Валерий
Есипов.
Нелюбовный треугольник: Шаламов — Твардовский — Солженицын
// В. Есипов. Варлам Шаламов и его современники.
«Тема страшная, бросить нельзя — все равно, что жить в комнате, где под полом труп члена семьи зарыт…» После выхода на инвалидность в результате обследования и лечения в Боткинской больнице в 1957 г. Шаламов сильно нуждался: напомним, что его инвалидная пенсия (по второй группе — в связи с целым «букетом» болезней, от глухоты до болезни Меньера) составляла 42 рубля. Главным средством приработка для него в это время стала работа в качестве так называемого «внутреннего рецензента» в журнале «Новый мир», куда ему, по-видимому, помог определиться опекавший его в то время Б.Слуцкий. Это обычная журнальная и издательская практика: чтобы разобраться в огромном потоке — «самотеке» — рукописей начинающих авторов, желающих увидеть себя напечатанными, редакция нанимает внештатных рецензентов, могущих дать им профессиональную оценку и, по правилам советской печати, написать аргументированный ответ, с отказом или одобрением. Эта чрезвычайно кропотливая и неблагодарная работа (ведь большинство рукописей были откровенно графоманскими) оплачивалась крайне скудно — 3 ( максимум 10) рублей за рецензию, но, самое главное, отнимала драгоценное для писателя время. Необходимо заметить, что рецензентом Шаламов был очень строгим, не терпел дилетантизма, и не случайно он обобщил свой опыт работы с рукописями в целой серии эссе («Таблица умножения для молодых поэтов», «Заметки рецензента» и др.), опубликованных ныне в 5 томе собрания его сочинений. При «Новом мире» Шаламов продержался шесть лет — 1958– 1964 гг., пока ему не прибавили пенсию. Это было время редакторства А.Т.Твардовского, но с самим Твардовским Шаламову — в силу своего заштатного положения и других причин, прежде всего, глубокого внутреннего достоинства и нежелания навязываться — встретиться ни разу не удалось. Он считал достаточным передачу в соответствующие отделы журнала и своих стихов, и подборки «Колымских рассказов». Но напечатаны они не были, и эта история, по-своему драматическая, заслуживает отдельного разговора. В те годы редакция «Нового мира» находилась на Пушкинской площади, дом 5, в старинном грибоедовском особняке, с парадным подъездом. К этому подъезду всегда тянулись люди, подъезжали машины. С особым нетерпением ожидалась служебная «Волга», на которой приезжал «главный» — Твардовский. После посещения отделов ЦК на Старой площади он редко бывал радостен, но, не подавая вида, вежливо здоровался со всеми сотрудниками и проходил в свой кабинет. Все знали, что «А.Т.», как называли его в редакции, по пустякам беспокоить нельзя: в кабинет допускались только члены редколлегии и особо близкие люди из писательского круга. После ноября 1962 г., когда «Новый мир» опубликовал повесть «Один день Ивана Денисовича» А.И. Солженицына, в редакции стали радушно привечать ее автора — всегда улыбчивого, приветливого ко всем, особенно к женщинам, светившегося от своей рыжеволосости и от счастья, которое ему принесла публикация повести (недаром А. Ахматова, познакомившись с писателем, назвала его поэтично: «солнечный»). Но эта «солнечность» была во многом наигранной — актерство, неискренность, «двойная игра» Солженицына (в жизни и творчестве) сегодня подтверждаются многочисленными фактами, о которых мы еще будем говорить. По крайней мере, по свидетельству А.Кондратовича, об окружении Солженицына — «дамском, молитвенном, коленопреклоненном» — в редакции «Нового мира» говорили с иронией. Шаламову было далеко до таких комплиментов и почестей. Есть краткие, но выразительные воспоминания В.Я. Лакшина, в ту пору члена редколлегии журнала по разделу критики:
Шаламов уходил разочарованным: его надежды на публикацию «Колымских рассказов» таяли с каждым посещением. Лакшин замечал, что «журнал был в трудном положении: разрешив, по исключению, напечатать повесть Солженицына, «лагерной теме» поставили заслон. Была сочинена даже удобная теория: мол, Солженицыным рассказано все о лагерном мире, так зачем повторяться?» (Стоит уточнить, что ситуация при власти Хрущева была еще не столь однозначной: произведения на лагерную тему продолжали печататься — например, в том же «Новом мире» в 1964 г. были опубликованы воспоминания генерала А.В.Горбатова о пребывании на Колыме). Но рассказы Шаламова принадлежали не только к другому жанру, но и к другому философско-художественному уровню: пожалуй, они были обречены на «непроходимость» в любом советском издании... К сожалению, все подробности продвижения (вернее сказать, торможения) рукописей «Колымских рассказов» пока не изучены, но, тем не менее, ряд важных и интересных фактов в последние годы обнаружен. Наиболее красноречива одна из внутренних рецензий издательства «Советский писатель», которую написал в ноябре 1963 г. литературовед и критик круга журнала «Октябрь» А. Дремов.[2] Он рассматривал рукопись Шаламова, представленную в издательство и состоявшую из сборника 33-х рассказов. Это была первая часть задуманного писателем новеллистического цикла, и в нее входили некоторые рассказы, перешедшие затем в другие сборники (напомним, что в итоге за 1954–1973 г.г. он написал более 130 рассказов, составивших шесть самостоятельных, со своей внутренней художественной логикой, сборников — в хронологическом порядке: «Колымские рассказы», «Очерки преступного мира», «Левый берег», «Артист лопаты», «Воскрешение лиственницы», «Перчатка, или КР-2»). Рецензент первых рассказов отмечал, что они написаны «квалифицированным, опытным литератором, читаются с интересом». Но, останавливаясь на отдельных новеллах («На представку», «Ночью», «Апостол Павел», «Заклинатель змей», «Ягоды», «Шоковая терапия» и других), он видел в них лишь «жутковатую мозаику», основными эмоциональными мотивами которой являлись, по его словам, «чувство голода, превращающее каждого человека в зверя, страх и приниженность, медленное умирание, безграничный произвол и беззаконие». Все это, по мнению А. Дремова, «фотографируется, нанизывается, ужасы нагромождаются без всяких попыток как-то все осмыслить, разобраться в причинах и следствиях описываемого». В связи с этим рецензент категорически заявлял, что опубликование сборника «было бы ошибочным», что он «не может принести читателям пользы, т.к. натуралистическая правдоподобность факта, которая в нем, несомненно, содержится, не равнозначна истинной, большой жизненной и художественной правде». Вся эта фразеология выдает типичного представителя партийной критики, причем, весьма опытного. А.Дремов учитывал и последние веяния во властной политике. Он ссылался на слова Н.С.Хрущева о «ненужности увлечения «лагерной темой», о том, что «такие произведения не должны убивать веру в человека, в его силы и возможности», и при этом апеллировал к повести Солженицына:
Следует заметить, что Шаламов представил свой сборник в издательство еще до публикации «Ивана Денисовича», и оно, по- видимому, воспользовалось удобным случаем для того, чтобы отклонить рукопись под благовидным предлогом. Писатель был обескуражен этой рецензией, и больше всего его возмутила именно ее конъюнктурность. Однако, рассчитывать на лучший официально-литературный отзыв на свои рассказы в условиях 1960-х г.г. Шаламову вряд ли приходилось. Они вступали в явный антагонизм не только с идеологическими установками, но и с соответствовавшей ей массовой нормативной эстетикой, которая — что известно по многочисленным газетным кампаниям (яркий тому пример — травля Б.Пастернака) — отличалась крайней степенью примитивизма и агрессивности в отторжении всего, что нарушало привычные представления не только о советской истории, но и о «настоящем советском человеке». В пропагандистской версии этот человек мыслился как существо идеально — героическое и в любой ситуации живущее верой в будущее. В связи с этим можно полагать, что со стороны определенного рода читателей (так или иначе связанных с официозом) на писателя могли бы обрушиться и более резкие обвинения, вроде:
Но мнения так называемого рядового читателя Шаламов всегда ставил очень низко, а литературную популярность оценивал крайне скептично: «Опыт говорит, что наибольший читательский успех имеют банальные идеи, выраженные в самой примитивной форме».[3] Самой важной для него являлась профессиональная художественная, а не политическая оценка рассказов и стихов. Поэтому он с особым интересом ожидал реакции на свои рукописи со стороны уважаемого им «Нового мира» и лично Твардовского как центральной литературно-общественной фигуры 1960-х годов. (Еще в 1956 г. в письме к своему колымскому другу А. Добровольскому Шаламов признавался: «Я считаю Твардовского единственным сейчас из официально признанных безусловным и сильным поэтом»). Но в редакции журнала у него не было ни особых поклонников, ни покровителей — свои рукописи в «Новый мир», как мы уже отмечали, он представил не через знакомых, а обычным «самотеком», который распределялся по отделам журнала и далеко не всегда доходил до Твардовского. Все это выясняется из письма Шаламова Солженицыну, написанного в ноябре 1962 г.: «Скажите как-нибудь Твардовскому, что в его журнале лежат мои стихи более года, и я не могу добиться, чтобы их показали Твардовскому. Лежат там и рассказы, в которых я пытался показать лагерь так, как я его видел и понял».[4] Здесь требуется небольшое отступление: мы находимся в преддверии перехода к важному вопросу о взаимоотношениях внутри рассматриваемого нами «триумвирата» — Твардовский, Солженицын, Шаламов — вопросу, который может не только оттенить своеобразие позиции каждого из писателей в ситуации 1960-х гг., но и пролить свет на целый комплекс весьма существенных проблем как историко-литературного, так и более широкого социокультурного плана. Для этого необходимо внимательно проанализировать несколько весьма неоднозначных ситуаций с участием этих персон. Из приведенных выше строк видно, что версия Солженицына о его горячем участии в литературной судьбе « лагерного брата», изложенная в книге «Бодался теленок с дубом», страдает большими натяжками. Очевидно, что именно по просьбе автора, а отнюдь не по своей личной инициативе он обратился в декабре 1962 г. к Твардовскому со стихами Шаламова.