Розанов, Юрий.
Протопоп Аввакум в творческом сознании А. М. Ремизова и В. Т. Шаламова
// К столетию со дня рождения Варлама Шаламова: материалы Международной научной конференции /
[Междунар. конф., посвящ. 100-летию со дня рождения В. Т. Шаламова, Москва, 18–19 июня 2007 г.]. – М.: [б. и.], 2007. – С. 301–315.
В.Г. Базанов в опубликованной в 1976 году статье, посвященной аввакумовским традициям у Н.Клюева и А.Блока, отмечал, что «протопоп Аввакум несколько неожиданно становится актуально фигурой ... в начале XX в.». Сейчас, когда XX Век уже стал историей, мы не можем считать актуализацию аввакумовской темы такой неожиданной, да и ограничивать ее Клюевым и Блоком (который, по позднейшим воспоминаниям Л.Д. Менделеевой-Блок, лишь «хотел» писать о протопопе) тоже не можем. В Литературе первой половины XX века к образу и творчеству Аввакума также обращались Д.С. Мережковский, М.А. Волошин, А.И. Несмелое, М.М. Пришвин, М.А. Кузьмин, A.M. Ремизов и В.Т. Шаламов. Два последних случая имеют на наш взгляд некоторое сходство, определенную историко-литературную взаимосвязь, что и будет предметом данных заметок. В середине 1920-х годов К.В. Мочульский признавал, что для современных русских прозаиков «Аввакум, пожалуй, нужнее Толстого...». Такое повышенное внимание к личности протопопа Аввакума имело, конечно, свои причины. Назовем наиболее очевидные: 2. Наличие в текстах Аввакума «пророческих» откровений, легко поддающихся современной эсхатологической интерпретации. Совершенно по-особому звучала в годы революции и гражданской войны такая, например, цитата из Аввакума: «Выпросил у Бога светлую Россию Сатана, да очервлянит ее кровью мученической». Впрочем, на этом мистическом поле встречались и более интересные построения. М. Пришвин в своих лекциях в «народном университете» трактовал Г. Распутина как «орудие мести протопопа Аввакума» дому Романовых. 3. Присутствие Аввакума в революционных святцах в статусе одного из первых борцов за освобождение трудового народа. (Старообрядцы, конечно, консерваторы, но при этом парадоксальным образом и революционеры). В этой связи не такой уж странной и надуманной выглядит ода «Ленин» Н.А. Клюева (1918), в которой крестьянский поэт представляет большевистского вождя как последователя Аввакума и братьев Денисовых: «Есть в Ленине керженский дух, / Игуменский окрик в декретах, / Как будто истоки разрух / Он ищет в «Поморских ответах». М. Горький устами одного из героев романа «Жизнь Клима Самгина» начинает список русских бунтарей Аввакумом: «От... Аввакума протопопа до Бакунина Михаилы, до Нечаева». Отметим также, что лучший французский специалист по творчеству Аввакума Пьер Паскаль начинал свои аввакумовские штудии в 1920-е годы в московском Институте Маркса – Энгельса под руководством видного партийного функционера Д.Б. Рязанова-Гольдаха. Это обстоятельство, на наш взгляд, особенно важно для понимания аввакумовской темы в жизни и творчестве В.Т. Шаламова, биографически причастного и к миру духовенства, и к миру революционеров. В художественное создание Ремизова Аввакум вошел во второй половине 1900-х годов, когда начинающий автор ощутил себя писателем «русского направления». Правда, создаваемая мифологизированный «текст жизни», Ремизов сдвигает свое знакомство с «Жителем» в раннее детство. В книге «Подстриженными глазами» он описывает эту романтическую встречу, прихотлива переплетая в пределах одного абзаца непосредственность детского восприятия и вполне «взрослую» эмоциональную оценку произведения: «Вслушиваясь в житие, я почувствовал, какая это книга! Склад ее речи был мне, как столповой Распев Московского Успенского Собора, как перелеты Кремлевского красного звона, а потом уж я оценил и как меру «русского стиля» наперекор модернизированным былинам и Билибинской «подделке», невылазно-книжному «Слову о полку Игореве», гугнящим, наряженным в лапти, «гуслярам» и к тому крикливому, и не без хвастовства, «истинно-русскому», от чего мне было всегда неловко и хотелось заговорить по-немецки. Продожженный необычайным словом книги, я бредил, как сказкой: так живо и ярко все видел – и горемычное «житие» и упрямство непреклонной «веры» и венец: пылающих сруб – огненную казнь. Ремизов резко отрицательно относился к практически любым попыткам «осовременивания» Аввакума, к использованию его имени в идеологических или политических целях, будь то «ухаживание» за старообрядцами