Константин Коничев. Повесть о Верещагине. – Л., 1956.
Верещагин и Кившенко
В Вологодчине стояли крепкие морозы. Волки настолько проголодались и обнаглели, что ходили стаями в дневную пору по деревням, а по ночам даже заглядывали на окраины города, искали себе какой-нибудь подходящей добычи. В далекую деревенскую глушь, за Кадников, за Тотьму и в другие места Вологодчины, собирался съездить Верещагин, чтобы посмотреть на старину древнерусскую, послушать сказок и песен народных, купить кое-что из кустарных устюжских изделий, собрать кружев и вышивок, но так и не решился из-за холодов и глубоких снегов поехать в глухомань. Надумал он тогда побывать на вологодском и архангельском Севере, проехать по Сухоне-реке, по Северной Двине, а если будет время – добраться по Белому морю до Соловков. Хотелось, наконец, своими глазами увидеть родные русские края. Но одному, как иногда прежде, путешествовать теперь было неудобно. Лидия Васильевна частенько в письмах выговаривала ему, что быть хорошим художником не значит быть плохим семьянином. Годы приближаются к старости, за полсотни перевалило, пора быть повнимательней к жене и ребенку...
«Она по-своему права, – рассуждал Верещагин. – Почему бы и ей не прокатиться со мной по нашему русскому Северу? Почему бы не взять нам с собой и ребенка? Только надо путешествовать не спеша, чтобы как можно больше увидеть, услышать, записать и зарисовать. Художнику положено быть немножко писателем и этнографом. Надо поехать на своем суденышке со всеми возможными удобствами, соорудить небольшую барочку-яхту и плыть на ней под парусом по течению...» Верещагин договорился через знакомых вологжан и устюжан о постройке к весне в городке Яренске яхты по его незамысловатому чертежу. Как бывший гардемарин Морского корпуса и знаток этих мест, он знал, какой кораблик нужен для плавания по Северной Двине, опасной в бурную непогодь, заманчивой и привлекательной в длинные солнечные дни и белые весенние и летние ночи...
Заказав изготовить яхту во что бы то ни стало к весне, Верещагин выехал домой, в подмосковное село Котлы. Здесь его ждала Лидия Васильевна, ждала и давно уже начатая работа над картинами из Отечественной войны 1812 года. Супруга встретила его неприветливо:
– Ну и чего ты не видал в этой дырявой Вологде?! И зачем тебе эти этюды стариков, старух и бог знает кого! Этого еще не хватало, чтобы ты, знаменитый художник, ходил по кабакам и там, сидя за жбаном вина, изображал досужих пьяниц! Кому все это нужно!
– Мне это нужно! – упрямо отрезал Верещагин.– Если понадобится для дела, то и в кабаках или у ворот казенки буду рисовать. Это уж мое дело!..
Понимая, во что может вылиться такой разговор, няня подхватила игравшего на полу ребенка и ушла с ним в соседнюю комнату.
– А мне нужно, чтобы ты почаще был дома. Нужна забота о семье, внимание... – продолжала пенять ему Лидия Васильевна. – Назвался мужем, постарайся быть таковым! Тебе не сидится дома. Что, я метаю тебе? Ребенок мешает тебе? Ничуть не бывало! Мастерская у тебя прекрасная, работы у тебя вдоволь. Продолжал бы писать картины на темы Отечественной войны двенадцатого года.
– Знаю, что надо продолжать. Вот поживу малость в Котлах и поеду в Смоленскую губернию, поеду в Бородино...
– Опять «поеду»! Не успел приехать из Вологды, поедет в Смоленск! Благодарю, муженек! – Лидия Васильевна села в мягкое кресло, задумалась и, склонив голову, уставилась влажными глазами на медвежью шкуру, разостланную на полу. – Медведь – и тот зимой из берлоги никуда не выходит...
– Ну и жила бы ты с медведем!..