[5] Странным кажется и стремление Солженицына представить дело так, будто Твардовский увидел в самом факте передачи ему напрямую стихов Шаламова некую «интригу» со стороны их автора. Судя по контексту этого эпизода «Теленка», Солженицын, вероятно, желал подчеркнуть излишнюю осторожность в отношении к «смелым» произведениям, которую проявлял редактор «Нового мира», говоривший, что в журнал с определенного момента «подсылают литераторов-провокаторов с антисоветчинкой».[6] Но сам характер стихов Шаламова, представленных Твардовскому (в подборку, как свидетельствует сам Солженицын, входили две «маленькие поэмы» — «Гомер» и «Аввакум в Пустозерске», да около 20 стихов, среди которых «В часы ночные, ледяные», «Как Архимед», «Похороны» и др.), не давал абсолютно никаких поводов для их политического, а тем более антисоветского толкования. Так что никакой «интриги» здесь не было — ее, скорее всего, сообщил делу сам Солженицын, который, по своей привычке, многое недоговаривает. А умалчивает он, на наш взгляд, прежде всего о том, что во время своей встречи с Твардовским он, при свойственной ему в период первой громкой славы «говорливости» (что отмечал и Твардовский[7], «нечаянно» обмолвился о былой дружбе Шаламова с Б.Пастернаком. На эту мысль наводит его упоминание о том, что Твардовский якобы сразу определил, что стихи Шаламова — «слишком пастернаковские».[8] Такие ассоциации вряд ли могли возникнуть без соответствующих подсказок о близком знакомстве поэтов, потому что на самом деле ничего «пастернаковского» в стихах Шаламова (по крайней мере, в этой подборке) не было: не считать же таковым, например, шаламовского «Аввакума»! Самостоятельность его стихов — и стилистическая, и тематическая, была очевидной для каждого знатока поэзии, а тем более для крупного поэта. Так что есть немалые основания полагать, что никто другой, как Солженицын, посеял семена изначально предубежденного отношения Твардовского к творчеству Шаламова — именно упоминанием о Пастернаке. Ведь трудно было найти более несовместимых — прежде всего, из-за разного культурного базиса — антиподов в советской литературе, чем автор «Теркина» и автор «Живаго», не говоря уже об особо сдержанном отношении Твардовского к Пастернаку после его «дела» 1958 г. (хотя стоит подчеркнуть, что Твардовский был одним из немногих, кто выступал против исключения поэта из Союза писателей). Психологические и эстетические причины, по которым редактор «Нового мира» отклонил стихи Шаламова, в этой связи могут быть вполне объяснимы. Однако, резкость, с которой Твардовский, по версии Солженицына, отверг эти стихи (со словами: «Это не та поэзия, которая смогла бы тронуть сердце нашего читателя»[9], представляется малоправдоподобной. При всех своих пристрастиях Твардовский-поэт с уважением относился к любой незаурядной индивидуальности, тем более — с лагерной биографией, и не мог прибегать к таким неделикатным формулировкам. Между прочим, в №8 «Нового мира» за 1964 г. была опубликована вполне доброжелательная рецензия на вторую книгу стихов Шаламова «Шелест листьев», написанная Л.Левицким. Приходится констатировать, что Солженицын здесь снова искажает реальную картину — вероятно, дабы подчеркнуть «узость взглядов» Твардовского в соответствии с общей идеей книги «Бодался теленок с дубом», предназначенной для самоутверждения своей персоны среди западной публики — главным образом, за счет уничижения тех, кто его окружал и ему помогал. Напомним, что публикация на Западе этой «разоблачительной» (а на самом деле, саморазоблачительной — точно по Фрейду и Фромму, с обнажением всех личных нарциссических и мессианских комплексов) книги вызвала острую реакцию со стороны всех почитателей и сторонников Твардовского.[10] Но наиболее загадочен вопрос, почему Солженицын не выполнил вторую часть просьбы Шаламова, т.е. не добился того, чтобы Твардовский прочел его рассказы, лежавшие в редакции. Это было бы логично, если он действительно хотел помочь «лагерному брату», тем более после отвергнутых стихов. (Настойчивость с его стороны в данном случае не могла показаться назойливостью, ведь это был период самой горячей «влюбленности» Твардовского в открытого им автора). Разумеется, полагать, что такое посредничество могло бы способствовать напечатанию «Колымских рассказов», не приходится, однако, личная оценка Твардовского всегда имела особое значение: она, независимо от возможности публикации того или иного произведения, могла ввести автора в «большой свет» литературы, создать ему соответствующую репутацию. Трудно судить, каким образом оценил бы редактор «Нового мира» эти рассказы, получи он их на свой стол: известно, что он был весьма строг и к лагерной, антисталинистской литературе, если она не удовлетворяла его художественно (именно на этом основании им были отвергнуты прочтенные лично «Крутой маршрут» Е.Гинзбург и «Софья Петровна» Л. Чуковской); с другой стороны, сама тема репрессий постоянно мучила его и заставляла обращаться к ней вновь и вновь на протяжении всех 60-х годов (как писал он в дневнике еще в 1955 г.:
Хотя «Колымские рассказы» с очевидностью не подходили под критерии «новомирской» прозы (шаблоны неприятия «натурализма» действовали и здесь), знакомство с ними, несомненно, могло бы дать Твардовскому богатую пищу для размышлений, приблизило бы его к пониманию истинного трагизма эпохи и расширило бы его кругозор относительно разнообразия художественного воплощения лагерной темы. Возможно, что при этом несколько умерились бы и его восторги по поводу Солженицына — по крайней мере, стало бы понятно, что есть и другой уровень правды о лагерях, есть другая философия восприятия этой темы… Посредническая роль Солженицына между Шаламовым и Твардовским всегда оказывалась неким фантомом, двусмысленностью, стремлением выдать желаемое за действительное. Между прочим, автор «Ивана Денисовича», перед которым в то время Твардовский, по выражению Ф.Абрамова, «ходил на задних лапах»[12], имел возможность довести до редактора «Нового мира» вполне лояльные и реалистические «Очерки преступного мира» Шаламова — но, увы, не сделал и этого. Свидетельство на сей счет запечатлено в дневнике Шаламова в 1964 г. (запись слов Солженицына): «Вот я хотел показать в «Новом мире» ваши «Очерки преступного мира». Там сказано, что взрыв преступности в нашей стране был связан с разгромом кулачества — Александр Трифонович не любит слова «кулак». Поэтому я все, все, что напоминает о кулаках, вычеркнул из ваших рукописей».[13] Следует заметить, что Шаламов вовсе не акцентировался в своих «Очерках» на взаимосвязи коллективизации и роста преступности — у него звучала лишь мысль о том, что «сыновья раскулаченных», «крестьянские парни» в силу своей наивности чаще всего попадали под влияние блатного мира.[14] В целом, «Очерки преступного мира» представляли собой наиболее «проходимое», т.е. наиболее приемлемое с точки зрения советских эстетических и этических канонов, произведение Шаламова. Они были написаны с искренним желанием писателя защитить «нашу молодежь» от «яда уголовной романтики», «зловонного дыхания» преступного мира и, кроме полемичности по отношению тенденциям «сочувственного, подчас подобострастного» изображения преступного мира в русской и советской литературе, не содержали ничего, что могло бы быть воспринято как «крамола» (за исключением, может быть, эпизодов, где явственно звучала мысль о поощрении властью уголовников в их участии в расправе над «врагами народа» при Сталине). Страстная категорическая непримиримость Шаламова к уголовному миру и его морали, пронизывающая все «Очерки», разоблачение писателем внутренних законов этого мира, их враждебности общечеловеческим законам (не случайно Шаламов особо останавливается на теме «жульнической крови», присущей блатным), слезливо- сентиментальной эстетики («мишуры», «стеклярусного блеска», который включал в себя и особый фольклор с культом «кабацкой» лирики С.Есенина), — все это, объективно говоря, вполне соответствовало общим установкам нравственного воспитания в советском обществе и могло быть весьма полезно в то время даже в сугубо утилитарном смысле — для «профилактики» преступности, особенно хулиганства, которому тогда объявил борьбу Н.С.Хрущев. Так что Солженицын, в руках которого, как можно понять, находилась судьба произведения Шаламова, подорвал и этот шанс, снова продемонстрировав свое нежелание помочь писателю, «лагерному брату», найдя для своих скрытых намерений явно демагогический предлог. Одним из результатов этих «посреднических» маневров стало разочарование Шаламова в редакционной политике «Нового мира» и в Твардовском как ее олицетворении. Изначально относясь к Твардовскому-поэту с большим уважением (при том, что тот, по его словам, пользовался «архаическим пером»), и выше всего ценя «Василия Теркина», а также поэму «Дом у дороги» ввиду ее «минорного», общечеловеческого содержания[15], он постепенно начинает рассматривать его скорее как функционера, «литературного генерала», верно служащего власти, недоступного и равнодушного к судьбам своих собратьев по перу. После расставания с должностью «внутреннего рецензента» и переезда редакции «Нового мира» в новое помещение в Малом Путинковском переулке (в 1965 г.) он уже не бывает там, и чаще общается с редакцией журнала «Юность», с Б.Полевым, который не раз печатает его стихи. Резкие характеристики Твардовского, которые все чаще звучат в дневниках и письмах Шаламова, начиная с середины 60-х годов («генерал Епанчин», «сталинист чистой воды, которого сломал Хрущев» и т.д.[16], обусловлены, несомненно, изолированностью от самых горячих «очагов» литературного процесса, какая была свойственна замкнутому образу жизни Шаламова, и его элементарной неосведомленностью о сложностях борьбы, которую вел редактор «Нового мира» с властью. Однако, с учетом приведенных выше фактов, есть немало оснований полагать, что главную роль в этой заочной ссоре двух выдающихся людей сыграли расчетливые ходы Солженицына, стремившегося оттеснить своего главного литературного соперника по «лагерной теме». (Эта его роль невольно заставляет вспомнить самый известный пример подобного рода в истории русской литературы — несостоявшееся из-за интриг Н.