Волкова
Е.
Тексты «Колымских рассказов» Варлама Шаламова в ракурсе неориторических
и антириторических смыслопорождений Ю.М. Лотмана
// К столетию со дня рождения Варлама Шаламова: материалы Международной научной конференции /
[Междунар. конф., посвящ. 100-летию со дня рождения В. Т. Шаламова, Москва,
18–19 июня 2007 г.]. – М.: [б. и.], 2007. – С. 25–32.
Данное сообщение стимулировано стремлением автора скорректировать некоторые собственные теоретические положения, сформулированные в моих книгах и статьях о В. Шаламове. А именно: несмотря на целый ряд оговорок, в них просматривается слишком четкое разграничение между риторическими фигурами шаламовской поэзии и его установкой на антириторику «Колымских рассказов». Перечитывая рассказы, новеллы, очерки в ином состоянии, более свободном от односторонней трагической направленности, доминирующей при первых интерпретациях и соотнеся анализ текстов прозы с эстетико-семиотической теорией Ю. М. Лотмана, я убедилась, что в прозе Шаламова нашли органическое сращение как риторические, так и антириторические построения. Ю. М. Лотман напоминает, что риторика в середине XX века воспринималась еще как дисциплина, принадлежащая истории. Но уже в середине 1960-х годов стал расти к ней интерес и начала оформляться Т. Н. неориторика. Если исторически риторика раскрывала свое значение в трех оппозициях: 1. поэтика (искусство поэтической речи) — риторика (искусство прозаической речи); 2. обычная, неукрашенная речь — украшенная речь (например, ораторская); 3. риторика — наука порождения текста, герменевтика — наука понимания текста, то в современной риторике важны: 1. правила построения текста на сверхфразовом уровне; 2. поэтическая семантика — «риторика фигур»; 3. поэтика текста (как внутритекстовых образований, так и функционирование текста в социуме и культуре), то есть прагматика текста. Подобно разноустройству полушарий головного мозга, в текстах наличествует как бы два сознания. Первое: дискретное, линейное, целостное значение которого складывается из значений сегментов. Второе: текст не дискретен, а континуален. Выявление знаков — сегментов в континуальном тексте затруднительно. Однако эти разные механизмы организации текстов обнаруживают стремление к взаимопереводу, хотя этот перевод не может быть тождественным, адекватным. Но именно в таком случае попытка к переводу, не точному, а эквивалентному осуществляется с особенным упорством, полагает Ю. Лотман. В результате такого перевода (не тождественного, а эквивалентного) возникают неожиданные сближения, в основе которых — игровые отношения в тексте. Они и составляют основу новых смысловых связей, новых закономерных схождений, даже новых текстов. Не касаясь всех сложностей классификации риторических фигур, напомним вслед за Лотманом, что Р. Якобсоном метафора и метонимия рассматривались или очень широко — в кино, живописи, психоанализе — или более сужено: метафора — в поэзии, метонимия — в прозе. У У. Эко исходная фигура — метонимия; на ее основе возникает возможность строить метафорические ряды. В этом же направлении работает мысль Ц. Тодорова. Некоторые авторы к данной классификации присоединяют иронию, что имеет особый смысл при анализе текстов В. Шаламова. Оппозиция «поэзия/проза» принадлежит к универсалиям человеческой культуры, по Ю. Лотману. Оба члена этой оппозиции взаимосвязаны, и семиотическая активность одного из них подразумевает активизацию другого. Если риторическая насыщенность сделалась традицией данной культуры и вошла в инерцию читательского ожидания, то антириторический текст (текст прямой, а не переносной семантики) воспринимается как метатроп, или «минус-риторика». Эта «латентная» риторика выявляется в кризисные, переходные периоды поиска новых путей в искусстве[1]. Риторика прозаических текстов Шаламова наполнена сравнениями, легко переходящими в метафоры различного типа. Основная сфера — сфера аналогии или антитез или же своеобразных сращений аналогий и антитез. Воспоминание — аналогия: «Мороз покрыл полотенце снежным хрусталем, хрусталь радужно сверкал на солнце, как расшитая церковная ткань» (I, 109)[2]. Имеются сравнения иного, негативного оттенка: «Если вспомнить неотапливаемые сырые бараки, где во всех щелях изнутри иного намерзал толстый лед, будто какая-то огромная стеариновая свеча оплыла в углу барака... » (I, 82). Или такие ряды: «По краю белого небосвода много дней ходят низкие, синеватые, будто в кровоподтеках, тучи» (I, 