– Это уж, Вася, слишком! Вспомни, когда мы с тобой последний раз в театре были?
– Это не так важно.
– Всё, что касается меня, всё, по-твоему, не так важно.
– Успокойся, Лида. Не нервничай. Да, именно всё наше личное должно быть подчинено делу, искусству. Ты знаешь меня... Весной, в мае – июне, поедем вместе по Северу. Отдохнешь, многое увидишь. Ну, разумеется, и я своей собственной персоной намозолю тебе глаза...
Лидия Васильевна легко вздохнула, улыбнулась и заговорила без раздражения:
– На Север так на Север. Я разве откажусь с тобой поехать! И не помешаю...
– То-то, вот видишь, можно обойтись без шума, резкостей. Уверен, что наш Север тебе понравится. Вот, скажем, Вологда, – зря ты об этом городе предвзятого мнения!
– А чего там хорошего! – снова вспыхнула Лидия Васильевна. – Да там и говорят все по-вологодски. Окают да цокают, разговаривают словно поют – с растяжкой, а поют так:
У мово дролецки милово
Нету пальтушки никаково,
Одно дыряво драпово –
Не евонпо – братово...
– Ну вот, видишь! Оказывается, ты знакома с вологодским говором и даже частушки знаешь! И откуда ты, Лидуся, такой «учености» набралась?
– На гастролях в Костроме была, как-то из музыкального училища мы ездили компанией…
– Кострома – это еще не Вологда.
– Рядом там они.
– Мы тоже с тобой рядом живем, да немножко разные. Вологда – это городок, Москвы уголок. Она в один год с Москвой родилась. Скоро им по семьсот пятьдесят лет стукнет. Иван Грозный хотел в Вологде столицу обосновать. Петр Первый пять раз побывал в Вологде. И даже любовницу там имел.
– Может быть, и ты завел?
– Нет, голубушка, у меня темперамент не петровский...
– Чудище ты, чудище!..
Разговор стал принимать шутливый характер. Но послышался в коридоре звонок, и Лидия Васильевна притихла.
Узнав о возвращении Верещагина из Вологодчины, приехал к нему в Котлы художник Алексей Данилович Кившенко. Давно собирался Кившенко встретиться с Верещагиным, но Василий Васильевич был неуловим. Встречались они раньше два-три раза на выставках – как-то мимоходом, – и не было между ними откровенного разговора, хотя в творчестве и в биографии Кившенки было немало того, что сближало его с Верещагиным. Кившенко происходил из крестьянского рода. Отец его был когда-то крепостным графа Шереметьева, вышел в люди и сумел дать своему сыну художественное образование. Как и Верещагин, Кившенко начал учиться на Бирже, в школе Общества поощрения живописи; затем поступил в Академию художеств, где среди других учеников отличался неутомимостью в работе. Как и Верещагин, Кившенко попал в дальнейшем в Мюнхен – учился там и работал. Он тоже побывал на Кавказе, был и на Балканах, писал картины русско-турецкой войны, писал жанровые картины из охотничьей жизни. Особенно удачной была его картина, ставшая широко известной, – «Военный совет в деревне Филях 1812 года». Войдя в просторную мастерскую Верещагина, Кившенко на минуту остановился у дверей, с удивлением разглядывая обстановку.
– Да это же музей?! – воскликнул Кившенко, когда Верещагин, узнав посетителя, стиснул его в объятиях.
– Добро пожаловать, Алексей Данилович, добро пожаловать! Редкому гостю – честь и хвала! Раздевайтесь, Лидуся, распорядись насчет самоварчика!..
– Извините, Василий Васильевич, узнал, что вы вернулись из очередной поездки и осмелился заглянуть. Знаю, вы затворник, не любите, когда вас отрывают от работы.
Я ненадолго...
– Что вы, давайте без оговорок. А впрочем, действительно, я затворник! Зиму пробыл в Ярославле, Костроме, а больше всего – в Вологде. Очень там мне полюбилось. Да от художественного мира оторвался. Рад вас видеть, рад...