Н.Страхова знакомство Ф.М.Достоевского и Л.Н. Толстого).[17] Между тем, личная встреча Шаламова и Твардовского могла бы обнаружить большое сходство их характеров и взглядов, а в связи с этим — взаимопонимание и определенного рода солидарность. Прежде всего потому, что они были людьми одного поколения и сформировались в советские 20-е годы с их огромными социальными надеждами. Личная — с глазу на глаз — встреча столь крупных литературных фигур могла преодолеть любые взаимные предубеждения. В связи с этим нельзя не коснуться некоторых черт личности редактора «Нового мира» Практически все современники, близко знавшие Твардовского, отмечают исключительную цельность его характера, честность и прямоту. Наиболее красноречивы в этом отношении свидетельства В.Лакшина («Трифоныч не умеет лгать даже в чрезвычайных обстоятельствах»), А.Кондратовича («Лукавить он ни с кем и ни о ком не мог. Это был очень прямой характер — человеческий и поэтический») и Ф.Абрамова («Не терпел фальши. Поразительное чувство правды»). И в творчестве, и в размышлениях наедине с собой, и в отношениях с людьми (в том числе с представителями власти) Твардовский демонстрировал предельную открытость своих взглядов и готовность их отстаивать перед кем бы то ни было. По свидетельству И.Виноградова, он часто повторял сотрудникам журнала: «Все, что я говорю в своем кабинете в «Новом мире», я могу повторить на Красной площади и в любом кабинете ЦК!» С внешней стороны биография поэта могла бы служить воплощением полной слитности с политикой коммунистической партии и советского государства, но даже в сталинский период, когда его позицию можно было считать искренне верноподданнической, Твардовский как художник крупной индивидуальности далеко не во всем укладывался в каноны социалистического реализма, обретя среди особо ортодоксальных критиков репутацию «кулацкого поэта». Показательно, что строки из его поэмы «Страна Муравия»: «Посеешь бубочку одну — и та твоя», — сочтенные некоторыми авторами еще в 30-е годы выражением «кулацкой идеологии», покушением на главный догмат коммунистической доктрины — отрицание института частной собственности, — были припомнены ему представителями партийной верхушки в 1954 г., в момент первого удаления из «Нового мира». Главной же причиной снятия Твардовского с поста редактора, по формулировке Секретариата ЦК КПСС, являлась «ошибочная политическая линия», объяснявшаяся «идейно-порочными взглядами» самого А.Твардовского, которые наглядно выявились в его «политически вредной поэме» (имеется в виду сатирическая поэма «Теркин на том свете» — В.Е.). Далеко не безоблачно складывались отношения Твардовского — поэта и редактора — с властью и в последующий период, когда он, несмотря на личное доверие и покровительство Н.С. Хрущева и многочисленные награды, включая Ленинскую премию (1961 г.), продолжал встречать острое противодействие со стороны разных звеньев партийно-государственного аппарата. После смещения Хрущева Твардовский оказался в еще более сложной ситуации: как бывшего «фаворита» и как слишком самостоятельную фигуру его постепенно отдаляют от высших сфер власти: знаковым событием в этом смысле стал вывод поэта из состава ЦК КПСС и Верховного Совета РСФСР (1966 г.). Характерно, что в последующий период Твардовский так и не смог добиться личной встречи с Л.И.Брежневым, чтобы разрешить острейший клубок проблем вокруг журнала. (Заметим, что он переживал это очень остро, как демонстративное унижение. Сделана запись в дневнике: «Меня Сталин принимал, Хрущев сам ко мне приезжал, а тут — «не могут принять».)[18] Несмотря на то, что власть продолжала оказывать всенародно признанному автору «Василия Теркина» формальное внимание (в 1971 г., незадолго до смерти, ему была присуждена Государственная премия СССР за сборник стихов «Из лирики этих лет»), эти шаги лишь прикрывали ее глубокое недовольство многими сторонами деятельности Твардовского за время его руководства «Новым миром», который в итоге подвергся разгрому. Фактически все последние годы поэт находился в опале, и установленное за ним в этот период наблюдение КГБ[19] ярко символизирует степень его отчужденности от правящей элиты КПСС, среди которой он долгое время считался «своим». Накопившаяся за последние десятилетия мемуарная и исследовательская литература о Твардовском содержит много свидетельств, раскрывающих не всегда видимый современникам огромный драматизм его судьбы. Однако, наиболее важным источником для уяснения всей сложности внутренней духовной биографии поэта и сложности его отношений с властью (как в лице ее конкретных носителей, вождей и аппарата, так и в виде сложившейся государственно-политической и идеологической системы), являются, несомненно, его дневники или «Рабочие тетради», опубликованные лишь недавно.[20] Соотнося их с произведениями поэта, его стихами, прозой и публицистикой, с его общественной деятельностью как редактора и фигуры, близкой власти, а также с наиболее объективными суждениями мемуаристов, можно значительно обогатить представление о характере и взглядах Твардовского, о силе и глубине его мысли, не отступавшей перед самыми острыми вопросами времени. Природа прямоты характера поэта нередко связывается с его крестьянским происхождением и воспитанием. Точнее в данном случае представляется говорить о симбиозе, органическом усвоении поэтом лучших свойств трех пластов культуры — традиционной русско-крестьянской, новой советской и той, что принято называть общечеловеческой (взятой от гуманистических заветов как русской, так и зарубежной литературы). Твардовский олицетворял своей личностью, можно сказать, сущностные качества каждой из этих культур: нравственное здоровье и глубокое житейское здравомыслие (антиутопическое по своей сути) — от крестьянской составляющей; государственническую устремленность всей деятельности, основанную на подчинении личного — общему и сознании огромной ответственности (понимаемой буквально и императивно) перед народом и страной — от советской; наконец, с третьим пластом культуры его связывают широта взглядов на мир и особая чуткость большого художника, откликающегося на любую человеческую боль (качество, как правило, не свойственное «чистым» государственникам-политикам). Несомненно, что доминировала в личности Твардовского ценностная компонента советской культуры, включавшая, помимо обозначенных, еще ряд важных черт, прежде всего строгую внутреннюю дисциплину, основанную на соблюдении незыблемых иерархических табу в общественном и личном поведении и исключавшую какое-либо легкомысленное «своеволие» («Анархия ему была ненавистна. Даже в быту!» — замечал Ф.Абрамов ). Очевидно, что эту дисциплину, как и обостренное чувство советского патриотизма, следует рассматривать как прямой результат длительной суровой школы, которую прошел Твардовский в рамках советской системы, конкретно — в рамках партийной и военной дисциплины, особенно в период Великой Отечественной войны. Трудно отрицать, что здесь оставило свой след и жесткое сталинское «воспитание», но его роль вряд ли стоит слишком преувеличивать — именно война, народная по своей сути, с ее экзистенциальными законами — непреложной субординированностью всех отношений, необходимостью подчинять себя единой воле, обострением чувства товарищества и слитности с судьбой всего народа, освящением долга перед родиной и жертвенности во имя победы — сформировала базовое поколение людей советской эпохи с его нормами и ценностями, которые впитал в себя и автор «Василия Теркина» — поэмы, где, как известно, нет ни слова о Сталине. Значение партийной дисциплины Твардовский как коммунист тоже глубоко понимал, но слепое формальное повиновение директивам партийных инстанций глубоко претило его натуре (редакторская деятельность в «Новом мире» убеждает в этом лучше всего). Твардовский, как и Шаламов, никогда не был русским националистом — он с юности воспитывался в духе твердого и принципиального интернационализма, и понятие родины (большой и малой) было для него связано с СССР как новым, закономерным и необратимым качеством России. Стоит сразу заметить, что поздняя оценка Твардовского А.Солженицыным:
— страдает слишком явным стремлением выдать желаемое за действительное. Того, что ныне принято называть «комплексами самоидентификации» (кто я? — по крови, по духу, по паспорту и т.д.), поэт никогда не испытывал: органическая русская народность сочеталась в нем с благоприобретенной русской интеллигентностью, кодекс которой исключал какое-либо выпячивание «национального сознания». Как и у всех советских людей, на первом месте у Твардовского стояла гражданская самоидентификация: честь СССР являлась для него священным понятием, и он с крайней непримиримостью относился к любым действиям, наносившим какой-либо моральный ущерб государству и народу, либо бросавшим тень на них. Эта непримиримость приводила его подчас к излишней поэтической риторичности, к упрощению весьма сложных проблем ( ср. в поэме «За далью — даль»:
что можно считать издержками долгого следования советской официозности, от которой поэт последовательно избавлялся. Для Твардовского был характерен постоянный духовный рост, стремление соотносить развитие своей страны с общим движением мировой культуры и ясное осознание взаимозависимости исторических процессов, происходящих в СССР и за рубежом. Без этого невозможно понять, на наш взгляд, его качественное отличие от многочисленной генерации советских крестьянских по происхождению поэтов (и многих прозаиков), всегда страдавших, как и большинство партийной элиты, агрессивным и закостенелым антизападническим провинциализмом. (Момент, также во многом связывающий Твардовского с Шаламовым). Широкий кругозор редактора «Нового мира», его открытость и способность к диалогу были близки интеллектуальности в западном смысле, и в этом плане он, пожалуй, как никто другой из советских литераторов соответствовал роли полпреда СССР в Европейском сообществе писателей (КОМЭС), вице-президентом которого в краткий период его существования — 1963–1969 гг. — он являлся. Несомненно, что выбор Твардовского для этой роли объяснялся и высокой степенью политического доверия к нему со стороны власти (в тот момент еще не утраченного), однако, не меньшую роль играло глубокое и искреннее уважение к поэту и редактору «Нового мира» со стороны европейских деятелей культуры. Не случайно на Западе было распространено устойчивое мнение о Твардовском как о «либеральном коммунисте», с которым можно обсуждать широкие проблемы, и сам этот термин, ныне воспринимаемый как оксюморон или нонсенс, служил ярким подтверждением не только реальности, но и распространенности подобной позиции в условиях СССР 60-х годов, а также и подтверждением ее принципиальной приемлемости в тогдашнем мире. Фактически можно говорить о социал-демократических взглядах Твардовского, сближавших его позицию с позицией М.Я. Гефтера и других видных интеллектуалов-«шестидесятников».[23] Бесспорно, что взгляды Шаламова и после лагеря развивались в том же русле — левого, социалистического, а отнюдь не правого, тем более националистически —консервативного (как у Солженицына) течения. Хотя автор «Колымских рассказов» никогда не выступал в роли публициста-общественника, его произведения и его дневники показывают антибуржуазную, антиторгашескую парадигму его сознания и безусловное приятие советских ценностей в их идеальном варианте. Основной почвой сближения Шаламова и Твардовского стало бы, несомненно, решительное и безоговорочное отрицание исторической перспективности сталинской модели казарменного социализма — не только в ее «чистом» историческом виде, но и в той или иной форме компромиссности и камуфлированности (определенную аналогию этому стала представлять советская политика после смещения Хрущева). Свои взгляды на этот счет Твардовский никогда не скрывал, но, пожалуй, наиболее емко и выразительно они выражены в одной из записей его дневника:
Следует напомнить, что Твардовский и в самые суровые годы сталинской эпохи стремился говорить правду о происходящем в стране. Неприятие им насилия как основного метода проведения коллективизации достаточно ясно звучит в поэме «Страна Муравия» — и в не пропущенных цензурой строках:
(за чтение и «пропаганду» этих строк был арестован в 1937 г. его ближайший друг А. Македонов[25]), и в самом образе Никиты Моргунка, являющемся олицетворением хотя и неизбежного, но все же мирного и свободного выбора в пользу «коммунии-колхозии». Стихотворение «Братья», написанное в 1934 г. с его строками:
(при том, что «брат» здесь скорее собирательны й образ ), может служить ярким подтверждением того, что Твардовский постоянно думал не только о судьбе своей «раскулаченной» семьи, но и о всей трагедии русского крестьянства. О лагерной жизни он имел тоже не только литературные представления, тем более не по одному «Ивану Денисовичу»: сквозь репрессии прошла его многочисленные друзья, особенно смоленские (тот же А.Македонов), которые поведали ему немало подробностей о жестокой юдоли заключенных. Поэтому вполне вероятно, что Твардовский смог бы по достоинству оценить и глубину, и новизну «Колымских рассказов», как оценил позднее переданную ему рукопись книги Р.Медведева «К суду истории» («О Сталине и сталинизме»), о которой он писал:
Еще один факт творческой биографии Твардовского, сближающий его с Шаламовым, — поэма «По праву памяти», которая создавалась в 1966–1969 гг. Главный мотив поэмы — протест против исторического забвения — не того забвения, что происходит неизбежно, под влиянием времени, а искусственного, антижизненного по своей сути, диктуемого конъюнктурными политическими интересами. В последнем случае, когда навязывание обществу забывания становится «средством разрушения памяти», как подчеркивал Ю.М. Лотман, «происходит распад культуры как единой коллективной личности, обладающей непрерывностью самосознания и накопления опыта».[27] Осознание этого распада и стремление к его преодолению составляло весь внутренний смысл поэмы, в которой с особой силой сказалась глубокая органическая народность Твардовского. В самом рефрене поэмы: «Забыть, забыть велят», — с его безличной формой «они» («те, кто правят страной»), с полной определенностью заявлено наступившее отчуждение от власти не только самого поэта, но и той огромной массы крестьянства, которая не услышала от «верхов» ни объяснений, ни сожалений, ни извинений за причиненные страдания, и не почувствовала доныне решительных перемен в отношении к себе, к своей участи. Именно эта концентрированность исторической народной обиды на власть делала поэму ярчайшим и социологически точным отражением важного спектра общественных настроений середины 60-х годов. Эти настроения широко и многопланово выражались в деревенской прозе и публицистике, которая всегда занимала одно из центральных мест в «Новом мире» (произведения В. Овечкина, А. Яшина, В. Тендрякова, С. Залыгина, Б. Можаева, Е. Дороша, В. Белова, Г. Троепольского, Ф. Абрамова), и Твардовский, обобщая весь ее пафос, говорил о главном нравственном преступлении, совершенном в годы «великого перелома», — о разрушении этических основ народной жизни, построенных от века на родовых, кровных связях. Санкция Сталина на их разлом:
манипулирование священными отношениями отца и сына («отвечает»- «не отвечает» один за другого), — являлась, на взгляд Твардовского, самым тяжким и несмываемым историческим грехом тирана. В этом смысле поэма представляла собой полный и окончательный расчет Твардовского со сталинским наследием как безнравственным в своем существе. Поэму «По праву памяти», как и поздние стихи Твардовского, знал крайне ограниченный круг читателей. Естественно, что Шаламову они были неизвестны. Поэтому он не мог объективно судить ни об эволюции взглядов поэта, ни об изменении его эстетики. В связи с этим можно говорить, что суждения Шаламова о творческой политике журнала «Новый мир» в области поэзии, о роли в ней самого Твардовского, высказанные в одном из эссе 1960-х годов, страдают несомненной односторонностью.[28] Причисляя Твардовского к исключительно «некрасовской» традиции в поэзии и заявляя, что «поэтический отдел «Нового мира» беден и бледен», Шаламов следовал скорее старым стереотипам и , очевидно, не слишком часто читал журнал. Между тем, здесь регулярно публиковались произведения из классического наследия ХХ в. (Б.Пастернака, А.Ахматовой, М.Цветаевой) и стихи наиболее одаренных поэтов современности (Е.Евтушенко, Д.Самойлова, К.Кулиева и других). Есть основания полагать, что предубеждение против «Нового мира» питалось у Шаламова в немалой степени неприятием слишком явной поддержки журналом творчества Солженицына, стремлением сделать из него «литературное знамя» эпохи, с чем Шаламов был категорически не согласен (см. об этом следующую главу). Стоит заметить, что в своем отношении к Солженицыну Твардовский придерживался широко принятой в литературной жизни (хотя и не соответствовавшей его собственным принципам ) схеме разделения таланта и личности писателя: первым он искренне восхищался, второе часто приводило его в смущение и недоумение. Впервые такое чувство он испытал в сентябре 1965 г., когда Солженицын неожиданно забрал из «Нового мира» рукопись романа «В круге первом». Объяснения самого писателя на этот счет — что роман может изъять КГБ — показались Твардовскому совершенно абсурдными, но он в конце концов списал это на мнительность, свойственную бывшему лагернику. Между тем, истинные настроения Солженицына этого периода были ему абсолютно неизвестны, как неизвестны они были и всей неисчислимой восторженной (а также и невосторженной) аудитории читателей «Ивана Денисовича» и рассказов, напечатанных в «Новом мире». Одно событие детективно-политического свойства, на котором придется задержать внимание — оно открылось сравнительно недавно и пока не попадало в круг пристального интереса исследователей — объясняет, как нам кажется, многое, если не все, в подоплеке главного литературного конфликта эпохи 1960-х годов. В сентябре 1965 г., на волне борьбы с «хрущевским либерализмом» (прямыми жертвами — и героями — которой стали А.Синявский и Ю.Даниэль, а также ряд представителей художественной интеллигенции в республиках), органами КГБ было произведено подслушивание разговоров Солженицына на квартире у В. Теуша. Этот факт находится в самой тесной связи с фактом ареста романа «В круге первом» и других рукописей Солженицына на той же квартире, но очевидно, что его значение для объяснения внутренних пружин как «дела Солженицына», так и «дела Твардовского» несравненно более важно. «Подслушка» неопровержимо выявила агрессивно-враждебное отношение Солженицына к советскому строю и его далеко идущие литературно-политические планы, связанные с публикацией на Западе «Архипелага ГУЛАГ», над которым писатель в это время работал:
Подробнее на этом эпизоде мы остановимся в следующей главе, а сейчас важно констатировать, как представляется, непреложный факт: уже в конце 1965 г. власти (имея в виду узкий круг особо посвященных в государственные дела, включая руководителей КГБ и секретарей ЦК КПСС) знали о подлинных политических настроениях недавнего соискателя Ленинской премии, на которую его выдвинул «Новый мир» — о его намерении способствовать крушению советской государственной и политической системы, используя материалы о репрессиях за весь период советской власти. Избранной властями тактики нейтрализации деятельности Солженицына мы пока не касаемся — более важно отметить, что именно отсюда, как можно понять, берет начало и усиление политических подозрений к редактору «Нового мира». Важнейшей вехой, определившей весь характер последующих взаимоотношений Твардовского и «Нового мира» с властью, стало обсуждение журнала в высшей партийной инстанции — на заседании Политбюро ЦК КПСС в ноябре 1966 г., которое, в свою очередь, исходило из «общественного мнения» — резкой критики «Нового мира» на ХХIII съезде КПСС, где против его публикаций и общей направленности выступили восемь делегатов, от секретарей обкомов до начальника Главного политического управления Министерства обороны СССР А.Епишева, запретившего подписку на журнал в своем обширном и влиятельном ведомстве. Опубликованные материалы заседания Политбюро рисуют выразительную картину нового стиля «коллективного руководства» и характеры его персон. Стоит задержаться на этих материалах, поскольку они дают возможность отойти от анонимности в разговоре о реально действовавшей во второй половине 1960-х г.г. власти и воссоздают ее своеобразную субкультуру в генезисе «застоя», а также раскрывают закулисную сторону всей последующей политики. Вел заседание Л.И.Брежнев, говоривший о необходимости «усиления идеологической работы».[30] Судя по всему, он не читал «Нового мира» — как, впрочем, и другой серьезной литературы, включая К. Маркса[31], и все свои клишированные аргументы («Подвергается критике то, что в сердцах нашего народа является самым святым, самым дорогим. Ведь договариваются же некоторые наши писатели (а их публикуют!) до того, что якобы не было залпа «Авроры», не было 28 панфиловцев» и т.д.) черпал из уст близкого ему и угодливого А.Епишева («На днях мне об этих и других фактах рассказывал т. Епишев»). С предельной ясностью вырисовывается в двух фразах из протокола политическое лицо М. А.Суслова:
Как свидетельствуют многочисленные документы, именно Суслов, выступавший в роли «серого кардинала», реализовывал идеологическую политику КПСС. Он отсекал и исследование «лагерной темы» в литературе и исторической науке, и возможность встречи Твардовского с высшими представителями власти. В дневниках редактора «Нового мира» сохранились заготовки к этим желаемым встречам, одна из которых гласит:
Трудно не обратить внимания на один тонкий нравственно- психологический аспект столь упорной (и странной для многих) борьбы Твардовского за писателя, которого он открыл миру. Этот аспект проистекает из отмеченного А.Ахматовой культурного феномена «встречи двух Россий» — той, что «сажала» и той, которую «посадили». Очевидно, что Твардовским двигала присущая ему в высшей мере нравственная чуткость — ощущение глубокой безотчетной вины не только перед теми, «кто не пришел с войны», как он писал в своем известном стихотворении, но и перед теми, «кого посадили». К тому же он, поклонявшийся Сталину в молодости, объективно принадлежал к тем, кто «сажал»… Об остром переживании им чувства вины и морального долга перед автором «Ивана Денисовича» как символом мужества, преодолевшего тяжкие испытания, свидетельствуют и страницы его дневника, и известное письмо К.Федину, попавшее в самиздат и на Запад.[33] Следует учитывать, что Солженицын, которому была свойственна пафосная драматизация своего сравнительно небольшого лагерного опыта («мои навыки каторжанские» и т.д.) и своей роли выразителя чаяний всех жертв репрессий, использовал это в своем постоянном эмоциональном давлении на Твардовского, и последний, надо признать, такое давление не всегда выдерживал. Но многие поступки «первооткрывателя» лагерной темы вызывали у его главного покровителя, как мы отмечали, резкую неприязнь. Уже после истории с «Кругом первым» он пришел к выводу, что Солженицын — «скрытый самодум», стремящийся куда-то «удрать».[34] На заседании Секретариата СП СССР в марте 1967 г. Твардовский вынужден был публично признать, что ему не нравится склонность Солженицына к «саморекламе». Еще более усилилось охлаждение после шумной истории с письмом Солженицына IV cъезду писателей и демонстративного, не раз проявленного им равнодушия к судьбе журнала, который делал так много для его возвышения. После неудачных попыток выйти на откровенный разговор и осознания того, что открытость и теплота человеческих отношений — не удел Солженицына, Твардовский (в декабре 1967 г.) признается в своем дневнике:
О причинах этой отчужденности, пожалуй, точнее всего написал А.Кондратович, бывший свидетелем терзаний Твардовского:
Эти чувства были вложены, несомненно, и в ту итоговую формулу, которую вывел Твардовский в 1969 г. для характеристики отношений «Нового мира» с Солженицыным:
Следует заметить, что во время некоторых встреч Твардовского с Солженицыным последний до известной степени обнаруживал свои взгляды, о чем он свидетельствует в книге «Бодался теленок с дубом». Один из ее эпизодов рисует ожесточенный спор между ними о «выгодах» и «невыгодах» советской власти, в котором Твардовский со страстью высказал свой самый важный, на взгляд Солженицына, аргумент:
Применение этого аргумента в споре о высших экзистенциальных ценностях бытия ( именно так, а не как-либо иначе, можно определить предмет полемики писателей), пожалуй, ярче всего раскрывает главную черту Твардовского — его предпочтение жизни, реального жизненного примера, перед любого рода теоретической абстракцией. То, что он прибег в данном случае к личному примеру и опыту, можно считать лишь преломлением этой черты и способом кратчайшего убеждения оппонента. Фактически Твардовский говорил в данном случае не о себе, не о своей «успешной карьере» (как полагал прагматически мысливший Солженицын), а судьбе всего народа, впервые получившего уникальную историческую возможность социальной и духовной самореализации. Свой жизненный путь он считал олицетворением этой исторической возможности, имея для такого вывода все основания. Действительно, путь, пройденный Твардовским — сыном крестьянина со смоленского хутора, ставшим выдающимся поэтом и одной из влиятельных фигур в государстве, может служить одной из наиболее ярких иллюстраций позитивных, истинно демократических статусных изменений, которые принесла с собой Октябрьская революция. При этом явление Твардовского можно считать прямым порождением культурной революции, произошедшей в СССР: без избы-читальни, символа 20-х годов, без новой литературной среды, возникшей в провинции, и без массового народного читателя он вряд ли бы мог состояться как поэт с той степенью масштабности и самобытности, какая ему в итоге оказалась присуща. Очевидно, что культурологическая тенденция последних лет, рассматривающая резкий подъем социальных «низов» в России после революции скорее в негативном плане на том основании, что этот подъем якобы привел к вытеснению подлинной культуры и «маргинализации» общества, в том числе и во властном слое, не может не «споткнуться» на примере Твардовского и других бесчисленных примерах подобного рода, доказывающих, что «низы» могли вполне органично включаться в процесс культурной преемственности и достигать при этом больших высот. Наверное, лучшим объективным подтверждением признания плодотворности социальных изменений в СССР для развития культуры может служить известная восторженная оценка, данная поэме Твардовского «Василий Теркин» И.Буниным — писателем аристократического склада, которому в принципе была чужда не только советская литература, но и ее предшественница по социальным истокам — разночинно-демократическая литература ХIХ — начала ХХ вв., создававшаяся «выходцами из народа», крестьянскими поэтами и писателями. В этом смысле Твардовский выступал не только как фигура, уравновешивавшая противоречия между старой и новой культурой, но и в значительной мере — как символ перспектив их взаимного обогащения, как своего рода «маяк» для маргинализованных в той или иной мере низов. Отвергать советскую власть и социалистическую систему «с порога», как решил для себя на определенном этапе Солженицын, у Твардовского не было никаких оснований, потому что он был глубоко убежден, что не только он сам, но и народ — массовый трудовой человек и вышедший из его недр демократический интеллигент — приобрел со времени Октябрьской революции несравненно больше, чем потерял. Это касалось всех параметров социальной жизни — и материальных, и культурных, и духовно-нравственных. То гигантское развитие, которое получила Россия в качестве СССР, он считал невозможным в иных исторических условиях. Вся суть критической рефлексии Твардовского по поводу советской эпохи сводилась в итоге к двум вопросам: о непомерно высокой цене ее завоеваний — цене, многократно и преступно превышенной Сталиным, и о необходимости отказа от омертвелых догматов идеологии. Но в самом строе новой жизни он видел неисчерпаемые возможности саморазвития — возможности, которые открывала только последовательная демократизация. Это и определило главные направления его мысли: в политическом плане — в сторону социал-демократических идей, а в плане тактики — в сторону разумного компромисса с действующей властью и отсечением любых крайностей, подрывающих движение по этому пути. В этом смысле эволюция взглядов Твардовского вполне может быть соотнесена с пушкинской: начинал он энтузиастического ( комсомольского) революционаризма, а в пору зрелости пришел к пониманию исчерпанности революционной идеи, к историческому реализму и необходимости «видеть и знать жизнь такой, какова она есть», как писал он в своей программной статье «По случаю юбилея», опубликованной в первом номере «Нового мира» за 1965 г. И в дальнейшем, к концу жизни, поэт во многом развивался по пушкинскому пути, что показывает его позднейшая лирика. Эта эволюция имела большое сходство и с эволюцией Шаламова — несмотря на все противоречия и статусное неравенство. Но если Шаламов, в силу своего одинокого и независимого положения в литературе, имел полную свободу в высказывании своих мыслей (хотя бы «в стол»), то очевидно, что поведение Твардовского детерминировано в первую очередь его общественным положением: он не просто поэт, «свободный художник», он — редактор серьезного, являющегося важной литературной и политической силой журнала, что налагает на него огромный груз ответственности. Максималистская мораль говорит: после столь суровых гонений со стороны власти надо уйти, «хлопнув дверью», уйти «по-русски», «по-толстовски» — в скит, в дачную Пахру к любимому саду, куда угодно, и стать, наконец, свободным, независимым (на этот путь его подталкивали многие, и искушение немалое — в конце концов, это действительно русская традиция, черта культуры со времен Пушкина: «Давно, усталый раб, замыслил я побег…»). Но — эта свобода сделала бы его практически бессильным изменить что- либо в окружающем мире в согласии со своей верой: он лишается мощного рычага, канала воздействия на общество. Это уже трезвый голос разума, рацио, к которому присоединяется и голос совести: уйти — значит, предать тысячи читателей, предать тех, кто в тебя верит, кто был рядом все эти годы. Выход по существу единственный: не бросать журнал, не сдаваться, пойти на возможные компромиссы (по-пушкински: «быть подданным, даже рабом», но не «шутом»), и не уступать в главном, продолжать нести тяжкую ношу в надежде на то, что вся работа окажется не напрасной, что читатель — умный читатель, ради которого все делается, тоже не сдастся и будет продолжать борьбу в пределах своего возможного… Эти альтернативы (мы их излагаем в обобщенном, несколько произвольном, но, как представляется, адекватном виде) реально стояли перед Твардовским на протяжении всех его последних пяти лет в «Новом мире» — о его сомнениях и размышлениях на этот счет лучше всего свидетельствуют многочисленные записи в дневнике. В них звучат и мотивы «ухода», и ответственности перед читателями и товарищами по журналу («Нельзя такой ценой обрести свою свободу. Ведь это же я их завел в такие фиорды…»), и итоговое твердое решение: «Держаться, пока не уберут силой».