революционеров-шестидесятников (Герцен, Бакунин) или стихотворные переложения «Жития» поэтами XX века. Про последние он писал в книге «Огонь вещей»: «Чувство поэзии на диком поле не ночевало. И как по-другому, когда «поэты» перелагают на «модерн»: одни былины, другие единственную непереводимую прозу русского лада «Житие» Аввакума». В чем же представлялось Ремизову значение Аввакума для современной литературы? Был ли он сам учеником и литературным последователем протопопа? Эти вопросы вызывали в критике русского зарубежья постоянны споры, постепенно перешедшие в сферу истории литературы. Наличие узнаваемого «аввакумовского слоя» в книга Ремизова, частые упоминания Аввакума в статьях и беседах писателя, и, наконец, публичные чтения им «Жития» на литературных вечерах в «русском Париже» создавали устойчивое впечатление, что именно Ремизов и есть прямой литературный наследник «огненного» протопопа. «Как иногда стиль, отживший свой век, оживает в позднейшем художественном творчестве... и радует глаз и слух, так под пером Ремизова оживает замечательный язык протопопа Аввакума», – писал в рецензии на одну из «древнерусских повестей» писателя критик А. Потоцкий. В обширном и еще недостаточно изученном корпусе произведений Ремизова есть один текст, где он выступает прямым продолжателем книжной старообрядческой традиции, причем не в метафорическом, а в самом прямом значении этого понятия. Этот текст, как и многие другие у Ремизова, не был адекватно воспринят современниками. В 1926 году журнал «Версты», издававшийся в Париже, печатает «Житие протопопа Аввакума, им самим написанное». Публикация заняла значительную часть первого номера – более семидесяти страниц. В условиях острейшего дефицита русских изданий и жесткой конкуренции авторов за каждый печатный лист такая «роскошь» выглядела, в лучшем случае, глупостью, в худшем – издевательством над писателями эмиграции. Примерно так и воспринял ее «лучший критик русского зарубежья» Г.В. Адамович: «Они (редакторы «Верст» – Ю.В.) ни с того, ни с сего вздумали «обнародовать» знаменитое «Житие». Лишь те читатели, которые заглянули в примечания, узнали, что перед ними совершенно новый текст – «парижский список» «Жития», составленный Ремизовым на основании трех ранее известных редакций. В тех же примечаниях Ремизов несколько прояснил смысл своей работы: «Списки «Жития» делались еще при жизни Аввакума и после издания «Жития» (1861 г.) московские доброписцы не раз трудились, списывая «добрым письмом», «Парижский» список сделан в 1926 г. По замышлению П.П. Сувчинского: 33 часа переписывал я «Житие», не только глазом следя, а и голосом выговаривая слово за словом и храня каждую букву протопопа «всея Руси». Ремизовские «Примечания», помещенные после основного текста, построены по модели тех концевых записей, в которых писцам полагалось указывать название книги, имя заказчика (у Ремизова в несколько ироническом плане назван П.П. Сувчинский, один из редакторов журнала), время написания, а также выражать радость по поводу окончания работы. Эти разъяснения, призванные оживить в читательской памяти школьные сведения о книгописании, и даже намеренное сближение Двух дат – «после 1861» и «1926» – не могли развеять недоумения. За данным проектом закрепилась сомнительная слава еще одного чудачества писателя. Можно предположить, что затея парижского «доброписца» выглядела бы в глазах читающей публики совершенно иначе, если бы ее удалось довести до конца. «Житие» Аввакума было к столетию со дня рождения Варлама Шаламова переписано Ремизовым безупречным поморским полууставом, что, безусловно, повышало семиотичность действия. Писатель надеялся на воспроизведение текста фототипическим способом, что по техническим причинам оказалось невозможным. Текст был набран обычным журнальным шрифтом. Рукопись не сохранилась. В том же 1926 году писатель начал выступать с публичными чтениями «Жития», полностью или в отрывках. Ремизовский отчет о первом таком чтении был напечатан в «Верстах»: «Юбилей Льва Шестова справляли по-русски – три вечера. (...) Третий вечер – философское. (...) Я за музыканта: читал весь вечер – три часа без перерыва – «Житие протопопа Аввакума им самим написанное», самую жизнерадостную книгу, а на тему: путь к вольной смерти». Несколько позже к своим регулярным литературным вечерам писатель стал выпускать печатные программы, содержащие весьма характерную историко-литературную