Кившенко выбрал из всей серии законченных картин полотно «Наполеон на Бородинских высотах» и несколько минут молча рассматривал его.
– Вы, наверно, скажете, что тут много красок, много генеральской мишуры, много блеска и мало движения? – обратился к нему Верещагин.
– Нет, Василий Васильевич, этого не скажу. Все это вполне уместно. Одно скажу: не напоминает ли вам, Василий Васильевич, эта вещь вашу картину из балканской серии «Александр Второй под Плевной»?.. Не повторяете ли вы самого себя? Не подумайте, что таким замечанием я хочу уязвить вас.
– Перекличка между этими картинами есть, – согласился Верещагин, – но близкого сходства никакого! Если вы изволите помнить, то в обеих картинах темы сходны в том отношении, что в одном случае русский царь со свитой издали следили за ходом неудачного сражения, данного без надобности, без учета времени и обстановки бездарным генералитетом в день его именин; в другом случае – мрачный Наполеон, сидя на Бородинских высотах в своем сером сюртуке и треуголке, тревожно наблюдает за ходом величайшего сражения, от которого изменилась судьба французского императора и его империи. Конечно, русский царь и Наполеон как полководцы не идут ни в какое сравнение. Бонапарт взлетел высоко, но разыгравшаяся под Москвой драма была началом трагедии Наполеона и всей его армии.
– Да, чувствуется различное отношение художника к теме, имеющей сходство, – заметил Кившенко. – А быть может, сказывается ваш возраст, опыт...
– Нет, именно – отношение, – подчеркнул Верещагин и продолжал развивать свою мысль. – Там и тут – война. Там и тут погибают тысячи, десятки тысяч людей. Но под Плевной этого боя могло бы и не быть, если бы не приехал государь и если бы он не был в тот злополучный день именинником. Командующий, братец царя, решил удружить державному брату и... удружил... Бой был неудачный. Солдаты, впрочем, сражались превосходно. Но провалили генералы. Один только Скобелев держался крепко и умело, но ему не помогли. В общем, Алексей Данилович, длинна сказка, и не об этом речь, – махнул рукой Верещагин и опустился в плетеное кресло. Потом он что-то вспомнил, быстро поднялся, достал шкатулку, порылся в ней и, найдя маленькую записочку, показал Кившенке: – Вот у меня на память записочка осталась. Брат Сергей тогда погиб. Герой был. За два месяца войны имел пять ранений. Семь лошадей под ним убили. Эта вот записочка – его последнее донесение Скобелеву. Посмотрите...
Кившенко поднес к глазам записку и, напрягая зрение, прочел: «С правого фланга замечается наибольшее движение со стороны турок. Кричат и обходят. Командир 9-го батальона 3-й стрелковой бригады ранен в левую руку. Нету порядка. Сергей Верещагин».
– Это он писал за несколько минут до смерти. Скобелев отдал мне на память записочку со своей резолюцией. Храню. Любил я Сережку. Это не то что другой мой брат – щеголь Александр. В Сашке много пустозвонства и мало порядочности, а Сергей чертовски был храбрый и честный вояка. Да, о картинах... – чтобы не потерять нить начатого разговора, спохватился Верещагин. – Помню, помню, Алексей Данилович, как сейчас помню... Сначала батарея бутылок стреляла пробками, лилось шампанское. Потом стали стрелять с двух сторон орудийные батареи – и полилась кровь... Конечно, Коцебу, слов нет, большой и гениальный мастер батальных картин... Или баталист Гесс... Они бы – тот и другой – изобразили царя верхом на кобылице, в пылу сражения, с огненным взглядом. А я на первом плане изобразил опорожненные бутылки, но меня заставили их закрасить. Что ж, повиновался. И без бутылок картина осталась реальной. Разумеется, не обошлось без обвинений меня в нигилизме и стремлении подорвать престиж царя... Другое дело – «Наполеон на Бородинских высотах». Я решил показать полководца и его генералитет крупным планом. Повторяю: это серьезный исторический момент. Прежде чем писать эту и другие картины, я прочитал немало книг об Отечественной войне, в том числе воспоминания французов-очевидцев – таких, как Сегюр, маркиз де Шамбрей, Делафлюз, барон Лежен, и многих других. В частности, один из них в своих воспоминаниях рассказывает, что на Бородинских высотах император ни разу не садился на лошадь, был болен, расстроен и молчалив. Он сидел на простом крашеном стуле. Левая нога покоилась на барабане, руки скрещены на груди, голова склонена. Позади Наполеона свита, за ней, в боевом порядке, гвардия...