[38] Пушкинские реминисценции в данном случае представляются вполне уместными. Во всей логике выбора Твардовского ощущается разительное сходство с тем образом мыслей и тем образом поведения перед лицом власти, который демонстрировал его дальний великий предшественник — в зрелом возрасте и аналогичной ситуации (как известно, тоже связанный, хотя и в меньшей мере, журналом). Знаменательнее всего, что после телефонных разговоров с М. А. Сусловым (чья роль в этой исторической параллели представляет известную аналогию роли Бенкендорфа в ситуации Пушкина) у Твардовского всплывает в памяти знаменитая крылатая фраза из «Маленьких трагедий» о «правде», которой «нет и выше», — это указывает на незримое подспудное присутствие пушкинского контекста в его конфликте с властью. И хотя смысл фразы о «правде» в данном случае резко заземлен и явно ироничен, за ним можно увидеть своеобразную перекличку двух поэтов, действовавших в разном историческом пространстве, но столкнувшихся в сущности с одной и той же вечной проблемой неодолимой «силы вещей», которую олицетворяют государство и сложившийся строй жизни. Общее в характере поведения двух великих поэтов — прочная реальная почва под ногами, отсутствие романтических иллюзий, попыток авантюрных решений, серьезное и уважительное отношение к государству и персонам власти, какими бы малосимпатичными они ни казались. Общее — желание при любых обстоятельствах служить («быть любезным») своему народу и «гордое терпенье», главный завет Пушкина. Общее — поэзия как символ внутренней свободы, как способ независимого существования и выражения своего отношения к миру поверх «Александрийского столпа» или «Старой площади». В этом смысле позднее поэтическое творчество Твардовского, большей частью не опубликованное при его жизни, представляет полную семантическую — и до известной степени стилистическую — аналогию позднему Пушкину:
Но при всей типологической общности ситуаций исторические обстоятельства, политический и культурный фон — абсолютно несопоставимы. Реалии советской эпохи 60-х годов ХХ века — грубее, жестче и изощреннее на соблазны в их бесконечных вариациях. Творческой свободы — фактически гораздо меньше: это Твардовский ясно осознает («главная причина в нашей куда большей несвободе художника, чем в Х1Х в.»)[40]. Это делает независимость художника проблематичной, в сущности эфемерной. Но — Твардовский и не думает о полной, безграничной свободе: эта категория в его понимании — из заоблачных далей, и расширение пространства свободы, на его взгляд, должно связываться с фактором разумного пользования ею для служения обществу. Понятие о «служебной» (гражданственной) роли искусства для него никогда не подлежало сомнению, но формула, которую поэт избрал для себя — «служить народу и партии» только на первый взгляд может показаться казенной. По глубокому убеждению Твардовского, такой подход к искусству отнюдь не противоречит принципам свободы творчества, о чем он оставил в своем дневнике весьма примечательную запись:
Твардовский, как видим, четко разделяет добровольное, на глубокой идейной и этической основе, служение и — верноподданическое прислуживание. Свобода целиком отдавать себя, свои творческие силы, интересам обществу, народа (и, в конце концов — власти) предполагает, по его логике, внутреннюю независимость, связанную со способностью перешагнуть через те или иные запреты и пересмотреть свою позицию, исходя из голоса совести, с пониманием глубокой нравственной ответственности за сделанный выбор, а отсюда — за все происходящее в обществе и мире:
Очевидно, что в таком подходе к роли художника у Твардовского немало общего с тем невульгарным, экзистенциалистским пониманием ангажированности, какое развивал в свое время Ж.-П. Сартр.[42] Эта близость не случайна — она обусловлена, несомненно, суровыми обстоятельствами ХХ века, выдвинувшими проблему ответственного поведения художника на первый план и заставившими интеллектуалов разных стран обратить особое внимание на поиски этического обоснования разнообразных форм политической активности и политического компромисса среди представителей культуры. Как подчеркивал П.Бурдье,
Мысль и поведение Твардовского (это мы увидим еще на некоторых примерах) находились в том же русле, выражая его стремление к поиску достойного и разумного выхода из создавшейся ситуации. Примером гибкого государственного и политического мышления Твардовского — в противовес по — сталински прямолинейно-жесткому, конфронтационному мышлению руководителей СССР — может служить позиция, занятая им в деле А. Синявского и Ю.Даниэля. Необходимо заметить, что само это дело стало прямым результатом новой политики «завинчивания гаек», выработанной в ходе заседаний созданной в ЦК КПСС Идеологической комиссии, которую возглавил М. Суслов. Серия акций, проведенных летом — осенью 1965 г. органами КГБ по всей стране (в ходе нее были произведены аресты не только в Москве, но и на Украине и в Прибалтике[44], являлась демонстрацией решительной борьбы с «либерализмом», который, по мнению власти, привел к нарастанию антисоветских настроений. Дело Синявского и Даниэля, ввиду неопровержимых улик о передаче писателями своих произведений за границу, должно было стать, по замыслу его организаторов, главным «публично-воспитательным» актом для интеллигенции. Но результаты оказались, как известно, прямо противоположными — судебный процесс резко усилил недовольство политикой властей среди интеллигенции и привел к громкому международному скандалу, к новому расколу в мировом коммунистическом движении. Твардовский не входил в число 62 писателей, подписавших письмо с протестом против сурового приговора Синявскому и Даниэлю, и не мог войти — не только из соображений деликатности ( А.Синявский являлся постоянным автором «Нового мира»), но прежде всего потому что имел изначально иной взгляд на ситуацию, расходившийся в равной мере с позицией либеральной интеллигенции и с позицией власти. В своем дневнике он писал:
В отличие от «подписантов» Твардовский гораздо резче осуждал легкомысленную, на его взгляд, «игровую» деятельность А. Синявского с одновременным печатанием в «Новом мире» и за рубежом произведений, раскрывавших разные ипостаси своей личности, — это служило подтверждением его нравственной строгости в оценке писательской роли и неприемлемости, с позиций советского патриотизма, какой-либо «двойной игры» в условиях холодной войны. С другой стороны, Твардовский категорически возражал против применения уголовных мер к обоим писателям — «мазурикам», как он их называл. По этому поводу он написал несколько писем в высшие инстанции и изложил свое понимание проблемы на встрече руководителей Союза писателей в ЦК КПСС, где присутствовал П. Демичев. Последний, в отличие от зам. зав. отделом культуры ЦК Ю.Мелентьева, известного «ястреба», счел доводы Твардовского резонными и сожалел, что не услышал их раньше.[46] Между тем, скандал вокруг дела Синявского и Даниэля разгорелся именно по тому сценарию, который прогнозировал Твардовский, — началось резкое осложнение отношений КПСС с западными компартиями ( в дневнике Твардовского запечатлен отклик итальянской «Унита»:
а Синявский и Даниэль после отбытия наказания получили в широких кругах интеллигенции ореол безвинных «мучеников», «жертв режима»[48]… Подход Твардовского наглядно демонстрирует его разумную и взвешенную «центристскую» позицию в начавшемся размежевании общественных сил, его приверженность конструктивным легальным методам борьбы и неприятие деструктивных нелегальных. Зная логику и взгляды редактора «Нового мира», можно полагать, что он во многом согласился бы с положениями известной статьи А.Синявского «Что такое социалистический реализм», будь эта статья в портфеле журнала, а не «разгуливай» она на Западе. Тем более, что идею Синявского о том, что «искусство фантасмагорическое, с гипотезами вместо цели и гротеском взамен бытописания, наиболее полно отвечает духу современности», — сам Твардовский давно уже воплотил в поэме «Василий Теркин на том свете», все сатирические подтексты которой можно охарактеризовать простыми словами: Теркин — как образ народа, умевшего воевать, имеет право на достойную мирную жизнь, которой, увы, не получается. Но редактор «Нового мира» никогда не ограничивался констатацией грустных истин и стремился найти какой- либо позитивный выход, опираясь на общий вектор настроений в стране и на интеллектуальный потенциал авторов журнала из разных сфер науки. Принципиальное значение для «Нового мира» имела публикация, казалось бы, ортодоксальной по своему названию статьи М.Я. Гефтера «Из истории ленинской мысли» (1969, №4). Гефтер, как известно, являлся одним из «еретиков» в советской исторической науке, он активно разрабатывал новые, антидогматические подходы в философии истории и пользовался большим уважением среди западных ученых социал-демократической ориентации. Твардовский чувствовал в нем своего рода единомышленника, о чем свидетельствует цитата из статьи, занесенная им в дневник:
Идея о необходимости самоизменения, т.е. постоянной критической рефлексии по поводу «незыблемых истин», особенно необходимой власть предержащим, была чрезвычайно дорога Твардовскому — она подтверждала правоту его собственных размышлений о судьбах социализма, который претерпел в советской практике (сталинской и послесталинской) кардинальную трансформацию, став, по его словам, в сущности «религией, обкорнавшей нас, обеднившей»[50], т.е. отрицающей творчество и интеллектуализм. На страницах дневника он не раз с гневом и презрением отзывается о многих представителях идеологического аппарата ЦК партии (в том числе Института марксизма-ленинизма), называя сложившийся стиль советской пропаганды «долдонством», которое дискредитирует имена создателей теории социализма и их идеи. Стоит заметить, что вывод о превращении социализма (коммунизма) в религию был сделан Твардовским во многом под влиянием Н.Бердяева, его книги «Истоки и смысл русского коммунизма», которую он прочел еще после войны и перечитывал в середине 60-х. Относясь к религиозным аспектам философии Бердяева вполне сдержанно, Твардовский тем не менее оценил многие его мысли, касающиеся особенностей русской культуры. Непосредственно под впечатлением этой книги в дневнике редактора «Нового мира» появились поражающие своей беспощадностью признания:
Эти признания открывают сразу несколько пластов духовного мира Твардовского. В первую очередь, мы имеем случай убедиться, что поэт-коммунист при всем своем убежденном атеизме может защищать религию, видя в ней одну из жизненно важных потребностей человека и народа. (Это еще один пункт близости Твардовского и Шаламова). Понимание острой необходимости исправить положение и вернуть религии ее место в жизни общества сближало Твардовского с широкими умонастроениями 60-х годов. Но при этом редактор «Нового мира», как и автор «Колымских рассказов», не считал вопрос о религии (в данном случае — православной) центральной темой современности, в какую стремились превратить этот вопрос многие представители художественной интеллигенции, включая А. Солженицына. Более того, Твардовский глубоко понимал тесную связь дискуссий о «возрождении русской духовности» с оживлением русского «великодержавного» национализма, который был ему внутренне чужд и представлялся серьезной социальной опасностью. Одной из главных черт «Нового мира» (подтверждающих лишний раз его глубокую интегрированность в советскую систему ценностей), следует считать линию последовательного интернационализма. Журнал доказывал это не только постоянным присутствием на своих страницах авторов из советских республик и зарубежных стран, но и острыми статьями против проявлений национализма. Первой наиболее важной в этом смысле публикацией стала статья молодого в ту пору ленинградского социолога И. Кона «Психология предрассудка (о социально-психологических корнях этнических предубеждений)» в №9 журнала за 1966 г., не потерявшая своего значения и доныне. Статья, несомненно, являлась откликом на пробуждение националистических настроений (в том числе антисемитизма) в СССР, одним из явных признаков которого стали «Письма из Русского музея» В.Солоухина, напечатанные весной того же года в журнале «Молодая гвардия». Научный подход к проблеме национализма, раскрытие механизмов его возникновения с привлечением мирового опыта (в том числе американского и германского) не помешали И.Кону достаточно определенно высказать актуальные для советской жизни мысли о том, что «антисемитизм теснее всего связан с антиинтеллектуализмом», что «расовая нетерпимость наблюдается в тех слоях общества, чье социальное положение неустойчиво, кто терпит неудачи и боится конкуренции» (объективно это относилось и к группе литераторов- «патриотов», чьи амбиции, как правило, превышали творческие ресурсы). Статья, опиравшаяся цитаты из Ленина, завершалась мыслью о том, что выход из этой проблемы — в «систематическом интернациональном воспитании». Другим, наиболее важным и принципиальным выступлением «Нового мира» по этой проблеме, стала известная полемическая статья А.Дементьева «О традициях и народности» в №4 за 1969 г. Автор исходил из закономерности и необходимости развития каждой национальной культуры во всех ее компонентах (включая обострившийся вопрос об охране памятников), но, суммируя смысл статей В. Чалмаева, М.Лобанова и других авторов «Молодой гвардии» как «эпигонские варианты славянофильства и почвенничества», отмечая их «витийственную фразеологию» и неофитскую безграмотность (особенно у В. Чалмаева, перепутавшего Нила Сорского с Серафимом Саровским), показывал, что эта тенденция трудно совместима с новыми реальностями общества. Статья носила взвешенный, не фельетонный характер, подкреплялась неизбежными ссылками на Ленина и на Программу КПСС (о необходимости борьбы с «пережитками всякого национализма и шовинизма»), но, тем не менее, нашла противников не только в литературной среде, но и во власти. При этом отчетливо обнаружилась негласная солидарность представителей «русской партии» в тех и других кругах.[52] Следует заметить, что при всем критическом отношении к идеологической политике власти Твардовский возлагал большие надежды на экономическую реформу, общая концепция которой впервые прозвучала на сентябрьском (1965 г.) Пленуме ЦК КПСС. «Новый мир» посвятил этой реформе целую серию публикаций, в которых проводилась мысль о необходимости последовательного осуществления в ходе нее принципов нэпа. Однако, наиболее важные в теоретическом и практическом аспектах статьи видных советских экономистов встретили сопротивление цензуры. Нельзя не напомнить, что понятие «рынок» было возвращено к жизни в СССР именно в 1960-е годы. При этом оно всегда употреблялось в сочетании с понятиями «план», «социалистическое, государственное планирование», предполагая их реальное взаимодействие и подводя к возможности нового осуществления в СССР принципов многоукладной экономики. «На смену административному распоряжению должен прийти экономический стимул», — говорилось, например, в рецензии «Нового мира»(1966, №7) на книгу Г. Лисичкина «План и рынок», и подобные мысли в эти годы не звучали сенсационным открытием (как прозвучала в годы «перестройки» идея Г.Попова об «административно-командной системе»). Произошедшая в СССР реабилитация товарно-денежных отношений свидетельствовала о нарастании, если не политического реализма, то утилитаризма во власти и о закреплении тенденции к ограничению применения форм внеэкономического принуждения, что было особенно важно для сельского хозяйства. Как свидетельствует либеральный партийный функционер, сторонник социал-демократических идей Г.Шахназаров, «всякий мало-мальски соображающий человек понимал, что речь идет о привитии нашему чихающему хозяйственному механизму порции бодрящего капиталистического фермента».[53] Эту тенденцию чутко улавливали авторы «Нового мира» и сам Твардовский. В сущности за этой проблемой для поэта стояла проблема пресловутой, многократно обруганной «своей бубочки», т.е. личного и частного интереса сельского (и не только сельского) хозяина. Хотя ни в публикациях, ни в дневниках Твардовского не встречается открытых симпатий к частной собственности и ее апологии, постоянное обращение к теме «культурного хозяина» (прежде всего на примере своего отца в набросках к книге «Пан Твардовский») показывает, что сама возможность ее легализации — в разумном балансе с государственной — не представлялась ему такой пугающей, как блюстителям чистоты устоев коммунизма, не читавшим «Капитала». Наиболее тревожным в действиях власти в 1960-е годы для автора «Василия Теркина» являлось, несомненно, возрождение милитаристского, оставшегося в наследство от Сталина, духа советской внешней политики. Об этом лучше всего свидетельствует его недоуменная, явно отрицательная реакция на новые веяния в этом направлении, тезисы которых прозвучали еще на идеологических совещаниях в ЦК КПСС в 1965 г.:
Отказ Твардовского подписать в 1968 г. коллективное писательское письмо в поддержку ввода войск в Чехословакию и его стихотворение, написанное по поводу этих событий:
— подтверждают его глубоко принципиальную позицию в сложной ситуации заката советских «шестидесятых годов». Стоит еще раз заметить, что Шаламов, отрезанный от мира, не знал об этих смелых поступках Твардовского, как и о многом другом, связанном с деятельностью поэта. Но объективно именно к Твардовскому, а не к кому-либо иному из современников, можно отнести слова Шаламова из его эссе «Поэт изнутри», написанного в 1960-е годы:
Шаламову глубоко понятны причины, по которым имя Сталина продолжает пользоваться симпатией широких масс — недаром он не раз вспоминает старый исторический афоризм, гласящий, что «при войне тиран сближается с народом».(134) Так же хорошо знает он о привлекательности для массового сознания весьма сомнительного принципа «победителей не судят», которого придерживался Сталин, — принципа, оправдывавшего любые средства ради достижения поставленных целей. Поэтому Шаламов непреклонен в своих главных убеждениях в том, что «главная тема времени — растление, которое внес Сталин в души людей», что «восхваление Сталина — эстетизация зла», что (напомним еще раз) «Сталин и советская власть — не одно и то же».(135) В конечном счете Шаламов ведет речь идет о вероломстве и лицемерии сталинской политики, о ее кардинальном отступлении от тех идеалов, в которые поверил народ, пойдя за большевиками в 1917 г. В сущности он говорит о том же разрушении нравственных начал в народной жизни в сталинскую эпоху, о котором писал Твардовский. Это сближение не случайно: оно показывает большую внутреннюю общность тех, кто подходил к проблеме сталинизма строго исторически, хорошо помня (каждый в своей среде: Шаламов — в Москве и Вологде, Твардовский — в смоленской деревне) контрастные тираническому режиму советские 20-е годы. В этом сближении двух столь разных фигур можно найти еще много символических параллелей: и то, что оба они с глубоким уважением относились к Н. Хрущеву («Был на могиле Хрущева. Постоял пять минут без шапки», — записывает в своем дневнике Шаламов в октябре 1971 г. (136), и то, что оба они (хотя и с разных позиций и с разным темпераментом) отвергали идеологию и стратегию Солженицына. Драматическая судьба Твардовского и его журнала наглядно демонстрирует огромную сложность следования принципу разумного компромисса (конструктивной оппозиционности) в диалоге с властью в условиях несвободы. Тем не менее, такой выбор был наиболее рационален с социокультурной точки зрения, т.