справку: «Протопоп Аввакум (1621-1682) – вождь и учитель староверцев. (...) Человек величайшей воли и веры и в жизни и в слове: в «Житии» (автобиографии) и в «Послания к царю Алексею Михайловичу» рядом с книжным церковно-славянским языком установленных образцов литературной речи звучит и природный русский язык. Мусоргский в «Хованщине» вдохновился словом Аввакума, но при всем подобии музыкального воплощения сила и дух слова Аввакума превышает музыку. В русской литературе этот памятник XVII Века единственный и непревзойденный, от которого идет весь подлинный «русский» стиль». Такие характерологические особенности рассматриваемого аввакумовского проекта как театрализация творческого процесса, известная его публичность (Ремизов постоянно подчеркивает время написания и время исполнения), создание по ходу дела произведений изобразительного искусства (каллиграфически исполненная рукопись, а позже и рисованные портреты Аввакума), просветительские задачи, отразившиеся в «Примечаниях» и, особенно, в программе литературных вечеров и, наконец, эпатажное заявление («самая жизнерадостная книга») – все это позволяет говорить о некоем синкретическом художественном акте, по своему содержанию и структуре напоминающем популярный в западном искусстве 1960-х – 1970-х годов перформанс – «калейдоскопический многотемный дискурс» (А. Верт) Но все же большинство фактов свидетельствует, что объектом творческого уподобления для Ремизова был не автор – Аввакум, а переписчик. Писец являлся ключевой фигурой древнерусской книжной культуры, он постоянно стремился расширить свои функции и во многих случаях смотрит на переписываемый им текст как на свою собственность, даже в какой-то степени изменяет его по своему желанию. История возникновения раскола, похоже, повысила самооценку людей этой профессии. Ремизов ощущал себя не просто рядовым переписчиком, а, так сказать, писцом высшей категории. «Я был... книгописцем, уставщиком и справщиком книжным», – утверждал он в неопубликованном отрывке о «русском ладе». Позднее писатель разрабатывал эту тему в эссе «Писец – воронье перо», вошедшем в книгу «Огонь вещей». Здесь тоже нет никаких попыток выйти за рамки образа писца: «Я московский рядовой книгописец, имя мое в писцах не громко, я простой человек...». Облик древнерусского писца стал одной из литературных масок Ремизова. Именно так воспринимали его современники, наблюдавшие процесс работы писателя. «Иногда он при мне заканчивал какую-нибудь запись, – вспоминает В. Яновский. – это действовало на случайного свидетеля, заражая его энергией мастерства. Полуслепой плотный карлик, припавший выпуклой грудью к доске стола, строчит: дьячок московского приказа (выделено нами. – Ю.Р.), быстро, быстро пишет, выговаривая губами отдельные слоги». Тем не менее, мнение, что Ремизов идентифицирует себя с Аввакумом, оказалось удивительно устойчивым. В.Н. Топоров, рассматривая ремизовский «комплекс огня», отмечает, что писателю свойственен «мысленный, чувственный душевный опыт переживания своей собственной казни – огнем, в каком бы месте и веке этак казнь не произошла. Фигуры ... Ивана Федорова и Аввакума становятся alter ego писателя». Американская исследовательница творчества Ремизова Грета Н. Слобин уже совершенно определенно указывает, что «Ремизов ... идентифицировал себя с Аввакумом». Логика этого распространенного заблуждения довольно проста. Известно, что писатель, как и многие в его поколении, верил в предсуществование души в минувшие исторические эпохи. Одной из таких эпох был «век Аввакума», который широко представлен в ремизовском творчестве. И если «перевоплощаться» в какой-либо образ прошлого, то это должен быть знаковый образ и притом созвучный твоей сегодняшней сущности. Писатели, обычно, так и поступали. Андрей Белый «вспоминал» себя в образе Микеланджело, Н. Клюев отождествлял свою персону с Иоанном, автором Апокалипсиса («Братские песни»), а позднее даже с Христом («Я родился в вертепе,/ В овечьем теплом хлеву») и т.д. Для Ремизова в XVII веке такой фигурой был Аввакум, значит с ним писатель и мог себя идентифицировать. Здесь и заключена ошибка. Вот неполный список ремизовских «воплощений», отразившихся в текстах: рядовой строитель Вавилонской башни, скоморох, член разбойной шайки Ваньки Каина, книгописец и даже ... птичка, видевшая Христа на его пути к Голгофе. Все это безымянные и вполне рядовые персонажи, свидетели исторических событий. В беседе с Н.