Так созрел замысел моей картины, напомнившей вам, Алексей Данилович, мою работу из балканской серии. Совпадения возможны. Мне кажется, что если бы вы не опередили меня своей замечательной картиной «Военный совет в деревне Филях», я взялся бы за эту тему обязательно. Больше того, я скажу о совпадениях: французский живописец Мейссонье однажды, увидев на выставке мою работу «Скобелев под Шипкой», так был поражен, что не смог закончить свою картину «Объезд Наполеоном войск», задуманную им точно в таком же плане. Кстати, еще о Наполеоне: он говорил, что для удачного ведения войны нужен для полководца определенный, зрелых лет, но отнюдь не старый, возраст. Однако наши русские полководцы – Суворов и Кутузов – на деле опровергли эту неосновательную теорию Наполеона.
– Когда, Василий Васильевич, думаете закончить всю серию картин, посвященных Отечественной войне? – спросил Кившенко, заканчивая осмотр новых работ Верещагина.
– Не могу знать, Алексей Данилович. Хочется еще изобразить партизан – этих беззаветно храбрых борцов за родину. А для этого опять надо ехать. Послушать мужиков-старожилов и выбрать на месте подходящие натуры для двух-трех картин. Только вот до вашего прихода мы немножко поссорились с Лидией Васильевной – не хочет, чтоб я ездил, как бывало...
– Вася! Можешь не жаловаться – поезжай куда угодно и когда есть в том надобность, – послышалось из соседней комнаты. – А пока зови гостя к столу.
В мастерскую посетители допускались не часто. Кившенко попросил у хозяина разрешения осмотреть мастерскую.
– Пожалуйста! Для вас у меня ничего тайного нет,– ответил Верещагин. Показывая незаконченные картины и разные предметы, привезенные из далеких стран, он водил гостя по обширной светлой мастерской и рассказывал:
– Видите, какой я запасливый, у меня несколько мольбертов разных размеров. Здесь – письменный стол, за ним в вечернюю и ночную пору я читаю и пишу. То и другое художнику не возбраняется. Оружие на стене собрано отовсюду: из Средней Азии и с Балкан. Походный сюртук – самого Скобелева. Ключ – от города Адрианополя. Зеркало индийское. Фонари, что висят на оленьих рогах, – японские. Ковры – персидские, цветы – мои любимые. Чучела каких птиц, вам не надо объяснять. Вы охотник, каждую пичужку, наверно, знаете. Видите, сколько тут всякого хлама или добра, от которого художнику нет возможности избавиться. Мастерская есть мастерская. Без этой бутафории никак нельзя работать.
– Мне это не нужно доказывать, – кашляя и ежась от холода, согласился Кившенко.
Из соседней комнаты распахнулась дверь. Лидия Васильевна, одетая в темно-синее шуршащее шелковое платье, украшенное индийскими бусами в несколько рядов, вошла в мастерскую.
– Добро пожаловать к столу! – Она подхватила Алексея Даниловича под руку и повела его из мастерской в столовую.