к. он способствовал органическому росту самосознания советского общества, согласованному с его реальным состоянием, и создавал предпосылки для эволюционного демократического развития страны на основе исторической преемственности и сложившейся в массовом (народном) сознании картины мира в ее основных ценностных компонентах. С учетом всех этих фактов Твардовского можно рассматривать, на наш взгляд, как яркого продолжателя той линии русской культуры, которая, согласно теории Ю. Лотмана и Б. Успенского, была сориентирована на преодоление биполярных максималистских установок, перешедших в советскую культуру, что в условиях очередного цикла общественной поляризации, начавшегося в 1960-е годы, имело особую ценность. Стоит подчеркнуть, что в этом отношении оппозиционность редактора «Нового мира», как и других сторонников социал-демократических идей, коренным образом отличалась от любого рода «беспартийной» оппозиционности, которая так или иначе была связана с известным феноменом «двойного сознания», представлявшим собой воплощение межеумочности, мировоззренческого эклектизма и психологической неустойчивости, создававшими почву для некритического восприятия деструктивных идей, что ярко проявилось в период «перестройки» с ее нараставшим радикализмом. За «однозначное» решение проблем в критических ситуациях выступал столь же прямой по характеру и по взглядам В.Шаламов. Но в отличие от Твардовского и других «шестидесятников», уповавших на силы здравого смысла (и являвшихся в этом смысле позитивистами), автор «Колымских рассказов» смотрел на окружающий мир скорее сквозь призму его иррациональности и непредсказуемости, глубоко осознавая скрытые течения жизни, которые при определенных обстоятельствах могут разрушить сложившееся в условиях холодной войны хрупкое равновесие. Глубоко осознавал он и политическое значение лагерной литературы, которая может стать инструментом глобальных манипуляций. Именно поэтому Шаламов никогда не предпринимал попыток забрать свои рукописи из редакций, чтобы переправить их на Запад, он не играл, не спекулировал «лагерной темой», и его отношения с наличествовавшей в стране властью в эти годы всегда оставались независимыми, отстраненными. Эта тема заслуживает продолжения — на сугубо контрастном материале, где точек соприкосновения между героями практически нет. Исследование выполнено при финансовой поддержке РГНФ в рамках научно-исследовательского проекта РГНФ («Создание интернет-портала “Варлам Шаламов: жизнь, творчество, эпоха”»), проект № 08-03-12112в Примечания 1. Лакшин В. Предисловие к публикации «Колымских рассказов» // Знамя, 1989, №6. 2. Дремов А. Рецензия на рукопись «Колымских рассказов» // Шаламовский сб.З. С.35-38. 3. Письмо А.Солженицыну — Шаламовский сб.1. — С.99 4. Там же. С.74. 5. Солженицын А. Бодался теленок с дубом // Новый мир, 1991, №6. С.39. 6. Там же. 7. Твардовский А. Из рабочих тетрадей // Знамя, 2000, №7. Запись от 17 ноября 1962 г. 8. Солженицын. Теленок // Новый мир, 1991, №6. С.39. 9. Там же 10. При этом речь шла не столько о политической, сколько о морально- этической оценке деятельности Солженицына .Ср: «Со страстным призывом к правде, человечности и добру к нам обращается писатель, для себя презревший эти заветы»; «громко отрицающий всякое насилие, особенно революционное, автор «Теленка» сам не замечает, что культивирует идею смертельной борьбы» (В.Лакшин); «Вы с предельным цинизмом, хотя иной раз и не без кокетства, рассказываете, как сделать обман правилом в общении не только с теми, кого считали врагами, но с теми, кто протягивал Вам руку помощи, поддерживая в трудное для Вас время, доверяя Вам» (В. Твардовская); «самое страшное, что нанесен удар по союзникам. Это прямо в духе большевизма». (П. Григоренко ). 11. Твардовский А. Из рабочих тетрадей // Знамя. 1989, № 7. 12. Федор Абрамов об Александре Твардовском // Север, 1987, №3. С.105. Личных контактов между А. Солженицыным и Ф. Абрамовым не было. Последний, подобно многим, был в неведении относительно истинных взглядов Солженицына и выступал против исключения его из СП. В 70-е годы у Ф.Абрамова, твердого сторонника А.Твардовского, утвердилось в целом отрицательное мнение о Солженицыне. Ср.: Абрамов Ф., Из дневниковых записей о поездке в Америку в 1977 г. // Наш современник. 1997. №12. Ср.свидетельство В.Лакшина о встречах с Абрамовым в 1970 г.: «Солженицына он не любит: «Кто он — Христос или Сатана?» — Лакшин В. Последний акт // Дружба народов, 2003, №11. 13. Шаламов В. Новая книга. С.372 14. Шаламов писал, что «во время так называемого раскулачивания блатной мир расширился сильно», но подчеркивал, что «никогда и нигде никто из бывших «раскулаченных» не играл видной роли в преступном мире». — Шаламов В. Очерки преступного мира. Вологда.1997. С.18. 15. Шаламов В. Т.5. С.83. 16. Новая книга. С. 818, 339. Генерал Епанчин — герой романа Достоевского «Идиот». 17. Достоевская А.Г. Воспоминания. М. 1971. С.319-320, 393-406. 18. Твардовский А. Т. Из рабочих тетрадей //Знамя,2004,№4.С.161. 19. Твардовский в докладных КГБ (публ. Б. Брайнина, комм. Ю.Буртина) // Известия, 20 июня 1995 г. 20. «Рабочие тетради» Твардовского 1960-х гг. публиковались в журнале «Знамя» в 2000-2005 гг. В настоящее время готовится их отдельное издание. 21. Солженицын А. Богатырь // Новый мир, 2000, №6. 22. Характерна реакция А.Ахматовой на эти строки: «А кто же причем?...» (Чуковская Л. Записки об Анне Ахматовой. С.191) 23. См. нашу публикацию: Есипов В. Встречи без встреч (А.Т.Твардовский и М.Я. Гефтер) //Вопросы литературы, 2007, №1. Характерна и вся подборка материалов о Твардовском в данном номере журнала, направленных против вульгарно-либерального восприятия деятельности «Нового мира» и его редактора. 24. Твардовский. Из рабочих тетрадей // Знамя, 2004, №4. С.176 25. «На допросах Македонова главным обвинением была защита кулацкого поэта Твардовского и пропаганда его кулацких строчек в «Стране Муравии», не пропущенных цензурой…» — Баевский В. Материалы к энциклопедии «А.Т.Твардовский» // Русская филология. Ученые записки Смоленского педагогического университета. Т.7. Смоленск, 2003. С.31-32. Ср.также: Македонов А. Эпохи Твардовского. Смоленск. 1996. 26. Твардовский. Из рабочих тетрадей // Знамя, 2002, №5.С.159-160. 27. Лотман Ю.М. Избр.статьи. Т.3. С.33. 28. Шаламов.Т.5. С.83-84. 29. Кремлевский самосуд. Секретные материалы Политбюро о писателе А. Солженицыне. Сб.документов. М. 1994. С.12. 30. Из рабочих записей Политбюро// Источник, 1996, №2. С.112-115. В цитируемых далее словах Брежнева воспроизведено негативное отношение к статье В.Кардина «Легенды и факты» ( Новый мир,1965, №4). 31. Ср.свидетельство Г. Арбатова, одного из бывших спичрайтеров Генерального секретаря ЦК КПСС, о высказывании своего патрона: «Ну не вписывайте мне в доклад много цитат классиков. Кто поверит, что Леня Брежнев читал Маркса»…(Арбатов Г., Из недавнего прошлого // Знамя, 1990, №8. С.125). Сюрреалистичность этой коллизии подчеркивает награждение Л.Брежнева в его поздний период, кроме прочих регалий, золотой медалью им. К.Маркса «За выдающийся вклад в развитие марксистско-ленинской теории». 32. Твардовский. Из рабочих тетрадей // Знамя, 2002, №9. С.172. 33. Впервые после самиздата письмо А.Твардовского К.Федину опубликовано в журнале «Октябрь», 1990, №2 34. Твардовский. Из рабочих тетрадей // Знамя, 2002, №2. С.144-145. 35. ондратович А. Новомирский дневник. М. 1990. С.225 36. Там же. С. 450 37. Солженицын. Теленок // Новый мир,1991, №6. С.23. Твардовский не раз говорил, что «если бы не Октябрьская революция, меня бы как поэта не было». См: Кондратович А. Твардовский. Поэзия и личность. М. 1978. С.55. 38. Великий русский сатирик М. Салтыков-Щедрин выразил суть этой проблемы как выбор между «протестом своими боками» и необходимостью «годить» (ждать, пережидать). В конце 1960-х гг. в «Новом мире» стали с иронией говорить: «Будем годить». Однако, сам Твардовский предпочел в итоге более строгий девиз фельдмаршала М.Кутузова: «Время и терпение». См. Твардовский. Из рабочих тетрадей // Знамя, 2002, №12. 39. Из стихотворения «Час мой утренний», написанного Твардовским за год до смерти, в 1970 г. Философский смысл этого стихотворения глубоко раскрыт М.Я. Гефтером, не раз проводившим параллели между творчеством Пушкина и Твардовского. См: А.Т.Твардовский, М.Я. Гефтер. Голограммы поэта и историка (сост. Е. Высочина). М. Новый хронограф. 2005. 40. Твардовский. Из рабочих тетрадей // Знамя, 2002, №9. С.177. 41. Ук.соч. //Знамя, 2002. №4. С.162. 42. Термин «ангажированность», введенный Ж.-П. Сартром, означал, по мысли автора, свободный и ответственный, соотнесенный с «вечными ценностями», выбор художником своей общественной позиции. См: Сартр Ж.-П. Что такое литература? (1948) в кн. Ж.-П.Сартр. Ситуации. М. Ладомир. 1997. В более узком смысле этот термин трактуется как «завербованность», служение художника чьим бы то ни было интересам. 43. Бурдье П. Социология политики. М.1993. С.318 44. См: Алексеева Л. История инакомыслия в СССР. Вильнюс-М. 1992; Козлов В. Крамола: инакомыслие в СССР при Хрущеве и Брежневе//Отечественная история, 2003, №4. 45. Твардовский. Из рабочих тетрадей // Знамя, 2002, №4. С.143. 46. Там же. С. 155. 47. Там же. С.159. 48. Необходимо заметить, что оба писателя себя таковыми не считали, т.к. на суде признали свою моральную вину, отклонив обвинения во враждебности к строю и в «антисоветской агитации». Характерно, что позднее Ю. Даниэль не раз говорил: «Правильно сделали, что посадили меня». О сложных нравственных коллизиях этого дела и его последствиях см: Медведева Г., «Существованья светлое усилье» // Знамя, 2001, №2. 49. Знамя, 2004, №5. С.146. 50. Знамя, 2002, №9. С.177 51. Знамя, 2002, №4. С.151. 52. См: Твардовская В. А.Г.Дементьев против «Молодой гвардии»//Вопросы литературы, 2005, №1. 53. Шахназаров Г. С вождями и без них.М.Вагриус. 2001. С.391. 54. Твардовский. Из рабочих тетрадей // Знамя, 2002, №2. С.140. Ср. выразительное высказывание Твардовского о советских маршалах: «Такие военачальники думают, что серьезное в истории — это войны, а между войнами так, вынужденная пустота…Между войнами они готовятся к войне. Это страшная особенность их профессии».- Кондратович. Новомирский дневник.С.367. 55. Шаламов. Т.5. С.164.
сайт: www.shalamov.ru |