В. Кодрянской писатель высказался на этот счет вполне определенно: «Я живо чувствую свое присутствие в высоких событиях человеческой истории или даже легенд. Но у меня нет сознания какой-то избранности. У меня скорее чувство: где-то в стороне смотрю на жизнь и вспоминаю». Можно предположить, что здесь отразилась и обычная ремизовская склонность к самоунижению, хотя бы и ритуальному, и верность русской литературе с ее темой «маленького человека». Именно таким свидетелем и представляет себя Ремизов в трагические минуты «огненной казни» Аввакума: «Но разве могу забыть я ... я помню Пустозерскую гремящую весну, красу-зарю во всю ночь, апрельский заморозок, летящих на север лебедей. На площади перед земляным острогом белый березовый сруб, обложенный дровами, паклей и соломой; посреди сруба четыре столба – четырех земляных узников, привязанных веревками к столбам ... Огонь, затопив колено, взбросился раскаленным языком и, гарью заткнув рот, лизнул глаза, и, свистом перебесясь в разрывавшейся клоками бороде, шумно взвился огненной бородой над столбом. И запылал костер». Вяч. Вс. Иванов отмечает, что в поэме «есть несколько признаний автора, которые он постеснялся или не смог сделать в лирике, написанной от первого лица». (Подробнее эту тему исследователь не развивает, очевидно, рассчитывая на проницательность читателей). Как нам представляется, Иванов имеет в виду именно уподобление (в символистском смысле этого слова) или, по крайней мере, очень тесное внутреннее, духовное сближение автора поэмы и ее титульного героя. Действительно, начиная с третьего стиха, Шаламов пишет об Аввакуме так, как он мог бы писать о себе, конечно, с определенной поправкой на время и подразумевая под «старым обрядом» коммунистическое учение в его первоначальной чистоте: «Я всюду прославлен, / Везде заклеймен, / Легендою давней / В сердцах утвержден. / Сердит и безумен / Я был, говорят, / Страдал-де и умер / За старый обряд...». На возможность такого отождествления осторожно указывает Шаламов и в своем комментарии к поэме: «Одно из главных моих стихотворений. <...> Стихотворение мне особенно дорогое, ибо исторический образ соединен и с пейзажем и с особенностями авторской биографии» [курсив наш. – Ю.Р.]. Такое «соединение» или отождествление вполне вписывается в символистическую парадигму творчества и «творческого поведения», рассмотренную нами в связи с аввакумовской темой у Ремизова. Здесь, конечно, мы разделяем точку зрения тех современных исследователей (О. Клинг и др.), которые полагают, что русский символизм не закончился в 1908-1909 гг., а существовал, хотя и «латентно» вплоть до начала 1930-х, а, значит, продолжали «работать» и некоторые особенности символистского сознания. В этой связи закономерно возникает вопрос, с каким именно образом Аввакума так тесно сближал себя Шаламов? В его комментариях к поэме подчеркивается, что «формула Аввакума здесь отличается от канонической». Это может означать одно из двух: или Шаламов вообразил какого-то собственного протопопа, существенно отличающегося от исторического образа, или «авторизировал» одну из существующих трактовок, на момент написания комментария уже не являющуюся общепринятой. На наш взгляд, более точным оказывается последнее предположение. Шаламовский Аввакум – это Аввакум образца 1920-х годов, Аввакум в марксистском историографическом освещении. (Которое, заметим, во многом основывалось на народническом отношении к этому историческому персонажу). Подлинный Аввакум не мог столь пренебрежительно говорить об обрядах («Для Божьего взгляда / Обряд – ерунда») и, тем более, осознавать свою борьбу как борьбу за свободу («Наш спор – о свободе»). «Ужасны такие «духовные»: если б дать власть протопопу Аввакуму: подпалил бы он на медленном огоньке никониан и типографщиков...», – писал в 1927 году в томской ссылке С.