Разомлев от горячего чаю и рижского бальзама, Кившенко поведал Верещагину о цели своего визита:
– Дорогой Василий Васильевич, у меня к вам большая просьба. В Питере вы бываете нередко. Побывайте как-нибудь у меня. Я мучаюсь над двумя картинами по заказу самого, так сказать, в бозе почившего Александра Третьего. Обе картины из русско-турецкой войны. Хотел бы знать ваше мнение о моей работе. Лучшего консультанта мне не найти...
– Нет, нет, – отмахнулся Верещагин. – Если у вас августейший заказчик, то я тут не указчик. Могу только всё дело испортить. Одно скажу: плюньте на всякое хотение таких заказчиков – живых и почивших, – делайте по своему усмотрению. У художников есть судья строгий и справедливый, это – Стасов. Правда, я с ним малость не поладил, разошелся, из-за чего – и сам теперь не пойму. Но лучшего советчика у нас нет.
– Стасов меня не любит, – вздохнул Кившенко.
– Добейтесь, чтобы он вас полюбил. Впрочем, почему не любит? Помню, как-то давно-давно он хвалил вас за картину «Переправа на пароме», и тогда он настраивал вас забыть классических героев, одетых в латы и хламиды, а браться за то, что поближе к действительности, к натуре. Ведь сразу после того стасовского замечания вы сделали превосходную вещь-«Военный совет в деревне Филях». Года три тому назад я видел новую вашу картину – «Сортировка перьев». Тоже – удача. Я никогда не забуду этих женщин, занятых работой и оживленным спором. Лица и позы их очень жизненны. Не могу только одобрить ваш «Зимний пейзаж с дровнями». Кто только подобные пейзажи не пишет! Не обижайтесь, Алексей Данилович, я если и грубовато скажу, то от чистого сердца... Из ваших исторических картин, Алексей Данилович, наиболее плохая – прямо скажу – это где ведут под конвоем Марфу-посадницу и везут в ссылку вечевой колокол. И люди, и лошади, и древний Кремль Новгородский – все написано до крайности примитивно. Уничтожьте эту картину, не пожалейте... – Сказав это, Верещагин принялся за пирог с палтусом: – Кушайте, Алексей Данилович, эту беломорскую рыбицу я из Вологды привез...
– Вася, да ты таким разговором кому угодно аппетит испортишь... – Лидия Васильевна искоса посмотрела на мужа. В ее взгляде он угадал, что она хотела сейчас сказать: «Зачем обижать человека, ведь он – хороший, справедливый, но физически слабый, не то, что ты. Пощади его...»
Верещагин усмехнулся и продолжал:
– Алексея Даниловича я знаю. Он не нуждается в лести и ненавидит ложь, как и подобает каждому порядочному человеку...
– Не подсахаривайте, Василий Васильевич, я не обижаюсь. Вы правду говорите. Эх, кабы мне да ваша силища!.. Ваш могучий характер! Так, значит, вы не хотите быть моим консультантом?
– Дорогой Алексей Данилович, любой ваш эскиз всегда и с удовольствием разберу по косточкам. Никогда не откажусь. Но... императорский заказ – извините... я тут не советчик.
– Понимаю, понимаю...
Когда гость ушел, Василий Васильевич долго молча стоял у окна и задумчиво глядел на заснеженный пустырь, раскинувшийся вокруг его дома.
– Не жилец Кившенко, – сказал он с грустью в голосе. – Кажется, больше мы с ним не увидимся. Живет он одной внутренней энергией. Но догорает. Нужен отдых, лечение. Так мне и следовало бы ему сказать: к черту эти августейшие заказы! Подумайте, Алексей Данилович, о своем здоровье!..
– И тебе, Вася, не мешает о своем здоровье чаще думать. До весны сиди и работай, дома. В Смоленскую губернию съездим летом, – посоветовала жена.
– Летом? – удивился Верещагин. – Ты ничего, Лидуся, не понимаешь! Я должен поехать в такое время года, в какое удирал Наполеон из России. Иначе я для своих партизан ничего не увижу, ничего не почувствую.
|