушение беспамятством, он успокаивается и засыпает: спокойно спать вправе только тот, кто помнит лица калек, кто не забыл безумного блеска их голодных глаз. В одном из писем Б. Пастернаку Шаламов задается вопросом: «И как можно написать роман о прошлом без выяснения своего отношения к Христу?» [«Новая книга», 419.] По-видимому, подразумеваемый в этом вопросе ответ распространяется не только на жанр романа, но и на жанр рассказа, рассказа о прошлом. Можно предположить, что КР стали для писателя одной из форм выяснения отношения к Христу. Каким же было это отношение? Однозначного ответа нет, но есть текст КР с их кровоточащей памятью о мучениках, которые не стали героями. В стране, где столетиями пестовался принцип, что «человек для субботы», Шаламов создал произведение, которое продемонстрировало истинность обратного: «суббота для человека» (Марк 2:27). В этом и была суть его безрелигиозности, содержание его внерелигиозного христианства. Подобно тому, как «еретические» речи Иова оказались вернее и ближе к истине, нежели ортодоксальные взгляды его друзей (Иов 42:7), шаламовский атеизм или, лучше сказать, агностицизм явился адекватной реакцией человека на неадекватные условия его лагерного существования. Шаламов был одним из немногих, кто честно посмотрел в лицо апокалиптической бездны, что разверзлась на 1/8 части Советского Союза. И то, что он там увидел, заставляет вспомнить допотопный мир: «Земля растлилась пред лицом Божьим ... всякая плоть извратила на земле путь свой» (Быт. 6:11, 12). Проницательно обозначив растление человека как главную тему времени, Шаламов фактически поставил диагноз всей советской (сталинской) культуре: прогрессирующая нравственная порча. Насколько по-пророчески точным оказалась его оценка можно судить по тому, что собой представляет сфера общественной и личной морали в современной России. «Как же теперь жить?» – спросила Варлама Тихоновича И. Сиротинская при их первой встрече. «По десяти заповедям», ответил писатель. Этим он выразил не только свое жизненное кредо, но и сформулировал религиозно-нравственный код КР. Оздоровление или, напротив, усугубление духовно-нравственного состояния российской нации напрямую зависит от уяснения этой выстраданной истины. |