Н. Дурылин. Шаламов, судя по приведенным автокомментариям к поэме, хорошо понимал всю условность образа Аввакума, но именно такой протопоп и был ему нужен, именно на такого Аввакума идеально накладывалась его собственная судьба. Обратимся к другому, не столь очевидному, аспекту аввакумовской темы у Шаламова. Для этого следует более внимательно отнестись к высказываниям Шаламова о его родстве с писателями-символистами. В 1971 году в его записной книжке появились такие записи: «Я считаю себя наследником, но не гуманной русской литературы XIX века, а наследником модернизма начала века. Проверка на звук. Многоплановость и символичность. Очерк документальный доведен до крайней степени художественной». «Я – прямой наследник русского модернизма – Белого и Ремизова». На первый взгляд может показаться, что это заявление писателя носит чисто декларативный характер, и вызвано оно лишь стремлением лишний раз отмежеваться от пресловутого сталинского «социалистического реализма», который, как известно, рассматривался в советском литературоведении как «продолжение и творческое развитие критического реализма» XIX века. Парное упоминание имен Андрея Белого и Алексея Ремизова как будто бы также свидетельствует о декларативности. Оно характерно для критического дискурса 1920-х = начала 1930-х годов, как официального, так и оппозиционного, и, как правило, обозначало некий «неклассический стиль», варьировавшийся в широких пределах от «сказа» до «орнаментализма». Однако другие высказывания Шаламова свидетельствуют о более тонком понимании проблемы. В письме к Ю.А. Шрейдеру от 24 марта 1968 года писатель отмечает принципиальное различие между Белым и Ремизовым: «Бунт Белого против литературных канонов толстовской прозы – антипушкинской прозы был очень важен! Но Белый не мог решить вопрос, пытался дать новую модель, да еще подключит к этому стихи. Решение вопроса было в документе (позднейший Ремизов – весь документ)». Прежде всего заметим, что заключенное в скобках мнение Шаламова свидетельствует о его знакомстве с программной книгой Ремизова «Россия в письменах», целиком построенной на исторических документах. Эта книга, впервые изданная в Берлине в 1923 году и репринтным способом переиздававшаяся за рубежом и позднее, ни в СССР, ни в современной России не выходила. Но не это, конечно, главное. В металитературном дискурсе Шаламова совершенно четко обозначены некоторые составляющие того «канона» модернистской литературы, на которой он ориентировался: фонетическое отношение к слову («проверка на звук»), полисемантичность («многоплановость»), символизация и особый, доведенный до «крайней степени художественной» документализм. Ремизов, проповедовавший среди молодых писателей подобную поэтику, называл ее «природным русским ладом», наиболее полным выразительным которого он считал протопопа Аввакума. Себе же писатель отводил скромную роль посредника между «природным», аввакумовским «ладом» и прозой 1910-х – 1920-х годов: «И когда до революции, а особенно в революцию многие молодые писатели записали «под меня» – это не так; они через мое, через меня открыли в себе слух «природному». Через «посредничество» Ремизова Аввакум вошел в молодую советскую литературу, стал важным фактом московской (прежде всего) литературной жизни 20-х годов. Интерес к стилю и поэтике Аввакума в литературной среде «подогревали» и молодые ученые-лингвисты, опубликовавшие в это время ряд работ по данной теме. Большой популярностью в литературных кругах пользовалось исследование В.В. Виноградова «О задачах стилистики. Наблюдения за стилем Жития Протопопа Аввакума» (1923), близкое по методике к формальной школе, т.е. к ОПОЯЗу. (Вспоминая свою молодость в 1968 году в письме Ю.А. Шрейдеру, Шаламов писал: «Я учил когда-то ОПОЯЗовские статьи наизусть»). Этот «московский феномен» был замечен критикой как в Советской России, так и в эмиграции. Д. П. Святополк-Мирский посвятил ему специально исследование, опубликованное (что крайне примечательно) в одном из евразийских изданий. Критик утверждал, что современные русские писатели получают от Аввакума больше, чем от любого из мастеров слова XIX века, и что по сравнению с языком Аввакума язык Тургенева и Толстого кажется сухим и академичным. Для Шаламова, первоначальная «литературная учеба» которого проходила в Москве 20-х годов, такое увлечение Аввакумом не могло пройти незамеченным. Базанов В.Г. «Гремел мой прадед Аввакум!» (Аввакум. Клюев, Блок) // Культурное наследие Древней Руси: Истоки. Становление. Традиции. М., 1976. С. 338. Идеологизированный и уже несколько устаревший анализ «аввакумовских» поэм Д.С. Мережковского, М.А. Волошина и А.И.Несмелова содержится в статье А.И. Мазунина»Три стихотворных переложения «Жития» протопопа Аввакума» (ТОДРЛ. Т. XVI. М-Л., 1958); современный обзор отечественной аввакумианы представлен в работе его жития (XVII век: между трагедией и утопией. Сборник научных трудов. Вып. 1. М., 2004. С. 334-363).