131). «Андрей Михайлович видел прииск лишь отраженно, в тех людских отходах, остатках, отбросах, которые выкидывал прииск в больницу, в морг. Я тоже был людским приисковым шлаком» (I, 115). «Фраза ворочалась в мозгу, причиняя боль клеткам мозга» (I, 225). Желтый кленовый лист, влетевший в комнату благополучного лжеакадемика, напоминает Голубеву отрубленную кисть человека — метод, к которому прибегали оперативники при поимке беглеца. Тропа метафорически названа рабочим кабинетом: там писались стихи, «непременно какую-нибудь строфу выходишь на этой тропе» (II, 98). Здесь прыгали только зверушки: «следы египетской клинописи куропаток», треугольный заячий след. «Утром я рассматривал, что случилось за ночь на моей тропе — вот распрямился ландыш, раздавленный моим сапогом вчера, подался в сторону, но все же ожил. А другой ландыш раздавлен уже навсегда и лежит как рухнувший телеграфный столб с фарфоровыми изоляторами, и разорванные паутинки с него свисают, как сбитые провода» (II, 97). Стихи перестали писаться после того, когда по тропе прошелся человек с тяжелыми сапогами. Философско-экзистенциальная проблематика художественно воплощена в риторических фигурах рассказа «Графит». Графит служит жизни и смерти, вечности и современности, памяти и забвению. Здесь не годятся ни чернила, ни химический карандаш. «Но графит, углерод, сжатый под высочайшим давлением в течение миллионов лет и превращенный если не в каменный уголь, то в бриллиант или в то, что дороже бриллианта, в карандаш, в графит, который может записать всё, что знал и видел... Большее чудо, чем алмаз, хотя химическая природа и графита и алмаза — одна» (II, 99). Даже рассматривая графит как «службу жизни», Шаламов исходит из столкновения семантических рядов по типу контрапункта. Так, осторожно вырубается топором место для записи на лиственнице, которая живет шестьсот лет. «Раненое тело лиственницы подобно явленной иконе — какой-нибудь Богородицы Чукотской, Девы Марии Колымской, ожидающей чуда, являющей чудо. И легкий, тончайший запах смолы, запах лиственничного сока, запах крови, развороченной человеческим топором, вдыхается как дальний запах детства, запах росного ладана» (II, 100). Но у графита не только сложная, антиномичная служба жизни, но и прямая служба смерти: на левую голень мертвеца должна быть привязана бирка с номером личного дела... «... все гости вечной мерзлоты бессмертны и готовы вернуться к нам, чтобы мы сняли бирки с левых голеней, разобрались в знакомстве и родстве» (II, 101). Обращает на себя внимание удивительное сращение риторических фигур и антириторических высказываний в рассказе, написанном по типу стихотворения в прозе, — «Стланик». Стланик гнется к зиме, но распрямляется к весне: «Он похож на спрута, одетого в зеленые перья... и вот уже с белого неба сыплется, как порошок, снег, и стланик погружается в зимнюю спячку, как медведь». Его изумрудные лапы на снежной целине выразительны, но когда он покрывается снегом, «на белой горе взбухают огромные снежные волдыри». Однако он внушает надежду: «среди белого блеска снега матово-зеленые хвойные его лапы говорят о юге, о тепле, о жизни» (I, 132). К проблемам риторики и неориторики относится тема "текста в тексте»: это картина в картине, фильм в фильме, спектакль в спектакле, рассказ в рассказе, роман в романе. По словам Ю. Лотмана: Текст в тексте» — это риторическое построение, при котором различие в закодированности разных частей текста делается выявленным фактором авторского построения и читательского восприятия текста»[3]. В. Шаламов воспроизводит рассказ ушедшего из жизни человека. Таков рассказ «Заклинатель змей». Это воспроизведение лагерной жизни киносценариста Платонова. Автор Платонова любил, жалел, но не осуждал, ибо «человек живет тем же, чем живет камень, дерево, птица, собака». Но у Платонова было то, что неприемлемо для Шаламова: иллюзия о том, что он познакомит воровской мир с настоящей литературой. В отличие от буквального включения рассказа персонажа в художественное повествование встречаются случаи так называемого перемежающегося построения, при котором обрамление рассказа выполняет роль и обрамляющего и обрамляемого текста («Боль», «Ожерелье княгини Гагариной», «Любовь капитана Толли», «Эхо в горах»). Семантически и риторически значимы фрагментарные вставки в текст, особенно в начало или концовку рассказа. Так, цикл «Левый берег» открывает «Прокуратор Иудеи». В нем Кубанцев, вольнонаемный врач, встречал