Мочульский К.В. Кризис воображения. Статьи. Эссе. Портреты. Томск, 1999. С. 200. Маковский С. Портреты современников. М., 2000. С.200. Пришвин М.М. Дневники. 1918 – 1919. М., 1994. С. 333. Ремизов A.M. Собрание сочинений. Т.8 М., 20000. С. 112. Ремизов А. Огонь вещей. М., 1899. С. 141. Русские новости (Париж). 1951. 7 июня. Звено (Париж). 1927. 16 января. Версты (Париж). 1926. 1. Раздел «Материалы». С. 73. К столетию со дня рождения Варлама Шаламова Там же. С. 81. Цитируется по: Письма A.M. Ремизова к В.В. Перемиловскому / Подготовка текста Т.С. Царьковой, вступительная статья и примечания A.M. Грачевой) // Русская литература. 1990. 2. Ремизов A.M. Чтобы овладеть природным ладом русской речи... // РГАЛИ. Ф. 420. Оп. 5. Ед. хр. 6. Л. 1. Ремизов А. Огонь вещей. М., 1989. С. 273. Яновский B.C. Поля Елисейские. Книга памяти. СПб., 1993. С. 188-189. Ср. описание облика писателя у Ф. Степуна: «Странная внешность: если приклеить к ремизовскому лицу бородку – выйдет приказной дьяк; если накинуть на плечи шинелишку – получится чинуша николаевской эпохи...». (Степун Ф. Бывшее и несбывшееся. Т. I. London, 1990. С. 298). Топоров В.Н. О «Крестовых сестрах» A.M. Ремизова: поэзия и правда. Статья вторая // Функционирование русской литературы в разные исторические периоды. Труды по русской и славянской филологии. Литературоведение. / Ученые записки ТГУ. Вып. 822. Тарту, 1988. С. 134. Слобин Грета Н. Проза Ремизова. 1900-1921. СПб., 1997. С. 50. О распространении подобных воззрений в литературе Серебряного века свидетельствует составленная В. Крейдом поэтическая антология, включающая около 100 текстов (Прапамять: Антология русских стихотворений о перевоплощении. Orange: Antiquary, 1998). Кодрянская Н.В. Алексей Ремизов. Париж, 1959. С. 124. Ремизов A.M. Собр. Соч. В 10 т. Т. 8. С. 113. Иванов Вяч. Вс. Аввакумова доля // Избранные труды по семиотике и истории культуры. Т. 2. Статьи о русской литературе. М., 2000. С. 742-743. Шаламов В.Т. Собр. Соч. В 4 т. Т. 3. М., 1998. С. 30. Там же. С. 185. Там же. С. 466. Более подробно см. Розанов Ю.В. Протопоп Аввакум в творческом сознании A.M. Ремизова // Евангельский текст в русской литературе XVIII-XX веков. Цитата, реминисценция, мотив, сюжет, жанр. Вып. 4. Петрозаводск, 2005. С. 436-447. Дурылин С.Н. В свеем углу. М., 2006. С. 488. Шаламов В. Новая книга. Воспоминания. Записные книжки. Переписка Следственные дела. М., 2004. С. 333. Там же. С. 881. Ремизов A.M. Неизданный «Мерлог» // Минувшее. Исторический альманах. Вып. 3. М., 1991. С. 236. Шаламов В. Новая книга... С. 882. Святополк-Мирский Д.П. О московской литературе и протопопе Аввакуме // Евразийский временник. 1925 4.С. 338-350. |