рейс парохода КИМ, заключенных которого при 40-градусном морозе облили холодной водой из шланга. Растерявшегося Кубанцева подменил зэка доктор Браудэ (взял на себя все операции и «сортировку» пострадавших). Семнадцать лет спустя Кубанцев помнил все лагерные сплетни, но заставил себя забыть пароход КИМ с тремя тысячами обмороженных заключенных. Концовка рассказа: «У А. Франса есть рассказ «Прокуратор Иудеи». В нем Понтий Пилат не может через семнадцать лет вспомнить Христа» (I, 174). В рассказах Шаламова встречаются вставки из журнальных и газетных статей. Это придает повествованию, с одной стороны, достоверность, а с другой, — подчеркивает смысл выстроенной автором композиции. Возможно, кого-то удивит значительное количество сентиментальных включений: воспоминаний, философских раздумий, зрительно запоминающихся сцен. Но это удивление исчезнет, если мы обратимся к бахтинскому пониманию сентиментализма: «Сентиментализм приносит с собой пафос среднего и малого, укладывающегося в комнатные масштабы. Представление о реальном срастается с представлением чего-то среднего и малого (нормального) и с недоверием ко всему большому, громадному, как к чему-то нереальному, фантастическому, выдуманному, ложному, раздутому, иллюзорному»[4]. Это представление о подлинном не должно сближаться с обывательским недоверием ко всему большому, нарушающему норму (большому человеку, большой мысли, большому событию). Бахтин считает, что сентиментализм недооценен. Это —подлинное открытие внутреннего человека и интимных связей между внутренними людьми. В сентиментализме развенчивается грубая сила, надутое величие, грубый и внешний героизм. Ребенок и чудак как самоценные и самоцельные личности. Природа и животные, связанные с людьми. Эмоциональное богатство сентиментализма, в котором особую роль играют сочувствие, сострадание, жалость. Бахтин предлагал проследить элементы сентиментализма даже у Б. Брехта[5]. Напомним рассказ у Шаламова о трагедии якутской собаки. «Ей было время щениться — в первый же вечер она начала рыть яму под палаткой, торопливо, едва отвлекаясь на приветствия. Каждому из пятидесяти хотелось ее погладить, приласкать и собственную свою тоску по ласке рассказать, передать животному» (I, 52). После терского убийства ее охранником остался щенок Генрих, общий любимец, который провожал на работу и встречал полюбивших его людей. Сентиментально-драматическую тему риторически завершает рассказ «Поезд». Рассказчик счастлив, получив билет (твердый, негнущийся) на поезд «Иркутск-Москва». Пассажиры вагона описаны во всей их неприглядной сути: пьянка, спекуляция, проституция. Но рассказ венчает ребенок. «Время от времени мимо нашего купе пробегал откуда-то изнутри вагона двухлетний ребенок на кривых ножках, грязный, оборванный, голубоглазый. Бледные щечки его были покрыты какими-то лишаями. Через минуту-две вслед за ним шагал уверенно и твердо молодой отец... Он ловил мальчика. Малыш смеялся, улыбался отцу, а отец улыбался мальчику и в радостном восторге возвращал малыша на место». Мать ребенка не захотела или не смогла возвращаться с Колымы. Почему — неизвестно. (Автор оставляет вопрос открытым). Возможно, по легкомыслию, а возможно, по страшной причине (58 статья). Неумелые руки отца, расстегивающие детские штанишки, огромные разноцветные пуговицы, пришитые грубыми, неумелыми, но (добрыми руками. Счастье отца и счастье мальчика. Этот двухлетний малыш не знал слова «мама». Он счастливо кричал: «Папа, папа!» Эти-то два человека в нашем вагоне были, конечно, счастливы (I, 587-588). Многообразие структурных связей внутри текста резко понижает самостоятельность отдельных входящих в него единиц и повышает коэффициент связанности текста. Это теоретическое положение Ю. Лотмана дает возможность по-новому посмотреть на тексты прозаических произведений В. Шаламова. Примечания1. См.: Лотман Ю. М. Риторика. Он же: Текст в тексте. // Лотман Ю. М. Избранные статьи в трех томах. Таллинн. 1992, т. I; Лотман Ю. М. Риторика механизм смыслопорождения. Он же: Иконическая риторика//Лотман Ю. М. Внутри мыслящих миров Человек — Текст — Семиосфера. История. М., 1996. 2. Здесь и далее цитируется по: Шаламов Варлам Колымские рассказы, кн. 1, 2. М., 1992. Далее — римская цифра — книга, арабская цифра — страница. 3. Лотман Ю. М. Текст в тексте. Избр. статьи в трех томах, т. 1, Таллинн, 1992. С. 155 4. Бахтин М. М. Собр. соч. т. 5, 1996. С. 57-58. 5. Там же. С. 304-305.
Сайт: www.shalamov.ru |